Весной 1930 г., после двух моих очередных побегов, отец, пережив долгую внутреннюю борьбу, принял очень тяжелое для себя решение. Поместить меня в Институт им. Грибоедова.

Это было своеобразное учреждение. В то время (вплоть до 1936 г.) в СССР процветала педология. В каждой школе был свой педолог, в обязанности которого входило работать с «трудными» детьми. Возглавлял педологию во всероссийском масштабе проф. Адриан Сергеевич Грибоедов, стоявший в то же время во главе научно-исследовательского института педологии, занимавшего огромное здание в семь этажей на Фонтанке, против цирка, наискосок от Семиониевской церкви.

При институте был интернат. Сюда и поместил меня отец в надежде, что здесь меня «исправят».

Впервые я попал в коллектив. Черная куртка и брюки, сильно напоминающие лагерную одежду, общие дортуары, завтраки, обеды, ужины по звоночку, совместные прогулки «под конвоем» воспитателей — все это действительно напоминало лагерь.

Я, однако, чувствовал себя там неплохо. Особенно нравилось мне отвечать на вопросы педологов. Сейчас, когда мне приходится давать интервью журналистам, я часто вспоминаю эти давние времена. Особенно мне импонировало, что меня принимают всерьез, интересуются моими взглядами, изучают мою психологию. Вопросы педологов иной раз поражали своим мнимым глубокомыслием. Помню, например, одного педолога в пенсне, который с вдумчивым видом у меня спрашивал: «Скажи, пожалуйста, Толя, почему ты ходишь в церковь: тебе хочется туда ходить или тебя тянет туда?»

Отец с присущим ему юмором потом пародировал за обедом педолога: «Скажите, пожалуйста, Надежда Викторовна (мамаша), почему Вы ходите к Орлову: Вам хочется к нему ходить или Вас туда тянет?»

Впрочем, вскоре Грибоедова сместили за уклон в биологию, за недооценку роли социальной среды. Вместо него был назначен проф. Николай Иванович Озерецкий. Этот со мной беседовал в присутствии тридцати педологов, повышавших свою квалификацию. Побеседовав со мной, он, обращаясь к аудитории, сказал: «Вот вам пример того, как внешний контакт устанавливается легко, а внутренний трудно».

Памятником моего пребывания в институте осталось заключение педологов, которое фигурирует в моем деле в КГБ и хранится у моей мачехи в Москве. Впрочем, при выдаче отцу этого заключения один из ученых педологов выразил еретическое мнение, что хороший ремень здесь может быть полезнее всех на свете педологов. Отец развел руками: «Пробовал; не помогает».

При выходе из института отец предложил мне конкордат. Я могу ходить, сколько мне угодно, по церквам. «Только ради Бога не убегай из дому: я уже не в силах бегать в жару по переполненным народом церквам — тебя искать». В этот момент мне стало страшно жалко отца и я искренно сказал: «Хорошо!»

А в жизни отца в это время произошло важное событие: в 48 лет он женился второй раз на 23-летней девушке. Было это так. Уход матери осенью 1929 года переживался отцом очень тяжело. Целыми вечерами он просиживал один в маминой комнате, и в это время в его черных как смоль волосах появились седые пряди.

В то же время в «beau mond'e», где вращался отец, прошел слух о разводе. Отца тотчас начали осаждать. Высокий, широкоплечий, красивый 48-летний мужчина (к тому же небезызвестный юрист, неплохо по тем временам обеспеченный, а также театрал) был еще необыкновенно привлекателен для женщин. Кто только в это время вокруг отца не увивался: дамы бальзаковского возраста и девчонки, только что соскочившие со школьной скамьи; дамы «старого общества» — вдовы белых офицеров; партийные работники, кокетничавшие в советском стиле между партсобранием и производственным совещанием. Иной раз звонили по телефону какие-то незнакомые дамы, только слышавшие от подруг об отце и никогда его не видевшие, что не мешало назначать отцу по телефону свидания.

И в это время отец вспомнил один давно прошедший эпизод своей жизни. Года за три перед этим он из Всехсвятского ехал на Спиртоводочный завод. На автобусной остановке отец заметил какую-то девушку высокого роста, светлую-светлую блондинку… В автобусе они стояли рядом. Вдруг водитель делает рывок: пассажиры падают друг на друга. Улыбнувшись, отец вступает в разговор с соседкой. Разговор оказался столь интересен, что вместо работы отец пошел провожать блондинку до дому. Она жила на Большой Спасской (около Сухаревки). Тут же было назначено свидание. Эта девушка и стала впоследствии моей мачехой и другом. Екатерина Андреевна Кушинская, дочь московского бухгалтера из немцев, несмотря на свои 20 лет пережила уже многое. Ее родители развелись. Жила она в семье матери; сильно ссорилась с отчимом, нянчила своего братишку Славу (сына матери от второго брака) и без конца возилась с больной сестрой Юлечкой, парализованной от рождения.

Вот это последнее обстоятельство и умилило отца: он понял, что она порядочный, честный человек и человек долга. Еще более поразило отца, когда после двухмесячного ухаживания он натолкнулся на довольно резкий отпор: в донжуанской практике папы это был почти небывалый случай. Она поставила ультиматум: брак. Но нашла коса на камень. Отец тоже был человек долга. Ответ был таков: «У меня жена и сын — семью не брошу!» Они расстались, как будто навсегда.

Вот ее-то и вспомнил отец через три года, в 1930 г. Он написал ей письмо, которое до сих пор хранится в архивах мачехи.

«Милая Екатерина Андреевна!

Надеюсь, Вы помните Вашего знакомого, высокого ростом юриста. Если Вы свободны и не вышли замуж, то сейчас можно было бы возобновить разговор, который мы с Вами имели три года назад в кафе на Сретенке, т. к. жена от меня ушла и я свободен».

Он забыл ее адрес, поэтому на конверте было написано:

«Большая Спасская улица. Рядом с церковью. Первый подъезд. Второй этаж. Квартира справа. Екатерине Андреевне Кушинской».

Через некоторое время отец получил ответ. На Большой Спасской были согласны продолжать разговор, так прискорбно оборвавшийся за 3 года до этого в кафе на Сретенке.

А 6 апреля 1930 г. отец привез в Ленинград новую жену. Неприветливо встретили ее на Неве: все знакомые охали и ахали; всех поражала разница в возрасте: 48 и 23–25 лет.

Они прожили ровно 25 лет, до самой смерти отца. И в своем предсмертном письме отец писал мне в лагерь: «Ты никогда не должен забывать, что она была мне верным другом и идеальной женой…»

В 1930 г. мне исполнилось 15 лет. Я был еще школьником, но отрочество окончилось. Отец и бабушка еще называли меня «ребенком», но я уже был юношей.

Бабушка сразу не поладила со своей новой невесткой: семья опять разделилась. Отец с Екатериной Андреевной жили в двух комнатах (бывшей гостиной и моей бывшей комнате); мы с бабушкой жили в бывшей столовой.

В комнате оставалось огромное каминное зеркало. Посреди комнаты стоял стол (при гостях комната опять обращалась в столовую); постель бабушки стояла в одном углу; моя (с образком преп. Серафима) — в другом. Бабушка мне стирала, готовила обед — жарила картошку (в обыкновенные дни — на сливочном, в постные — на подсолнечном масле).

С мачехой мы подружились; беседовали часами. Отец по-прежнему отцовскую нежность прятал под внешней суровостью. Помню, раз иду я по Аничкову мосту. Навстречу отец в бекеше. Увидел меня, лицо светлеет, расцветает улыбкой. «Куда ты, мальчик?» Я в ответ мнусь. Отец (уже другим тоном): «Куда тебя черт несет?» «Приехал из Москвы Введенский. Сегодня служит у Космы и Дамиана». «Чтоб он провалился, твой Введенский». На этом мы расстаемся. Каждый идет своим путем.

Жизнь у меня в это время установилась. Монах в миру. Сделал я себе наружность под послушника. Носил черную рубашку, подпоясанную черным пояском, черные брюки. Приобрел четки. Вечно терся у лавры и у подворий. Хорошее было время. Потом уже не то. В лавре самое интересное не сама лавра, а около-лаврское. Кладбищенская жизнь. Было в лавре три кладбища. Справа, как войдешь, — Тихвинское (с могилами Достоевского и Чайковского — нынешний Некрополь). Налево — Лазаревское, с могилами аристократов. И обширное — Никольское. На Никольском кладбище часовня, на часовне крест с голубком. Могила блаженного Матфея. В ней-то все и дело.

Умер блаженный Матфей в 1902 г. Был он из интеллигентов, пропитание добывал тем, что репетировал гимназистов. Вел жизнь аскета, в маленькой квартирке, у Обводного, увешанной иконами. Молился дни и ночи. О нем прослышали. Начали к нему ходить. Он принимал, давал советы. А когда умер (лет тридцати с лишком), похоронили его в лавре и построили склеп с часовней.

Наверху икона Божией Матери и аналой с крестом и Евангелием, панихидный столик. Иеромонахи здесь служили панихиды. Затем спуск вниз, подземелье. Большой деревянный гроб; туда в щелочку опускали записочки с прошениями.

А около часовни — община. Во главе — Любовь Матфеевна. (Ее заброшенная могилка и сейчас против часовни, без креста и надписи.) Старушка вся в светлом, седая, в белом платье, в белой косынке, со светлыми четками в руках. По национальности финка; жила в кухарках, встретила блаженного Матфея, под его влиянием перешла в православие. Он ее крестный отец при миропомазании (отсюда отчество — Любовь Матфеевна). Жила на задах лавры, у Тихвинских ворот. В небольшой ее комнатке, как в часовне, много икон, пахнет ладаном. А на кухне жил мой приятель отец Матфей. О нем надо рассказать подробней.

В миру — Михаил Челюскин. Из хорошей дворянской семьи. Во время войны — боевой офицер, драгун. Был контужен и ранен. После революции пристрастился к лавре, стал близким человеком к Любови Матфеевне, все свое время проводил в часовне, на могиле блаженного Матфея. Особенно усилилась его привязанность к Любови Матфеевне после смерти матери — глубоко религиозной женщины, единственного близкого человека. Жил он на кухне, спал на жесткой скамейке, подложив под голову (по «Добротолюбию») полено. Бывшему офицеру, крепкому, здоровому мужчине, нелегко ему, видимо, давался аскетизм.

В 1926 г. постриг его преосвященный Григорий в монахи с именем «Матфей» и рукоположил в иеродиакона. Вечно водил он под руку Любовь Матфеевну, старенькую, дряхлую, едва-едва ходившую.

Как сейчас вижу картину. Лавра. Мост через реку Монастырку. Апрель. Пригревает солнце. По мосту идет старушка в белом, с накинутой поверх черной шалью, а ведет ее под руку монах. С черной окладистой бородой, с длинными волосами, падающими на спину. В рясе. А на голове монашеский черный клобук (без наколки). Идут тихо, осторожно; под ногами скользко. Сколько раз встречал я эту пару.

К Любови Матфеевне меня привела, когда мне было 11 лет, одна женщина из лаврских. Любовь Матфеевна меня полюбила. Подружился со мной и отец Матфей, давший мне краткую характеристику с чисто военной прямотой: «Да, ничего. Хороший жиденок». Особенно укрепилась наша дружба с отцом Матфеем после смерти Любови Матфеевны. Целыми часами просиживал я у отца Матфея на кухне. Время в спорах шло быстро. Он был ярый монархист, я же уже тогда поражал его своей левизной. Называл он меня обычно «Толька-футурист». Впрочем, и старое прозвище оставалось за мной. Споры обычно оканчивались тем, что Матфей хлопал меня по плечу и говорил: «Хватит спорить, жиденок, давай варить суп». И мы принимались варить суп — грибной, с картошкой, на постном масле. Хлебали из одной миски, тарелок у отца Матфея не было; закусывали черным хлебом с солью. До чего ж было вкусно. Ничего вкуснее с тех пор не ел.

20 декабря 1931 г. преосвященный Амвросий рукоположил Матфея в иеромонаха. А в посту произошло неизбежное: его арестовали. Дали 4 года. Освободился в 1935 году. Поселился в Новосибирске. Жил на окраине. Служить не давали. Просил на паперти милостыню. В 1937 г. взяли повторно. Родовитый дворянин, офицер, иеромонах, нищий — это было для НКВД слишком. В 1937 году отец Матфей Челюскин был расстрелян.

«Мученик Твой, Господи, во страданиях своих прослави Тебе, Христа Бога нашего, венец нетленный стяжав, мучителя низложив, сокрушив же и демонов немощныя дерзости, того молитвами, Спасе, спаси души наши».

Другой духовный кружок был на Тихвинском кладбище. Там было две чтимых могилы: могила иеросхимонаха Алексия, у которого в 1825 г., перед отъездом в Таганрог, был Александр I. Молва приписывала ему якобы данный императору совет преобразиться в старца Федора Кузмича.

На могилке в то время всегда горела лампадка. Подойдя к могиле и трижды поклонясь усопшему старцу, проходим в самый укромный уголок кладбища. Там, рядом с памятником Огинскому, на котором высечены ноты знаменитого полонеза, могила другого схимника — отца Патермуфия, и рядом — каменная будочка, на дверях надпись: «Здесь жил и молился затворник, молчальник схимонах Патермуфий». Входим в келейку. Земляной пол, каменные стены. Полтораста икон, около 30 теплящихся лампад. Скамейка, приделанная к стене. Здесь я просиживал часами. Биографию схимника я узнал уже много позже.

Он жил в начале XIX века, умер в начале 30-х годов прошлого столетия. Надпись на дверях была не совсем точная: вряд ли старец был молчальник, и уж во всяком случае не затворник. Он был монахом Новгородского Юрьева монастыря во времена знаменитого архимандрита Фотия. Глубокий старик, но физически очень крепкий, строгий аскет, он вел скитальческий образ жизни. Периодически уходил из Новгородской обители в Питер, в лавру, жил здесь месяцами, в этой самой будочке, а потом внезапно уходил в Новгород. Ходил всегда пешком, жил всегда на кладбищах.

Ему покровительствовал Петербургский митрополит Серафим, правивший Петербургской епархией во времена Александра I, а потому ему в его странствиях не препятствовали. Будучи в лавре, он всегда жил в этой холодной будке на кладбище, где пребывал в непрестанной молитве и в строгом посту. Здесь однажды его нашли мертвым и похоронили рядом с кельей.

В мое время могилой ведала пожилая Мария Ивановна (купеческая дочка), заботами которой теплились лампады перед иконами. Иконы же жертвовали многочисленные почитатели памяти отца Патермуфия.

Богомольцы много говорили тогда о подымающейся плите на могиле старца. В этой поднимающейся плите ничего необычного не было; просто происходила осадка питерской глинистой почвы. Но все мы, конечно, видели в этом чудо. В келье был земляной пол, но от множества лампад никогда не бывало холодно. Всегда приходило много народа. Здесь обсуждались церковные новости.

Новостей было много. Церковная смута коснулась лавры. Как я говорил выше, лавра была разделена на сергиевцев и иосифлян. К официальной церкви принадлежали Свято-Троицкий собор, где служба происходила от Пасхи до зимнего праздника Александра Невского (6 декабря), после чего главным храмом становилась просторная Духовская церковь. Ранние обедни обычно совершались в крохотной церкви св. праведного Евдокима; здесь обычно служил отец Матфей. Заупокойные обедни и панихиды служились в небольшой Никольской церкви на кладбище.

Братия состояла из 40 человек, и во главе ее стоял епископ Амвросий (наместник лавры), архимандритом считался митрополит Серафим. Среди братии были очень достойные люди. Помимо отца Матфея, можно назвать архимандрита Сергия — духовника лавры. Примечательна судьба этого человека: цыган по национальности, он пришел в лавру 10-летним мальчиком, отбившись от табора. Его приняли послушником. Тяжело ему было: чего стоило преодолеть очень прочно укоренившиеся предрассудки против людей цыганской национальности. Но он всех привлек своим суровым аскетизмом. Я знал его стариком. Как сейчас вижу его мертвенно бледное лицо, окаймленное седой бородой. Цыганские скулы не только не портили впечатления, но придавали какой-то особый колорит его лику. Он почти отказался от еды, ел лишь сырые овощи, спал на полу, тщательно это от всех скрывая. Все дни напролет он пребывал в молитве. Братия имела в нем друга, брата, советника, молитвенника — подлинного духовного отца.

Другой архимандрит, Варлаам, — ученый монах, сын валдайского священника, вдумчивый, серьезный пастырь, тоже суровый аскет. Помню его проповедь в день Усекновения Главы Иоанна Крестителя. Об Иоанне Крестителе сказал, что с точки зрения человеческой — это неудачник. И это слово сразу раскрыло для меня образ Иоанна Крестителя. Я почувствовал всю его трогательность и смиренное величие. Потом, когда я прочел Иосифа Флавия, св. Иоанн предстал передо мной совсем в другом свете — народный вождь, бунтарь, полный отваги и силы. Но в Евангелии он «неудачник» — Друг Жениха, — и самый малый в Царствии Божием больше его. Что правильно? И то и другое. Ибо Евангелие показывает нам все во вселенской перспективе, в космических масштабах; и в этих масштабах он лишь предтеча, не сам по себе, а лишь в соотношении с Другим, — «неудачник».

Помню я и другого архимандрита-проповедника, ныне ставшего известным на весь мир, — архимандрита (ныне архиепископа) Ермогена Голубева. В 20-е годы он был наместником Киево-Печерской лавры и приезжал к нам в Питер, чтобы служить в Киевском подворье, на Васильевском острове. Тогда его облик был совсем не такой, как сейчас. Высокий, худой-худой, все болталось на нем, как на палке. Страшно бледный, пот выступал на лбу. Казалось — не жилец на этом свете. Кто мог подумать, что он переживет 10 лет лагерей (и каких лагерей — ежовских), переживет всех своих современников и доживет до глубокой старости. Когда увидел я его почти через сорок лет в Калуге, поразился. Вместо худощавого аскета увидел седовласого, крепкого, здорового, энергичного старика. Кто может предвидеть судьбы человеческие?

Я запомнил и его две проповеди. Одна на Воздвиженье. Проповедь была построена на смелой метафоре: Крест — Церковь. Подобно тому, как нет сейчас креста, на котором был распят Христос, — он весь растащен по всему миру на частицы, — так нет и целой Церкви. Она распалась на общины, на различные церкви. И подобно тому, как среди частиц Креста, имеющихся во всех уголках мира, попадаются и фальшивые, так и среди различных христианских общин имеются фальшивые церкви.

И другую его проповедь помню. Опять-таки об Иоанне Крестителе. Смерть угодника Божия — радость, и церковь празднует не день рождения, а день смерти святого, день его соединения с Господом. Только две смерти встречает церковь с великой скорбью, облеченная в траур, в глубоком посте. Смерть Господа Иисуса Христа (Великая Пятница) и смерть Иоанна Крестителя. Почему? О ком скорбит церковь? Конечно, не о них — церковь скорбит о том, что так злы люди, — даже и Христа и Его Предтечу они убили.

Эту проповедь я вспомнил недавно, прочтя в «Континенте» воспоминания покойного кардинала Миндсенти, — о том, как его мучили в тюрьме. Я задал себе вопрос: откуда берутся такие изверги? И мне стало невыразимо больно — не за кардинала, а за людей.

Помню, во 2-ю неделю великого поста, в 1931 году, митрополит Серафим в сослужении епископа Сергия и многочисленного духовенства совершал в Киевском подворье литургию, т. к. в это воскресение празднуется память всех преподобных киевопечерских, в ближних и дальних пещерах почивающих. На великой ектений архидиакон помянул (как настоятеля обители) архимандрита Ермогена. И вдруг суровое лицо митрополита дрогнуло: он осенил себя крестным знамением; вслед за ним перекрестилось все духовенство. И я понял: получено известие, что архимандрит арестован. Так оно и было. В 1931 г. начался крестный путь владыки Ермогена, который не окончен еще и сейчас.

Из других иноков, которые произвели на меня в детстве особое впечатление, упомяну об иноках Федоровского подворья (или, как оно тогда называлось, Федоровского собора).

Это переименование связано с тем, что в 1913 г. храм был построен к 300-летию Дома Романовых в качестве подворья костромского Ипатьевского монастыря. В это время Ипатьевский монастырь уже был закрыт, однако в Питере монахи оставались, и храм был переименован в собор.

Как я упоминал выше, здесь служил находящийся на покое архиепископ Гавриил Воеводин, а настоятелем храма был архимандрит Лев (Егоров), один из лучших представителей петербургского ученого монашества. Весь церковный Питер тогда знал братьев Егоровых. Двое из них окончили Петербургскую Академию, приняли монашество и в это время пребывали в одном сане — архимандриты Гурий и Лев. Третий брат — профессор-путеец Егоров — тоже был связан с церковью и в самые трудные времена не боялся открыто ее поддерживать.

Из трех братьев я больше всего любил отца Льва. Он остался у меня в памяти как образец церковного администратора. Он удивительно соединял исконную православную традицию с широкой культурой и тонким интеллектом. Это отражалось на всей жизни обители. Строгая уставность богослужения и постоянные проповеди. Строгий порядок, никакой давки, никакой толкотни — и наряду с этим никакой суровости, никаких строгостей. Монахи его уважали, но не боялись. Он любил молодежь и умел ее привлекать.

В обители мирно уживались малограмотные старички-иеромонахи, оставшиеся от Ипатьевского монастыря, и монахи-интеллектуалы, привлеченные отцом Львом. Из них наиболее яркой индивидуальностью был иеромонах Вениамин. В миру барон Эссен — из остзейских аристократов — высоко образованный человек. Он принял монашество в 1927 г., будучи пострижен преосвященным Сергием, а затем отец Лев взял его к себе, в собор.

Я хорошо знал отца Вениамина и довольно часто у него бывал. Но это было совсем не то, что отец Матфей Челюскин.

Чистоплотный, аккуратный, безукоризненно вежливый; он был ласков, обходителен, но не фамильярен. Бледное породистое лицо, окаймленное рыжими бакенбардами, рыжие волосы (ариец) и чудесный, грудной музыкальный голос. В противоположность отцу Матфею, который жил один как перст, на своей маленькой кухонке, вокруг отца Вениамина всегда был кружок — интеллигентные дамы, девушки, студенты.

Когда его перевели из Федоровского собора в Лесной (в Тихвинскую церковь), все пошли на ним. По вторникам он проводил беседы. Говорил чудесно, вдумчиво, и, главное, лирически. Характерный для него образ — проповедь в праздник Федоровской Божией Матери. Окончание. «Нам вспомнилась смерть друга. Он пережил многое и в жизни налипло на него много дурного. Он был очень болен. Я сидел у его постели. Было темно. Лишь в углу, озаряя лик Божией Матери, горела лампада. Он мне сказал: „Я был счастливым, когда чувствовал, что Божия Матерь была со мной. И сейчас, я чувствую, Она опять со мной“. И умер легко и тихо, с радостной улыбкой. Божия Матерь да будет и с нами. Пресвятая Богородица, помогай нам. Аминь».

В это же время в Федоровском подворье подвизался молодой монах, окончивший Ленинградский Университет по историческому факультету, отец Серафим Гаврилов. Помню его как сейчас: худощавый, чернявый, похожий на еврея, он много читал, изучал историю церкви, святоотеческую литературу. Он был одним из немногих, переживших лагеря, и впоследствии был наместником Псково-Печерского монастыря. Как жаль, что несчастная слабость или несчастное стечение обстоятельств искорежили его жизнь и помешали дать церкви то, что он мог бы дать по своим выдающимся способностям.

И наконец, иеродиакон Афанасий, мальчик лет 22–23. Весь преданный молитве, тихий, кроткий — «Алеша Карамазов». И его не миновал вихрь тридцатых годов. И он погиб в страшных ежовских лагерях.

«О кто даст голове моей воду и глазам источних слез! Я плакал бы день и ночь о пораженных дщерях народа моего». (Иеремия 9,1).

Я помню день 11 февраля 1932 г. Воскресение. Я был у обедни в верхнем храме Федоровского собора. Литургию совершал настоятель архимандрит Лев. Это была неделя о мытаре Закхее. И после литургии отец Лев говорил на тему воскресного Евангелия. Рассказав о Закхее, влезшем на дерево, чтобы увидеть Христа, архимандрит сказал: «И мы, чтобы видеть Христа, взбираемся на высокое древо, терпим многие лишения и несчастья. Чтобы видеть Христа, мы терпим многие муки…» А через несколько дней, 18 февраля, всю братию Федоровского собора арестовали. Из них, кроме Серафима Гаврилова, не вернулся никто. Все погибли в лагерях взошли на высокое древо, откуда виден Христос!

Из других проповедников этого времени наибольшей популярностью пользовался протоиерей отец Александр Медведский. Уроженец Новгорода, окончивший Новгородскую Семинарию, он был начитанным, образованным человеком. Но самое главное — это был исключительно талантливый проповедник. Лишь он один в официальной церкви мог соперничать с прославленными обновленческими златоустами — Введенским, Боярским, Платоновым.

До 1930 г. отец Александр служил в небольшом храме Преображения Господня за Московскими воротами, а в конце 1930 г. он был назначен настоятелем Князь-Владимирского собора на Петроградской стороне (у Тучкова моста). Его предшественник, отец Павел Виноградов, арестованный в конце 1930 г., хороший старый священник, служивший еще вместе с отцом Иоанном Кронштадтским, пользовался популярностью в народе. Однако его популярность нельзя и сравнить с популярностью нового настоятеля. Во Владимирский собор на его беседы собирался весь церковный Питер. Беседы происходили по воскресениям вечером. После вечерни читался акафист Спасителю. Большинство приходило с книжечками; отец Александр читал лишь начало икосов, а затем народ продолжал обращение к Спасителю: «Иисусе!»

Было так: отец Александр, стоя посреди храма, прекрасным, звучным голосом, нараспев: «Ангелов Творче, и Господи сил, отверзи ми неодуменный ум и язык на похвалу пречистого Твоего Имене, яко же глухому и гугнивому древле слух и язык отверзл еси, и глаголаше зовый таковая». И три тысячи голосов подхватывали: «Иисусе пречудный, ангелов удивление; Иисусе пресильный, прародителей избавление, Иисусе пресладкий, патриархов величание… Иисусе сыне Божий, помилуй мя».

Мне тогда стала понятна дивная красота акафиста Спасителю; особенно любил я чудесный бой икос: «Иисусе, истине, лесть отгонящая; Иисусе, свете, превысший всех светлостей, Иисусе, царю, премогаей всех крепости, Иисусе, Боже, пребываей в милости, Иисусе, хлебе животный, насыти мя алчущаго, Иисусе, источниче разума, напой мя жаждущаго. Иисусе, одеждо веселия, одей мя тленнаго, Иисусе, покрове радости, покрый мя недостойнаго».

После акафиста начинались беседы — беседы необыкновенно смелые, оригинальные, вдумчивые. Отец Александр говорил не только у себя на приходе: он говорил также в крестовой митрополичьей церкви в Новодевичьем и в других храмах. Помню его проповедь 12 сентября 1930 г. в лавре. Отец Александр, начав с рассказа о князе св. Александре Невском, затем вспомнил о кулачных боях, которые происходили в Новгороде, на Волхове, после Крещения. Бои длились по несколько дней, и когда ярость охватывала жителей Новгорода и кровь лилась рекой, звали архиепископа. И владыка приходил на Волхов, осенял народ крестом, и утихала ярость народная, смягчались сердца, мир и любовь воцарялись в городе.

«Что мы увидим сейчас на берегах Волхова? Мы увидим реку, закованную в железобетон. (Тогда все газеты были полны сообщениями о Волховстрое — первенце пятилетки.) А на берегах все та же бессмысленная, жестокая, кровавая борьба. И что надо сделать, чтоб утихла человеческая злоба? Надо призвать Христа. Придет Он, тихий и кроткий. И утихнет злоба, и сойдут мир и любовь в человеческие сердца». У отца Александра было умение с первых слов захватить слушателя, зажечь его, заставить себя слушать и держать в напряжении до конца речи. Это и является главной особенностью оратора, проповедника.

В 1932 г. и он исчезает с горизонта. 3 года в лагере, на Медвежьей горе. Возвращается он в 1935 г. Служить нельзя. Между тем, надо воспитывать шестерых детей. Он работал ночным сторожем на заводе. Когда в конце 30-х годов я был учителем в школе на Заставской улице, очень часто рано утром я встречал маленького, одетого в кацавейку старичка с седенькой бородкой, возвращающегося с ночного дежурства.

А иногда видел в Никольском соборе этого же старичка, горячо молившегося за дальней колонной. Это и был недавний кумир православного Питера, отец Александр Медведский.

Дальше в его жизни наступил перелом. Удалось отсидеться. После сталинского конкордата с церковью во время войны, в 1943 г., Медведский опять выплыл. Он стал настоятелем сначала Владимирского, а потом и Николо-Морского кафедрального собора. Он — председатель Епархиального Совета. Он по-прежнему проповедует.

Но в полном альянсе с властью.

Видел его в 1957 г., приехав в Питер. Узнать нельзя. Великолепная седая выхоленная борода покрывает грудь, шелковая ряса, генеральские манеры, собственный автомобиль, собственный шофер… И наконец, последняя встреча. Осень 1973 года. Я на кладбище в Парголове. Церковь, знакомая с детства. Вдруг сопровождающий меня священник говорит: «Смотрите, чья могила!» Великолепный мраморный крест, надпись: «Протоиерей Александр Медведский. Ум. в январе 1973 года». И портрет: опять на меня глянуло высокомерное лицо, обрамленное великолепной седой бородой, из-за которой выглядывает драгоценный крест с украшениями.

Я предпочел бы простой деревянный крест и старичка в замусленной одежде ночного сторожа.

В период 1929–32 годов в Питере не было массовых арестов среди духовенства. Этому значительно способствовал крестовый поход, объявленный Папой Пием II в защиту гонимой религии в СССР. Не подлежит сомнению, что этот поход продлил существование русской церкви на несколько лет и отсрочил гибель многих священнослужителей. Правда, в деревнях шло массовое закрытие храмов. Правда, сельское духовенство разделило участь своих прихожан — русских крестьян («кулаков» и «подкулачников»), погибло вместе с ними в лагерях.

Однако в городах было относительно спокойно.

В этом отношении переломным был 1932 год, когда ГПУ нанесло решительный удар по церкви.

Однако и до этого имели место жестокие репрессии против отдельных священников. Так, в 1930 г. были арестованы трое протоиереев: отец Николай Чуков (настоятель Николо-Морского собора), будущий митрополит Григорий, отец Николай Чепурин (из Покровской церкви), отец Михаил Чельцов (настоятель Михаило-Архангельской церкви).

Самой трагической была участь отца Михаила Чельцова. Старый протоиерей был ученым человеком: его специальностью было богословие первых веков христианской церкви. По этой специальности он защитил магистерскую диссертацию и вел курс в Петербургской Академии. Но революция все перевернула: он был в течение долгих лет настоятелем храма Михаила Архангела в Коломне. В конце августа 1930 г. он был арестован. Еженедельно жена носила ему на Гороховую (тогда еще ГПУ было на Гороховой) передачи. Так было до января 1931 г. В январе матушке сказали: «Его у нас нет». «Где же он?» «Не знаем». Матушка поехала в «Кресты» — нет. Она поехала на Нижегородскую — нет. На Шпалерную — нет. Усталая, изнервничавшаяся, она вернулась домой и слегла в постель. На другой день за дело принялась дочь; она начала опять с Гороховой. На этот раз девушка, перебиравшая картотеку, сказала с раздражением: «Да что Вы тут все ходите, спрашиваете, неужели не догадываетесь?» «Как же я могу догадаться», — замирая от ужаса и уже предчувствуя ответ, спросила дочь. «Да расстрелян, конечно. Посмотрите вон там, на доске». Несчастная девушка тут же грохнулась в обморок. К ней подошли стоящие в очереди, подняли, привели в чувство. Картотетчица за перегородкой бесстрастно перебирала карточки. Девушка подошла к роковой доске, на которой был вывешен список расстрелянных.

Как выяснилось, отец Михаил Чельцов был расстрелян в рождественскую ночь, с 6 на 7 января 1931 года. Так окончил свою жизнь этот хороший батюшка в голубых дымчатых очках, с коротко остриженными седыми волосами, ученый и простой, с нервными порывистыми движениями, одетый в простую темную рясу.

Протопресвитер отец Михаил Польский в своей книге «Новые мученики» рассказывает, видимо со слов сокамерников, как легко и просто пошел отец Михаил на казнь. «Детей я уже вырастил — бояться мне нечего», — говорил он, предчувствуя смерть. Это так на него похоже и так гармонирует с его простым и ясным образом.

Отец Николай Чепурин получил 8 лет лагерей. Увидел его через 15 лет, когда он был назначен ректором Московской Духовной Академии. Увы! Ненадолго он вернулся к жизни: через несколько месяцев умер.

Самым счастливым оказался отец Николай Чуков. За него просил сам митрополит Сергий, просил и за двух других, но выпустили его одного. Рано утром, перед обедней, вдруг входит настоятель после полугодового ареста (ночью выпустили!). Что делалось — народ к нему кинулся; целовали руки, рясу, плакали. А он, надев епитрахиль, все такой же аккуратный, сдержанный, вежливый, отслужил молебен перед иконой Святителя Николая и начал литургию.

13 июля 1931 года ознаменовалось в моей жизни важным событием. В этот день я впервые выступил публично на антирелигиозном диспуте. Да не как-нибудь, а в присутствии нескольких сот человек. История этого моего выступления такова.

Однажды папаша (в конце учебного года) пришел в школу осведомиться об успехах своего сына. В вестибюле он увидел огромный плакат: «В середине июня отправление в пионерский лагерь». У отца сразу сработала мысль: бесплатная дача. Он обратился ко мне: «Почему бы тебе не поехать?» «Что ты? Я же не пионер и не комсомолец». «Чепуха! Мы это все устроим». И тут же пошел к старшему пионервожатому. «Мой сын не пионер и не комсомолец, и вот докажите ему преимущества коллективизма, вовлеките его — возьмите в пионерлагерь».

Старший пионервожатый, польщенный, что солидный человек обращается к нему с просьбой, тут же согласился. И через месяц я уже ехал в сопровождении отца и Екатерины Андреевны в пионерлагерь.

Пионерский лагерь был расположен по Варшавской железной дороге, за Сиверской. Станция называлась «Строгановка», и в пяти километрах от нее — село Орлино, где помещался лагерь. Когда-то в этих местах было имение графа Строганова, по преданию здесь гостила императрица Елизавета Петровна. И местное население показывало камень в форме пня. Предание гласило, что однажды императрица во время прогулки уселась на пень — и пень превратился в камень.

Отец мне купил одежду под «стиль» — красную рубашку с открытым воротом. А под открытым воротом — нательный крест.

Мое появление в лагере произвело сенсацию. Нательный крест — это был, вероятно, редкий случай за всю историю комсомольского и пионерского движения в СССР. Ко мне кинулись с расспросами, убеждениями, уговорами. Так продолжалось ровно месяц. Наконец, к концу месяца (пребывание в лагере — 25 дней) кому-то пришло в голову устроить диспут. В это время диспутов уже не было, но память о них в народе еще была свежа. Он был назначен 13 июля вечером. Под широким дубом, на лужайке, собрались ребята. Сначала только старшие — человек сто, а потом собрались и все остальные — человек 400–500.

Надо сказать, что организатор диспута — по молодости лет — совершил ошибку: он предоставил мне слово первому и не ограничил меня временем. Мой оппонент — старый учитель, проживавший в лагере в качестве «затейника», — была такая должность, позволявшая учителям проводить лето в лагере, — получил слово уже после меня.

Помню первый момент. Стою, скрестив руки на груди (я еще ко всему прочему был помешан тогда на Наполеоне), и не могу начать — страх. Все на меня смотрят с недоумением. И вдруг, как во время купания — собрался с силами — окунулся — почувствовал, что меня слушают, и речь пошла легко и гладко. Я по существу сделал монтаж из слышанных мною проповедей: Введенского, Боярского, Медведского. Получилось здорово. В конце речи я почувствовал настоящее вдохновение — потерял из виду аудиторию и заговорил своими, ни у кого не заимствованными словами. «Великую правду услыхал император Константин: Знаменем сим победишь. Именно этим знаменем — знаменем любви и страдания — мы победим!»

Мне аплодировали. Выступление оппонента, составленное по «Спутнику антирелигиозника», оказалось бледным и слабым. От заключительного слова я вежливо отказался, заявив, что не хочу спорить со старшим; однако отвечал на бесчисленные вопросы до поздней ночи и на другой день. «Успех мой первый окрылил!» И даже слишком: после этого я возомнил себя великим оратором, забросил учебу и только и делал, что мысленно произносил речи.

Так, в относительном затишье, прошли 1930 и 1931 годы. Тихие годы. Школа, лавра, храмы, чтение. Вероятно, это были два единственных таких спокойных года в моей беспокойной жизни.

1932 год опять все перевернул и у меня, и вокруг.