В поисках Нового Града. Воспоминания.

Краснов-Левитин Анатолий Эммануилович

Глава одиннадцатая

 

 

Контрапункт

Исторический контрапункт русской жизни послесталинского периода — 1964 год.

В этом году с особой силой стали ощущаться все противоречия Хрущевской эпохи. Оттепель. «Диктатура сердца». Продолжающаяся борьба против мертвеца, вынесенного с позором из мавзолея.

И в то же время аресты, непрекращающиеся процессы, расстрелы проворовавшихся хозяйственников, фарцовщиков, виновников фашистских зверств.

Когда-то Суворов говорил, что, если человек проработал в интендентах 10 лет, его можно вешать без всяких разговоров. Говорил. Но ведь не вешал же.

При Хрущеве «интендантов», то бишь советских хозяйственников, стали расстреливать. Первых попавшихся. Советская система построена так, что хозяйственник не может не быть вором.

С этим, собственно говоря, все согласны. И недаром повара, заведующие ресторанов, официанты получают такую зарплату, что прожить на нее совершенно невозможно. Те, кто попался, ничем не отличаются от непопавшихся: воруют и берут взятки все, без исключения. Хозяйственник который решит вести хозяйство по закону, через две недели окажется без работников, без материалов — и будет с треском снят с должности и исключен из партии за развал работы, а то и привлечен к ответственности за преступную халатность. Еще более курьезны процессы «фарцовщиков». Здесь, за границей, фарцовщики все — без исключения. Привожу в пример себя. В году 5–6 раз (как минимум) я пересекаю границы различных государств. При этом каждый раз я меняю деньги. Я «фарцовщик». По советским законам я подлежу самым суровым наказаниям (вплоть до расстрела). Обмен советских денег на иностранную валюту категорически воспрещен. Но обмен все-таки производится (или, точнее говоря, покупка иностранной валюты). Цель иностранцев — купить какие-то товары в СССР (меха, золото). Цель фарцовщиков — купить в закрытых распределителях, где имеются особые товары, которых нет нигде в советских магазинах, особо «качественные» товары, которые затем продаются за бешеные деньги на «черном» рынке. При Хрущеве за это был установлен расстрел.

Столь же странными были процессы лиц, виновных в зверствах во время войны. Когда-то, при Ленине, было принято говорить, что советский закон не мстит за прошлое; его цель — ограждение общества от тех, кто в данный момент опасен советскому строю. Но, собственно, чем могли быть опасны советскому строю старики, провинившиеся за 20 лет до этого, во время фашистской оккупации, и с тех пор уже сидевшие по тюрьмам, по лагерям, сломленные, боявшиеся как огня любого советского офицера, потому их надо было снова судить, устраивать показательные процессы и вешать — этого никто и никогда из советских юристов не объяснял и объяснить не мог.

В то же время страшно ухудшилось положение колхозников, рабочих в связи со странными экспериментами, производившимися по воле дилетантствующего агронома, приобретшего среди населения всеобщую кличку «кукурузник». Впрочем, кукурузник не только насаждал свой излюбленный злак, но и отбирал приусадебные участки (желая, видимо, показать, что он «отчаянный р-р-революционер»).

В 1964 году все эти чудачества привели к кризису. Не было хлеба. Страна глухо, но грозно бурлила. В это время усиливается идеологический нажим. Антирелигиозная истерия достигает апогея. Летом 1964 года она доходит до Москвы. Впервые за 25 лет имеет место наглое разрушение одного из самых популярных московских храмов — храма «Малое Преображение». Разрушение сопровождалось варварским насилием над верующими, которые в течение двух дней отказывались покидать храм. Несмотря на бездеятельность Патриархии, на этот раз гнусный произвол не мог укрыться от международного общественного мнения. В Париже был создан Комитет по защите прав верующих в СССР. Причем председатель Комитета, известный французский писатель Мориак, обратился к Хрущеву с официальным протестом, а также с большим закрытым письмом, в котором излагал ту программу политических мер, которые должны быть предприняты, если гонения на религию в СССР не прекратятся. Сенсацией дня было выступление по этому поводу известного английского философа и математика лорда Рассела. Лорд Рассел был известен как убежденный, воинствующий атеист. Когда в 1959 году в Москве был открыт антирелигиозный журнал «Наука и религия», лорд Рассел прислал журналу приветствие. И вот теперь 90-летний старик, который всегда имел славу великого гуманиста, выступает в защиту гонимых религиозных людей в СССР и с протестом против смертных казней.

В этих условиях церковный писатель, который в единственном числе (тогда никого больше не было) выступает в защиту церкви, не мог оставаться невредимым. В жаркое лето 1964 года мною была получена зловещая повестка из милиции с предложением явиться в определенный день и час, имея на руках паспорт.

Все было ясно: меня должны были привлечь к ответственности за тунеядство. Действительно, все было разыграно как по нотам. В милиции меня встретил молодой парень подозрительного вида с красной повязкой и несколько безобидных старичков пенсионеров, которые здесь находились для декорации (официально со мной говорила общественность). Переодетый чекист начал разговор напряженно вежливым тоном: «Анатолий Эммануилович! К нам поступил сигнал, что вы нигде не работаете. Просим вас дать нам объяснение по этому вопросу».

После моего краткого объяснения, что меня вынудили уйти из школы как верующего, мне был вручен документ, согласно которому в течение 10 дней я обязан устроиться на работу. В противном случае дело будет передано в суд. (Суд разбирал дела о тунеядстве обычно в течение трех дней, причем приговор был 4 года ссылки в Красноярскую или Иркутскую область.) Что делать?

Устройство по специальности было, разумеется, абсолютно невозможным. Прежде всего странная трудовая книжка. Почему вы в течение четырех лет нигде не работали? Наконец, звонок по телефону по последнему месту работы. Директор (в порядке перестраховки) вынужден был бы сказать правду: не мог же он покрывать такую одиозную личность, о которой турчит иностранное радио.

Мой приятель, ныне имеющий высокий духовный сан (не буду поэтому называть его по имени), пошел к Наместнику Лавры, просил его оформить меня на какую-либо работу, — отказал.

Наконец, когда все возможности были исчерпаны, все протекции оказались тщетными, вдруг все устроилось легко и просто. Я проходил мимо аптеки, смотрю — объявление: требуются фасовщики. Захожу, прошу провести меня к заведующей. Симпатичная, интеллигентная еврейка. Объясняю ей все вполне откровенно (кроме, конечно, самых одиозных вещей). Кивает головой, говорит: «Знаю, в таком же положении моя мать. Сняли по четвертому пункту (это значит — по национальному признаку). Дайте паспорт. Выходите завтра на работу». А на другой день я получил справку, что работаю в аптеке фасовщиком. Отнес справку в милицию. Все в порядке.

Через три дня, когда я уже работал в аптеке, телефонный звонок: «Попросите такого-то». Подхожу. «Что вам угодно?» Вешают трубку. Это проверка из милиции.

На этот раз я мог сказать КГБ словами, обращенными к Герману из пушкинской «Пиковой дамы»: «Ваша дама бита».

И я попал в общество мелких служащих, работников аптеки — прекрасных культурных женщин. Они нуждались еще больше, чем учителя, жили на гроши и все-таки прилично (из последних сил) одевались, держались хорошо. В летнее время иногда устраивали пикники. Атмосфера была чистая, хорошая. Ко мне относились доброжелательно, дружелюбно, понимали, что человек попал в беду.

Правда, у продавщиц бывали и не совсем законные заработки. Как оказалось, Москва полна наркоманов. Как говорила мне потом одна крупная работница из Аптекоуправления, Москва даже превзошла в этом отношении Париж. Наркоманам наши девушки иногда за соответствующую цену выдавали «порошочки». Причем, как это ни печально, наркоманы — сплошь молодежь: хорошие на вид, приличные ребята из студентов, рабочих и приличные молодые девушки. (По виду никогда не подумаешь!)

Моя работа не отличалась сложностью: сидеть за перегородкой и наклеивать этикетки на бутылочки (с обозначением лекарств). Но я оказался непригодным даже для этой несложной работы (как говорил покойный отец: «Ты ни на что не пригоден, кроме болтовни»). Через неделю выяснилось, что я однажды перепутал этикетки, и только благодаря вниманию аптекаря не произошло ошибки. Заведующая после этого мне деликатно сказала: «Неважно идет дело у вас, Анатолий Эммануилович. Мне нужна эта должность для других». На этом мой аптекарский дебют был окончен, но мы договорились с заведующей, что я буду числиться на работе (в отпуску без сохранения жалованья) до конца года.

Таким образом, милиция меня должна была оставить в покое.

«На что вы живете?» — таков был традиционный вопрос милиции, обращенный к «тунеядцу». С некоторым недоумением спрашивали меня об этом знакомые (не близкие знакомые — друзьям было известно). После того как в 1962 году (с окончанием «Очерков по истории церковной смуты») прекратилась помощь Владыки Мануила, у меня появились другие «патроны». Тут начинается некоторая «сделка с совестью». Я начинаю писать магистерские и кандидатские диссертации для архиереев и некоторых священников… за свою жизнь я написал две магистерские и около 30 кандидатских диссертаций. Так что я дважды магистр богословия и 30 раз кандидат. На этой почве начинается мое близкое знакомство со многими архиереями, в том числе и с Митрополитом Никодимом.

Одно время он проектировал меня в качестве сотрудника «для написания диссертации», но потом решил, что это слишком рискованная авантюра — связываться с таким одиозным человеком. Но несколько очень продолжительных и довольно откровенных бесед я с ним все-таки имел. Мы, разумеется, всегда стояли на совершенно противоположных позициях. Однако между нами существовала личная симпатия. Я любил беседовать с ним: мне нравились его простой и ясный ум, его быстрая сообразительность, живость, пристальный интерес к общественным вопросам. Он также (как это я могу судить по его отзывам, о которых мне говорили) питал ко мне некоторую симпатию и даже говорил:

«Как жаль, что такой (пропускаю лестный для меня эпитет) не с нами».

Как ужасны перегородки и глухие стены, которые придумали люди!

Осень 1963-го и 1964 годов очень плодотворное время в моей жизни. Между писаниями диссертаций и жизнью в «проходном дворе» я написал в это время «Письмо Митрополиту Никодиму о социализме», большую теоретическую статью «Топот медный» и «Монашество и современность», о которой я уже упоминал выше, изданную Преосвященным Иоанном Шаховским в Париже под названием «Защита веры в СССР», которая вскоре стала передаваться по радиостанциям Би-Би-Си.

Я как-то спросил у мачехи Екатерины Андреевны: «Как вы думаете, что сказал бы обо всем этом отец?» Она мне ответила дипломатично: «Трудно сказать».

15 октября 1964 года — знаменательная дата. В этот день юбилей. 150 лет со дня рождения Михаила Юрьевича Лермонтова.

Я был в этот день в небольшом Никольском храме. После литургии отец Димитрий отслужил панихиду. Так хорошо молилось за панихидой, и так ясно чувствовался в это время дух Лермонтова.

После панихиды отец Димитрий, поминавший убиенного раба Божия Михаила, сказал старушкам, которые нам подпевали:

«Мы сейчас молились за человека, который умер более ста лет назад». Недоумение старушек: «А разве тогда убивали?» Я сказал: «На дуэли». Старушки закивали головами.

Мы вышли вместе с отцом Димитрием. По дороге он мне сказал: «Во время панихиды я так ясно себе представил, как лежит он под дождем убитый, после дуэли». Дошли до угла. Купили газету. И здесь узнали о снятии Хрущева, которое произошло накануне. Знаменательная дата. Опять новая эра.

«В боренье падший невредим, Врагов мы в прахе не топтали, Мы не напомним ныне им, Что знают древние скрижали. Они не узрят Немезиды Народной гневного лица И не услышат песнь обиды От лиры русского певца».

Этими пушкинскими стихами я начал статью о Хрущеве после его отставки; я озаглавил ее «Святая Русь в эти дни». Желая быть вполне объективным, я подчеркнул его великие исторические заслуги перед Россией. Смелое выступление против культа Сталина и разоблачение его злодеяний. Дело, за которое Хрущев заслужил вечную благодарность потомков и которое положило начало движению мировой политической мысли, которое продолжается по нынешний день. Затем освобождение из лагерей миллионов людей, чему я сам был свидетелем.

Затем элементы заботы о народе, установление пенсий престарелым, начало большого жилищного строительства. За все это русский человек может сказать Никите русское спасибо.

Конечно, наряду с этим самодурство, начальственные окрики, попытки командовать в литературе. Но теперь этого уже никто не боялся. С падением культа Сталина пал страх. Выше мы говорили о карах, обрушившихся на растратчиков, фарцовщиков и виновников фашистских зверств. Это, конечно, было дико, непродуманно и очень жестоко. Но ведь все-таки нельзя сказать, что необоснованно. С любой точки зрения расхитители казенного добра, взяточники и палачи, даже с учетом всех смягчающих вину обстоятельств, о которых я говорил выше, — грязная публика, и какие-то меры против них предпринимать было нужно.

И наконец, борьба против религии, — это, пожалуй, самое темное, что принес Хрущев.

Мы, люди церкви, после отставки Никиты воскресли духом, и недаром его отставка произошла в столь чтимый русским православным народом праздник — в праздник Покрова Божией Матери.

Для меня отставка Никиты была спасением: несмотря на «трудоустройство в аптеке», мой арест при продолжающейся антирелигиозной кампании был неминуем. Речь могла идти лишь о некоторой отсрочке, вызванной боязнью иностранного общественного мнения, с чем при Никите (да и потом) очень считались.

Сразу почувствовалась новая «оттепель». Еще больше развязались языки. Один мой приятель, вообще говоря, очень боязливый человек, сказал: «С 58-й—10 статьей кончено. Сталина ругать можно сколько влезет, Хрущева тоже, а этих никто не знает, кто они такие». Из уст в уста передавалась острота Черчилля, брошенная им в одном интервью: «Самый болтливый в мире диктатор ушел, не сказав ни одного слова». Впрочем, и преемники его притаились. В течение года о них не было ни слуху, ни духу. Как сказал мне один шофер: «Эти спрятались куда-то. Кто их знает».

Интересна одна из легенд, сложенная в это время в народе.

Вообще в этом политическом фольклоре иной раз раскрывается христианская, не угасшая и сейчас, сущность народной души.

О Ленине была сложена легенда, что якобы он велел не расстреливать Каплан, а в дни отставки Хрущева носителем христианского духа по воле народа стал… кто бы вы думали?… Молотов. Народное сказание гласило, что якобы Никита лежит в больнице, а к нему ходит и его успокаивает выгнанный им отовсюду за несколько лет перед этим Молотов. Молотов — один из самых жестоких и коварных деятелей сталинской поры как носитель христианского милосердия. Как тут не повторить вместе с Гусом: «Sancta simplicitas».

Бедный, бедный, вечно обманываемый и добрый, добрый русский народ!

В это время в среде церковной интеллигенции возникает проект петиции, обращенной к Патриарху и в правительственные инстанции, с изложением всех фактов произвола и несправедливостей по отношению к церкви. Первоначально предполагалось, что этот проект будет подписан архиепископом Ермогеном и группой духовенства. Более того, существовал даже план, по которому архиепископ Ермоген должен был объявить об имеющихся претензиях к Патриархии ex cathedrae в храме. С этой целью было проведено совещание с участием многих представителей духовенства на даче у отца Николая Эшлимана. На совещании присутствовал архиепископ Ермоген. Вскоре, однако, стало ясно, что Владыка Ермоген участвовать ни в каких акциях рядового духовенства не будет. Кроме того, верный своему принципу чисто «кабинетной» оппозиции, Владыка был противником какой-либо огласки.

Вместо этого он выдвинул проект «архиерейской петиции» и вскоре принялся за его осуществление. От имени группы архиереев был составлен документ, который должен был быть направлен Патриарху и Совету по делам Православной церкви. Цель проекта — спустить на тормозах все меры, вытекавшие из постановлений архиерейского Собора 1961 года.

По мнению архиепископа Ермогена, все постановления Собора о сосредоточении управления в руках приходского совета должны были оставаться в силе. Однако прихожанам должно быть предоставлено право избирать председателем приходского совета настоятеля храма. Само собой подразумевалось, что народ выберет председателем приходского совета своего духовного отца, а не подозрительных бабенок, командированных оперуполномоченным КГБ. Проект петиции был составлен очень умно и тонко. В нем содержалась критика постановлений Собора, однако составленная в очень осторожных выражениях. К проекту петиции была приложена обширная объяснительная записка архиепископа Ермогена, в которой делалась попытка объяснить власти необходимость умеренной политики со стороны церкви с «их позиций». Констатировалось, что верующие христиане составляют меньшинство, но довольно крупное меньшинство в стране. Даже делалась ссылка на то, что политика умеренного ограничения язычества во времена императора Константина при предоставлении язычникам полной свободы отправления религиозного культа дала гораздо лучшие результаты, чем политика подавления язычества при помощи силы (аналогия, которая вызывала неприятные ассоциации). После составления этой петиции Владыка предпринял довольно продолжительное турне по ряду епархий, и ему удалось добиться довольно хороших результатов. Петицию согласились подписать 7 архиереев: архиепископ Новосибирский Павел Голышев, архиепископ Иркутский Вениамин Новицкий, епископ Корсуно-Шевченковский Григорий, архиепископ Пермский Леонид Поляков, епископ Рижский Никон Фомичев, архиепископ Казанский Михаил Воскресенский, епископ Тамбовский Михаил Чуб и, конечно, сам составитель петиции архиепископ Ермоген, тогда занимавший Калужскую кафедру. Затем эта петиция была представлена Патриарху и председателю Совета по делам Православной церкви Куроедову. Как рассказывал Владыка нам с отцом Глебом Якуниным, во время нашей с Якуниным совместной поездки в Калугу, Куроедов принял его любезно. Даже сообщил ему, что недавно читал Ренана «Жизнь Иисуса» и не понимает, почему надо придерживаться мифологической теории и отрицать историчность Иисуса Христа. Через некоторое время действительно последовало официальное дезавуирование «мифологической теории». По существу представленной петиции Куроедов сказал: «Я удивляюсь, Владыко, вы столько лет архиереем и думаете, что русский архиерей на что-нибудь способен».

Таким образом, мнение Куроедова неожиданно совпало с мнением многих из нас, которые сомневались в том, что из «архиерейской петиции» что-нибудь может выйти.

Наряду с этой попыткой архиерейской петиции продолжались аналогичные попытки со стороны рядового духовенства. Главным деятелем в этом направлении был Глеб Якунин. Весной 1965 года имело место совещание с участием нескольких священников: оо. Глеба Якунина, Николая Эшлимана, Александра Меня, Димитрия Дудко и других. Из мирян присутствовали Феликс Карелин и я.

Во время этого совещания выявились различные позиции: о. Димитрий Дудко вообще отказался подписывать какие-либо петиции; о. Александр Мень обещал представить свой проект петиции, я — свой.

Когда соответствующие проекты были представлены, проект о. Александра Меня был признан слишком умеренным: действительно, в этом проекте были ссылки лишь на отдельные эксцессы, причем эти упоминания об эксцессах перемежались комплиментами в адрес советской «свободы религиозных культов», и в целом этот проект мало отличался от официальных документов Московской Патриархии.

Мой проект также не понравился, очевидно, своим «эсерством». Таким образом, путем исключения остались лишь два священника: о. Николай Эшлиман и о. Глеб Якунин. Мирян решили не привлекать. Пытались привлечь еще нескольких человек к написанию петиции. Тщетно. Помню, как мы с Глебом посетили одного из батюшек, и в ответ на наше предложение подписать петицию получили отказ. Когда мы вышли от него, помню, Глеб сказал: «Если и Николай откажется, придется просить вас. Будут говорить: одного (Вадима) уже с ума свел, теперь свел с ума другого».

Обошлось, однако, без меня: с весны 1965 года началось составление петиции или, точнее, двух петиций: Патриарху и в Совет по делам Православной церкви при Совете Министров. Петиция писалась долго. Писали ее трое: о. Николай Эшлиман, о. Глеб Якунин и Феликс Карелин. Круг вопросов был очень широк: и каждое слово согласовывалось всеми тремя. Так как все трое работали — батюшки на приходах, а Феликс в это время алтарником, — то происходили перерывы. Иной раз выпадали целые недели. Все это я, впрочем, знаю только по рассказам, так как сам никакого участия в составлении петиции не принимал.

Я был занят своими делами.

А дела были хлопотливые. Во-первых, продолжал писать: в 1965 году осенью написал большую статью «Больная церковь», идеи которой предвосхищали идеи петиции. Здесь, однако, вопрос ставился шире: говоря о «болезнях церкви», я, между прочим, много писал о недочетах в преподавании в Семинарии и в Академии. Это больно задело преподавателей Академии, а также многих работников Патриархии. По моему адресу стали раздаваться в кругах академистов заочные оскорбления и обвинения в том, что я выношу сор из избы. Впрочем, все это было заочно. В глаза мне грубить никто не осмеливался. Не оставил меня в покое и КГБ. Самое неприятное время — конец года. В декабре 1964 года меня снова вызвали в Райсовет. На этот раз со мной беседовала довольно симпатичная дамочка: секретарь Райисполкома. По ее тону сразу почувствовалось, что наступают новые времена. Перед этим вышли новые, несколько смягченные законы о тунеядстве, нажим на церковь был значительно ослаблен. А мое положение было неважное. Все сроки для моих отношений с аптекой истекли. Мне была выдана на руки трудовая книжка с пометкой, что я работал до декабря и уволен по собственному желанию. С секретарем я говорил откровенно. И она так же. Я сказал: «Я учитель. Я должен работать по специальности».

Она: «Вы будете агитировать».

Я: «А ходить по улицам и агитировать разве я не могу?»

Она: «Да, но почему же мы еще должны вам создавать для этого условия?»

Я не нашелся что-либо на это ответить. Что правда, то правда. Затем пришла другая дама — депутат Верховного Совета по Ждановскому району. Опять тот же разговор. По их тону я видел, что вся эта история надоела им хуже горькой редьки и они не знают, как отделаться от меня. Окончилось обещанием, что я устроюсь на работу до конца года.

На этот раз пришел на помощь отец Эшлиман. Меня устроили на работу истопником в его храм, в село Куркино (под Москвой). Тоже, конечно, топил я не очень много. Как говорится у Некрасова:

«Не очень много шили там, И не в шитье была их сила»

Наконец меня в мае вызвали опять в Исполком. Здесь меня ожидал торжественный синклит. Помимо секретаря Райисполкома тут присутствовал и представитель журнала «Наука и религия» Григорян, представители политического издательства и Трушин (уполномоченный Совета по делам Православной церкви по Московской области). И самое главное — майор Шилкин (уполномоченный КГБ, занимающийся церковными делами).

Здесь произошел тот разговор, который был мною на другой день по свежей памяти почти дословно записан и тут же начал распространяться по Москве, по другим городам, пересек границы и был напечатан сначала в эмигрантских газетах, а затем в книге «Защита веры в СССР» (Париж, 1966 г., стр. 88–101). Перепечатываю эту беседу в приложенном интермеццо. Потом меня еще много, много раз тягали. Вызывали по моему заявлению и в Горком, и опять в Райсовет, и опять в милицию. Много раз я был на краю ареста. Каждый раз выручали друзья. После того, как меня уволили из Куркина (приказал уполномоченный), я устроился счетоводом в отдаленный храм, в село под Серпуховом. Когда выгнали и оттуда, устроился ночным сторожем в наш Вешняковский храм. Здесь работал как надо. Добросовестно дежурил по ночам, подметал дорожки вокруг храма — и мне это нравилось. Потом выгнали и отсюда. Наконец огласка получилась очень большая. Сообщение о моей новой должности появилось в иностранных газетах. Меня на время оставили в покое. Как мне говорили, Трушин в беседе с одним из священников, ныне покойным, которому доверял, сказал следующую фразу: «Неудобно его арестовывать после того, как он записал беседу в Райсовете. А жаль!»

Я остался в своем репертуаре. Большей частью был в хорошем настроении. Лишь изредка бывали темные минуты. Однажды, после очередного приключения, я первый раз в жизни закурил. В этот момент зашел один молодой священник из моих питомцев, который жил с женой рядом. Он неплохо писал стихи. И через некоторое время принес мне следующее стихотворение:

«Под потолком лениво плавал дым, Курчавый дым от папирос. Знать, волосам твоим седым Плохое время привелось. И вспомнил ты в момент, за миг, Всю жизнь с людьми, как твердый камень, Ты слышал свой предсмертный крик Под темным дулом, за штыками. Ты выжил, сам себе не веря. Ты пережил свой смертный год. Ты вновь стучишь в чужие двери, Ты ищешь правды, а не льгот. Под потолком лениво плавал дым, Курчавый дым от папирос, Знать, волосам твоим седым Плохое время привелось».

 

Интермеццо. Лицом к лицу

Беседа А. Э. Левитина в Москве о свободе веры и атеизма.

21 мая 1965 года, в Москве, в помещении Ждановского райисполкома (на Таганке), я имел встречу с представителями антирелигиозной общественности. На этой встрече присутствовали сотрудники самых различных организаций: два крупных сотрудника КГБ, начальник Государственного политического издательства, зам. редактора журнала «Наука и религия», зам. директора Дома научного атеизма, представители обкома, уполномоченный Совета по делам Православной церкви и секретарь Ждановского райисполкома.

Беседа касалась моей литературной деятельности; в ходе этого разговора был затронут и ряд общих вопросов. Так как, по своему содержанию, беседа представляла определенный интерес для наших читателей, публикуем ее содержание, с нашими краткими комментариями.

Майор Шилкин (представитель КГБ). Анатолий Эммануилович! Мы хотели с вами по-товарищески побеседовать и задать вам ряд вопросов. Здесь находятся представители общественности. Между прочим, рядом с вами сидит Алексей Алексеевич Трушин, имя которого вам, должно быть, известно.

Левитин. Я с удовольствием отвечу на все ваши вопросы.

Шилкин. Нам хорошо известно, что вы, Анатолий Эммануилович, распространяете свои статьи всеми способами с необыкновенной настойчивостью. Если нужны доказательства, то вот они: хорошо вам известный Якунин Глеб Павлович показывает…

Левитин. Не надо. Я знаю.

Шилкин. А, он вам рассказывал. В будке телефона-автомата один гражданин забывает портфель; его приносят в милицию, — там оказывается ваша статья.

Левитин. Кто это?

Шилкин. А вам любопытно? Недошивин Иван Петрович, проживающий в Измайловском.

Левитин. Понятия не имею.

Шилкин. Вы вводите в заблуждение машинисток; говорите, что ваши статьи очень хорошие…

Левитин. Я знаю, что вы бегаете по моим машинисткам.

Шилкин. У вас есть приятель — больной человек. И вы используете больного человека. Хорошо ли это? Анатолий Эммануилович! Вы гражданин, и вы житель Москвы — города-героя. Вы же должны знать законы и их выполнять. Между тем ваши действия противоречат всем общепринятым нормам.

Левитин. Мне уже 50 лет (голоса: Вам еще только будет 50 лет). Все равно, округляя цифры. За 50 лет у меня сложились твердые и ясные убеждения; их я и выражаю в своих статьях. Я пишу там правду. И вы же сами не говорите, что там есть какая-либо неправда. Я протестую против варварского гонения на религию, выражающегося в разрушении церквей и издевательствах над верующими людьми. Я протестую против того положения, когда Церковь превращена в ошметок от сапогов, а присутствующий здесь тов. Трушин является диктатором московской Церкви; он, неверующий человек и коммунист, назначает и смещает священников по своей прихоти. (Дело, разумеется, тут не в нем, а в существующем порядке.) Все это противоречит всем нормам и даже Сталинской конституции. Против всего этого я протестую в своих статьях, которые я распространял, распространяю и распространять буду, используя свое право на свободу слова. Кстати, слово «гражданин» русская литература всегда понимала как слово, означающее человека, борющегося за правду и ее отстаивающего, а не ползающего на брюхе перед начальством. И пугать меня нечего. Я никогда не был пугливым. А особенно теперь, в 50 лет, когда я приближаюсь к тому пределу, за которым уже недействительны какие бы то ни было угрозы.

Майор Шилкин. Никто вас не пугает. Мы хотим с вами по-товарищески побеседовать.

Гражданин (мне неизвестный, сидящий у края стола, — кажется, представитель обкома). Анатолий Эммануилович! У вас очень располагающая внешность.

Левитин. Спасибо.

Неизвестный гражданин. Вы производите симпатичное впечатление. Но это для меня неожиданность. Ваши статьи производят совершенно другое впечатление. Они пропитаны злобой и ненавистью. Вы берете отдельные факты и их обобщаете. Говорите, что это есть политика партии и правительства, что будто есть какие-то установки о насильственной борьбе с религией. И если ваши статьи попадутся нашим врагам, то они, конечно, их могут использовать. Между тем все это неверно. Вы же знаете, что партия всегда боролась с этими искривлениями, и Хрущев неоднократно выступал против них.

Левитин. Это мне напоминает поклонников Сталина, которые всегда, когда говорят о насилиях, ссылаются на Берия; Сталин, дескать, тут ни при чем. Я считаю, что отвечает тот, кто стоит во главе. Если же этот руководитель ничего не знает, так тем хуже. Значит, он очень плохой руководитель, и его надо гнать. (Голоса: Что и было сделано.) Кстати, Сталин тоже никогда не говорил, что надо истреблять людей; он даже говорил нечто совершенно противоположное. Теперь насчет того, что мои статьи могут быть кем-то использованы. Вот передо мной висит портрет Ленина. Смешно, конечно, было бы, если бы я, верующий человек, выдавал себя за ленинца. Однако вы ведь знаете, что Ленин не раз писал о том, что его статьи о партийных разногласиях могут быть использованы врагами, — он это знает, но все-таки пишет. Знал он, конечно, что его речи на Х и XI партийных съездах, в которых он говорит о бюрократических извращениях, могут быть использованы врагами. И все-таки их произнес.

Романов (зам. директора Дома атеистов). Анатолий Эммануилович! Ваши произведения вряд ли могут быть названы произведениями. Они пропитаны самой черной злобой. В своем письме Никодиму вы, например, пишете: «Я думаю о том, как бы я построил свою жизнь, если бы я был атеистом…» И дальше вы пишете, что были бы приспособленцем. Вы говорите, что последовательные атеисты — это блатные с их философией: «Умри ты сегодня, а я — завтра». Дальше вы говорите, что от распространения атеизма такая же польза, как от сифилиса. Это же неприлично. Вы ненавидите атеистов. Вы их черните, вы вырываете пропасть между атеистами и верующими людьми. Вы оскорбляете всех нас. Судя по вашим статьям, вы ненавидите фашизм. Но ведь фашизм разбили в основном неверующие люди и сейчас отпраздновали двадцатилетие своей победы. Вы не можете это отрицать.

Левитин. Я никого не хотел оскорбить лично. Если кто-нибудь обижен, я прошу извинения. Я писал о последовательном атеизме.

К счастью, не все атеисты последовательны. Там, дальше, в письме к Никодиму я привожу примеры людей, которые, будучи атеистами, являлись хорошими, честными людьми (таков, в частности, Михаил Юрьевич Шавров — отец моего друга Вадима). В целом же, действительно, последовательный атеизм есть ницшеанство, а не коммунизм. Для чего морочить себе голову какими-то поколениями, которые будут жить через сотни лет, когда из нас лопух вырастет. Не надо также забывать, в какой обстановке писались мои статьи: они писались в то время, когда верующих людей обливали грязью, а они сидели с кляпом во рту и не могли сказать ни одного слова; когда их травили и преследовали.

Романов. Вы, однако, сейчас нашли нужным извиниться перед нами.

Левитин. Я извинился в форме, а не в существе, в том, что называется непарламентским выражением.

Григорян (зам. редактора журнала «Наука и религия»). Анатолий Эммануилович! Мне ваши работы нравятся. Нравятся они мне широтой взглядов. Почему я был удивлен вашим сегодняшним выступлением насчет атеизма. Вы же знаете, что атеизм бывает разный. Атеизм, как вам известно, развивался в течение столетий, причем сначала он развивался в недрах Церкви, в виде ересей. И сейчас атеизм имеет разные формы. Вот, к примеру, по некоторым вопросам я ваш союзник. Вы очень много писали о почаевских монахах. Разрешите вам сказать, что я узнал о тех безобразиях, которые творились в Почаеве, раньше вас и сделал для их прекращения больше, чем вы. Я в свое время звонил об этом в ЦК и говорил об этом в ЦК. Вы, очевидно, знаете, что наш журнал выступил недавно против такой одиозной личности, как Алла Трубникова. У меня самого очень много друзей среди верующих. Надо же быть беспристрастным к атеизму.

Левитин. Я знаю, вы придерживаетесь достойной линии в борьбе против религии и в свое время предлагали мне через Шамаро встречу. Я с удовольствием с вами встречусь. Что касается беспристрастия, то разрешите вас спросить: вы читали мою статью о Хрущеве?

Григорян. Читал.

Левитин. Разве вы считаете, что я отнесся к Хрущеву пристрастно?

Григорян. Кстати, об этой статье. Вы говорите там о честной, правдивой Руси. Со всем этим я, конечно, согласен. Я тоже за такую Русь. Но почему вы ее отожествляете с Церковью? Мы все хорошо знаем, что такое Православная Церковь.

Левитин. Я ее не отожествляю с Церковью.

Романов. Нет, отожествляете: там прямо говорится о том, что святая Русь сохранилась лишь в Церкви.

Левитин. Даже о вашем сотруднике я там говорю.

Григорян. Да, вы его посадили одним боком в святую Русь. Об этом мы потом с вами поговорим.

Чертихин (зав. Политиздатом). Анатолий Эммануилович! Я заведую Политиздатом. Вы никогда не разбираете брошюр, вышедших в нашем издательстве. Почему это? Вы их не читали? Зная вас, мне трудно в это поверить. Видимо, вы предпочитаете спорить с вашим воспитанником Дулуманом.

Левитин. И с Ильичевым.

Чертихин. Анатолий Эммануилович! Я хочу обратиться к вам не по-товарищески; конечно, мы с вами не товарищи.

Левитин. Безусловно.

Чертихин. Я хочу обратиться к вам как к своему бывшему коллеге. Я кандидат наук; вы тоже готовились стать кандидатом. Научный работник должен писать о своей области, о том, что является его специальностью. Вы же с необыкновенным апломбом лезете в совершенно несвойственные вам области. И вот, вы оперируете термином «философская материя», между тем как такого термина нет. Вы пишете, что современная наука может давать гениальные открытия, но не может дать законченной картины мира. Вы пишете, что Декларация прав, принятая посланцами Эйзенхауэра и Черчилля, является основой социализма.

Левитин. Я это не писал.

Романов. Вот цитата из письма к Никодиму: «Необходимо широко опубликовать Декларацию, привести в соответствие с ней все законодательство и строить в соответствии с ней всю повседневную деятельность. Это основа социалистической демократии».

Левитин. Это совершенно другое дело: речь идет о социалистической демократии. О какой, действительно, демократии может идти речь, если важнейший, принципиальный документ, подписанный и ратифицированный, не только не проведен в жизнь, но даже не опубликован?

Чертихин. Вы сбиваете людей с толку, Анатолий Эммануилович, их одурачиваете. Мы не можем с этим мириться.

Левитин. Уважаемый коллега! Прежде всего не стройте из себя сироту казанскую и не разыгрывайте роль обиженного. Можно подумать, что вы сидите в Ново-Кузьминках и печатаете свои статьи в двадцати экземплярах, а я их печатаю миллионными тиражами. В письме к Никодиму я привожу свой ответ лагерному оперуполномоченному, предложившему мне стать стукачом:

«Если эти люди говорят неправду, их надо опровергать, а если говорят правду, с ними надо согласиться».

Голоса. Знаем, читали.

Левитин. Если я пишу неправду, так вам, заведующему Политиздатом, ее опровергнуть легче, чем кому бы то ни было. Вас же читают десятки тысяч человек.

Романов. Десятки миллионов.

Левитин. Тем более. Что же вы не опровергаете?

Чертихин. Нам не до этого.

Левитин. А теперь чего вы всполошились? И чего вы сюда пришли?

Чертихин. Пришелся случай. Вот и сказали.

Трушин. (Читает по бумажке). Когда он услышал, что здесь находится уполномоченный Совета по делам Православной Церкви, он сразу сделал против меня выпад, назвав меня диктатором московской Церкви. (Смешки. Чей-то голос: «Как же обер-прокурор»). На самом деле все это неверно. Все знают, что мы действуем в строгом соответствии с законом. И на последнем совещании уполномоченных это было специально указано. Все дело в том, что Анатолий Эммануилович оторвался от жизни. К нему ходят священники, которых мы снимаем с регистрации. Есть священники, которые нарушают законы, и их мы снимаем. Не можем же мы их не снимать, потому что Левитину это не нравится. И Анатолий Эммануилович им верит. Почему ему не обратиться к нам за разъяснениями. Я получаю много писем и на них всегда отвечаю.

Романов. К вам Анатолий Эммануилович обращался когда-нибудь?

Трушин. Никогда. Между тем для него открыты все двери: и Дом научного атеизма, и все редакции, и все инстанции. Для чего же вы избираете путь такого закрытого распространения ваших произведений?

Левитин. К сожалению, не очень закрытого. Вы их все знаете. Кстати, откуда вы их знаете?

Майор Шилкин. Это мы вам все объясним. Анатолий Эммануилович.

Трушин. Или вот вы работаете истопником. Это же одно лишь прикрытие. На 35 рублей нельзя жить.

Майор Шилкин. Да еще оплачивать машинисток.

Григорян. Анатолий Эммануилович! Разрешите вам сказать, как журналист журналисту. Ведь прежде всего, когда к вам поступает материал, вы его должны проверить, потом дать сигнал в ту или иную инстанцию, а потом уже публиковать. Вы же часто публикуете материал шестимесячной давности, факты, уже давно исправленные.

Левитин. Все это одни разговоры. Укажите такие факты.

Романов. Вы касаетесь в ваших статьях буквально всех сторон общественной жизни. И буквально в каждой статье — о культе личности. Все уж о нем забыли. Надо ли писать об этом?

Григорян. Нет, писать о культе личности надо, когда имеются его остатки.

Майор Шилкин. Анатолий Эммануилович! Вы сказали, что свои статьи вы распространяли, распространяете и распространять будете. Вы назвали также нашу конституцию сталинской. Она, может быть, и сталинская, но она действующая. Вы хорошо знаете статью, согласно которой антирелигиозная пропаганда дозволяется всем гражданам, а проповедь религии дозволяется лишь в особых помещениях, особыми людьми. Кроме конституции имеется еще законодательство, которое тоже надо уважать. Конечно, никто не может вам запретить писать то, что вы хотите; однако если вы будете распространять ваши произведения тем же путем, что и раньше, то вы можете встретиться уже не с нами, а с другой общественностью, которая предъявит вам обвинение по ст. 162 — в незаконном промысле.

Левитин. Это все ваше дело. Мое дело — писать. Ваше — реагировать на это.

Майор Шилкин. Теперь второй вопрос — о вашей работе. Вы настаиваете на том, что должны работать непременно учителем. Но ведь это противоречит вашим убеждениям. Школа же у нас отделена от Церкви, и все воспитание строится на антирелигиозной основе.

Левитин. При чем здесь мои убеждения? Конечно, я не буду никогда говорить ничего антирелигиозного. Но я люблю учить людей грамоте и русской литературе. За двадцать с лишним лет своей педагогической деятельности я переучил несчетное количество людей. Все они литературу знают. А о религии я с ними не говорил.

Романов. Однако в вашем «Вырождении антирелигиозной мысли» вы рассказываете о том, как однажды у вас не налаживался контакт с классом. И наладился он лишь тогда, когда ученики узнали, что вы верующий.

Левитин. Ну и что же такое? Я не делал никогда из этого тайны.

Григорян. Вам, Анатолий Эммануилович, надо заниматься научной работой. Пока же лучшая работа для вас — это быть библиографом.

Чертихин. Анатолий Эммануилович! Вы же лучше, чем кто-либо, знаете атеизм. У нас есть место библиографа по атеизму. Зарплата — 150 рублей.

Левитин. Я вынужден напомнить фразу из одной моей статьи: «Не купите и не запугаете, не запугаете и не купите». (Голоса: «Никто вас не собирается ни запугивать, ни покупать»). А 150 рублей — слишком маленькая цена.

Чертихин. Но если вы соглашаетесь быть учителем, то это почти то же самое.

Левитин. Нет, это не то же самое: одно дело учить людей грамоте, а другое — помогать атеистам.

Григорян. Нет, работа для Анатолия Эммануиловича должна быть подобрана, конечно, с учетом его убеждений.

Секретарь райисполкома. Анатолий Эммануилович! Когда мы с вами встретились несколько месяцев назад, шла речь о вашем устройстве на работу. Мы рады, что вы сразу же устроились на работу. С тех пор я прочла примерно 40 процентов всего, что вы написали. И мы озабочены вашим устройством на работу, более соответствующую вашему образованию. Разрешите говорить мне и от вашего имени и защищать ваши интересы. Надеюсь, мы с вами еще не раз встретимся.

Левитин. Спасибо.

Левитин обменивается рукопожатием с секретарем райисполкома и с Григоряном. Остальным делает общий поклон.

Майор Шилкин. Да, мы не ответили еще на один ваш вопрос, Анатолий Эммануилович, — откуда мы знаем ваши произведения? От ваших читателей: они их нам приносят.

Левитин. Тем хуже для моих читателей.

В 1949 году, в камере 33, на Лубянке, со мной сидел старый московский врач С. В. Грузинов. Однажды он начал читать мне длиннейшее, сентиментальнейшее стихотворение. В этом стихотворении (не помню автора) рассказывалось о девушке, которую сжигают на костре, и в тот момент, когда она сожжена, вдруг неожиданно вновь возникает ее силуэт. «Это — свободное слово» — морализует автор. Прочтя это стихотворение, доктор засмеялся; засмеялся и я. Уж очень смешно звучала эта высокопарная либеральная рацея о «всемогуществе свободного слова» в темной, вонючей камере, в которой сидели 8 человек, боявшихся говорить откровенно о чем-либо даже между собой (я, со свойственной мне болтливостью, в этом смысле составлял исключение).

И вот, свободное слово все-таки воскресло и еще раз доказало свое могущество.

О могуществе свободного слова свидетельствует и приведенная выше беседа.

В самом деле какое могут иметь значение писания бывшего школьного учителя, не занимающего никакого официального положения, распространяющиеся среди его друзей? Ведь все эти писания — это всего лишь слова — «слова-скорлупки», как говорил Маяковский. Но все дело в том, что это свободные слова свободного человека, чуждого страха и корысти. И вот, девять солидных дядей занимаются этими словами, заучивают чуть ли не наизусть мои статьи, знают их чуть ли не лучше, чем я сам, собираются, совещаются по этому поводу.

Так велика сила свободного слова.

В богослужебном обиходе Православной Церкви имеется термин «Солнце Правды», а свободное, правдивое слово — это луч солнца.

Во время беседы Б. Т. Григорян говорил о необходимости различать разные виды атеизма. В этом отношении я полностью с ним согласен. В то время, когда атеисты выступали в качестве инквизиторов (1957–1964 гг.), я обращал к ним гневное слово. Если кто-нибудь из них (как, например, Дулуман) на меня был за это обижен, то я могу им напомнить древнюю русскую поговорку: «Розга — не мука, а вперед — наука». Другое дело, когда речь идет о честных атеистах, желающих искренне разобраться в религиозных вопросах и предлагающих верующим людям диалог на равных началах.

Такие атеисты сейчас имеются: и они в дальнейшем будут, видимо, играть все большую роль. С ними можно говорить серьезно и сердечно, уважая их как честных людей и товарищей, в то же время, разумеется, не отступая ни на йоту от своих убеждений. В этом меня, между прочим, убедила беседа с Б. Т. Григоряном, которая состоялась на другой день и длилась около пяти часов.

Это не были дипломатические переговоры — это был самый обыкновенный человеческий разговор двух литературщиков, свободно и непринужденно высказывающих свое мнение, живо напомнивший мне студенческие времена, когда, шатаясь по городу, я точно так же вел умные (часто, впрочем, и заумные) разговоры с товарищами.

Установление полной, а не мнимой свободы религии в нашей стране уничтожит искусственные перегородки между атеистами и верующими, и тогда возникнет та атмосфера дружбы и сотрудничества, в которой возможно будет совместно искать истину.

Борьба за свободу религии, за свободу атеизма, за полную свободу совести — вот та миртовая ветвь, которую я протягиваю своим друзьям — верующим и атеистам.

Этим я хотел кончить. И подумал: многих удивит мое предложение бороться за свободу атеизма. Иные увидят в этом демагогию.

Нет, это не демагогия — это правда жизни. Ибо и атеизм у нас несвободен, как несвободна религия. Положение атеизма у нас сейчас сильно напоминает положение Православной Церкви в дореволюционной России.

Православие, как известно, было тогда официальной идеологией; всякие споры с ним категорически воспрещались. «Священник у нас — это несчастный человек: с ним нельзя спорить», — писал В. С. Соловьев. Церковь была несвободна, потому что она была принудительна.

Атеизм у нас несвободен именно потому, что он принудителен, общеобязателен, бесспорен. (Даже из материалов этой беседы это видно, — ведь убеждены же все присутствующие, что верующий человек не может быть учителем.)

Борьба за свободу религии есть поэтому борьба и за свободу атеизма, ибо методы принуждения (прямые или косвенные) компрометируют атеизм, лишают его всякой идейной значимости, всякого духовного обаяния.

Итак, да здравствует свободная религия и свободный атеизм!

30 мая 1965 года.