Скрипит тяжело нагруженная сырыми стволами деревьев арба. Восемь рабов, одетых в лохмотья, напрягая последние силы, тянут телегу под крики и брань конвоиров, под бешеный лай сторожевых собак. Скользят, утопая в грязи, усталые, дрожащие от напряжения ноги, обмотанные тряпками. Лямка больно врезается в плечо. Лямка раба, заменяющего вьючный скот в «исправительно-трудовых лагерях» СССР.
Дыхание, как под давлением поршня, со свистом вырывается из легких. Кулаки крепко прижаты к груди, в тщетном усилии остановить это болезненное клокотание. Кажется, что вот-вот, от нечеловеческих усилий, со звоном струны лопнут все мускулы в жалком, иссушенном голодом теле.
Шаг за шагом. Изо дня в день. И в дождь и в мороз. Под ударами ветра или в черных облаках беспощадных москитов бредет колонна вьючных двуногих, запряженных в фуры, нагруженные углем или, как олово, тяжелым, сырым лесом. По восемь человек.
Лямка через израненное плечо. Шаг за шагом, изо дня в день.
Как я устал. Как мы все устали. Спать. Спать без пробуждений. Не чувствовать ни голода, ни холода. Спать так, как спят мертвые.
Смерть! Разве не в ней одной выход из этого ледяного ада? Как легко ей отдаться. Стоит только выйти из колонны, сорвать с себя вьючную лямку и броситься бежать. Пусть стреляют.
Потоки дождя заливаются за ворот ватного, насквозь промокшего бушлата. Потоки дождя сливаются с ушана, заслепляя глаза.
— Эй! Восьмерка! Давай — тяни! Еле ползете, как вошь по мокрому телу! Дава-ай! Орут конвоиры, озлобленные, остервенелые, уставшие «из-за нас» торчать на дожде.
«Восьмерка» людей, связанных упряжью, связанных до смерти судьбой, скользя, падая, рывками хватая влажный воздух по-рыбьи открытыми ртами, тянет, тянет, тянет груз, поклажу, для «строительства» ненавистного социализма.
Сотни, тысячи, миллионы восьмерок и шестерок надрывают свои силы в этом бессмысленном труде, как рабы во времена фараонов. Как рабы, возившие на фурах каменные глыбы для Хеопсовой и других пирамид.
Мы тоже строим. Под щелканье плетей, под лай собак, под матерные окрики погонщиков рабов. Мы строим тюрьму. Тюрьму для русского народа. Тюрьму для всего податливого и слепого мира. Для всего человечества. Каждый кусок добытого угля, каждая фура добытых из земли минералов, каждый ствол дерева, каждый кирпич, каждая преждевременная могила. Поддерживают, укрепляют, поднимают тех, кто окружил себя Железным Занавесом. Идет этот строительный материал, плывет, направляется для стройки столпов всемирной каторги, для приманки, для торговли с теми, для кого деньги не пахнут, кто всегда готов торговать с каннибалами.
Шаг за шагом. Изо дня в день. Как муравьи, копошится по лагерям рабского труда закабаленная Русь. Как муравьи. Ведь и они имеют рабов, своими собратьями ослепленных тружеников, осужденных на вечный, слепой труд, на бесславную смерть.
Как муравьи, мы, осужденные сатанинским злом, дохнем от голода, падаем от бессилья, доходим, гаснем, как фитильки огарков, по шахтам, на прокладке путей, на лесоповале в лагерях МВД, разбросанных по СССР. Мы своими собственными руками строим ненавистный социализм.
Трещат сырые дрова в буржуйке. Едкий дым спирает дыхание и слезами заливает глаза. В бараке вонь, сырость и брань. Кто успел, пристроил свою одежонку к печке. Клубы пара валят от бушлатов, перелатанных штанов и душегреек. Счастливцы сидят начеку, не сводя слезящихся глаз со своих лохмотьев. Заснешь — не станет! Утром не в чем будет выйти на работу, а выйти надо. Хоть нагишом.
Большинство уже завалилось по нарам. Не раздеваясь. В мокрой одежде. Воспаление легких? Ревматизм? Да разве нам не все равно? Нет, не все равно.
Когда ночью не спишь, задыхаясь в пароксизмах лающего кашля, корчась от боли во всем теле или от сосущего голода, вдруг понимаешь, что не все равно! Понимаешь, что жить хочется! Чувствуешь, что жить надо.
А вдруг? Ведь может же случиться это «вдруг». Оно может стать действительностью, явью. Его нужно только хотеть, хотеть всем своим существом!
Стоит только крепко-крепко зажмурить глаза, заткнуть уши пальцами, чтобы не видеть, не слышать, оторваться и уйти из вонючего барака и тогда можно уйти в воспоминания, вызвать милый облик мамы, ласковый, любящий взгляд светлых глаз жены Лили. Можно нырнуть, как под одеяло, под покров прошлого, дорогого, незабываемого прошлого.
Как безнадежно, как горько, по-детски умеют плакать взрослые, возмужалые и даже престарелые люди. Как обильно во мраке ночи льются эти слезы. Как горяча скрытая, тайная молитва. Как велик тот Крест, малюсенький, малюсенький, одними крепко сжатыми пальцами сотворенный под мокрой душегрейкой, над самым сердцем.
Мама! — шепчут губы. — Лиля!
Трудно встать утром. Трудно, выпив горячую воду вместо чая и проглотив кусок кирпича, называемого хлебом, идти на лямочную работу, но ночные мысли, вызвавшие почти до ощутимости милые лица, ночная молитва вливают моральную силу.
Жить надо! Жить должно!
Писать нельзя. Негде. Не на чем. Но я не смею забыть. Ведь я дал слово. Если доживу, если вернусь, я должен вспомнить все, начиная с Лиенца.
Шаг за шагом. Изо дня в день.
Но пусть лямка и дальше режет плечо. Пусть клокочет дыхание в груди. Пусть бьется сердце, как у затравленного зверя, и в дождь и в снег, под ударами ледяного ветра, в пургу, в мороз вьючное животное XX века будет мысленно писать свой дневник.