Рус Марья

Краснов Николай Степанович

Николай Краснов — автор поэтических сборников «Огонь-цвет», «Письмо к тебе», «Это в сердце было моем», «Русское лето» и ряда других, изданных в центральных и областных издательствах.

Тепло встречена литературной общественностью повесть «Двое у реки Грань» — первое прозаическое произведение Н. Краснова, вышедшее в 1965 году в Воронеже и переизданное массовым тиражом в издательстве «Советская Россия».

«Рус Марья» — история любви и боевого подвига советской партизанки-разведчицы и чехословацкого коммуниста-подпольщика, людей беспримерного мужества и патриотизма, исключительной душевной чистоты. В основе повести — невыдуманные события, участники которых без труда узнают под вымышленными именами своих товарищей по оружию.

 

1

Марья Ивановна Самонина возвращалась из первой своей разведки. Холодная рось в лицо, на сапогах грязи по пуду, в руке плетушка из-под белья.

Придерживалась пустырей, понадложий, лесных опушек. Хоть и справки при ней надежны, хоть и может при случае, как говорят злые языки, от семи собак отбрехаться, да черт силен: незачем лишний раз немцу на глаза лезть.

Сиверок подвывает в открытом поле, гонит со свистом катун-траву. Под его ударами стоном стонут леса. Последние листья в тревоге бьются на ветках, падают стаями, как подстреленные птицы, натыкаясь на стволы деревьев, скользя по сырой земле. И, ни на миг не давая забыть о страшном несчастье, свирепо ревут на шляху вражеские танки; их вонючей гарью да сладковатым дымом пожаров заволакивает всю округу. А далеко на востоке глухо и грустно погромыхивает удаляющийся фронт…

Еще и месяца нет, как получила похоронку на мужа. А тут новое горе, да такое — сердце на куски разрывается, хоть криком кричи.

Ноги подкашиваются от усталости: за два дня километров пятьдесят выходила. Отдохнуть бы, да нельзя: вот-вот стемнеет. И не терпится узнать, что там, дома, в Ясном Клину, где ждут ее, наверное, не дождутся…

Разведчица убыстряет шаг. Думы ее все те же.

…А говорили: не пропустят сюда немца. Вот тебе и не пропустили… Хоть и готовились, да, видать, как ни готовься к беде — не приготовишься. Закладывали тайники при МТС, отгружали машины. «Самониха!» — только и слышалось под окнами, и она бежала и любое дело делала как свое. Шла туда, куда и не звали, потому что натура такая: не может, чтобы не заботиться о ком-то. Помогла людям добро в ямки попрятать. Свои вещи также прикопала в укромном месте, никто не знает, где, кроме одной приятельницы: в хате, под половицами, у порога. Соседка обнадежила:

— Мой-то в райцентре, на автобазе, чуть что — мигом прискочит, тебя не бросим!

Навязала узлы, запаслась адресами родных и знакомых, куда можно приткнуться, распорядилась насчет коровы и прочего.

А позапрошлой ночью постучались военные — молчаливые, усталые, голодные. Какай была еда, всю на стол выставила и постель на полу спроворила. Не то чтобы прилечь, поесть-то как следует не поели. Старший встал, и все за ним. Путаясь своей догадки, спросила:

— Иль отступаете?!

— Не спрашивай, хозяйка… Последними идем…

Кинулась к соседке. Та, как услышала о немцах, наполовину умерла.

— А как же мы?! Упредить бы мужика!..

— Я побегу! — назвалась Самонина.

Ближний путь через поля — темно, бездорожье, и тут еще, как назло, свалилась ранняя в этом году непогода. Измучилась Марья Ивановна, повернула на шлях, а навстречу — крики, плач, ругань, людская маята.

Немец в райцентре… Все пути отрезаны!..

Если бы не ухватилась за ветку, упала бы. Обняла березу и впричет заплакала.

Возвращаясь, видела, как люди — кто с чувалом, кто с ведрами, кто с тележкой — тянут каждый себе: с Августовского — сахар и патоку, из Дерюжной — зерно и муку. Все склады пораскрыты: чтоб фашистам не досталось, бери, сколько успеешь. А ей ничего не надо. Еще раз наплакалась досыта у соседки. Тут и Покацура пришел, председатель колхоза в Ясном Клину.

— Я до тэбе, Марья…

Неудобно за слезы перед этим уважаемым в поселке человеком, старым большевиком — себя в руки взяла и напарницу успокоила:

— Не убивайся так, Стефановна!.. Что с мужем — еще неизвестно. А детей твоих как-нибудь прокормим… вдвоем-то…

Покацура сумный, расстроенный, усы обвисли. Дело у него к ней — особо важное для местных активистов: сходить в Любеж край надо, а она там жила, работала в совхозе, знает всех, кто им нужен, и те ее знают.

— Выручишь?.. Оцэ добрэ! Свяжешься с директором лесхоза Черноруцким, от него получишь все, что нужно… Чи под маркой нищенки тебе идти, чи под маркой спекулянтки… Помозгуй!.. Там немчура…

Захолонуло под сердцем. Однако рано ли, поздно ли, а встречи с врагом не миновать. На своей земле да бояться — как бы не так!

Соседка испугалась:

— А немцы?! Тебя же схватят!.. Может, Сережика моего возьмешь?.. С детьми, говорят, пропускают.

— Да что ты?! Разве можно?! Был бы свой, и то не взяла бы!..

Но все как будто обходится: пока ее никто нигде не задержал. Только ничего хорошего не несет она для Покацуры…

К немцам переметнулся Черноруцкий. В Любеже объявился Жорка Зозолев и еще кое-кто из кулачья.

Коммунистам и семьям ихним — беда! Четверых казнили, остальные ушли в Шумихинские леса, где, по слухам, — Беспрозванный, секретарь райкома, и все районное начальство. Поговорить не с кем. Бабке Васюте спасибо, у которой заночевала: старая полсела обегала, все новости разузнала. Мяса нажарила, да не глоталось под ее рассказы. Гусака зарубила в дорогу, десяток яиц дала: все одно, говорит, чужаки, гады, заберут…

Беда, повсюду шкода от фашистов. Идут бабы за водой, а они, сволочи, из пистолетов — по ведрам, по ведрам, и гогочут. На дорогах измученные люди под конвоем. В логах трупы расстрелянных. В райцентре виселицы. Сорваны звезды с обелисков. Разрушен памятник Ленину… Родина, что с тобой делают изверги!..

Больно все это видеть. Сердце на горе людское, как эхо лесное, отзывается…

Наконец-то своя, Клинцовская балка. За изморозью, словно за матовым стеклом, трубы сахзавода и лесопилки, водокачка железнодорожной станции, слобода и поселки. Притихшие, без привычных облаков дыма и шума тракторов. Все словно вымерло. Вошли немцы или нет? Гудок паровоза, автоматная очередь, чей-то вскрик — и еще тревожней. Где-то отчаянный, неумолчный лай собак.

У знакомого родника остановилась. Положила плетушку под деревом, достала бутылку. Вода в роднике чистая, можно глядеться, как в зеркало. Сама себя не узнала, ну и страхида: повязана по-старушечьи, щеки ввалились, и без того большие глаза стали еще больше.

Булькает вода, заполняя посудину, руку ломит от холода. Вдруг слышит резкое:

— Марья!..

Кто бы это мог быть? Переменила руку.

— Обожди, сейчас!

— Марья!..

Подняла голову, а на круче — немец!

— Рус Марья! Ком! Ком!.. — Автоматом показывает: дескать, иди сюда.

Думала, кто знакомый. И какого ему черта нужно, гавкает. Поднесла бутылку к губам, пьет не спеша. А сверху опять — еще более грозное:

— Шнель!..

Так и вынуждает, сатана, тащиться на гору. Забирает корзину, лезет по склону, глядя в холодные, ничего доброго не сулящие глаза оккупанта.

— Папир, папир! — Немец прищелкивает пальцами, словно денег просит. — Ферштеен?.. Кто ви ест?..

Так бы и сказал! Раскрыла корзину: вот, дескать, видишь, ходила вещи менять на продукты.

— Ко-ко?! — оживился солдат. — Яйки!..

Ишь, гляделки-то как разгорелись! А что, если его умаслить. Тут хоть полу свою отрежь, лишь бы уйти.

— Пан! — Протянула ему тройку яиц. — Это тебе!..

Забрал весь десяток, чтоб ему подавиться!

Повернулась уходить.

— Хальт, матка!

Что еще ему? Ах, забыла документы показать. Вот они!

Пока немец разглядывает бумаги, от железнодорожного полотна подходит еще один. Высокий, строгий, звездочки на петлицах, бляха на фуражке. Этот, должно быть, офицер. Только шинель на нем вроде бы не немецкая — светло-зеленая, с желтизной.

Теперь перебирают документы вдвоем, о чем-то между собой гогочут: «рус Марья» да «рус Марья». Высокий горячится, что-то доказывает. Наконец солдат свертывает бумаги, возвращает.

— Идьитье домой! — неумело произносит офицер по-русски. — До свидания!..

Подумалось: на погляд грубой, а так вроде бы ничего, не дюже вредный…

Направилась к дому по чапыжнику, логом. Вошла незамеченной в свой проулок. Хата стоит целехонька, никаких следов разбоя. Поспешила в сарай.

— Ночка, Ночка!..

В ответ — тихое, протяжное мычание. Ишь ты, признала хозяйку!

Стефановна выбегает, радостная, в слезах — измучилась, видать, за нее переживаючи. Хорошая женщина, добрая!

— А ну, подруга, держи-ка! Вот гостинец…

Соседка в нерешительности: брать ей гуся или не брать?

— Бери, бери!.. Вас трое — вам три части, а мне подкрылок отрежешь или булдыжку… Не горюй, проживем!..

 

2

Не случайно доверился ей Покацура: она, как и он, родом из Шумихи, на глазах выросла, и закваска у нее особенная — от родителей досталась.

Сперва-то она отца-мать не понимала. Еще когда неразумной была, ехали всей семьей на телеге мимо барской усадьбы. Клумбы кругом, цветники. «Мама, как здесь хорошо пахнет!» — «Здесь не пахнет, здесь уже воняет!» Глупая, что ли, у нее мать: это же цветы!.. На пути оказалась ветхая избушка. «А тут, Маня, пахнет?» — спросил отец. «Нет». — «Так вот тут скоро цветы зацветут!» А где уж тут цветам быть: лопухи, навоз, хата вот-вот рухнет… Глянула иными глазами родителей, когда вспыхнула помещичья усадьба и крестьяне поделили барскую землю.

Началась гражданская война. Пришли белоказаки. Пятеро детей было у матери, а она старшая. Чуть что: Маня, сбегай, Маня, помоги. Однажды вечером отец снарядил ее с узелком в лес: «Знаешь, где горелая сосна? Там есть дупло, положи туда вот это и возвращайся». На другой вечер — то же самое. Глянула в дупло, а там сумочка уже пустая. И так много вечеров подряд. Как ни старалась подсмотреть, кто он такой, кому она еду носит, — не удалось… В одну из ночей услышала: родители в хате с кем-то переговариваются. Притаилась, краешком глаза наблюдает. Бородатый кто-то. Угадала по голосу: председатель комбеда, Покацура, дядька Петро. «Что сочилось?» — шепот матери. «Стражники напали. В болоте отсиделся и — к вам…» — «Вот, смени барахлишко…» — Отец подает ему свою одежду. Потом — за окном стук отъезжающей телеги… В лес ее уже не посылали.

Приходили к ним и другие, и все ночью. Как-то целая семья пришла. У старой бабки все плечо в крови: саблей ее поранили беляки за сына-коммуниста. Мать перевязала бабку и всех куда-то увела. Пришла утром усталая, озабоченная. А днем нагрянули деникинцы, вышибли окна, двери. Детишки с криком повыскакивали на улицу, а Марья спряталась на печке. Все видела: и как отца поволокли, и как матери усатый унтер наган приставлял к виску. «Где семья большевика, говори, красная шкура!» А разве она скажет. «Обоих расстрелять!»

Все село сбежалось, люди кричат, детишки плачут. Мать беременной была, народ ее отстоял, а отец погиб… Видно, сказалось все это на здоровье матери: на третий день после родов и ее не стало.

Спасибо людям — не оставили сирот: кто кусок даст, кто одежонку. А больше всех Покацура заботился. Марья с ребятишками и сама зарабатывала: у кого гусей стерегла, у кого — скотину, меньшого из рук не выпускала.

Разразился голодный год. Народу на станции — тьма. Всем надо в город, за хлебом. Туда и Марья с такими же подростками. Взрослые штурмуют вагоны, а мелюзга — на платформы, на крыши. Их сбрасывают оттуда кондуктора, они снова лезут, их снова сбрасывают, и так всякий раз, пока не наловчились сбрасывать вниз самих кондукторов.

Ребятишки с голоду пухли, и тогда она поступила в больницу, где ухаживала за тифозниками да туберкулезниками. Сколько они тогда тифов съели да туберкуле-зов, и ничего, все остались целы.

А когда советская власть вошла в силу, проводила Марья ребятишек в детские дома. Это ей всего-то пришлось две зимы в школу ходить, а у них у всех образование высшее. Теперь два ее брата — инженеры, третий — учитель, младший выучился на офицера, а сестра дальше всех пошла — директором завода под Ленинградом. Жить бы да жить, если бы не война…

«Ты, дочка, вся в меня», — часто слышала от матери в детстве. Действительно, и глаза у нее такие же большие, и волосы курчавые, сама низенькая да ловкая. С малых лет — сорвиголова. Играют мальчишки в «тарана», и она с ними. Есть такая ребячья игра: один сидит с копной шапок на голове, остальные через него сигают. Хоть одну шапку собьешь — становись на четвереньки, а играющие раскачают за ноги да за руки того, кто сидел, да его задком по твоему задку — аж кубарем летишь!.. Не каждый мальчишка отважится ночью через кладбище пройти, о девчонках и говорить нечего, а она проходила на спор за две конфетки. Ни омуты ее не пугали, ни высота — все деревья были ее, все крыши, все горки! Ей и прозвище дали подходящее: Маня-Чапай. Что ни задумает — расшибется, а сделает. Попробуй обидь ее — сдачи даст обязательно! Прежде чем осудить кого-то, сначала присмотрится: что он, совсем плохой человек или только наполовину. И никогда не побоится за правду постоять. На что уж зверь Жорка Зозолев, и его не испугалась. Он к ее подруге приставал, та плачет, бедная. Просто зло взяло. «Отстань, она же тебя не хочет!» Словно не слышит, подлец! Маня и столкнула его в копанку с водой. Смеху было!..

Все ей удавалось, только парень, которого любила, не ей достался. Матери его показалась она слишком! бедной, так они богатую подыскали, хоть и лядащую….

Однако в женихах не было недостатка. И приглянулся ей Иван Самонин, скромный и тихий комбайнер из Любежа. Покацура их сосватал. «Девка-непоседа, — говорит, — красива и работяща, но что ни заработаешь, все раздаст. Хочешь такую?..» Жила с мужем душа в душу, любое дело у них спорилось. Она самовар трусит — он воды несет, она уголь сыплет — он воду заливает, она крышку закрыла — он спичку зажег. И так во всем, с той привязанностью друг к другу, какая бывает у бездетных: он для нее все, ему вся ее ласка. А что детей нет — вину на себя взяла.

Муж — заядлый охотник, и она пристрастилась к этому занятию. Похвастался он как-то перед гостями: хороший стрелок Марья! А над двором ястреб парил. Она вышла с ружьем и сбила птицу с одного выстрела.

Иной раз дождик, слякоть, собаку на охоту брать и то жалко. Иван тайком выносит ружье, жену запирает на замок, а то обязательно увяжется. Тем только и спасал ее от утомительных походов. Обычно же он повсюду был с ней, и никто не называл его иначе, как «Самонихин мужик».

Кто ни придет к ним — всем по душе приветливость хозяйки. Один все шутил: «Я на твою жену, Иван, свою вместе с тещей променял бы!» И сами они всюду были желанными гостями. Бывало, оденется — любо поглядеть. Муж зарабатывал хорошо, и сестра с братьями не забывали: к каждому празднику посылки от них.

И всегда Марья Ивановна в курсе всех общественных дел, всегда на людях. Четыре года в Любеже прожили, и все четыре года в совхозном женсовете была. Сколько уже лет при МТС в Ясном Клину, а и дня не провела без дела. Хоть одно мероприятие, которое обошлось бы без нее! На собраниях выступит не хуже других. Если надо в спектакле кого изобразить — и это может. Спеть или на гитаре сыграть — всегда пожалуйста! Кому какой совет нужен — идут к ней. Покацура сказал: «Да если бы ей дать хоть какое-нибудь образование, она вон где сидела бы — в области, а то и в Кремле!»

 

3

Ясный Клин примыкает к лесам. На бывшей помещичьей усадьбе, под вековыми соснами и дубами, — поселок машинно-тракторной станции. В центре поселка шумно, оживленно, а здесь, в проулке, где живет Марья Ивановна, — глухо. Будь ее хата в другом месте, давно бы немцы и кур побили, и корову увели, да и дело свое делать было бы ей куда опасней. То, что прежде было неудобством, сейчас обернулось выгодой.

Часто по ночам условный стук в окно: люди от Покацуры. Делятся лесными новостями. Горюют, что нет связи с Беспрозванным и нет никаких о нем известий. Черноруцкий все планы им порушил, гад… Срочно нужны сведения о постах и укреплениях, о численности и настроении вражеских солдат, о расписании поездов.

Поутру Марья Ивановна, подоив корову и закончив уборку, выходит из дому. На руке у нее корзина, в которой кувшины с молоком, творог, а иногда яички и масло. К ней уже привыкли: спекулянтка как спекулянтка, мало ли их.

Столько добра переносила фашистам — ведь пустой на железную дорогу не пойдешь, и все им, проклятущим, все им, сама хоть не ешь! Не будь такая нужда, разве дала бы врагу хоть малую кроху? Пулю ему и только пулю за нашу кровь и наши слезы! Просилась в лес, к партизанам: стрелять умеет, а кормить, обшивать и ухаживать за ранеными не ее учить. Но сказали, что ее работа здесь гораздо важней.

На станцию идти через весь поселок. Идет разведчица, присматривается, нет ли чего нового. А в каждом доме своя жизнь. В этом — хлеб для партизан пекут. В хате напротив — полицаи на постое: из местных никто не пошел в холуи, так набрали из других деревень.

Жорку Зозолева черт сюда принес на ее несчастье. Приглянулась она ему, что ли, или подозревает ее в чем: как завидит — и за ней, в ее ступочки ступает…

Многие хаты забиты: кто в эвакуации, кто в лесу. Несколько пепелищ — след, оставленный карателями. В доме директора МТС теперь новый хозяин, бывший счетовод Бирнбаум, из русских немцев, выдавший врагу эмтээсовские тайники. В хате старосты Петракозова — низ полицайский, а чердак партизанский. Этот человек наш, оставленный для подпольной работы. В бывшем клубе теперь казино, что ни вечер — пьянки-гулянки. Как-то заглянула в окно — подруга ее бывшая, Вера Пальгул, с фашистским офицером танцует, хохочет, толстуха, а немец из своих губ кормит ее конфетой. Жена агронома, кто бы мог подумать о ней плохо…

У своего дома к Марье Ивановне присоединяется Ольга Санфирова, разведенная с мужем молодая баба. И эта с корзиной. Общее между ними только то, что обе торгуют. Но разведчица приглядывается: а нельзя ли приспособить Ольгу к своему делу.

Женщины по дороге тихо переговариваются между собой о том, где и что можно выгоднее ‘Продать, судачат о Пальгулше, о предстоящем «вечере дружбы», который та организует в угоду немецким офицерам. Наверное, приглашать придет.

— Пусть только попробует!..

Санфирова усмехнулась неодобрительно на слова подруги.

— Ты, Марья Ивановна, все еще как при советской власти… Лезешь во все дела… Так и голову потерять недолго… Главное для нас — как-нибудь перебиться, себя сохранить!..

— Поучи меня, Оля, поучи…

— Да ну тебя!..

Недовольные друг другом, замолкают.

«Не шкуру свою, — думает Самонина, — а Родину обеими руками беречь надо! Остаться живой или быть убитой — об этом ли сейчас рассуждать…»

Пришли на станцию — и опять этот Зозоль, вражина, с белой повязкой на рукаве. Мордатый, вихлявый, этакий халимон, усмехаясь, загораживает дорогу. Так бы и плюнула ему в рожу.

— Что оскаляешься? Пусти!..

Полицай цепляется за руку.

— А может, я того… хочу за тобой поухаживать!..

Отталкивает его с силой.

— Тоже мне кавалер!.. Слова путного сказать не можешь… Эх ты, телега немазаная!..

Ошарашенный Жорка долго смотрит вслед.

Сославшись на то, что где-то ее ждут с молоком, разведчица уходит от Санфировой. И начинается ее работа.

— Рус Марья! — еще издали узнают немцы свою знакомую. Хочешь не хочешь, а улыбнись: улыбка — это не последнее ее оружие.

— Что панам угодно?.. Меняю на шоколад!..

Однако торопиться не за чем, с каждым надо как следует поторговаться, чтобы поспокойней все рассмотреть да побольше выпытать, а то переведешь харчи без пользы. И клиентов нужно выбирать умеючи — тут солдат целый гарнизон. Ее интересуют в первую очередь те, что с голубой повязкой на рукаве, — «баншуц», железнодорожные охранники. Надо знать, где подешевле запросить, чтобы дальше пропустили, а где — подороже, чтобы раскупили не вдруг.

Идет разведчица по линии, от поста к посту; с кем полюбезничает, у кого гармошку губную поиграть попросит, у кого — сигарету. Красивая, веселая, стройная — смотрят немцы ей вслед, цокают языками. И как только она их не обзовет при этом и как только их не выругает. Нич-чего не понимают! И ничего полезного от них не услышишь — немтыри! Иное дело солдаты в коричневатых шинелях, словаки, разговор которых ей немного понятен. Эти смирные. Как идут мимо леса, цветок какой или просто ветку сунут в дуло карабина, дают знак партизану: дескать, я в тебя не стреляю и ты в меня не стреляй. К ним-то она всякий раз и держит путь.

— О, паненка! — Шумно окружают ее, разбирая то, что осталось в корзине. Некоторых она знает по именам, знает, у кого сколько детей и кто кем работал до войны — такие же люди, как и наши. Часто и она им о себе рассказывает. В плохом — сочувствуют: «То е страшнэ!» В хорошем — одобряют: «То е краснэ!»

И всегда трогательно оберегают ее при появлении своего начальника, того самого офицера, который проверял ее документы у родника.

— Пан Крибуляк — о! — Мрачно качают головами. — Нэбеспэчно… Штястну цэсту, до видениа.

Поспешно выпроваживают. Ясно, что и сами они его боятся.

 

4

Занималась вечерней уборкой, когда заявилась Вера Пальгул.

— Самониха, можно к тебе?

С нею вместе пришла Клава Бурынченко.

По старой памяти ввалились в хату, не ожидая ответа. Смеющиеся, напомаженные, разодетые, пахнущие вином и духами. Словно ни войны, ни горя людского. Кто у власти — им что ни черт, то батька, живут в свое удовольствие, думают, что и все такие. Конечно же, приглашать пришли на офицерскую вечеринку.

Виду не подала, что догадывается о причине их прихода. Сдерживая негодование, неторопливо стерла со стола, зажгла семилинейную лампу, сделав огонь поярче, повесила ее над окном — условный знак партизанским связным, что в доме есть посторонние.

Агрономша — баба видная, дал красоту бог, а кому давал, не спрашивал: круглолицая, витой волос, брови в струнку, глаза голубые, под кофтой пышные груди толкаются.

Сам дерюжинский комендант, полковник фон Дитрих, облюбовал Веру. И всегда возле нее офицеры, и как это ей не противно!

Бурынченко, та дурная, с ней Марья Ивановна и до войны ничего общего не хотела иметь. Ишь пришипилась, как будто ее тут и нет! С женой же агронома были, как сестры, неразлейвода, всеми тайнами с ней делилась, даже указала, где свое добро припрятала.

— Приоденься, Маша, и пойдем в казино… Потанцуем, повеселимся…

И тут Самонина не дала ходу своим чувствам: надо от них побольше выведать, а выругать всегда успею.

Расспрашивала их, как и что. Ничего полезного. Известно, какие интересы у подобных красоток. Для вечера немцы поручили им подобрать десятка два женщин, чтоб покрасивей да помоложе. Марью Ивановну порекомендовали в первую очередь: и симпатичная, и фигуристая, и на гитаре сыграет, — такая им по вкусу! Будут лишь немецкие офицеры да словацкий капитан Крибуляк — чистенькие, учтивые, ручку целуют, данке-битте говорят, не то что наши хамы…

Это было уж слишком.

— Так, значит, наши хамы, да? Немцы вам лучше?.. Вон из хаты, продажные твари, вон!

Гостьи опешили, толстуха аж со стула подскочила, побелела от неожиданности.

— Ты что?! Как тигра какая… кидаешься… Хотели тебе добра. Может, кому понравишься, жить было бы легше…

— Не хочу я вашего добра! Уходите! Порекомендовали… Чужими фигурами торгуете! Бесстыжие!.. Мужья ваши родину защищают, может, сейчас раненые лежат, а вы что делаете, трепохвостки чертовы!..

— Ну, ладно, ладно! — Пальгул посуровела, — Сама-то как будто чистая… Спекулянтка!.. Что же мы немцам скажем, ты ведь в списке…

С трудом подавила в себе горечь несправедливого упрека.

— Знаю, что скажешь!.. И что братья у меня коммунисты, и сестра… И что муж мой коммунистом был, и…

— Да! И какая ты есть, скажу!.. Тебя семь собак не перебрешут!..

Ушли. Уронила голову на руки. Как обидно!

Много ли, мало ли просидела так за столом, должно быть, с полчаса. Услышала, как кто-то прошел по двору, открыл сени, переступает через порог хаты.

— Добри вэчэр!..

Кто входит, было безразлично, и лишь голос и твердый нерусский выговор, показавшиеся знакомыми, заставили ее обернуться.

Словацкий капитан! Стоит у порога: шинель внакидку, фуражка в руке. И, кажется, удивлен не меньше.

— Рус Марья?! Мы с вами старые знакомые! Подруги вас ругают, так ругают!..

Выполнила Пальгул свою угрозу. Всего ожидала от бывшей подруги, но только не этого. Предала!..

— Я пришел позвать вас на вечер, паненка…

И этот о том же. Вот наказание!

— Какая я паненка! Я жена рабочего! Панов у нас еще в семнадцатом году всех перевешали!

— А как же мне вас называть?

— Никак!

Душа ожесточилась, ни робости в ней, ни страха. Слезы встают у горла, говорить не дают.

— Мужа у меня убили немцы… Четыре моих брата на фронте и сестра… А куда зовут меня эти изменницы и что нужно вам от меня?!

Спохватилась: зачем я это все ему говорю, разве он поймет! Отвернулась, давая понять, что никакого разговора между, ними больше быть не может.

Слушала и следила краешком глаза, как офицер молча ходил по комнате, курил, задумчиво разглядывал развешанные на стене портреты и фотографии, изредка вздыхал о чем-то. Что он за человек, о чем он думает и что у него на душе? С какой целью прибился он к Пальгул и ее компании, с какой целью он постоянно ведет разговоры с местными жителями и заходит в их дома, какой интерес привел его сюда — ведь только что ему расписали, кто она такая?.. Не пострадает ли теперь она или ее дело? А может, пока еще не поздно, надо развеять впечатление Крибуляка, пересилить себя, рассмеяться и сказать, что это она только притворялась, что она готова идти с ним на вечеринку. Туфельки на высоком каблуке, кажется, есть в шкафу. Платье и кофта — в чемодане, только погладить. Жаль, шубка в тайнике! Но ничего, можно надеть плюшевый жакет!.. Эх, была не была! Тогда и предательницам никто не поверит, возможно, и для дела будет больше пользы…

Кровь прилила к лицу, все в ней напружинилось — вот-вот она ринется в игру, как в отчаянную, смертельную схватку.

Скрипнула дверь: капитан собирается уходить. Обернулась к нему и вдруг по его виду, по его глазам поняла, что он не из тех, с кем можно фальшивить, и что с его стороны ей пока ничего не грозит. Ладно, пусть уходит.

Попрощался тихо и вроде бы виновато:

— Добра ноц!..

 

5

По первозимью дал знать о себе Беспрозванный. От села к селу прокатилась весть о ночном взрыве на железной дороге под Шумихой, о крушении немецкого эшелона. На станцию Дерюжную привезли раненых и убитых. Немцы в панике: «Партизанен!» Не до улыбок, не до «рус Марьи». Полицаи забегали. Жорка Зозолев ходит, хвастается:

— Будет Беспрозванный в моих руках! Вот для него!

Каждому показывает четыре больших граненых гвоздя, специально откованных в кузнице. Так и носит их в кармане. Люди от Покацуры принесли Марье Ивановне срочное задание — выйти в Шумиху на поиск связи с подпольным райкомом.

Позвала к себе в дом двенадцатилетнюю племянницу Нину. Соседке своей, Стефановне, наказала, чтобы и она присматривала за ее хозяйством. Убедила их, что идет будто бы вещи поменять, чем-нибудь разжиться и пусть о ней не беспокоятся — староста даст ей бумагу.

Наутро она уже была в хате старосты Петракозова, сидела за столом, выпрашивала всеми правдами и неправдами нужную справку. Староста, как и полагается по его должности, принял ее грубо, а ей это забавно: она же знает, что это человек свой, а он не знает, что она разведчица. Не подымая глаз, сердито ворошит седую бороду, грозит какими-то законами, всячески медлит — в общем-то очень хорошо играет свою роль.

Вдруг на улице скрип санного обоза, шум, возбужденные голоса. В хату вваливаются четверо полицаев.

— Почему не дал людей для облавы на партизан?! — Один из них норовит схватить старика за душу. Другие тоже наседают на Петракозова, размахивая кулаками. — Вот тебе, вот тебе, сволочь! — Хлоп, хлоп ему по загривку.

И началось. Детишки Петракозова завыли да на мороз, раздетые и босые. Марья Ивановна закричала: «Раз-бой!» — и хотела выскочить вслед за ними, как неожиданно вбежал в хату кто-то высокий и сильный, в словацкой шинели. С изумлением она узнала капитана Крибуляка, который, работая кулаками, вмиг раскидал полицаев по хате.

— Кого бьете? — зашептал в ярости. — Русского, своего!..

Сам оглядывается на двери — не слышат ли его на улице. Перед всеми поучительно повел пальцем:

— Абих вы были умны!..

Шум в петракозовской хате все же привлек немцев.

— Вас ист лос?

Полицаи к ним с жалобой:

— Нас словацкий капитан побил…

Крибуляк объясняет немцам на их языке, как все было, и так спокойно, словно он во всем прав, — да, дескать, я их побил, но они первые начали, избили, черт их побери, своего же старосту, есть свидетели, они могут подтвердить. Марья Ивановна кивает головой:

— Да, полицаи первые начали…

Староста тоже кивает, морщась и разминая пальцами синяк под глазом.

Полицаи не унимаются, еще долго переругиваются со старостой, принуждают его ехать с ними. Обозленный Петракозов надевает полушубок и ушанку, последними словами кляня собачью должность.

Напомнила было ему о деле, за которым приходила.

— Завтра! — Махнул рукой, ругнулся и вышел.

Тоскливым взглядом проводила его до саней, смотрела задумчиво вслед подводам до тех пор, пока не исчезли за поворотом. Пропала справка, и как-то надо обходиться без нее…

Не уехал лишь один Крибуляк, о чем-то разговаривает с женщинами у соседнего дома. Как он не похож на других, кто носит вражескую форму! Его сегодняшний поступок стал загадкой для Самониной: из каких побуждений он вмешался в драку? Почему он будто не обратил внимания на нее? К этому человеку надо приглядеться повнимательней.

Разведчица прислушалась к разговору, подошла. Шепнула одной бабе:

— Как его звать, спроси…

— Товарищ! — обратилась та к офицеру, и все засмеялись. — Господин пан, как вас звать?

Смеется и он.

— Зовите: Ондрей…

— А по отчеству как? — спросила Марья Ивановна. — Как отца зовут?..

— Ян… По-вашему, Иван…

— Значит, Андрей Иваныч!

— Андрей Иваныч? Добре! — Обрадованно хлопнул в ладоши.

— А где вы научились говорить по-русски?

— О, наши языки много похожи!.. — улыбается.

Оказывается, с ним разговаривать так же легко, как и с теми из солдат железнодорожной охраны, с которыми Марья Ивановна успела подружиться. Может, оттого, что она заняла его сторону во время ссоры в хате старосты, а может, по каким другим причинам, он все больше разговаривал с ней.

Спросил, нельзя ли у кого в поселке купить что-нибудь из продуктов.

Бабка Санфирова назвалась раньше других.

— Хорошо, мамичка, спасибо!..

— Могу продать и я, — сказала разведчица.

— И можно к вам когда-нибудь прийти?

— Приходите…

Одна из женщин поинтересовалась:

— А что у вас за деньги? Кто на них нарисован?

— А на ваших кто?

— На наших — Ленин.

— А на наших — черт, — отвечает, — черт, что затеял войну…

Каждой из собеседниц Крибуляк доверительно заглянул в глаза, и каждый взгляд ответил ему благодарностью.

— Скажите, а партизаны тут есть?

Женщины отворачиваются, у каждой вдруг обнаруживается какое-то спешное дело — расходятся по домам.

 

6

Думала ли когда Марья Ивановна, что придется ей объявиться в своем родном селе под чужим именем да еще в таком неприглядном виде? Маскироваться пришлось, старой бабкой намазалась: навела морщинок у рта и синевы под глазами, пригодился когда-то взятый из клуба и случайно завалявшийся у нее дома старушечий парик. Подходящей одеждой у Стефановны разжилась в сарае, у самой-то сплошь все добротное, модное да приметное, старье давным-давно на тряпки ушло. На ней шаль кое-какая, латаный-перелатанный полушубок, лапти, юбка обтрепанная, с бахромой до пят. На спине горб приделанный, в руке палка, через плечо сумка холщовая. Убогая, старая, нищая. И это при ев красоте и молодости, при ее достатке! И никакого стыда перед людьми за свой обман, потому что святое дело делает.

Куда ни зайдет, голосом (измененным, старческим жалуется:

— Сжег меня немец… Вот все у меня тут, а там лишь одни уголечки…

Ей в ответ вздыхают, сочувствуют, делятся своим горем — какой же отзывчивый и терпеливый в общей беде наш народ! — и покормят, и ночевать оставят.

Три дня ходит разведчица по Шумихе, многое разузнала, однако выполнить задание пока еще не удалось. Это, видимо, сделать не просто. На прошлой неделе фашисты расстреляли тут семью за связь с партизанами. Теперь и жители и партизаны осторожны, тем более, что сейчас, после недавней диверсии на железной дороге, сюда понаехали каратели.

В одном из разговоров Самонина услышала о каких-то странных немцах, которых видели в Заречье. Они приезжали на мельницу, будто бы мешки с мукой сами грузили, разговаривают по-нашему. К вечеру разведчица направилась в дальний подлесный конец села, к заречному хуторку из трех домов, известному здесь по имени «Кобелёк». Когда-то жил там один хозяин, держал собаку, и та для храбрости непрестанно брехала по ночам — отсюда и название. Марье Ивановне этот уголок села в прошлом был особенно дорог: здесь жил парень, первая ее любовь. Дом его в середке. А с краю живет хорошая подруга, муж у нее мельник, у них она и заночует.

Идет — поскрипывает снег под лаптями. Все вокруг напоминает о детстве: речка, где с криком и смехом барахтались в жаркие дни, горка, где катались на ледянках. А главное — леса, нависающие над речкой темные боры и дубравы. Ранней весной в них подснежники, как синяя вода, летом вдоволь ягод и орехов, грибы всякие — белянки, боровики, красноголовцы. По осени ходили за кислицами, за дикими грушами. Чем глубже, тем гуще леса с бесчисленными логами и котловинами, есть где укрыться партизанам.

Подруга не узнала ее, отказала в ночлеге:

— Самой, бабка, спать негде… У меня детишек орда целая…

Обманывает — всего-то у нее один ребятенок. Если открыться, наверняка пустит, но выдавать себя никак нельзя.

Разведчица ничуть не огорчилась: это хорошо, что не узнала, повернулась уходить.

— К соседке попросись, — услышала за собой, — од на она, как палец. Рада будет…

Было еще светло, когда Марья Ивановна постучалась в дом, в который не захотели ее взять замуж. Вышла старуха, грузная, сердитая. Зная ее нрав и набожность, разведчица поклонилась низко, перекрестилась.

— Пусти меня, ради Христа, переночевать… Моченьки нету, ног под собой не чую…

Сказала то же, что и в других хатах говорила. Сжалилась хозяйка над бездомной, впустила. Постелила соломки на полу возле порога, стянула подстилку с печи и подушку.

— Хорошо ли будет?

— Хорошо, милая, хорошо!

— Может, проголодалась, так я соберу что-нибудь на стол…

— Спасибо, у меня есть и хлебушек, и еще кое-что… Люди добрые подают во имя господа…

— Откуда сама?

— Из-за Дерюжной я, с Выселок…

— Много ли там немцев?

— Много…

— Хо-хо-хо, где их только нет, супостатов… Горе мне от них: сын запропал гдей-то, ни слуху ни духу… А тут еще сноха поганая, не ужились мы с ней…

Старуха опустилась на колени перед иконами.

— Упаси, господи, раба твоего Виктора на поле бранном… В трудную минуту помоги ему… Вразуми его, боже!.. — доносится ее горячий шепот из переднего ку-та. — А ты в бога веруешь?

— А как же!..

— Чего же легла, не помолившись?..

Досадуя на свою оплошность, разведчица притворно стонет.

— Ох, уморилась я, матушка, ноги не стоят, месту рада…

Долго ворочается в постели хозяйка, вздыхает, горюя о судьбе сына. Невдомек ей, что нету сна и ее случайной гостье. Нахлынули воспоминания, от которых на душе сладко и больно. В сумерках угадывается на стене темный квадрат портрета — конечно же, это он, кого любила. Сильные руки его были так ласковы, а синие глаза чисты, как родниковая вода. Словно лишь вчера держала его русую кучерявую голову на своих коленях, словно лишь вчера он был рядом, милый, добрый и такой безвольный…

Через час или два тихий стук в дверь и тревожный оклик хозяйки:

— Кто там?

— Открой, это я, соседка…

Звякнула щеколда, скрипнула дверь. За женскими легкими шагами чьи-то тяжелые, грузные. Холод понизу пошел, зябко. И вдруг — слепящий свет в глаза.

— А ну, бабка, давай на-гора! — требовательный юношеский голос.

Защищаясь рукой от фонарика, разведчица медлит.

— Старая я… Чего вам от меня надо?..

— Давай, давай, бабка! Знаем, чего… Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета…

— Не со мной бы тебе, касатик, шутки шутить…

— Иди!

В грудь упирается черное дуло немецкого автомата. Дело серьезное. И куда ее тянут, и что это за люди?.. Ну и подруга, вот это удружила! Кажется, в ее хату ведут.

В теплушке у лампы спиной к двери сидел человек в форме немецкого офицера. При появлении разведчицы он обернулся и приподнялся, вглядываясь с любопытством: что, мол, это за бабка. Плотная, крепкая фигура, широкое лицо, живые глаза. Марью Ивановну в жар бросило. Как не узнать ей Беспрозванного — сколько раз видела его и в Любеже, и в Ясном Клину, разговаривала с ним. Сбросила с головы маскировку.

— Дмитрий Дмитрии, здравствуйте! Не узнаете?.. Я к вам от Покацуры…

— Наконец-то! — привлек ее к себе секретарь райкома. — Вот так подозрительная старуха!.. Ха-ха! А мне о вас все уши прожужжали. Ходит, дескать, по Шумихе, партизанами интересуется. Ну рассказывайте, как там дела…

Забавно смотреть на Беспрозванного и его спутников, одетых в немецкие мундиры. У всех лакированные кобуры, портупеи. Смешно выглядит знакомый Марье Ивановне по Любежу толстоватый Китранов — точь-в-точь какой-нибудь фашистский начальник. Дерюжинцы Иван Сивоконь и Федя Сафонов оба русые, от немцев не отличишь. В штатском лишь тот парень, что забирал Марью Ивановну, медвежеватый, добродушный, — Вася Почепцов, комсомолец из Любежа.

— Этот у нас за полицая, а бывает, и за переводчика…

— Неужели язык знает?!

— О, это ни к чему! Давай на-гора и никаких гвоздей!..

Весело засмеялись. До чего же хорошо с ними! Вот они, свои люди, вольные, бесстрашные народные мстители. Целы и невредимы.

Рассказывает им разведчица о партизанах Клинцовских лесов, об их нуждах, трудностях и утратах, о том, что видела своими глазами. Партизаны все более оживляются: вот если бы всем собраться в один кулак да ударить по немцу! Каждый делится своими мыслями с Беспрозванным, перебивают друг друга. Секретарь райкома морщит лоб, думает: в такой обстановке даже малейший промах может погубить отряд, от прошлых ошибок еще не очухались как следует…

Да, трудно им пришлось. С изменой Черноруцкого отряд лишился всех своих продовольственных баз, всех явок. Став начальником полиции, предатель сам повел карателей на партизан. Уходили от врага голодные, без боеприпасов. Сколько людей потеряли. Два месяца ни дня ни ночи покоя. Никак не оторваться от преследователей: партизан выдавали следы дневок и ночлегов. Стало еще тяжелей с наступлением зимы. У Свапы отряд оказался в ловушке. Бились из последних сил, в критический момент переправились вплавь через замерзающую речку. Каратели в ледяную воду лезть не решились, повернули обратно, и это спасло партизан. Их оставалось двенадцать. Обосновались в чащобах Шумихинской Дачи. Вскоре подорвали несколько вражеских машин, в одной оказалось немецкое обмундирование. Маскировка под немцев помогла провести несколько важных операций, в том числе диверсию на железной дороге. Теперь у них полсотни бойцов, отряд входит в силу. Не сносить головы оккупантам, разным предателям, и в первую очередь самому мерзкому из подлецов — новоявленному пану Черноруцкому. Ему вынесен партизанами смертный приговор.

Беседа затянулась далеко за полночь. Марья Ивановна не забыла рассказать и о словацком капитане, которым Беспрозванный сразу же заинтересовался. Теперь он расспрашивал ее только об этом офицере, хваля разведчицу за находчивость и ругая за излишнюю горячность.

— А если это ловкий провокатор?!

— Конечно, провокатор! — замечает Китранов, верный своей привычке подозревать в людях дурное, — провокатор и, видать, отъявленный бабник!..

По его косому, вприщур, взгляду разведчица поняла, что он наверняка и о ней думает плохо. Что за дурная привычка у человека все мерить на свой аршин!..

По мнению Беспрозванного, Крибуляк пока что загадка, которую надо разгадать во что бы то ни стало. Ни в коем случае не отпугивать. И выведывать через него, выведывать как можно больше!..

Перед утром Вася Почепцов запряг лошадь, чтобы подбросить разведчицу через лес на дерюжинский грейдер. Секретарь райкома напутствовал:

— Действуйте, но, чур, как можно осторожней!.. Кротка, как голубь, и хитра, как змея!.. Слышите? А Покацуре передайте: скоро встретимся!

 

7

Не знает, что и подумать о Крибуляке. Он пришел к ней домой, когда и население и оккупанты — всяк по-своему — переживали весть о разгроме немцев под Москвой и когда разведчица праздновала свою первую победу: собранные ею данные помогли партизанам пустить под откос два вражеских эшелона.

Нины, племянницы, дома не было. Капитан поздоровался, прошелся по хате, вглядываясь в фотографии на стене. Провел пальцем по портретам, твердо, не по-русски выговаривая:

— Болшевик, болшевик, болшевик… — Всех перебрал и неожиданно, повернувшись на каблуках, перевел палец на Марью Ивановну: — Болшевичка!..

Брови суровые, а на губах хитроватая усмешка, — вот и пойми его.

— Вы шутите, Андрей Иваныч!.. Какая же из меня большевичка… Я темная, малограмотная…

Загадочно прищурился: мол, знаю, кто такая, не проведешь! Смотрит на нее, и лицо его светлеет, только что сказанное словно бы забыто.

— А ты красивая!.. Очи, чэло, власи — очень хорошо!

Большие серые глаза и высокий чистый лоб у нее действительно привлекательны. И волосы сейчас хорошо уложены; часа два, наверное, билась над прической: кудри расчетливо подобраны приколками, шея обнажена. И не только свою внешность продумала разведчица в ожидании Крибуляка. Перемерила все платья и кофточки, подбирая подходящую одежду, аккуратно прибрала в доме, как и полагается к приходу желанного гостя, припасла угощение и заранее прорепетировала всю встречу, примеряясь, а так ли ведут себя влюбленные.

Игриво приняла от него фуражку, расстегнула одну пуговицу шинели, приглашая раздеться, и, пока он управлялся у вешалки да прихорашивался у зеркала, сама, зайдя на кухню, наскоро переоделась в заранее облюбованное голубое платье. Спустя минуту вынесла к столу тарелки с едой, выставила из буфета бутылку красного вина. Он улыбнулся обрадованно и, как ей показалось, несколько самодовольно. И пусть думает, что его ждала, пусть! Озорно раскланялась, пододвигая стул.

— Прошу, пан, угощайтесь!

Когда он присел к столу, уставилась на него любопытным взглядом. Подумала: хорошо еще, что в лице гостя нет ничего отталкивающего, оно мужественно и даже красиво. Не нравится лишь однобокая, едва заметная усмешка у рта. Не задумал ли он чего плохого, не переигрывает ли она, не догадывается ли капитан о ее намерениях?

Прикинула, что ей может грозить, и пришла к выводу, что в случае, если будет приставать со своими ухаживаниями, отобьется — пристыдит как следует, человек, кажется, не без совести, в крайнем случае можно убежать к соседке.

Налила вина в рюмки. Чокнулись, он выпил, а она лишь пригубила (сколько ни приходилось бывать в компаниях, не лежит душа к хмельному, хоть убей). Да и нет ей никакого расчета быть пьяной.

Снова наполнила рюмки, снова лишь пригубила, а в голове уже зашумело. Нет, так дело не пойдет! Поставила бутылку перед гостем.

— Командуйте сами, а я вам что-нибудь сыграю!..

Давно уже не брала гитару в руки: веселиться-то не с чего, а так — только душу свою терзать…

Пристроилась на диване, перебирая струны и не сводя с гостя игривого взгляда. А ведь, кажется, добилась, чего хотела: она ему нравится. Теперь только бы удержать его при себе: чтобы и не. так близко, но и не так далеко. Проверить его: видит ли он в ней только привлекательную женщину или угадал в ней честного советского человека. А потом действовать! Такой человек для партизан — сущий клад: кому лучше знать железную дорогу, как ни ему, начальнику «баншуца»… Неужели она ошибается в нем и он не нуждается в связях с партизанами? А не с этой ли целью он прибился к Пальгул и Бурынченко, зная, что они жены начальников, а как увидел, что это за птицы, откололся от них. Сейчас же он попал по нужному адресу, не разочаруется!.. Боже, а что о ней теперь люди подумают!..

— Почему так грустно играешь?.. Повеселей, повеселей!..

Можно и повеселей. Привстав с дивана, лихо ударила по струнам, повела плечом и давай выбивать «цыганочку». Он вышел из-за стола, приплясывая и прищелкивая пальцами. Затем забрал у нее гитару.

— Давай потанцуем!

Смеясь и напевая, закружилась с ним в вальсе. Он хотел ее поцеловать, она ловко увернулась.

— Пан, так нельзя!..

Когда присели, обнял ее как бы невзначай.

— Пан, уберите руки!..

— Хорошо… Только не называй меня паном, называй по имени!..

Ишь ты, не нравится, что паном называют! Оказывается, и не особенно-то с ним опасно, неплохой, видать, человек.

Пришла Нина, и капитан, как будто застеснявшись девочки, собрался уходить. Бережно приняв протянутую Марьей Ивановной руку, замешкался в нерешительности, усмехнулся чему-то и сказал:

— У нас такой обычай: при расставании дамам руку целовать…

— Плохой обычай! — перебила его разведчица. — Целовать руку я никогда бы никому не разрешила. Только у помещиков руку целовали да у попов. Это мерзко, нехорошо! Наш обычай лучше. Мы прощаемся вот так! — И крепко пожала большую руку своего гостя, — Всего хорошего!..

В другой раз Крибуляк пришел к Самониной, когда у нее сидели мать и дочь Санфировы. Поздоровался. Все ему ответили.

— Мамичка! — обратился офицер к бабке. — Скажите, когда кончится война? Надоело по чужой земле ходить…

— Я не знаю… — уклонилась старая от ответа.

Тогда он к ее дочери:

— Ольга Васильевна, скажи, когда кончится война?..

Та лишь улыбнулась неопределенно.

— А вы спросите-ка вот у хозяйки! — усмехнулась бабка. — Она за словом в карман не полезет… Скажет всю правду!..

— А ну, болшевичка, скажи!..

Марья Ивановна чистила картошку на ужин. Усмехнувшись, озорно стрельнула глазами на капитана.

— Ну что же, и скажу!.. Женщина я прямая… Скажу, а вы меня не застрелите?..

Разыграла полную наивность.

Офицер вынул из нагрудного кармана френча фотографию, на ней две девочки, хорошенькие, кудрявые.

— Гляди, болшевичка, какие красивые деточки! Марженка и Славка. Клянусь ими, что не устрелю, скажи только, когда кончится война?..

Если детьми поклялся, бояться нечего. Сказала тихо, словно бы в раздумье и не глядя на капитана:

— Вот когда мы, русские, прикончим всех вас, гадов, захватчиков, тогда и кончится война!..

Санфировы, словно громом прибитые, не мигая, уставились на Крибуляка: вот так сказанула Самониха! А тот и не знает, что делать, растерялся, кровь густо прилила к его лицу…

Беспокоилась, что капитан больше не придет, а он зачастил. И не удивительно, что вскоре на улице разведчица услышала за собой чье-то недоброе, презрительное: «Капитанша!»

Самонина продолжает свою игру, и он упорно старается распознать: кто же она такая. А разве ее ухватишь — она словно просо в ступе. У нее своя задача — добиться, чтобы он открыл свое настоящее лицо.

С каждой встречей она чувствовала себя смелее, он становился все доверчивей. Словно продолжая прошлый обидный для себя разговор, жалуется:

— Почему на меня цивильные косятся? Что я — немец?!

— А за что вас уважать: вы с немцами пришли…

— Я ведь не сам пришел — силой заставили…

— А кто знает?..

Офицер каждый раз выпытывает, есть ли тут партизаны. Она, конечно, говорит, что нету. А на все другие вопросы отвечает, не кривя душой. А зачем лгать, нужды нет в этом, да и невыгодно: сбрехнешь, на другой день позабудешь, а правда, она всегда при тебе. Много расспрашивал о жизни. Рассказала о своем детстве, о родителях, о сестре и братьях. Показала мужнину расчетную книжку: вот, мол, поглядите, как мы жили до войны! В страду на комбайне муж за один месяц зарабатывал по три тысячи рублей и по сорок пудов пшеницы. На этот заработок можно было тогда купить три хорошие коровы. Гость одобрительно кивал головой.

— Ты — член партии? — спросил.

И на это ответила.

— А почему до сих пор не в партии?

— Потому и беспартийная, что малограмотная!

— Как ты понимаешь Советскую власть?

— Она мне как мать родная!

— Как ты считаешь коммунистов?

— Это мои родные братья!

— За что ты любишь родину?

— За все люблю, всем она хороша! Что может быть лучше родины!..

Не боялась, чувствовала, что не надо от него таиться.

— Да, болшевичка, и лучше моей родины ничего нет! Может, слышала: Злата Прага, Татры, Быстрица, Братислава… Красивые края! — И мрачнел, вздыхая: — Там тоже сейчас фашисты…

Запомнилось, как однажды, слушая о довоенной жизни в Ясном Клину, он надолго задумался, а потом сказал мечтательно:

— Ваша власть — наш народ, хорошо!..

Узнала, что по профессии Крибуляк — оружейник. Когда фашисты грозили захватить Чехословакию, находился в армии, на границе его часть готовилась дать отпор захватчикам, но правительство предало армию, впустив немцев в свою страну без боя. В Россию попал потому, что другого выхода не было: какая-то у него была неприятность. Хозяин, у которого работал, ихний буржуй, провожая, говорил: «Служи честно, в политику не лезь, это приносит несчастье: кто в политику лез, тех перевешали, а кто — нет, те живут». По дороге на фронт решил: словак в русского не стреляет! Что хороший мастер по оружию, утаил, выбрав, как наименьшее зло, службу в охранных войсках. Дома у него престарелые родители, жена, дочки.

Как не понять капитана. В случае, если провинится перед немцами, не только пострадает сам, но и его семья, а это всего тяжелей. Нет, она, Самониха, не такая, чтобы накликать горе на него и на дорогих ему людей. Пусть не беспокоится: если он готов помочь русским, если он будет с нами работать, об этом никогда фашисты не узнают.

Смешны разведчице непрестанные ухаживания Крибуляк!. Конечно же, это для него своего рода маскировка. Надо же ему в конце-то концов узнать, с какой же все-таки целью она его привечает. Хитер! Но ее не перехитришь. И чуть что: «Пан! Руки!..»

— Почему ты меня так плохо называешь? — возмущается. — Я же тебя плохо не называю?..

Может, он ухаживает за ней и не совсем нарочно. Молодой, здоровый, и она не какая-нибудь дурнушка.

Мужчины, они ведь на любовь слабые, не то что женщины. Укоряет его вполне серьезно:

— Ведь жена своя есть… Да как вам не стыдно!..

Заметила, что он податлив и на ее капризы. А что, если попросить у него револьвер?! Интересно, доверит или нет. Доверил. Предупредил только, чтобы осторожней была. А она, хохоча, дуло на него наводит.

— А ну, руки в гору!..

Испугался.

— Ей, болшевичка, нелзя так шутить!.. Отдай пистолет!..

А как-то, войдя в хату, с загадочной улыбкой стал вымерять шагами расстояние от стены до порога и простукивать половицы.

— Здесь у тебя вещи зарыты, да? — И засмеялся, видя ее растерянность и удивление.

Не спрашивала, кто выдал тайник, кто же, как не Вера Пальгул. Крибуляк и не скрывал ее имени. Предательница будто бы сказала ему: «Знаешь, сколько добра у Самонихи после мужа осталось, — всю жизнь тебе носить не износить!»

Встречаясь с капитаном, много полезного для партизан узнает от него разведчица. Однако о своей службе он почти не рассказывает, и она по-прежнему вынуждена добывать нужные сведения на станции, пробираясь с неизменной корзинкой от одного поста к другому.

Неожиданно для самой разведчицы добрую службу сослужили ей рассказы о довоенной жизни. Это всегда у охранников вызывает живой интерес и похвалу:

— Карашо, рус Марья! Добрже! Гут!.. До войны — карашо. Война — плёхо.

И еще сильно выручают гадальные карты. Их ей подарили солдаты-словаки, два друга — Франтишек и Ладислав. Рисунки на картах всякие, любой на таких гадать сможет, учиться этому не надо. Она, конечно, старается нагадать солдатам побольше хорошего, и каждый просит ее раскинуть карты.

И все же от ее частых разведок пользы мало. Выведать что-либо у постовых стало гораздо труднее: даже друзья словаки и те, узнав о ее связях с их начальником, теперь попридерживают языки.

Что делать, что делать… Из леса приходят одни не утешительные вести: не удаются диверсии, гибнут подрывники под пулеметами на подступах к железнодорожному полотну. Сама видела — нелегко пробиться к дороге: по всей линии дзоты и колючая проволока, через каждые сто метров — солдат. К тому же у партизан ни опыта, ни подходящего оружия, ни взрывчатки. А эшелоны врага, груженные боевой техникой и пехотой, идут, идут через Дерюжную — с Брянска на Курск, на Белгород и Харьков…

 

8

Апрель пришел с теплыми ветрами и проливным дождем. Бурлят полые воды в Клинцовском логу. Набухла Дерюжинка. Через Свапу, говорят, и не перейти.

Больше недели нет связи с отрядом. Не терпится Марье Ивановне. Все готово, как ей кажется, для того, чтобы завербовать Крибуляка, и только необходимо согласовать с Покацурой план своих действий. О ее намерениях он знает, одобряет их, однако до этого считал, что раскрывать свои карты перед капитаном преждевременно, а сейчас наверняка разрешил бы это сделать.

Не дождавшись связного, разведчица решает воспользоваться явкой, которая ей дана на экстренный случай.

Того, кто ей нужен, она хорошо знает. Это Николай Иванович Новоселов, до прихода немцев работавший слесарем в МТС и оставленный из-за хромоты по чистой. Теперь у него своя лошадь, добытая, конечно, не без помощи партизан. Часто его можно видеть по дороге из лесу с возом хвороста, а также на базаре, где он продает всякий железный шабур-чабур.

Набрала заржавленных замков — будто несет их в починку, заявилась на квартиру к подпольщику. Ровесник он ей, а по виду в папаши годится: так старит Новоселова не без цели запущенная густая борода. Встретил подозрительно, даже враждебно. Ведь кто она в его глазах — веселая женщина, под стать Пальгулше, в лучшем случае, спекулянтка. И лишь когда обменялись паролями, усмехнулся, подобрел.

— А это зачем?.. — кивает на принесенные ею замки. — Починить, что ли?

— Не обязательно… Взяла, чтоб глаза полицаям отвесть.

— Вон ты какая!..

Рассказывать ничего не рассказывала, лишь предупредила, что выполняет сейчас ответственное, крайне опасное задание и он должен быть готовым в любой момент, как в случае провала, так и в случае успеха, вывезти ее к партизанам. И пусть по утрам проезжает мимо ее дома. Условный знак, что задание выполнено, — чугунок во дворе на колу.

При расставании хозяин вздохнул:

— Бабье ли это дело — война… Эх!

Досадливо отмахнулась от его слов: не хочется слышать об опасности. Знает и сама: если промахнешься — смерть. Не посмотрят, что баба. Только в одном Ясном Клину с начала года трех женщин немцы казнили — хлеб они выпекали партизанам. У одной четверо малолеток. Так и расстреляли на глазах у детей…

Не поймет Марья Ивановна, что такое с ней творится: домой пришла — не знает, чем заняться, села за стол — еда в глотку не лезет, прилегла на диван — ни сна, ни покоя. Сначала главное дело сделать, все остальное потом. Конечно, придется вести разговор с капитаном в его рабочем кабинете. Как начать — она хорошо продумала, только б никто не помешал.

Пока идет до станции, все кажется ей простым и легким. Лишь сердце нет-нет да и кольнет недобрым предчувствием. А кто даст гарантию, что Крибуляк не провокатор…

Как вошла в кабинет, хоть и не впервые она тут, стало вдруг как-то не по себе. Крибуляк, здороваясь, лишь кивнул головой, продолжая хмуро читать бумаги.

«Чужой, совсем чужой!» — мелькнуло в сознании. А если так, то как жалки все ее заигрывания с капитаном, все ее кривляние. И ненависть, какой никогда еще не испытывала, всколыхнулась в ней ко всему, что было в кабинете: к расклеенным на стене приказам, к отвратительной гитлеровской роже на портрете за спиной капитана, да и к самому начальнику «баншуца».

Тяжело вздохнув, Крибуляк вышел из-за стола и приблизился к ней. Поразилась выражению его карих глаз, полных большого человеческого горя. И ненависть к нему сменилась жалостью.

— Что с вами, Андрей Иваныч?..

Пересиливая боль в себе, слабо произнес:

— Плохое письмо из дому… Жена больна… Сэрдце…

Сумный, прошелся вдоль стены.

Ах, как не вовремя все это! Не отложить ли задуманное?..

Крибуляк, прохаживаясь, должно быть, отогнал навязчивые мысли, теперь снова сидел за столом, перебирая бумаги.

— А все-таки, болшевичка, есть у вас партизаны! — воскликнул, вглядываясь пристально в исписанные листы, потом мечтательно прошептал: — Как бы я хотел видеть хоть одного партизана!..

И она решилась. С тем напускным озорством, с каким уже свыклась за время своих встреч с капитаном, Марья Ивановна встала перед ним у стола, горячо задышала:

— Вот, смотрите! Я подпольный работник, партизанка-разведчица!..

Крибуляк потемнел в лице, молча вскинул глаза, удивленный ее признанием, поднялся со стула и начал быстро ходить взад-вперед по кабинету, не зная, видимо, что сказать и как себя вести в эту минуту.

Разведчица зорко следит за ним, чтобы в случае явного провала прибегнуть к испытанному средству — перевернуть все дело так, будто она только пошутила.

Между тем Крибуляк справился со своей растерянностью, угрожающе поглядев на Самонину, замкнул дверь на ключ и подошел к телефону.

— Вот сейчас позвоню, — сказал он многозначительно, — и те-бя за-бе-рут в ге-ста-по!..

Пододвигает телефон к себе. Еще миг — и выполнит свою угрозу.

Загадала: если возьмет трубку, она тут же подскочит к нему и попросит извинения за неуместную шалость. И глядела на него бесстрашно, холодея от нервного напряжения.

Помедлил в ожидании: не скажет ли она чего. Но от нее — ни слова, ни жеста.

— Ведь ты только что себя к смерти приговорила! — строгим голосом продолжал он, то подходя к ней, то отходя. — Я и сам догадывался, что ты разведчица: суешь нос куда тебе не положено… Ходишь по постам, шпионишь… А потом наши поезда под откос летят!..

О телефоне словно бы позабыл. Значит, пронесло. А грозным словам Крибуляка Марья Ивановна, пожалуй, истинную цену знает.

— Что тебя заставило открыться мне в том, что ты партизанка?

— Любовь к Родине…

— А еще?

— Хочу, чтобы вы с нами работали!.. Думаю, что вы коммунист.

С кривой усмешкой поглядел на нее искоса, процедил сквозь зубы:

— Хотел бы я знать, кто тебя подослал… Улыбаешься? Хорошо же! Иди домой, я к тебе приду! — И Крибуляк отомкнул дверь.

— Когда?

— Приду…

А когда придет — не говорит. И тон разговора заставляет насторожиться. С тем и ушла.

Когда придет? С чем? Неопределенность хуже всего. «Будет все в порядке!» — успокаивала себя. Но можно ли быть спокойной, когда не знаешь, что тебя ждет. В воображении всякие картины, одна страшнее другой. Нет, оставаться дома на ночь опасно. Растормошила полусонную племянницу, направилась к соседке — осторожность никогда не помешает, на хату повесила замок.

— Боюсь чтой-то, Стефановна. Прими к себе ночевать…

И на другую ночь остаться в своей хате не решилась. Обе ночи спала чутко, но ни стука, ни говора, ни шороха шагов не слышала. Днем, как и накануне, также не было ничего подозрительного; никто ее хатой не интересовался, лишь Новоселов, как договаривались, рано поутру вчера и сегодня медленно проехал на телеге.

К концу третьего дня поняла, что за ней слежки нет, осталась ночевать дома.

Часа в два ночи — резкий стук в окно. Прислушалась: может, свои. Но условного сигнала не последовало, да и не в то окно связной должен стучать. Кто-то бил в раму кулаком нетерпеливо и настойчиво. Затем прозвучала команда на чужом языке, сразу двое или трое начали ломиться в двери. Кричат: «Отворяй!», грохают прикладами.

Растерянно заметалась туда-сюда по хате, вывернула фитиль в лампе и разбудила девочку.

— Нина, меня сейчас заберут… Оденься побыстрей и встань за дверью. Когда буду открывать, тебя загорожу, а ты в это время выползай на улицу и беги домой!..

Дверь треснула под ударами кованого сапога, в глаза разведчицы ударил яркий свет, она невольно попятилась, однако, не забывая о девочке, притаившейся у ее ног, в удобный момент слегка подтолкнула ее, и та проскользнула незамеченной.

Два солдата, ввалившись в двери, угрожают автоматами, велят, чтоб подняла руки. У порога расступились, пропуская третьего. Входит капитан Крибуляк. Фуражка надвинута на глаза, губы сурово сжаты, в руке пистолет. Отрывисто отдает какие-то приказания автоматчикам. Солдаты, стукнув каблуками, уходят, он остается.

— Итак, ты арестована!

Дуло револьвера смотрит на разведчицу.

— Тебя будут пытать, и ты умрешь на медленном огне!

Боже, кому она доверилась, этому немецкому прихвостню.

— Эх ты!.. Фашистская тварь!..

Хочется как можно больнее оскорбить его, унизить. «Ты» — это вырвалось как-то само собой. Все свое презрение, всю ненависть вложила в слова. И так, наверное, красноречивы были ее глаза и жесты, что он отступил на два шага — боится, как бы она не сделала ему чего-нибудь плохого. А что она может ему сделать, кроме гневных слов у нее, к сожалению, ничего нет.

— А еще детьми своими клялся, что не предашь!..

В горле клокочут слезы бессилия.

— То е красна! — вдруг воскликнул Крибуляк, преобразившись. — Ты молодец!

Марье Ивановне странно видеть после всего, что только что произошло, добрую улыбку на лице капитана.

— Ей, дорогая моя болшевичка! — горячо зашептал. — Спасибо тебе, что ты так честно служишь своей родине! Смерть тебе смотрит в глаза, а ты такая отважная!.. Я тебя проверял, не предашь ли ты меня. Теперь я тебе верю! Что нужно твоим братьям-партизанам, я буду помогать!..

Не смогла сдержать слез, но это были уже не те, другие. Они и пролились, как могут литься лишь слезы радости, — мгновенно, крупным градом. Руки сжала на груди до боли, выдохнула счастливо:

— Ох, как вы перепугали!.. Думала, смерть мне…

— Продолжай меня звать на ты… Я твой друг!

— Хорошо!.. Зачем ты все это придумал?.. Как жестоко!.. Разве не видел, кто перед тобой?!

— Прошу простить меня, по-другому не мог!.. Я однажды уже попадался на удочку провокатора… Еле выпутался. Думаешь, обманываю?.. Тогда смотри! — Крибуляк стягивает с ноги сапог, развертывает портянку. — Смотри, дорогая, как поработали гестаповцы!..

Вся подошва его ноги в рубцах, ни одного целого пальца — следы страшных пыток каленым железом. Перенести такие страдания, бедный Андрей Иваныч! Как же это можно так, над живым-то человеком! Ах, нелюди, звери!.. И незачем капитану прощенья просить. Конечно, иначе он поступить не мог. Разве ясно было, кто она такая. Если уж сама раскусить его не могла, то ему-то каково!..

Многие догадки разведчицы подтвердились. Крибуляк — член Коммунистической партии Чехословакии. Война застала его в Моравии. Работая в оружейной мастерской, ой снабжал оружием чешских патриотов-подпольщиков. К нему в доверие втерся враг. Тогда-то и пытали его в гестапо. Ничего не добились, отступили. И снова он делал свое дело, порученное партией. И снова нависла над ним угроза. Тогда руководители подполья, спасая от неминуемого ареста, направили его в армию, к насильно мобилизованным словакам. Задание: словом правды разрушать мощь фашистской Германии, а если придется оказаться в бою, организовать массовый переход солдат на сторону Красной Армии. До сих пор его подразделению не довелось быть в бою. Словакам немцы не доверяют. И те томятся, не зная, каким образом можно помогать русским. Всего тягостней ему, Крибуляку. Фронт далеко, а надо как-то бороться. Выступить тут против немцев в открытую — поставить под удар не только себя, но и свою семью. Сидеть сложа руки — совесть загрызет. Один выход — связаться с партизанами. Да, он действительно искал надежных людей, поэтому и к Пальгулше прибился, а затем и к Самониной, прикинувшись ухажером. Доволен, что теперь хоть чем-то сможет помочь нашей победе над врагом, а тем самым и своей многострадальной родине.

Тысячи вопросов у Марьи Ивановны к нему, и все самые срочные. Какой гарнизон на станции Дерюжной? Какие укрепления? Как незаметно подобраться к железнодорожному полотну? Как охранники находят партизанские мины? На каждый вопрос есть ответ, до неожиданности простой и настолько необходимый, что надо немедленно бежать в лес и обо всем рассказать Покацуре. Какое огромное подспорье партизанам!..

Попросила добыть для народных мстителей тол, гранаты, патроны. Все это он пообещал дать.

— А зачем вам наши патроны? — спрашивает.

— У партизан винтовки все больше трофейные. Мы будем бить немцев их же оружием!

Крибуляк весело смеется. Отрадно и ей, что так хорошо понимают друг друга.

Близится утро. Капитану пора уходить. С большим уважением он пожимает руку разведчицы.

— Всего хорошего!

Марья Ивановна долго слушает удаляющиеся шаги ставшего ей родным человека. Теперь пойти накинуть чугунок на шест — условный сигнал Новоселову, и — пока есть время — спать, спать, спать…

 

9

— Братцы, живем! — не сдержала разведчица своей радости при встрече с партизанами на ближнем лесном кордоне.

Два парня из Ясного Клина затормошили ее, расспрашивая, как там, дома, какие новости. Подошли другие.

— О, це так не годится! — Коренастый бородач увлекает Марью Ивановну в сторону.

— Петро Павлыч?!

Покацура, хохочущий, оживленный, обнимает ее.

— Ай, дочка, чи не угадала, чи шо?! — Лохматит свою дремучую бороду. — На дида похож, правда?.. А як же без бороды партизану? Зимой от холодов защита, а вот скоро комари пойдут — и от комарей… Значит, живем, говоришь? Эх, Марья, два дня тебя ждем тут, вся моя душа изболелась!

Непрестанно заглядывает в сияющее лицо разведчицы: оно ему о многом говорит.

У лесной просеки — выворотень сосны.

— Сидай! — показывает Покацура на поваленное бурей дерево.

Безветренно. Ласково пригревает солнце. Пахнет сосновой смолкой и тающим снегом. Названивает капель, птицы кричат, радуясь теплу. На проталинах пробивается дружная зелень. Никогда еще, кажется, не были так милы краски, запахи и звуки наступающей весны.

— Докладывай, с чем приехала! Обрадуй-ка!..

Мысленно перебрала все данные, полученные от офицера-словака. Как бы чего не забыть! Перво-наперво, вот она, схема участка железной дороги, нарисованная самим Крибуляком. Тут указаны все укрепления, пушки и пулеметы, количество офицеров и солдат. Надписи: «тут можно», «тут охраны нет» и стрелки: это места наиболее безопасных переходов через железную дорогу. И вообще, надо переходить дорогу возле сторожевых будок: есть приказ не засиживаться охранникам в тепле, да те и сами не очень-то в будках по ночам задерживаются — партизан боятся. А если потребуется, то в нужном для партизан месте в любой момент постовые будут отозваны.

Покацура улыбается, разглаживая хохлацкие длинные усы: важная у разведчицы победа.

— А почему на полотне не срабатывают наши мины? Сколько ни ставим, а толку нема…

Для Покацуры, как видно, этот вопрос особенно важен.

Потому и не взрываются мины, что их обнаруживает охрана. Партизаны когда мины ставят? Ночью. А охранники еще днем проходятся с граблями по железнодорожному полотну. Получаются полосы. Перед тем как следовать поезду, часовые обязательно проверяют линию, нет ли где следов: на полосках их легко заметить, а где следы, там и мину ищи.

— Вот это да! Маленький секрет, а как много он для партизан значит!

Это еще не все. Самое главное, пожалуй, то, что в ближайший дни с немецких складов начнут поступать для партизан оружие и боеприпасы. У Крибуляка на складах свои люди.

— Ну, поздравляю тебя!.. Сильный союзник появился у партизана— Петро Павлович пожимает руку разведчице и, обернувшись к сторожке, кричит: — Почепцов! Вася, сюда!..

Почепцов, высокий, медвежеватый, улыбчивый, завидев издали разведчицу, отделяется от партизан, идет вразвалочку, убыстряя шаг.

— Отныне будет твоим связником. Чуешь?..

Покацура, не теряя времени, решает сегодня же воспользоваться свежими данными, привезенными Самониной. По карте он сверяет схему, намечает маршруты и делится с партизанами своим замыслом. Две группы диверсантов отправляются в эту ночь на боевое задание. Одну поведет сам, другую — Китранов.

Кто готовит еду у костра, кто винтовку чистит, кто занят подготовкой мин для предстоящего дела. Тем временем Марья Ивановна узнает свежие партизанские новости. Еще до половодья в Клинцовские леса перешел из-под Шумихи Беспрозванный со своими хлопцами. Подпольный райком, воспользовавшись распутицей, только что провел переформировку отряда. В лесных чащобах заново оборудован лагерь — целый городок партизанских землянок, заложены продовольственные базы. Созданы боевые и вспомогательные роты, в том числе разведрота, которой командует Покацура. На Китранове — хозяйственная часть. Командиром отряда назначен майор Спирин, из окруженцев. Беспрозванный — комиссаром. Налажено обучение подрывному делу, окрепла дисциплина, имеется связь с Большой землей. Только и разговору среди партизан — о рельсовой войне.

— А не наставит нам твой хваленый офицер ловушек?..

Ох, уж этот Китранов, все печенки переест!

В наступающих сумерках все расплывчивей фигуры людей и все четче становятся звуки. Холостой щелчок курка, приглушенный смех, плеск воды под сапогами. И вот — покацуровское, деловое: «Подъем!» А следом уже знакомое разведчице и, наверное, привычное для партизан:

— На-гора, ребята, давай, давай!.. Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..

И как-то у всех легчает на душе от этого забавного почепцовского присловья.

Новоселов давно уже навьючил воз хвороста, готов в обратную дорогу. Марья Ивановна тоже может ехать домой — дело свое сделала. Но нет, она увязывается с разведчиками: растравил Китранов своими подозрениями, чирий ему на язык, и ей надо самой убедиться, не грозит ли засада партизанам. Новеселов уезжает один.

Вот и место, рекомендованное Крибуляком для перехода через железную дорогу. Тихо. Разведчица просит разрешения у Покацуры первой перейти через полотно. И не столько хочется уязвить Китранова, сколько хочется поберечь партизан. У всех на виду дважды переходит через насыпь туда и обратно, на собственной жизни проверяет один из секретов, выданных начальником «баншуца». Затем переправляются через дорогу разведчики — и ни одного выстрела.

«Спасибо тебе, Андрей Иванович! Милый, хороший!..» — Разведчице сейчас не жалко для своего боевого друга самых лучших слов.

 

10

«Я, Ондрей Крибуляк, уроженец Чехословакии, добровольно вступаю в ряды народных мстителей, клянусь честно выполнять все задания партизан в борьбе с фашизмом, свято хранить военную партизанскую тайну». Эти же слова капитан написал по-словацки и поставил свою подпись.

Листок с присягой разведчица через Почепцова направила в отряд, и вскоре оттуда поступили первые задания для Андрея Иваныча.

И как он изменился за эти дни! Ходит с высоко поднятой головой, веселый, разговорчивый, энергичный. Двух суток ему было достаточно, чтобы собрать сведения о вражеских гарнизонах по всему району. Контрольная разведка подтвердила все данные. Лишь по станции Дерюжной число оккупантов оказалось на единицу больше, видать, самого себя не посчитал Крибуляк. Его особая забота — чтобы наперед партизаны знали, какой поезд и в какое время проследует в зоне их действий. За неделю подрывники пустили под откос пять немецких эшелонов с военной техникой и солдатами. От начальника «баншуца» идет самая разнообразная информация: о результатах диверсий, о передвижении карателей, о секретных приказах гитлеровцев. И сверх всего, как обещал, — оружие. Мадьярские двухцветные гранаты, мины, взрывчатка. Вот когда пригодилась разведчице «спекулянтская» корзина! Что ни день, все новые и новые грузы уносит Марья Ивановна от капитана. И хочется взять как можно больше. Подвернулся Новоселов, и его подключили к делу. Племянница Нина и та всякий раз, когда относит молоко капитану, возвращается с полным кувшином патронов. Все это добро Вася Почепцов переправляет дальше. Крибуляку выражено доверие, от самого Беспрозванного ему благодарность.

— Передай, болшевичка, комиссару, — просит Андрей Иваныч, — что я счастлив служить Советской России! Ваши враги — мои враги!..

Теперь без постоянных и открытых встреч не обойтись, и, наверное, придется Марье Ивановне в целях конспирации закреплять за собой репутацию «капитанши». Сам Крибуляк того же мнения: она должна быть при нем под видом его любовницы. И Петро Павлыч Покацура уверяет, что, дескать, под маркой ухажерки работать всего удобней и безопасней.

Мерзкая роль, будь они неладны, все гулящие бабы на свете! И это тебе не на сцене играть! Побирушкой прикинуться было куда проще…

Откопала тайник с одеждой. Было чего вспомнить, когда вещи перебирала да гладила. И опять на сердце маята: «Вот на что вы сгодились, мужнины да сестрины подарки! Такие, бывало, легкие, почти неслышные на плечах, какими тяжелыми они теперь окажутся! Праздничные наряды — в горькую годину!..»

Но поменьше переживаний, больше дела! За себя-то Марья Ивановна ручается: хоть и противно, а сыграет так, что люди поверят, будто и вправду она увлеклась этим щеголем, красавцем капитаном. Надо, чтоб и ему поверили. А достаточно ли она привлекательна, хорошо ли будет одета? Ведь чтобы и самому было с ней приятно. В конце концов, чтоб и перед немцами за нее не было стыдно.

Прислушивалась к советам своего партнера: человек образованный, лучше знает, что к чему. Пробовала прически — то на бок, то прямо. Капитану больше нравятся взбитые кудри и челка. Ладно, пусть будет по его. Хотела губы накрасить — запретил. Держаться велел пококетливей, разговаривать поласковей.

Для пробы решили провести вечер в казино.

Шубка на Самониной изящная, беличья, шапочка такая же, с голубым пером. Юбка узенькая, в полшага, и чуть ли не выше колен (ох, стыдобушка!), никогда таких не носила. Туфли на высоком каблуке — беда ногам без привычки! Хорошо, что капитан под руку поддерживает.

— Андрюша, как я тебе нравлюсь? — то и дело обращается к нему, хохоча и прихорашиваясь. — А как моя прическа?

Видно, каких это трудов ей стоит, волнуется. Он всякий раз отвечает ей любезностью, даже и не подумаешь, что это не всерьез! То руку поцелует, то привлечет к себе за талию. А если кто с ней заговорит, глядит волком. Потеха!..

Муторно от винных паров и табачного дыма, от духов и пудры — не продохнешь. Хохот, шум. Превозмогла себя.

И надо же, новая посетительница казино приглянулась многим офицерам. Отбою нет желающим потанцевать с нею. О, если б кто знал, как это противно, когда рука твоя в потной руке твоего врага! А им радость. Иной даже подмигнет капитану:

— Рус Марья ист гут!

— Хороша паненка!

Приглашают Марью Ивановну к себе в гости.

Самолюбивой Вере Пальгул, крутящейся вокруг немцев, все это ох как не по вкусу, — глазами зыркает на неожиданную соперницу. А Самонина ей парочку ласковых слов: дескать, может еще кому скажешь, где мое барахло зарыто. Та рвет и мечет. Перехватила Крибуляка.

— Что-то вы нас забыли…

— К тебе вон какие ходят! — Капитан свел руки перед животам, намекая на пузатого фон Дитриха.

— А вам Самониха милей, да? Змея она подколодная!..

Бурынченко, наоборот, не прочь помириться, лебезит:

— Ах, какая ты нарядная да веселая!..

Что ответить этой дуре? Нужда заставит — будешь веселой. Однако отталкивать ее не следует: повадилась она к Андрею Иванычу с доносами на местных жителей. Пусть уж лучше кляузничает ему, чем кому другому. Да как точно информирует, дрянь! По крайней мере, всегда нетрудно понять, где и какие явки под угрозой провала, где и какие срочные меры надо принять, чтобы обезопасить людей И то польза партизанам!

Пробный выход на люди, кажется, удался. За капитана можно не беспокоиться. А повышенное внимание со стороны офицерья и приглашение в гости как раз кстати: партизанам нужен план расположения немецкого гарнизона в Дерюжной, и надо найти возможность туда проникнуть.

Одно огорчает: не так, как хотелось бы, не совсем по-товарищески ведет себя с нею Крибуляк. Что-то не похоже, чтобы его ухаживания были только для отвода глаз. Поцелуи неоправданно часты, рука слишком долго задерживается на ее талии. Наедине он говорит все то же, что и при людях. Глянет на нее и залюбуется: «Молода, как девочка». А глаза? Разве не ясно, чем он дышит! Эту ночь они должны провести под одной крышей. А сколько будет таких ночей. И, возможно, придется спать в одной постели… Конечно, он не мертвый, от искушений не застрахован, это она тоже понимает. Но пусть не тешит себя пустой надеждой!..

Между ними все, что надо, обговорено, осталось только это. И он молчит, сидя на диване, сосредоточенно курит. И она молчит, не зная, как приступить к необычному разговору. Нина у матери. Значит, разговор не отложишь, надо говорить сейчас.

— Андрей Иваныч, только, пожалуйста, когда вы со мною, не считайте себя мужчиной…

— Как так?! — Крибуляк удивленно вскинул брови и расхохотался. — Можливо ли?.. А кем же мне себя считать?

— Моим братом!..

Не выдерживая под ее строгим, усталым взглядом, он молчаливо отводит глаза, улыбается застенчиво, щеки его заметно розовеют.

— Если вы коммунист, если вы меня уважаете… Не глядите на меня как на женщину… У нас с вами не любовь, у нас с вами работа… Я сейчас солдат… Смотрите на меня как на мужчину, — мужское дело делаю…

— Ёй-ёй, болшевичка!.. — воскликнул Крибуляк и шутливо вскинул руки. — Сдаюсь!..

Ладно, что взмолился, а то еще наговорила бы целый короб. И не беда, что слова корявы и что он, может, обиделся. Главное: понял, все остальное не в счет.

Капитан заснул на диване. А утром, специально уловив момент, когда выгоняют стадо, Марья Ивановна разбудила своего партнера и проводила его под руку на виду у всех за околицу через весь Ясный Клин, смеющаяся, нарядная, довольная тем, что новый день начат, как и задумано, с пользой для дела.

 

11

Для боевой операции в Дерюжной партизаны выбрали первый день пасхи. Марья Ивановна поняла это еще накануне, когда у нее побывал Почепцов, уточнивший задание по разведке дерюжинского гарнизона, где особо надо приглядеться к офицерской казарме и комендатуре.

— Завтра к вечеру чтобы план был! — сказал он. — Хорошо, если бы Крибуляк подбросил нам еще десятка полтора лимонок!..

С утра разведчица на ногах. День предстоит тяжелый, в гостях у немцев потребуется все ее искусство. Без угощений в гарнизон не пойдешь. Яиц наварила, окрасила — крашенки понесет. Напекла всякой всячины, всего понемногу, лишь бы чем-то сумку занять, которая на обратном пути пригодится для гранат. Надела свои лучшие наряды, кудри взбила, как нравится Крибуляку. Отработала перед зеркалом улыбку. На этот раз нарушила запрет Андрея Иваныча — накрасила губы и нарумянилась.

Вышла на улицу, а у ворот Сережик играется. Протянула ему пару крашеных яиц и пирожок, он хотел было взять, но, словно вспомнив что-то, отдернул руку и отвернулся. Вот как оно повернуло! Стефановна и та, оказывается, в заблуждении.

Бабка Санфирова откуда-то возвращается, увидела Самонину, ускорила шаг и — в калитку.

Одна баба из хаты выскочила за дровами. Попробовала разведчица с ней заговорить:

— Что, куличи печете?..

Куда там разговаривать — глянула, как ударила.

— Куличи печем, а Родину не продаем!..

Ненавидящий взгляд из окна. Приглушенное бранное слово или сердитый плевок вослед. Так и должно быть, этого и добивалась ради пользы дела. И радостно за односельчан: каким презрением они клеймят каждого, кто заодно с фашистами, — родные, честные советские люди! Жаль, нельзя открыться перед ними: высказала бы всю свою любовь, все, что есть на сердце!..

Проходила мимо дома Петракозовых. Откуда ни возьмись — Вера Пальгул на той стороне улицы. Кричит Самониной, обзывает ее нехорошим, грязным словом. Вот уж, действительно, куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Разве можно тут смолчать!

Остановилась разведчица, обдумывая ответ, — и себя чтобы не выдать, и предательнице чтоб стало тошно.

— Пусть будет по-твоему, — сказала смиренно — не переубеждать же Пальгулшу. — Но я честная б… А ты…

Дружный мужской хохот обрушивается сверху. Грохнули у старосты в доме, не дали фразы досказать, захлебываются в безудержном смехе. Самой смешно. Обескураженная ее хохотом, толстуха распаляется еще больше.

— Немецкая перина! — спешит закончить перепалку Марья Ивановна, прибавляя мужикам веселья. — Иди, иди, а то я тебе гавкну!..

Смогла бы, кажется, и в самом деле отдубасить обидчицу, но некогда: близко условленное время встречи с капитаном. Он, по договоренности, ожидает ее в железнодорожной будке.

Еще издали узнает ее всегда улыбчивый Франтишек.

— О, невеста пришла!.. А жениха нет, — смеется.

— А где он?

— Скоро будет!.. Садитесь снами! — уступает место на скамье. — Ладислав, а ну погадай паненке!..

Два друга перемигиваются, улыбаются затаенно.

— Погадайте, погадайте… Переживу ли я войну…

— Что вы!.. Такая молодая. Жалко! — Ладислав раскидывает карты. — Все в порядке, останетесь живая!.. И Андрей будет вас любить до гроба!.. Не верите?.. Только и слышно от него: «люблю, люблю»… А скоро будет у вас… ха-ха… маленький словак! Смотрите!

В руках у Ладислава карта с нарисованным младенцем. Все хохочут.

— Что вы тут делаете?!

Солдаты, заслышав голос капитана, вскакивают, руки по швам, а Марья Ивановна, продолжая смеяться, показывает на карты.

— Вот нагадали мне маленького словака.

Крибуляк весело кивает головой.

Задание на сегодня капитану известно, лишь несогласован план действий. Он считает, что пасха, конечно же, очень хороший повод прийти в гости. А если этого будет недостаточно, разведчица попросит у немцев справку, разрешающую ей свободный выход в чужие села для обмена вещей на продукты.

Все обдумано. Разыгрывая влюбленную парочку, направляются вдоль по улице к белеющему двухэтажному каменному зданию. Это бывшая школа, теперь нижний этаж дома под комендатурой, на верхнем живут немецкие офицеры. Вокруг здания — железная огорожа, высокие деревья, у ворот двое часовых.

Со стороны глянуть: любуется парочка всем этим. А они прикидывают, с какой стороны партизанам удобней подойти к бывшей школе, какие препятствия встанут перед ними. Часовых, конечно, придется снимать без шума. Надо учесть и патрульных, которые наверняка будут выставлены на ночь. После диверсии уходить только через дворы, по другую сторону здания, к Дерюжинке…

— Герр гауптман! — послышалось из-за ограды. Улыбающийся офицер вскидывает под козырек руку в белой перчатке. — О, фройляйн Марья!..

Разведчица принуждает себя мило улыбнуться своему знакомому по недавнему вечеру в казино. Вспыхивает надежда: может, и на этот раз повезет и не надо будет навязываться в гости и тем более выпрашивать у немцев эту поганую справку.

Немец по-своему лопочет с капитаном, все время лукаво поглядывая на его подругу, — ясно, что и о ней говорят. Несколько непонятных слов он адресует ей. Крибуляк переводит:

— Господин лейтенант приглашает нас в гости…

— Да, да! Ви мой гост!.. Битте, битте! — Лейтенант показывает на ворота, приглашая войти.

Марья Ивановна отказывается — надо же поломаться для приличия, но знакомый офицер, выйдя из ворот, берет ее под руку и проводит мимо часовых.

Нижние комнаты заставлены столами и стульями, увешаны плакатами и приказами. По случаю праздника в них безлюдно. Только сверху, куда их ведет лейтенант, слышен смех и пьяный говор. Поднялись по лестнице, а тут, оказывается, в самом разгаре гулянка. За столом шестеро раскрасневшихся офицеров, жестикулирующих, перебивающих друг друга. Дым ароматных сигарет и запахи венгерского душистого рома — все как в казино. В центре захмелевшей компании толстяк с усиками под Гитлера, с двумя крестами на френче — дерюжинский комендант, полковник фон Дитрих. Кажется, он пьянее других — потный, с расстегнутым воротом, безобразный. Обращает на себя внимание седой немец в очках, взглянувший абсолютно трезвыми глазами на входящих.

Спутники Самониной прокричали: «Хайль!», им ответили. Разведчица пристроила свою сумку у стены, осмотрелась: кажется, можно обойтись без угощений, незачем добро на ветер кидать. С холодком легкой тревоги почувствовала, что сейчас окажется здесь в центре внимания.

— Майн гот!.. Браво!.. — Офицеры помоложе узнали Марью Ивановну и выжидающе уставились на старшего по чину: ему первое слово.

Полковник, опершись руками о стол, поднял из кресла свое грузное тело, пошатываясь, направился ей навстречу. Пузатый, обрюзгший — аж рвать тянет, на него глядючи, а надо улыбаться фон Дитриху и руку ему протянуть для поцелуя. Приложившись к ее запястью, молодится, как петух, выставляя грудь и звеня наградами, что-то лопочет ей слюняво, приглашая для разговора очкастого. Тот, поклонившись, переводит ей слова коменданта:

— Господин полковник просит очаровательную даму украсить нашу солдатскую компанию. Он говорит, что, хоть и сам гость, все же имеет честь пригласить вас к нашему столу. Пожалуйста!..

Хозяева наперебой предлагают гостье свои услуги, учтиво уступают место у стола.

Сняла шапочку — волнистые русые волосы упали на плечи. Шубку разрешает снять Крибуляку. Марья Ивановна в кремовой шелковой кофточке, которая так ей к лицу, и в коричневой шерстяной юбке, — тонкая, стройная. Просит, чтоб кто-нибудь проводил ее в туалет — помыть руки. Знакомый по казино лейтенант ведет ее коридором в угловую комнату. Заглядывая в классы, разведчица примечает, где, у каких окон расположены кровати, чтоб партизанские гостинцы угодили как раз по назначению. Одиннадцать коек насчитала. Одиннадцать офицеров — это будет чувствительный урон для вражеского гарнизона…

Место у разведчицы за столом рядом с полковником. По другую сторону Андрей Иваныч. В честь гостьи распечатывается новая бутылка вина, ей наливают, она отстраняет рюмку.

— Это ром! — Очкастый вручает ей рюмку, приходится брать. — Ваше здоровье!

— Фройляйн! — Офицеры тянутся чокаться с нею. Крибуляк смотрит укоризненно — значит, пить опасно.

Она и сама понимает, что этого делать нельзя: никогда пить не приходилось, и как знать, что с ней может произойти, если она вдруг опьянеет. Показывает немцам, скрестив указательные пальцы, вот, дескать, что мне будет, если выпью, — капут, значит.

— Наверное, болеете? — Седой в очках участливо вглядывается в ее лицо.

— Да, болею… Желудком страдаю…

А желудок у самой, пожалуй, и гвоздь сможет переварить. Очкастый пристает с расспросами, где болит и как. Перекинулся несколькими фразами с комендантом и снова к разведчице:

— Я — врач, давайте осмотрю вас. Пожалуйста, на диван!..

— Нет, что вы, лучше в другой раз.

Полковник оборачивается к ней выжидательно, глядит хитровато и трезво. Поняла: значит, затевается проверка. В этом же убедил ее взгляд Андрея Иваныча: в нем затаенный испуг, а у разведчицы — хоть бы в одном глазу. Конечно, опрометчиво было врать о болезни, так и в подозрение попасть недолго. Но пусть осмотрит, разве он что-нибудь поймет.

— Если уж хотите помочь моему здоровью, я буду очень рада.

Спокойно прилегла на диван, разрешая врачу ощупать живот. Немец давит осторожно, чтоб не сделать слишком больно.

— Здесь?

— Нет, выше.

— Здесь?

— Ой, доктор, ой!.. — Разведчица ойкает, морщит лицо, как от нестерпимой боли.

— Да-а… — Седой горестно качает головой, снимая очки. — Желудок у вас больной… Приходите, я вас полечу!

— Спасибо!

Глянула на своего напарника: дескать, ну вот и все, напрасно волновался. Села за стол, непринужденно потянулась к вазе за конфетой.

— О, Марья любит шоколяд! — фон Дитрих услужливо пододвигает вазу. — Битте, битте!

Жаль, что он тут всего лишь гость, этот боров с крестами, а то ночью было бы ему «битте».

Немцы пьют, любезничают с ней, Крибуляка вроде бы и не замечают. Конечно, не будь при нем Марьи Ивановны, разве они его пригласили бы к себе. А он все еще не освоится после неприятного эпизода. Надо как-то разрядить обстановку. Разведчица просит гитару — ее она видела в одной из комнат, когда ходила умываться.

— Браво!

Офицер, оказавшийся расторопней других, приносит инструмент. Задумчиво тронула струны, вполголоса начала одну из своих любимых песен:

Виновата ли я, виновата ли я, Виновата ли я, что люблю…

Грустным взглядом уставилась на своего партнера, и тот неожиданно оказался в центре внимания.

Виновата ли я. что мой голос дрожал, Когда пела я песню свою…

Немцы заулыбались, довольные, некоторые даже пробуют подпевать, сам полковник гудит хрипловатым басом:

Ви-ньё-ва-та ли я, ви-ньё-ва-та ли я…

Играя на гитаре, Марья Ивановна приникла головой к плечу капитана, он обнимает ее осторожно за талию. И, наверное, завидуют ему сейчас немцы: дескать, удачлив этот словак.

— У, мой котик! — Разведчица целует Крибуляка. — Безумно люблю Андрея, безумно!..

Очкастый, хохоча, перевел немцам эту фразу, и все зааплодировали, что-то выкрикивая капитану; тот улыбается, польщенный.

Виновата ли я, виновата ли я…

Немцы развеселились вовсю, приплясывают и покачиваются в такт песне. А когда закончила, все устремились к ней, целуя руки. Сам комендант расчувствовался:

— Данке шён! — руку прижимает к сердцу, дескать, благодарен.

После этого фон Дитрих собирается удалиться. Хороший повод для того, чтобы и им уйти восвояси. Марье Ивановне надавали гостинцев: шоколаду, печенья, конфет, наговорили всяких комплиментов, высказывая пожелание почаще видеть ее у себя…

Спустя полчаса Марья Ивановна выходила из кабинета Крибуляка. За пазухой у нее план расположения гарнизона, в руке полная сумка лимонок, укрытых сверху пирожками и офицерскими гостинцами. Одна из гранат в рукаве под резинкой, заряженная, так, на всякий случай.

— А не забоишься? — тревожится капитан.

— С таким-то оружием? Будь хоть сам сатана с рогами, оборонюсь!..

Проселок от станции на Ясный Клин идет вдоль железнодорожного полотна, затем, сделав у лога извилину, сворачивает к лесной опушке. Идет разведчица, несет свой тяжелый груз через лог — и на тебе, выходит ей навстречу из кустов Жорка Зозолев. Изрядно пьяный, без автомата, на поясе пистолет болтается.

— Стоп! — куражится полицай. — Госпожа капитанша!.. А чего у тебя в сумке, дай-ка проверю!..

— Ну, ну! — Сверкнула гневно глазами. — Вон валежина, огрею! — Жорка останавливается — ему ли не знать норова своей бывшей односельчанки, «Мани-Чапай»: сказала, прибьет, значит, прибьет.

— А может, у тебя там патроны?!

— Что у меня, или патронный завод свой!..

— Смотри у меня!.. Видала? — Тянет из кармана кузнечные гвозди, заготовленные для Беспрозванного. — А то они могут и для тебя пригодиться!..

Вот пристал, зараза. А сама думает: «Как бы улизнуть от пьяного полицая?» Пожалуй, только по кустам и можно.

— Госпожа хорошая, может быть, ты знаешь, какие тут посты?

— Какие тебе посты! До постов далеко. Сейчас пасхальная неделя, а потом вербное, еще будет спасовка, успенье, мясоед, масленица…

Сама — боком, боком, боком, подальше от Зозоли. Между ними уже метров тридцать.

— Ты мне дурочкой не прикидывайся… Стой!.. — Спохватился, шарит рукой по кобуре. Да разве Самонина остановится — отмахивается от полицая, дескать, некогда, не до тебя, идет спокойно к опушке леса. И пусть орет, пусть стреляет, разве на таком-то расстоянии он попадет в нее из своего пистолетика. А коль увяжется — понюхает лимонку. Бояться нечего, пусть он сам теперь ее боится!..

Спотыкаясь и матерясь, Зозолев поплелся за ней, а ее уже и не видно за деревьями. Остановился у березы, покачиваясь, преследовать «капитаншу», видать, не посчитал нужным…

Марья Ивановна благополучно добралась до дома. А в полночь принесенными ею гранатами партизаны забросали немецкую комендатуру и спящих офицеров, «похристосовались» с фашистами, уничтожив на станции почти все вражеское начальство. С нашей стороны потерь нет.

 

12

Диверсия в Дерюжной — это лишь одна из многих боевых операций, проведенных весной этого года партизанским отрядом, возглавляемым командиром Спириным и комиссаром Беспрозванным. Один за одним летят под откос фашистские эшелоны. Горят склады и восстанавливаемые оккупантами промышленные предприятия. Участились налеты на полицейские гарнизоны и волостные управления. Все поселки и деревни, примыкающие к лесам, целые сельсоветы находятся под контролем народных мстителей, населению возвращены скот и хлеб, отобранные фашистами.

До трехсот штыков насчитывается теперь в отряде, В крупных операциях он выступает рука об руку с отрядами соседних районов. Партизаны держат в постоянном страхе врага не только на всем северо-западе Курской области, но и на прилегающих территориях Орловщины и Брянщины.

Гитлеровцы предпринимают ответные меры. В особо важных местах железной дороги по два дзота на километре и по двадцать пять охранников. Стреляют в каждого, кто приблизится к железнодорожному полотну. Карательные отряды непрестанно рыщут по следам партизанских диверсий, жгут дома и расстреливают местных жителей при малейшем подозрении в связях с партизанами.

Ясный Клин каратели тоже не обошли стороной. Их после разгрома дерюжинской комендатуры привел сюда предатель Черноруцкий. В поселке при МТС выгнали на площадь всех жителей, проверили каждого. Как ни кричал на людей пан Черноруцкий, как ни грозился, никто никого не выдал. Только и назвали тех, кто в партизанах, — а разве до них достанешь! Руки коротки. Да указали на Ольгу Санфирову как на давнюю любовницу партизана Китранова. Черноруцкий лишь ухмыльнулся на это криво и гадко: сам когда-то имел на Ольгу виды. Пошептавшись о чем-то с Жоркой Зозолевым, приказал распустить людей. И целый вечер полицаи мотались по хатам в поисках самогона для заночевавшего у Санфировых своего господина начальника…

По-прежнему по ночам Самонину будит условный стук связного. А по утрам она несет новые задания Крибуляку. Подозрений вроде бы никаких.

В июньских донесениях Крибуляка частые напоминания о том, что готовится крупная карательная экспедиция. В немецких гарнизонах появилась артиллерия.

Свежие подразделения прибывают в Дерюжную, в Шумиху и Любеж, даже хутора кишат полицаями и солдатами.

Андрей Иваныч начеку, И наступает его час. Заявляется к разведчице, взволнованный и строгий.

— Марья, принимай от меня задание! — Кулаком ударяет себя в грудь. — От меня лично! — И с такой гордостью, просто занятно глядеть. Еще бы, до этого он был только исполнителем.

— А у меня задание от партизан! — не удержалась Марья Ивановна от озорной выходки, еще не догадываясь, какое будет ей поручение от капитана.

— Восемнадцать тысяч карателей идут! Слышишь?.. Застрелю, если партизаны погибнут!..

Вот как рассердился! Конечно, до шуток ли тут.

— Давай задание!..

Мало времени, очень мало. Наступление через два дня. Командирам карательных отрядов, в том числе и Крибуляку (охранный батальон также принимает участие в экспедиции), указаны места дислокации, время и путь следования к Шумихинским и Клинцовским лесам, где, по предположению немцев, находятся семь партизанских отрядов. К месту боев движутся гарнизоны Севска и Комаричей, Конышевки и Тросны, Льгова и Михайловки — вся нечисть из-под Курска, Орла и Брянска. И что всего опасней — под Шумихой для участия в операции разгружается следовавшая на фронт эсэсовская моторизованная дивизия с танками, пушками и шестиствольными минометами.

Пакет с донесением разведчица прячет на груди. В нем схемы и письмо Беспрозванному, где Крибуляк советует партизанам выходить из окружения на его батальон. Словацкий коммунист верен своей клятве, и сейчас от Марьи Ивановны зависит, жить партизанам или погибнуть.

Скорее к Новоселову, каждый час дорог! Подпольщик, выслушав разведчицу, немедля одевается и выходит из хаты. Сборы недолги. Конь стоит в оглоблях. Теперь — топор и пилу в телегу. И еще охапку сена: путь неблизкий, измотает изрядно. Марья Ивановна кутается в шали, только нос да глаза видны. Больная как больная, кто такая, — не каждый разберет. А не лучше ли будет под видом роженицы?..

— Николай Иваныч, дай-ка подушку!..

Подложила подушку под платье, уселась в задке повозки. Новоселов одобряет:

— Молодец, Самониха! Так-то мы наверняка отведем глаза полицаям!..

Через железнодорожный переезд переправляет их мимо стражников сам начальник «баншуца». Благополучно проезжают через поселок сахзавода и Выселки. Охала и стонала, когда попадались люди навстречу.

Все ближе опушка леса. Хоть бы тут не задержали, а там как-нибудь.

— Охай, Самониха! — шепчет Новоселов, — Здесь должны быть постовые…

Хотела сказать: зачем же охать, когда никого нет. Глядь — из кустов появляются два полицая.

— Кто такие? Куда? — Автоматы берут наизготовку.

— Ох, милые, пропустите!.. В больницу едем… Ох! Ох! — хватаясь за живот, корчится разведчица.

— Бабу везу на роды… Приспичило!.. — объясняет Новоселов, прибавляя пару крепких матюков.

Две опухшие с перепоя рожи безразлично отворачиваются. Пронесло! Марья Ивановна облегченно смеется.

— Да-а, если так пойдет и дальше, твой смех добром не кончится… — ворчит ее спутник и долго еще отводит душу в ругательствах по адресу разведчицы. И поделом: чуть-чуть было не прозевала полицаев.

Километра два проехали по лесному большаку, затем свернули влево по затравевшей дороге. Кроны деревьев смыкаются над головой. Сумрачно и сыро. Пахнет прелью и грибами. Ветер дочти неслышно ходит по верхам. Телега не скрипнет — колеса, видать, смазаны по-хозяйски. Лошадь ли фыркнет, птица ли закричит какая — сердце замирает в тревоге. Едут, зорко приглядываясь ко всему, вслушиваясь. Поворот. Еще поворот. Просека.

Вдруг пахнуло резким запахом бензина. Присмотрелись внимательней: на земле свежий танковый след. Значит, не дремлют каратели, готовятся.

— Тут как бы нас не застукали… — волнуется Новоселов. Борода его всклокочена, руки вздрагивают. Правит на развилку дорог, прикидывая, по которой бы лучше проскочить опасное место. Лошадь затревожилась, что-то почуяв.

— Обожди, Николай Иваныч! Сейчас послушаем… — Самонина спрыгивает с телеги, придерживая на животе съехавшую и теперь уже не нужную подушку. Подпольщик, удивленный, не скрывая раздражения, глядит, как она, опустившись на колени, прикладывается ухом к земле.

— Не валяй дурака, ничего не услышишь!..

— Тише!.. Иван меня научил, муж…

— Ну-у!.. — Для Новоселова Самонихин мужик авторитет. Подпольщик слезает с повозки и молча следует примеру Марьи Ивановны. — Тише!..

Сам с полураскрытым ртом замирает, растянувшись на дороге, и взгляд его становится беспокойным.

Земля гудит под ухом. Сквозь непонятный гул все ясней топот лошадиных копыт, стук тележных колес, слышно даже, как немцы переговариваются. Все это где-то близко-близко.

Оторопь взяла. Ведь если захватят — несдобровать. Как найдут пакет, сразу в расход. Кто тогда предупредит партизан?..

И хорошо, что оба лежали в траве и что конь стоял в укрытии. Как раз в эти минуты на просеке в полкилометре от них показался обоз карателей. Недолго думая, ползком, ползком скорее к своей повозке. Кое-как сели и давай лошадь гнать во весь опор. Хлещут вожжами гнедую, а сами назад смотрят: нет ли погони. Грязь летит из-под колес, того и гляди опрокинутся на поворотах; скачут, скачут, а что впереди — не видят. Яр или другое какое препятствие — об этом ли думать. Ну и полетели под крутизну вместе с лошадью и телегой.

Где только смерть не поджидает, и тут она дежурила. Однако на этот раз отделалась Марья Ивановна лишь испугом да ушибами. Поохала малость — теперь уже не притворно, а на самом деле, — поспешила к Новоселову, которого прижало колесом. И Николай Иваныч цел, славу богу! А лошадь, думали, и не подымется. Нет, и она поднялась, сердешная. Больше всего досталось телеге: перекорежило ее всю, скособочило, но ехать можно.

Перепрягли гнедую, двинулись дальше, со смехом судача о происшедшем и поглаживая ушибленные места.

Одному удивлялись: как это лошадь не разбилась и осталась живая…

Еще немало пришлось ехать, пока не добрались до партизанской заставы, но уже без приключений.

Из лесной сторожки навстречу им вышел высокий красивый парень с автоматом через плечо, связной Новоселова. Мужчины поздоровались.

— Принимай от нее донесение!

— Кто такая?

— Человек свой, надежный…

Хоть он и партизан, этот знакомый дерюжинский парень, разведчице от любого взгляда надо поберечься. Самонина отворачивается от парня, кутая свое лицо, а тому, видать, любопытно, кто она, норовит заглянуть в глаза.

— Думаешь, любушка твоя, да?

Под насмешливым взглядом разведчицы партизан становится более серьезным.

— Вот тебе пакет. Его надо передать Беспрозванному. Срочно! Чтоб Дмитрий Дмитрии успел сегодня же известить и все другие отряды. Идут каратели!..

— Действуй! — Новоселов нетерпеливо тронул за плечо связного.

— Есть!..

Через минуту партизан выводит из сарая белого в яблоках коня, легко взмахивает в седло и мчится по уносящейся вдаль просеке. А сердце разведчицы — за ним следом. Скорее, скорее!

Белой птицей удаляется всадник по зелени леса. Марья Ивановна следит за ним сквозь слезы, и на миг показалось ей, что конь летит, не касаясь ногами земли…

Через сутки загудело над Клинцовской Дачей, небо заволокло дымом, ночью заполыхало зарево. Силы были неравные. Карателей в десять раз больше, чем партизан. У врага артиллерия и самолеты, танки и броневики. Снова запылали селения. Но жители, предупрежденные партизанской агентурой, вовремя ушли в леса, а после налета вновь вернулись на свои пепелища, в погреба и землянки. Леса горели на пути карателей к партизанским базам, а партизан уже и след простыл.

На третьи сутки к разведчице заявился Крибуляк.

— Браво, браво! Победа!.. Партизаны спасены!..

Радостный, жмет Марье Ивановне руки, обнимает — ну ребенок и ребенок.

Капитан со своим батальоном держал рубеж против партизан со стороны Воскресенской Дачи. В условленный час, ночью, он открыл дорогу выходящим из окружения народным мстителям, сигналя ракетами. Семь отрядов прошли через его рубеж без единого выстрела, направляясь к урочищам Глухой Хатыни.

Еще дня три по лесным дорогам носились лягушачьего цвета крестатые танки и ходили каратели с собаками, но партизан так и не обнаружили. Фашисты, знать, со злости объявили, что партизаны уничтожены, Спирин, Беспрозванный и все другие командиры убиты. Они и сами не успели поверить в свое вранье, как народные мстители опять напомнили о себе еще более дерзкими и более мощными ударами по гарнизонам и коммуникациям врага.

 

13

Не всегда есть возможность вовремя передать партизанам свежие сообщения о враге, полученные от словацкого капитана. Будь у Марьи Ивановны крылья, ни одному, даже самому срочному донесению, не дала бы пропасть. Иной раз всего-то в ее распоряжении час-два, а когда еще придет связной и когда он доберется до отряда… Больно ей тогда глядеть на своего партнера, больно за себя, что так беспомощна в это суровое время, когда с фронтов третий месяц самые безрадостные вести…

Было за полночь, когда Крибуляк постучался к ней. Что бы это значило? В самом условном сигнале что-то спешное, нетерпеливое. Разведчица заторопилась открыть ему, чувствуя, как важен для них обоих столь поздний его приход.

— Рихлик!.. Понимаешь?.. Ну как это по-вашему… Влак, влак!.. — горячо зашептал словак, войдя в хату: от волнения забыл, как будет по-русски поезд. — Да, скорый поезд с фашистами!.. Очень важный!.. Только что предупредили меня, чтоб усилил охрану… Будет через три часа. Надо срочно предупредить партизан, срочно!..

А до партизан целых шестьдесят километров. И связной в эту ночь не ожидается.

— Что ты молчишь?.. Можливо ли такой поезд пропустить?.. Марья, слышишь?.. — Тормошит ее за плечо.

Зло на него берет от досады, что так мало времени.

— Ты что, машину мне подашь или самолет?! Ну, а я не птица…

Раздраженность разведчицы ему понятна. Он резко отворачивается и нервно ходит по комнате.

— Что же делать, что делать? Фашисты к Волге рвутся, проклятые!..

Сейчас из четырех братьев Марьи Ивановны кто-то наверняка в самом пекле нового немецкого наступления. Легко ли ей, когда эшелоны врага беспрепятственно идут через Дерюжную — на восток, туда? И каково ее словацкому другу?

— Андрей! — осенило разведчицу. — А что, если нам самим? А? У меня есть мина. Из тех, что последний раз от тебя принесла. Неизвлекаемая. Не успела в отряд переправить…

— Браво! Ей, молодец, болшевичка!..

По-доброму, ни он, ни она не имеют права решаться на что-нибудь подобное: их дело разведка, ни в коем случае нельзя участвовать самим в диверсиях, чтоб не ставить под угрозу срыва столь необходимую для партизан совместную разведывательную работу. Особая ответственность на ней, чтобы ни тени подозрения не навлечь на Крибуляка, неизменно пользующегося доверием у немцев, иначе гибель ему и горе для его семьи. Все, что угодно, только не это, лучше умереть самой…

Ночь теплая, хоть и август на дворе. Можно идти в одном платье, жаль только, что оно белое: будет в темноте светить. Крибуляк показывает на халат, дескать, накинь на плечи. Конечно, надо надеть его — зеленый, лучше нет для маскировки, и на случай дождя неплохо. На голову — красный теплый платок. Потом разведчица вынула мину из-под половицы — завернутый в газету кирпичик.

— Осторожней, Марья!.. Взорвется — от нас пылинки не останется. Дай-ка я понесу!..

Удобней зайти к дороге с Выселок, там низина, кустарник. Двинулись настороженно. Легкий туман, ни звезд, ни луны. Где-то собаки брешут. Прошли километров пять. Издалека видно, как ходят по железнодорожному полотну часовые, фонариками светят. Крибуляку особо таиться тут незачем — его появлению никто не удивится: начальник, пришел проверить посты. И если он осторожничает, то только из-за нее.

Остановились в кустарнике у переезда, прислушались: судя по разговору солдат, вроде бы немцев нет, одни мадьяры и словаки.

— Обожди меня здесь!.. — Крибуляк направляется к железнодорожной насыпи, передав мину Марье Ивановне.

Разведчице из лозняка слышно, как Андрей Иваныч переговаривается с постовыми. Вот он направился влево по линии; все находящиеся у переезда солдаты двинулись за ним. Свет фонариков все дальше и дальше, вот один вернулся назад, миновал переезд. Через несколько минут строгая речь начальника послышалась справа: за что-то распекает солдат. Перекликаясь по-своему, те гуськом потянулись прочь от него по насыпи в сторону Дерюжной. Что называется, начальник «баншуца» создал все условия для минирования, отослав патрульных.

Крибуляк снова у переезда. Все ближе темный его силуэт и слышней шаги.

— Идем скорей, пока часовых нет!.. Мину, мину!..

Пригибаясь, след в след, подошли к полотну. Андрей Иваныч, нащупав стык рельсов, начинает копать ямку.

— Посвети! — передает фонарик.

Он укладывает мину, Марья Ивановна присвечивает. Чертыхается Крибуляк — с детонатором у него что-то не ладится. Наконец взрыватель установлен, все в порядке.

— Полосочки, полосочки! — Напоминает, чтобы замаскировала следы на полотне.

Заделали мину землей, вокруг Марья Ивановна загребла полосы — не отличить от тех, какие сделаны часовыми. Крибуляк все тщательно оглядел.

— Готово!.. Пойду на всякий случай к охране. А ты скорее уходи, пока не рассвело!..

Еще с детства Марья Ивановна такая — что бы ни произошло, она тут как тут, ей все страх как любопытно. И чем запретней и опасней, тем интересней. Чтоб она да не посмотрела, как будут немцы лететь под откос. Такой редкий случай, может, больше никогда и не увидишь.

Затаилась разведчица в километре от полотна в кустах, на бугорке — все видно. Ходят по путям солдаты, светят, проверяют. Переживает, как бы мину не обнаружили. Несколько раз приметила по фигуре и походке: вроде бы Крибуляк.

Дрожь пробирает — сыро, и холодком тянет оттуда, где медленно-медленно розовеет небо. Долго ждала. Наконец далеко-далеко послышался паровозный гудок. Вот над лесом забелели клубы дыма, и эшелон выскочил из-за деревьев, стуча колесами. Танки на платформах, стволы пушек задраны вверх, пулеметы на крышах приторочены, из теплушек выглядывают солдаты.

Беспокоилась, не ошиблись ли они в чем, укладывая мину, боялась, что эшелон останется целым, — кажется, что он давно уже достиг опасного места и что теперь уже никакого взрыва не будет. И вдруг страшный гул потряс утреннюю тишину. Паровоз вздрогнул и под жалобный рев гудка, подобно смертельно раненному зверю, повалился набок. Вагоны, столкнувшись, полезли друг на друга, словно спичечные коробки, рухнули телеграфные столбы, порвались провода. Лязг буферов и грохот разрывов, крики и стоны раненых, беспорядочные выстрелы и красные языки пламени.

Пока наблюдала за крушением эшелона, за беготней солдат у горящих вагонов, стало совсем светло. К месту диверсии из ближних сел и хуторов скакали конные полицейские, шли пешие. Несколько раз Марье Ивановне пришлось нырять в коноплю. Пожалела, что ослушалась Крибуляка и не ушла затемно: чего доброго, так и угодишь под полицейскую облаву.

Огляделась, как бы проскочить на Дерюжную. Кругом картофельные поля, огороды, жнивье — место открытое. И машины слышны с той стороны. Опасно. На Выселки пройти, пожалуй, выгодней: недалеко и не так людно. А там у знакомой бабки можно переждать.

Однако опасность поджидала разведчицу совсем с иной стороны. Километра полтора оставалось до Выселок, когда заметила двух полицаев с автоматами, быстро мелькавших в лозняке. Сначала не подумала, почему это они спешат не к месту диверсии, как все, а в обратную сторону. «А ведь это они по мою душу!» — мелькнуло в сознании, как холодной водой окатило. Идут быстро, наперерез, с явным намерением опередить ее. Один прихрамывает, он ей хорошо знаком: десятский на одном из хуторов, русский, а хуже фашиста, зверь зверем, ловкий и хитрый, сатана.

Прибавила шагу и свернула по картофельнику, чтоб укоротить путь и обойти двух баб, выходящих с Выселок на дорогу. Преследователи заторопились. Уже никакого сомнения быть не может: за ней гонятся. Забеспокоились, видать, что могут упустить добычу: за сараем, к которому направляется разведчица, высокая и густая конопля.

Опередила полицаев метров на двести. Слышно, как те матюкаются от досады, но не стреляют: палить из автоматов на таком расстоянии бесполезно. И не кричат — надеются, видно, что уже ничто беглянку не спасет.

На коноплю Марья Ивановна, конечно, рассчитывала. Казалось, что и выхода другого нет. Новое решение пришло мгновенно. На ней же халат и платок — вот хорошо, что их надела! Зеленый цвет и красный. А ведь это для преследователей пока что единственная примета!

Как забежала за сарай, сразу же халат с себя долой, платок долой. И все это быстренько под навоз, а сама в белом платье и с взбитыми кудрями, открытая, полицаям навстречу. Как ни в чем не бывало, улыбается кокетливо.

— Здравствуйте!..

— Здрасте!.. — Запыхались немецкие прихвостни, торопятся. — Не видала, куда тут сейчас женщина прошла?

— В зеленом платье и в красной косынке?..

— Да.

— А она туда побежала, — показала на коноплю.

— Вот спасибо! — И дальше, мимо нее. Застрочили из автоматов. Весь конопляник очередями покосили да ногами поистолкли.

С неделю шло следствие. Беспокоилась за своего друга: и его жизни касалось и ее. Но все обошлось. Диверсию приписали партизанам.

 

14

Крибуляк давно уже просит встречи с партизанским командованием. Беспокоится, не слишком ли мало делает он для народных мстителей, можно больше. И есть у него задумка: взорвать мосты и рельсы на всем Шумихинском перегоне. Пожалуй, не меньше двух недель понадобится после этого немцам, чтобы восстановить магистраль. На себя он берет всю подготовку к этой диверсии.

Штабом отряда встреча обещана, и Андрей Иваныч в ожидании запасается подарками для партизанских командиров, — много всякого добра накопилось у Марьи Ивановны дома в тайнике…

Глухая сентябрьская ночь. Привычный условный стук в окно. Самонина открывает дверь связному и видит, что Почепцов не один. Еще трое мужчин переходят через порог, и тот, кто идет за Васей, грузный, с фонариком. Луч света, ослепив разведчицу, забегал по хате, заглянул на кухню, за шифоньер и даже под кровать. Чутьем угадала: кажется, Китранов. Вывернула огонь в лампе: он! И пистолет у него в руке на взводе.

— Никого у тебя нет?

— А вы кого боитесь, Михал Мосеич?..

Нарочно так сказала — терпеть не может трусов. Почепцов, а также пришедшие с ним ротные командиры Сафонов и Сивоконь досадливо переглянулись, явно стыдясь поведения своего товарища.

У Самониной с Китрановым давняя взаимная неприязнь. Заведовал он совхозной столовой в Любеже, рабочие жаловались на плохое обслуживание, и ей, женсоветчице, было поручено навести там порядки. Пригляделась, просят ли рабочие добавки. Нет, даже порций своих не поедают. Значит, им плохо готовят. И верно: в котлетах один хлеб, супы и того хуже — бубинка за бубинкой гоняется с дубинкой. Побыла на складе, проследила: продуктов отпускается вдоволь, а до рабочих они не доходят. Да и где им было дойти, если Китранов и домой тянул, и любушкам своим раздавал. Попросили его тогда с должности…

— Куда и в какое время ты сможешь нам привести своего словака?

И смотрит, хам, не мигая, бровью не поведет. Что тут ему скажешь…

— Товарищ Китранов, вам пора бы знать, что он такой же мой, как и ваш.

По мнению разведчицы, встретиться всего удобней здесь, в ее хате, завтра, после полудня. Время встречи Китранова устраивает.

— А нельзя ли, — говорит, — у Санфировых?

Еще чего не хватало! Чтоб у милашки под боком да чтоб не слезая с печки! Нашел безопасное место!..

Ротные и Вася Почепцов за то, чтобы встретиться в зарослях Клинцовского лога. Да, пожалуй, это самое лучшее. Китранов соглашается. И не может, недотепа, без того, чтобы вновь не усомниться в Крибуляке: а не подведет ли? Как он дрожит за свою шкуру!

— А может, и предаст, — лопнуло терпение у разведчицы. — Он вражеский офицер, откуда мне знать, что у него на уме… А ты птица не простая, какой ни есть, а начальник, — будет железный крест Крибуляку! Может, и мне от немцев перепадет какая медаль!

— Оставь глупые шутки!.. — Китранов багровеет. И пусть злится. Таких, как он, припугнуть полезно.

— Ну, хорошо, а ты знаешь, сколько нам передал Крибуляк важных сведений, сколько оружия? Партизан от разгрома увел. В конце концов, поезд немецкий взорвал собственноручно, а ты ему не доверяешь!..

Пристыдила, кажется. Больше ни одного слова не сказал поперек, слушал другие ее соображения, согласно кивая головой. И все-таки настоял на том, чтоб в логу перед встречей отобрала у словака оружие.

Ночевать не остался и других увел.

Утром Самонина с Почепцовым, побывав в логу, облюбовали место для предстоящей встречи. Потом разведчица сходила на станцию и пригласила Крибуляка к себе — будто бы она отмечает сегодня день своего рождения. Капитан пришел к назначенному часу с подарками для именинницы, удивился, что никого нет из гостей.

— Значит, будете за столом хозяином, будете встречать и угощать…

Налила ему бокал вина и, когда он выпил, сказала:

— Вот что, дорогой товарищ, я пригласила вас не для гулянки, а для встречи с командирами!..

Он заметно растерялся. Успокоила его:

— Наши командиры из рабочих, люди простые. Не то что ваши гады в белых перчатках…

— Хорошо, болшевичка, веди!..

Удивился, что надо идти в лог, но не испугался. Захватили припасенные для партизан подарки, вышли из дому.

— Битте, пан Крибуляк! — Разведчица предлагает, чтобы он взял ее под ручку. Идут, громко восхищаются хорошим солнечным днем: дескать, в такую погоду как не прогуляться по лесу.

А на душе у самой тревожно. Вспомнились разговоры с Китрановым. Верно говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. С Беспрозванным встречалась и с Покацурой, только храбрей становилась, ничего не боялась. А этот такой робкий, что и ее в страх ввел. И впрямь, словно заразилась от него, то и дело смотрит по сторонам, головой вертит: нет ли за ними слежки, нет ли и на самом деле какого предательства. И до того докатилась, что потеряла нужную тропинку, не найдет да и только, хоть плачь!

— Что случилось?

Видать, она сильно изменилась в лице, если Крибуляк почувствовал что-то неладное.

С полчаса проблукали вокруг да около, все ноги изожгла крапивой, оцарапалась в спешке. Часы показывают условленное время, и место облюбованное где-то тут, рядом. Хоть и знает приблизительно, где, однако сигнала не подает. И оттуда не сигналят. Наверняка видят, как они крутятся в зарослях, и конечно, думают, что это она водит его недаром: значит, что-то заметила подозрительное. А Китранов разве поймет, что она просто заблудилась, бедолага.

Отчаялась в поиске, выбрала светлую поляну, с расчетом, чтобы их видели партизаны, решилась подать сигнал.

Ты поймалась, птичка, стой, Не уйдешь из клети. Не расстанусь я с тобой Ни за что на свете…

Крибуляку не в новинку озорство Марьи Ивановны, любое дело у нее с шуткой, а в особо важные минуты— тем более. И лишь, заслышав тихий протяжный свист, раздавшийся на бугре, в терновнике, понял, что неспроста она запела и закружилась вокруг него, притоптывая и прищелкивая пальцами.

Ответный сигнал подал Вася Почепцов. А вон в кустах виднеется его серая папаха. Связной подымает руку вверх, значит, все в порядке.

Теперь самое неприятное — разоружить своего партнера.

— Андрей Иваныч, если вы уважаете наших командиров, если вы меня уважаете, прошу вас сдать мне пистолет.

Не сказал ни слова, но кобуру отстегивал с легким недоумением.

— Нет ли еще какого оружия?

— Пожалуйста! — поднимает руки. И, наверное, очень это забавно глядеть со стороны, как невысокая шустрая бабенка обыскивает рослого капитана вражеской армии. С такой готовностью он подставляет ей свои карманы и с такой покорностью, что, может, кому и смешно. А он, кажется, ничего не видит в этом унизительного — ведь не ей лично подчиняется.

Все, даже Китранов, встретили Крибуляка радушно, по-приятельски — еще бы, вон какие заслуги у него перед партизанами! Каждый, как у нас принято, изо всех сил жал ему руку, и он каждого обнял, прижимаясь щекой к щеке, по своему, знать, обычаю. Тут же попросил Марью Ивановну раздать подарки. Не к шоколаду и даже не к сигаретам потянулись партизаны — гранаты оказались всего нужней, каждому досталось по тройке лимонок.

А больше всего обрадовались шести новеньким немецким маузерам. Оружие, видать, у них на вес золота. Два самых лучших отложили — это Беспрозванному и Спирину. Остальные — по своим карманам. Вдобавок — портсигары, одеколон, мыло. Потом уже потянулись за ароматными «Дерби», которые им, кажется, не понравились: слишком слабые, махра лучше. К шоколаду не притронулись — понесут детям и раненым, а также девчатам из разведроты.

Часа два продолжалась беседа словацкого коммуниста с партизанскими командирами. Марья Ивановна все это время была в дозоре. О чем у них шли разговоры, она только догадывается. Конечно, в первую очередь о задуманной Крибуляком диверсии на Шумихинском перегоне.

Пост разведчица покинула по оклику Андрея Иваныча.

— Прибыла в ваше распоряжение, товарищ Крибуляк! — Озорно вскинула руку, отдавая честь. Он доволен, улыбается: таким хорошим словом назвала, это не то, что «пан» или «господин».

Партизаны задушевно прощаются с ним, желают удачи.

— Не беспокойтесь, все будет сделано! — Торжественно козыряет.

Такое впечатление, будто они много-много лет знают друг друга — единомышленники, товарищи, братья.

 

15

План боевой операции, предложенный Крибуляком, ясен и четок: в определенное время на Шумихинском участке пути начальник «баншуца» со своими людьми обеспечивает партизанам свободный подход к железнодорожной линии, отозвав караульных и подорвав особо важные дзоты. Все рассчитано так, чтоб фашисты не могли уличить капитана и его друзей в измене. А за партизан можно не беспокоиться. Насколько Марья Ивановна понимает, теперь у них и взрывчатки достаточно и оружия: в Клинцовских лесах приземлились первые самолеты с Большой земли. И еще одна важная новость: уже нет прежних разрозненных мелких отрядов, а есть созданная из них под единым командованием Клинцовская партизанская бригада.

День операции выдался пасмурный, к вечеру спустился дождик. Когда в густой темени до Ясного Клина донеслись первые мощные взрывы, разведчице не нужно было гадать, что это значит: дзоты взлетают на воздух. Затем последовали новые взрывы: теперь партизаны приступили к выполнению задания. Целый час сплошного гула. Как, наверное, немцы всполошились и как наши рады! Хоть бы там все было в порядке!..

Спать Самонина легла с чувством исполненного долга. Правда, прислушивалась к далекой канонаде с некоторым беспокойством, но ничто, казалось, не предвещало беды.

Чего только во сне не напуталось — то бомбежка, то идут на нее танки с крестами, то, наконец, будто бы расстреливают ее. Проснулась, и наяву словно бы те же выстрелы. Догадалась: кто-то стучит в дверь.

За окном предрассветное небо, как молозиво. Прислушалась в дверях.

— Марья, это я, Франтишек…

Что такое, неужели с капитаном что случилось? Руки никак не найдут запора, так заволновалась.

— Спасайся!.. Тебя ищут… Пан Крибуляк перешел к партизанам… Фрицев много побил из пулемета, наших увел…

Опомниться не успела, как Франтишека словно ветром сдуло. Вон в логу еле виднеется, тает в полумгле знакомая фигура словацкого солдата. Ни расспросить его, ни поблагодарить.

Где уж тут собирать добро, хоть бы голову целой унести. Шубку на себя и шапку, а поверх еще платок пуховый и плащ, на ноги валенки с галошами, кое-что из еды в узелок и — дай бог ноги! Уже на другой стороне лога из кустов услышала проклятья немцев, взламывающих двери ее дома.

Никак не укладывается в голове: что же все-таки могло произойти. Неужели они в чем просчитались и немцы его заподозрили в связях с партизанами? Или партизаны его не уберегли? А может, сам себя не уберег. Теперь горе ему и его семье.

Порыв ветра со стороны Шумихи донес далекие звуки боя, и сердце сжалось от тоски…

Крики и шум позади не стихают. Теперь разграбят дом фашисты и разорят. Нет Марье Ивановне туда возврата. Ох, как, наверное, злятся немцы, что какая-то бабенка, ничем особым не приметная, «рус Марья» их всех вокруг пальца обвела, столько времени голову морочила. Попадись-ка им теперь в руки, живьем сожрут, отыграются за все свои неудачи!.. И подпольщики наверняка ее сейчас ищут, а может, и партизанские связные, чтобы спрятать или увести в леса. А кто из них знает, где она. Так что рассчитывать не на кого, только на себя.

С километр прошла по лесу, думала выйти на сахзаводскую дорогу, а тут немцы разъезжают на мотоциклах. Остановилась, подалась в другую сторону, к Выселкам, На опушке раздумала: место открытое, а уже день занялся, обязательно фашистам в лапы угодишь. Один выход — пока укрыться в Ясном Клину.

Увидела знакомую бабку на задворках, подошла к ней.

— Спрячь меня, бабушка, от немцев!..

— Пойдем! — Зазвала разведчицу в хату. — Лезь на печку и сиди, как своя, и все!..

— Да меня же знают, бабушка!..

— Ах ты, жаль моя!.. Тогда на сеновал!.. Дед, отведи-ка девку!..

Ни слова не сказал старик, отвел. Да и покаялся. За день где только не побывал, и везде разговоры одни и те же: о налете партизан на железную дорогу, словацком капитане да о Самонихе, и кругом немцы рыщут. За поимку разведчицы обещана крупная награда, а тем, кто ее укрывает, — расстрел.

Уже ночь была на исходе, когда хозяин дома окликнул ее на сеновале:

— Слышь, уходи!.. В селах облавы… Если тебя здесь найдут, нам конец… И откуда ты, антихрист, свалилась, — не дашь веку дожить!..

Старик прав: не должна она подводить людей. Никого не должна тянуть за собой в могилу. Надо уходить отсюда, пока ночь на дворе.

Ахнула, как вышла из сарая: бело кругом — снегу успело выпасть чуть ли не выше валенок. Направилась к эмтээсовскому поселку через лесок — где бежком, где ползком, от дерева к дереву. «Если кто будет идти, — прикинула, — разгорну сугроб, спрячусь». И надо спешить, а то начнется движение по дорогам, головы из снега не подымешь.

Проползая мимо пустых цистерн из-под горючего, Марья Ивановна подумала: «Вот куда бы забраться, ни один черт не догадается!..»

В ожидании дня притаилась под хлебными амбарами. Расчет у нее простой: каким-то образом надо выискать возможность известить о себе своих друзей.

Земля под амбаром холодная, если прилечь, наверняка воспаление легких схватишь. И сесть никак нельзя: слишком низко. Так, видно, и мучиться: на локтях да на коленках.

Отсюда поселок весь как на ладони. Тихо, ни души, а уже рассвет, лишь кое-где закурились дымки из труб.

Потом появились полицаи, пошли по хатам со стуком и руганью. Им не открывают: видать, изрядно перепугали тут вчера людей, вот они и заперлись на засовы.

— Выходи на работу!

Баб, мужиков из хат выволакивают, сгрудив в кучу, повели с лопатами на станцию — стало быть, дорогу восстанавливать.

Потом немцы заявились и с ними начальник полиции Черноруцкий. Шастают, как воронье, от дома к дому, к Вере Пальгул, к Санфировым, к Петракозовым, ко всем подряд. Выжидала, не появится ли кто из своих вблизи амбара. Нет, люди ходят от нее далеко. А мимо два полицая прошли, имя ее упомянули. Еще верховые проехали — тоже разговор вели о ней.

День клонился к вечеру. Вдруг поблизости послышались детские голоса. Вскоре ноги играющих ребятишек замелькали перед разведчицей, и одна из девочек глянула под амбар и обмерла, встретясь лицом к лицу с Марьей Ивановной. Самонина окликнула ее, чтобы не пугалась. Да где там — девочка метнулась козочкой, что-то шепнула другим, те тоже заглянули под амбар и — кто куда. Лет по пять ребятишкам, несмышленыши. Разнесут теперь о ней по всему поселку.

Первым, кто появился у амбара, был староста Петракозов. Словно бы по делу он сюда, замки проверить.

— Дядька Кузьма! — окликнула его тихо.

— Самониха, ты?! С ног сбились, тебя искамши… Ну, слава богу!.. Новоселов сейчас придет… Только куда тебя деть, не понимаю… Кругом засады, патрули… Из поселка не выйти…

— Дядька Кузьма, веревку бы!..

В загустевших сумерках Николай Иванович появился неожиданно, в руках у подпольщика были вожжи. Разведчица, покинув свое убежище, повлекла Новоселова по огородам, таясь в кустарнике. Он тоже так считает: спрятаться в цистерне — всего надежней. Побудет тут день-два, а он срочно сообщит о ней в отряд, придут партизаны, выручат.

Одна из цистерн старая, заржавевшая, горючее в ней давно уже не держали. Эта подойдет. Новоселов забросил вожжи в горловину, затем помог разведчице взобраться наверх.

Из утробы огромной бочки разит керосином: еще не совсем выветрился.

Марья Ивановна приноровилась, как бы спуститься вовнутрь. Горловина узкая, как раз ей только и влезть. И тут над поселком грохнул выстрел, послышался стук дверей, людские голоса, выкрики.

— Самониха под амбарами! — В общем шуме разведчица различила грудной и хрипловатый голос Веры Пальгул.

Поздно, изменница, спохватилась, напрасны твои хлопоты!

— Скорей, скорей! — шепчет Новоселов. — А то как бы ракету не пустили…

Держась за веревку, втиснулась в отверстие, сгоряча колено зашибла и руку ободрала о железо, но это все пустяки. Главное, она в безопасности да еще бы Николаю Ивановичу уйти отсюда незамеченным.

Не смолкают крики, гремят новые выстрелы, и в цистерне гулко отдается каждый звук. Вспыхнули и ракеты, но это уже после, когда Новоселов смотал вожжи и ушел. При матовом свете Марья Ивановна оглядела свое новое укрытие, облюбовала место посуше. Вспомнила: целый день в рот ничего не брала. В узелке оставался ломоть хлеба, — пожевала, только голод растревожила…

Следующий день оказался, наверное, самым черным днем для жителей поселка. Каратели свирепствовали. Озлобленные крики немцев и полицаев, дикие крики избиваемых не утихали до вечера. Искали разведчицу. Но она не боялась, что кто-то ее предаст, лишь беспокоилась, что Новоселову теперь будет трудно к ней пробраться.

К ее большой радости, с наступлением ночи подпольщик был у цистерны. Он кинул ей тулуп, узелок с едой, фляжку воды. Сказал, что с партизанами связаться пока нет никакой возможности: со всех сторон бригаду обложили каратели. Он сам попытается выехать в отряд, а здесь о ней позаботятся другие подпольщики.

Тянутся томительные дни ожидания. Марья Ивановна прислушивается к каждому звуку: не идут ли партизаны ей на выручку. Но ничего, кроме ненавистных вражеских голосов. Чуют, мерзавцы, что она тут, в поселке, уйти ей некуда, а где — никак не поймут. По ночам патрульные перекликаются совсем рядом; нелегко улучить момент тому, кто по поручению Новоселова должен прийти к ней.

Двое суток никого не было. Все съедено и выпито. Жажда мучает нестерпимо. Хоть бы росинка была какая, чтобы во рту помочить.

И вот выдалась удачная ночь — понанесли ей всякой всячины. Попробовала яблоко, а ведь оно с огорода той самой бабы, что на пасху отчитала Марью Ивановну: дескать, куличи печем, а Родину не продаем, — ни у кого больше таких в поселке нет. Ощупала посуду с квасом, — а ведь кувшин-то бабки Санфировой. Каравай взяла в руки — по форме и по запаху определила: соседки Стефановны хлеб. На душе словно льдинка какая растаяла. Отломила разведчица кусок ситного да так и ела его пополам со слезами…

И беда б в полбеды, если бы не головные боли. Начались они уже в самом начале сидения в цистерне. Недоедание, что ли, тому виной или нервное перенапряжение, а скорее всего, запах керосина. Так ломит в висках, нет никакого спасу, а кричать нельзя. И задышка берет, и никакая еда в рот не лезет. На пятые сутки она еще могла стоять на ногах, а потом легла, завернулась в тулуп с головой и уже не вставала. Иной раз очнется и не поймет: без сознания была или просто спала. Заслышав выстрелы, с надеждой подымала голову: не наши ли? И всякий раз ей тревожно: ведь придется партизанам из-за нее своей жизнью рисковать. «А что, если при этом кого-то из них убьют! — ужасается разведчица, — Тогда лучше пусть меня не спасают!.. Так я не хочу, лучше тут пропаду».

Партизаны пришли за ней лишь на девятые сутки. Была глубокая ночь.

— Самониха, ты жива?

Слышит знакомые, родные голоса близких людей, и нет у нее сил им ответить.

— Молчит. Не скончалась ли? — Кажется, Новоселов сказал.

Марья Ивановна заворочалась, превозмогая свинцовую тяжесть в голове и собирая последние силы, — хоть бы постучать, известить партизан, что она их слышит.

— Живая, живая! — Снаружи раздался возбужденный шепот. Два или три человека одновременно стали взбираться наверх. Вспыхнул фонарик, и послышалось знакомое почепцовское:

— А ну, давай на-гора!.. Марья Ивановна, да ты что, или сама не встанешь?.. Тогда я сейчас!..

Но не тут-то было, никак не пролезет Вася в горловину — толстоват.

Попробовал Новоселов; казалось бы, тощ и не особенно широк, но и ему отверстие маловато. Приходится спускать в цистерну одну из партизанок. Она помогла подняться Марье Ивановне и обвязала ее веревкой поперек. Сверху потянули. Как ни старались быть осторожными, но, оказывается, выбраться из цистерны куда труднее, чем забраться в нее. На этот раз пострадали плечи разведчицы, чего она в радости и не заметила. Слезы у нее из глаз текут, все лицо заливают, рыдания подступают к горлу — до того ослабла, просто перед людьми стыдно.

— Ничего, ничего!.. Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..

От чистого воздуха опьянела. Сперва оказалась на руках Почепцова, потом еще у кого-то, внизу.

— Легкая, как перышко!

Вот оно что, сам Беспрозванный за ней пришел!

— Марья, дорогая!.. — склоняется к разведчице взволнованный Крибуляк. — Не думал, что ты живая!..

— Цела, невредима! — басит Дмитрий Дмитрич. — И в огне не горит, и в воде не тонет! На, принимай свою болшевичку!..

Бережность, с какою принял ее Андрей Иваныч, и нежность его поцелуев еще больше будоражат и без того взволнованную Самонину. Слезы текут и текут помимо воли, и нет у нее сил сказать словацкому капитану хоть слово, опросить, что же с ним произошло под Шумихой…

Отравление, видимо, было серьезным, а возможно, и тиф пристал: Марья Ивановна еще недели две-три провела как в тумане, никого не узнавая вокруг.

 

16

Известно, горе одно не ходит. Чужое оказалось еще тяжелей своего. Изболелась душой, извелась, глядючи на страдания Андрея Иваныча. Сумный, одинокий в своем несчастье и словно окаменевший, он подолгу сидит в землянке у постели выздоравливающей разведчицы. То вынет из кармана записку, подобранную на железнодорожном полотне, и в который раз ее перечтет, то фотографии жены и дочек. Смотрит на них, смотрит, и вдруг плечи его судорожно задрожат.

— Еленка!.. Мои деточки!.. Ох, сэрдцу больно!..

Тогда и Самониной ничто не мило на свете.

Кто-то из земляков капитана в записке сообщал о гибели его жены — над ней учинили пытку в гестапо, и слабое сердце ее не выдержало. Детишек Крибуляка забрали его родители, которые, опасаясь преследования, выехали куда-то, вероятно, как думает Андрей Иваныч, в горы, где есть родня.

Обнять бы его, утешить!

Рассказывают, как на другой же день после боя под. Шумихой рвался он из отряда: дескать, может, немцы еще не заметили моей измены, и я, пока не поздно, вернусь, — там я для вас полезней, и семья моя не пострадает. Еле убедили его, что немцам все известно и, если он вернется, его убьют. В отчаянии хватался за голову. И вновь донимал Беспрозванного:

— А Марья как? Надо ее спасать! Отпустите меня… Может, вы боитесь, что я убегу, — пошлите со мной партизан. Хороший человек из-за меня пропадает!..

Участвовал в каждой попытке партизан пробиться в Ясный Клин, к ней на выручку.

А ведь никакого бы горя им, если бы не одна сволочь, некий Ковалко, гестаповский агент, подосланный в партизанский отряд. Еще ранней осенью подобрали его на лесной дороге, избитого и опухшего с голодухи. Всем отрядом его выхаживали, еду ему несли — от себя отрывали, от своих детей. Радовались его первой улыбке, первому румянцу на щеках, а когда поднялся на ноги, не пожалели для него теплой одежды, присланной с Большой земли, и вручили ему, стервецу, новенький ППШ, мечту каждого партизана. Подарили ему гармонь, потому что, к общему удовольствию, оказался, подлец, неплохим гармонистом. По вечерам веселил парней и девок. А Покацура тогда еще прислушался к его игре. «Ты, хлопец, чи сумской?» — «Нет, я курский…» — «А ну, ще сыграй!» Тот сыграл. «Курский, говоришь?» — «Курский…» — «А ну, ще!..» — «Орловский я…» — «Так бы и говорил… Гарно играешь!» Тут-то и насторожиться бы, но все только посмеялись. В ту пору население везло в отряд хлеб и мясо — шла закладка новых продовольственных баз. Место для них выбирали в непроходимых чащобах, над каждым тайником для маскировки посадили кусты и деревья, только предатель и смог бы их указать врагу. Ковалко исчез за сутки до налета на Шумихинский перегон. Думали, убит или ранен. Почти всем отрядом целую ночь проискали его в лесу, как хорошего человека. Что напрасно искали, поняли только на другой день, когда обнаружили на выходе из Клинцовской Дачи брошенные им одежду и автомат. А партизаны были уже на исходных позициях, ждали сигнала к боевой операции — по всей бригаде до пятисот человек. У каждого отряда свой участок дороги и своя группа прикрытия.

Группам Спирина и Беспрозванного достался участок с большим мостом. Крибуляк и его друзья оказались точными: ровно в восемнадцать ноль-ноль взлетели в воздух дзоты с немецкими охранниками. Партизаны-подрывники поползли к темнеющим железобетонным фермам моста и к железнодорожной линии, — пошли в ход гранаты и взрывчатка. Рельсы рвали на стыках толовыми шашками. Справились вовремя, однако у моста замешкались: немцы организовали сопротивление, пришлось очищать подходы. Два часа провозились, пока не рухнула под взрывами громада моста.

А группы прикрытия уже давно вели неравный бой с карателями. Отрядом задача выполнена.

Всего в ту ночь партизанами было выведено из строя девять километров железнодорожной линии, взорвано два моста и одиннадцать дзотов. Боеприпасы кончились, командиры приказывают отходить к лесу, в урочище Берлажон.

Неожиданно и со стороны кордона послышалась ураганная стрельба. Засада! Партизаны оказались на открытом месте, беззащитные. Каратели наседают, строчат из автоматов, светят ракетами, вот они уже переваливают железнодорожную насыпь, отрезают единственный оставшийся путь отхода через лог. Неприятельский пулеметный расчет перебегает низину, сейчас займет выгодную высотку и — все, капут партизанам. Вражеские пулеметчики действуют проворно, при свете ракет, на виду у всех. Обидно, что их ничем не достанешь. Установили пулемет, и… струя свинца хлестнула по наступающим гитлеровцам! Громовым «ура» партизаны приветствовали неожиданную помощь. В рядах карателей паника — одни бросились за насыпь, другие, окошенные, остались лежать. Под прикрытием пулемета партизаны устремились к лесному урочищу, где им на подмогу пришли другие отряды.

— А что я должен был делать, Марья?! Смотреть, как гибнут мои братцы-партизаны?.. Кто тогда был бы Крибуляк?.. Предатель! И сказали бы, что это я карателей привел, ты понимаешь?..

Взгляд у Андрея Иваныча тусклый, неживой. Рука на колене лежит, неподвижная, тяжелая. Замкнулся в своих переживаниях, и никак не докажешь ему, что он ни перед кем и ни в чем не виноват, что он выполнил свой долг коммуниста. И никого из друзей-словаков нет рядом с ним: раненые в урочище Берлажон, все они отправлены самолетом на Большую землю.

Марья Ивановна берет его крупную холодную руку в свою, гладит ее в раздумье, желая как-то успокоить его, отвлечь от тяжелых мыслей. Ну, словно не она больная, а он.

Заметила, что партизаны, зная о горе Крибуляка, также относятся к нему бережно. Заботливо обхаживает его и Покацура, зачисливший словака и Марью Ивановну к себе в разведроту. Спирин и Беспрозванный всякий раз обращаются к нему за советом. Не дают Андрею Иванычу тосковать! На какое-то время отстранили его от участия в боевых операциях: слишком горяч и несдержан, пусть-ка немного боль в нем поутихнет. Крибуляка несколько раз вызывали в штаб, но ни в чем не могли упрекнуть бывшего гитлеровского офицера. Ни у кого нет сомнения — карателей привел гестаповский агент Ковалко. Точность вражеского артобстрела — палили прямо по лагерю, по землянкам, — разгром продовольственных тайников — все это, конечно, по данным шпиона, которого партизаны во время последних боев видели в рядах карате-лей.

Такое у нее сейчас чувство к Андрею Иванычу: ни-чего-то ей не жалко для него, готова на все, лишь бы его осчастливить, даже, если нужно, ценой собственной жизни.

Порой Андрей Иваныч, как бы спохватившись, что перед ним больной человек, вдруг забеспокоится, и тогда, если глянуть в его глаза, то хоть ревом реви: весь — внимание, весь — забота. Начинает ворчать, что за ней плохо санитарки ухаживают, будто бы о ней все забыли, даже еду приносят не вовремя. А того ему не понять, что партизанам и без нее забот по горло. Сам идет на кухню, добывает бульон и хлеб, не спрашивает, есть у тебя аппетит, нет ли, — ешь, и никаких разговоров. И кто знает, если бы не он, то она, может, погибла бы! Только скажет, чего ей хотелось бы поесть, глядишь, уже несет — сметаны, масла или меду. «Воздух, — говорит, — тебе нужен, чистый воздух!» — и чуть ли не на руках тянет из душной сырой землянки. «Да ты совсем белая! — ужаснулся, увидев седину, о которой она и сама не знала. — Это из-за меня!»

Сравнивает его Самонина с окружающими мужчинами, получается не в их пользу. И не в пользу тех, кого в своей жизни любила. Кажется, что и муж никогда не был таким.

Крибуляк снова на заданиях. И когда его нет, Марья Ивановна ждет не дождется, наполовину умершая от тревоги за него, ну а как вернулся — столько ей радости, словно заново на белый свет родилась. Но она никому, и тем более ему, никогда не решится сказать о том, в чем боязно признаться даже самой себе.

 

17

— Ей, болшевичка, я так радый, что ты здорова!.. Но зачем опять лезешь туда, где могут убить?! Будь осторожней… Хотя бы ради меня и ради моих детей!

Они вдвоем на лесном кордоне, куда их подбросил на санях Почепцов и откуда им предстоит к утру перебраться в Ясный Клин. Как и прежде, объект их разведки — станция Дерюжная. И это первый у Марьи Ивановны выход на задание после болезни. Напросилась с большим трудом, кое-как убедила Покацуру, что без нее Крибуляк может и не связаться с нужными людьми: ведь для него они почти незнакомые. Да и как можно усидеть, зная, что у отряда крайняя нужда в свежей информации с железной дороги. С уходом Крибуляка в партизаны из Дерюжной почти никаких новых сведений. Налаженная было переписка с оставшимися в охранном батальоне друзьями Андрея Иваныча оборвалась: мадьяр и словаков за неблагонадежность перевели куда-то в другое место, заменив их немцами. Магистраль ожила на десятые сутки после диверсии, теперь по ночам на ней из-за боязни перед партизанами замирает всякое движение, зато днем эшелоны идут один за другим, и как-то надо опять остановить эту грохочущую смерть, летящую в глубь страны. По правде говоря, напросилась в разведку еще и потому, что крайне беспокоится за своего друга.

В низкой, однооконной лесной сторожке уютно. Там, за стеной, мороз и вьюга, а здесь по-домашнему весело потрескивают сухие ветки в жестяной печке-времянке. Багровый свет от пылающих головешек падает на тесовую обшивку и потолок, мешаясь с последними отблесками заката. Разведчица готовит ужин, Крибуляк, подперев кулаком голову, задумавшись, лежит на деревянных, застеленных плащом и шинелью нарах.

Не впервые они вот так, один на один, и не впервые он говорит ей слова, о каких и думать-то не смела. Просто считала, что, мол, больше некуда ему горькую голову приклонить. И, видно по всему, если ему не верить, значит, его обидеть. Выпытывала: «А что, если бы я тебе поддалась тогда?» — намекала на первые встречи. «Да я тебя застрелил бы!» Чувству своему волю не давала: может, сейчас братья ее раненые лежат, кровью обливаются, а у неё тут любовь, — хорошо ли это? Есть в отряде славная девушка, лучшая разведчица и общая любимица — Стрелка, всем своим ухажерам дает отбой: не время женихаться, надо воевать, а романами займемся после, если останемся живы. И она, думается, права. Но все отговорки вмиг забываются, стоит лишь Крибуляку заговорить о своих осиротевших дочках. На душе сразу потяжелеет: да как они там, живы ли, сыты и обуты-одеты ли?.. И можно ли ей не оправдать его надежд, тем более, что и для нее он самый лучший, один-единственный человек на свете…

— Ты хорошая, Марья?.. Мои дети тебя полюбят!..

— Такая же я, как и все, обыкновенная…

— Нет! — восклицает чуть ли не с обидой. — Сама не знаешь, какая ты!.. Добрая! Я все вижу, все! — И губы его расплываются в задумчивой приятной улыбке.

Со стороны смотреть на себя не приходилось — откуда ей знать, какая она. Правда, если видит, что кому-то может быть полезной, — никогда не пройдет мимо, потому что мимо пройти — все равно, что и себе отказать в радости. Едва придя в себя после керосиновой цистерны, она начала искать, чем бы ей заняться. А разве не к чему в «копай-городе» руки приложить?! И рада-радехонька, что от нее хоть какая-то помога обитателям лесного партизанского копай-города.

Распорядок дня у нее в лагере сложился как-то сам по себе. Утром перво-наперво надо покормить разведчиков. Еще темно, все спят, в копай-городе ни звука. Марья Ивановна покидает жесткие нары, зажигает коптилку, сделанную из снарядной гильзы, хлопочет у давно остывшей «буржуйки», заставленной со всех сторон валенками. Дров нет, и надо будить кого-то из мужчин. Приглядывается к спящим — этот только что с задания вернулся, а тому на задание идти, того, пожилого, тревожить как-то неудобно, а этот очень уж молодой, жалко. Некого. Тогда, значит, Андрея Иваныча. Потянула легонечко за ногу — сонный, залопотал что-то по-своему, погибшую жену свою назвал по имени, повернулся на другой бок. И его жаль. Ах, горе, горе!.. Пошарила рукой под нарами — тут где-то должен лежать топор. Ага, вот он! Кутая голову в платок, выходит из землянки, и вскоре снаружи слышится глухое, слабое: тук, тук, тук… Что варить — это тоже проблема. Картошка есть, крупа, а заправить нечем. Она-то может без ничего, не о себе забота. Идет чем-нибудь разжиться в другие землянки. А там у самих ничего нет. Тогда она к завхозу. Хозяйственник, как видно, изрядный трус: и полушубки есть на складе, и валенки, а он в драном пиджачишке ходит да в лаптях с оборками — не иначе как на случай встречи с немцами: чтоб не признали в нем партизана. Крибуляк, тот лаптей, наверное, сроду не видел, а как звать завхоза, не знает, и когда надо о нем сказать, теряется: «Этот… как его… нога в крестах». Партизаны со смеху покатываются… У Самониной с хозяйственником, как всегда, нелады: она мясо просит, а он легкие или жилы какие кладет на весы. «Долго ли ты будешь разведчиков пробками кормить! Вот я Беспрозванному скажу! Дай хоть жиру!» — «А жира и на погляд нету!..» Но ее не проведешь — знает, где и что лежит в кладовке. Вот также пришла недавно, а он заладил свое обычное «нет да нет», обида взяла: раз ты так, то вот тебе — целое ведро жиру у него из-под носа утянула и спрятала. Ух, как он забегал, все начальство на нош поднял; лишь тогда и принесла пропажу, все до грамма, проучила недотепу, дури в нем поубавила…

Завтракают разведчики, а она смотрит, чтоб каждый был сыт. Заметила, бородач с досадой ощупывает пустое голенище. «Ага, значит, посеял, отец, ложку! На-ка вот, поешь моей!» Некоторые из своих котелков едят, а многие — прямо из казанка, со смехом, с аппетитом, тут только успевай. Иному неловко тянуться за едой через головы да из-под чужих рук. Самонина это тоже видит. «А ну-ка, мужчины, потеснитесь чуточку!.. А ты что, партизаненок, медлишь?» Малый лет шестнадцати оборачивается — тоска в глазах. «Или о матери с отцом задумался? Где они?» — «В Ленинграде…» Где-то там и ее сестра, жива она, нет ли? «Ничего, все будет хорошо!» Присаживается к пареньку, каши подкладывает…

Проводы на задание без Марьи Ивановны не обходятся. Особая забота о разведчицах: молодые, неопытные, за ними глаз да глаз. Каждой надо подобрать одежду подходящую и дать необходимые советы. «Кротка, как голубь, и хитра, как змея!» Тысячу раз, наверное, повторила эти слова Беспрозванного. И всякий раз, как проводит своих подруг, мучается: вернутся ли они обратно? Намного было бы легче идти самой. Беспокойней всего за Стрелку, чернокосую, смуглую дивчину, с которой сразу же породнились, сошлись характерами, — такое впечатление, словно они от одной матери, только обличием разные, как береза и сосна. Отчаянная, недаром к ней перешла кличка из кинофильма «Волга-Волга», вечно она с песнями, с шутками — сама веселая и другим унывать не дает. У нее самые опасные маршруты, и, когда она уходит на задание, всех перетормошит, всех перецелует. Зато и ждешь ее почти что неживая от тревоги. День — нет, два — нет, иной раз целую неделю. Думаешь, не угодила ли полицаям в лапы. Является — усталая, но веселая. Летишь ей навстречу с полными слез глазами. Опять смех, песни. А однажды десять дней не было, наконец пришла… Да скажи кто: умри за Стрелку — умерла бы, жизни своей за нее не жалко…

В течение дня где только не побывает Марья Ивановна. И в санбате у бабки Васюты (той самой, любежанской, не усидела дома старая, ушла к партизанам, где дочка ее оказалась). Как не помочь ей в уходе за больными, постирать да подоить коров — их двенадцать штук у бабки под присмотром. И в партизанской столовой, где вечно не хватает людей: женщины охотнее идут в боевые роты, чем на кухню картошку чистить, а ведь кормить отряд все равно кому-то надо. И в землянках у беженцев, где полным-полно детей и горя по горло. А потом — у комиссара и командира отряда с людскими просьбами да жалобами. Глядишь, уже вечер, пора готовить ужин разведчикам. Наступает ночь, все спят, а она с ворохом мужской одежды сидит у коптилки, чинит, штопает…

У кого мрачные думы — Самонина тут как тут. А задуматься есть о чем: бои идут черт-те где, у самой Волги, за две тысячи километров отсюда. Это лишь у подростков ветер в голове, носятся день-деньской по лагерю на лошадях верхом, свистят и гикают, и не столько дело у них, сколько забава. Едва сошлись в кучу, смотришь — а они уже бороться схватились, а то через костер прыгают или снежками в девчат пуляют. Хлоп! И Марье Ивановне досталось по спине; малый вослед хохочет — не иначе, чертенок, принял ее за сверстницу. Молодо-зелено, всем резвиться велено… Парням постарше, тем все понятно. Взять хотя бы Васю Почепцова. Изо всех сил кричит: «Давай на-гора, давай!» Конечно же, ясно, что он просто-напросто прикрывает свою тревогу за друзей, за Стрелку, которую любит, за весь отряд, неумело маскирует смешным присловьем свою доброту к людям: «Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!» Пусть нелепо и, может, глупо, но всегда от желания взбодрить, смягчить в трудную минуту, утишить боль… Пожилым, вот кому тяжело: у каждого семья, дети и где-то земля и разрушенное хозяйство. Голодные, бывает, что иной раз, кроме груш-лесовок, тут и пожрать нечего; хмурые, соберутся, чтобы выкурить одну на всех случайную цигарку. Без тютюна уши пухнут. Сидят, насупившись, сердитые, а крутом ночная темень, вьюга завывает, мороз трескучий. Нет-нет да и вырвется у какого-нибудь отчаявшегося бородача: «Не напрасно ли мы тут маемся, не разойтись ли по домам… Немец-то к матушке Волге подходит»… И такая жуть от этих слов. «Ничего, — всякий раз говорила Марья Ивановна, — дойдет герман до Волги — захлебнется!» И верно, захлебнулся, по ёе вышло…

И, — конечно, старалась изо всех сил, лишь бы хорошо было ему, Крибуляку. Из виду его не выпускала, чтоб, если нужно, в любое время прийти на помощь. К Андрею Иванычу в лагере попривыкли. Кажется, уже никто не находит странным, что среди партизан человек в форме вражеского капитана. А недавно ему раздобыли брезентовый плащ, который он надевает поверх шинели, подымая башлык. В этой одежде он почти ничем не отличается от других. Разве что твердой походкой да высокой, крепкой фигурой. Главное дело — надо было его чем-нибудь увлечь, не дать ему замкнуться в своем горе. Подослала к нему хлопцев, чтоб попросили его покопаться в неисправном трофейном пулемете: дескать, что за оказия. И что вы думаете, как магнитом его притянуло к железкам, сидит, трудится и песню какую-то тихо насвистывает.

С тех пор у кого что в оружии забарахлит — к нему. Отбою нет от заказчиков. Шутит: хоть оружейную мастерскую открывай! И у Самониной на сердце праздник. Еще одно занятие — листовки, которые он пишет для вражеских солдат. Целыми вечерами просиживает за бумагой. Марья Ивановна — около: жаль, что не смыслит в немецком, а то помогла бы… «Можно ли так поступить? Можно ли так ответить?» — обращается к ней по любому поводу. Все ему разъяснит и как по-русски правильно сказать — подучит, это ему особенно необходимо. А то неладно получается. Привел откуда-то лошадей, у полицаев отобрал, докладывает: «Я пять лóша принес». Партизанам смешно, а ему досадно, да и ей тоже: хочется, чтоб ничто не мешало ему побыстрее сойтись с нашими людьми. Он старательно перенимает партизанские манеры. И так любопытно глядеть, когда перед выходом на задание или по возвращению в лагерь Крибуляк сидит среди подрывников или разведчиков — так же лихо, как и на наших хлопцах, сбита на нем ушанка набекрень, так же, как и все, поплевывая, курит козью ножку. Свой, да и только! Даже похвалится иной раз чисто по-нашему. «Немцы кричат мне: рус, сдавайся! Ха-ха… А я им гранату!» И прямо-таки горд, что его, словака, враги приняли за русского.

Но, пожалуй, расположение партизан к себе он заслужил своей храбростью. Было такое: пришли подрывники с железной дороги, не выполнив задания, — будто бы к полотну не подойти, мухе не пролететь. Крибуляк вызвался пойти с ними, сам заложил мины и в нужное время подорвал вражеский эшелон. Не раз он выручал отряд, когда было туго с продовольствием: ездил по деревням под видом фашистского заготовителя, конфискуя у старост припасенные для немцев продукты. А его дерзкие вылазки по заданию командования в полицейские гарнизоны, в результате которых ликвидировано несколько отъявленных изменников родины!.. С нескрываемой радостью Марья Ивановна отмечает про себя, что каждому партизану лестно пожать руку Андрею-словаку, похлопать его по плечу, поговорить. И все чаще на лице ее друга улыбка.

А на днях она увидела его и совсем веселым: стоит в толпе мужиков и, смеясь, говорит им что-то, а те грохочут, животы поджимают. Подумала: знать, о чем-то забавном рассказывает. После у него спросила, над чем, мол, вы так хохотали. «О! — поднял палец со значением и важностью, — я слышал, как ваши люди можут… э… как это… ковыряться!» — «Что же в этом хорошего?» — недоумевала Марья Ивановна. Но сама чуть со смеху не пропала, когда на следующее утро он безбожно коверкая русские ругательства, безуспешно старался запрячь рыжего коня Ваську. Что-то с дугой у него не получалось, вот он и распалился. «Марья, — кричит, — ты умеешь спрягнуть лоша? Я не знаю, куда духа деть…» Поспешила помочь. Ну и мужики недотепы: матюкам научили, а нет бы показать, как надо коня закладывать. «Вот чему надо учиться! — дала волю она своей досаде. — Гляди!» Расслабив хомут, приладила дугу у одной оглобли, перекинула на другую сторону и там заделала. Уперев ногу в хомут, затянула супонь. «Готово!! Садись, пан!» Думала, обидится, а он словно бы обрадовался ее неожиданному озорству, как явному признаку выздоровления…

Вот смотрит сейчас разведчица на своего друга, и до сих пор ей удивительно, как это он легко и просто, при обстоятельствах самых непредвиденных, решил ее судьбу и свою. Произошло это в партизанской столовой, во время обеда, народу было битком: женщины, старики, дети. Завхоз, хам, ни с того ни с сего разорался; дескать, вот сколько приходится ему кормить нахлебников. Разве можно было такое вытерпеть. Марья Ивановна бросила есть и вылезла из-за стола. Надо было видеть, с каким грозным видом Крибуляк подскочил к хозяйственнику. «Моя жена больна! — процедил он сквозь зубы. — Я за свою жену хожу в разведку! Понятно?» Думала, что он ударит негодяя. Тот опешил, залепетал, что, дескать, Марью Ивановну он не упрекает, что это он о других, а она пусть кушает, извините и все такое прочее. «Можно ли так?» — горько покачал головой Андрей Иваныч. Она позволила ему взять себя под руку, и они направились к выходу… Объяснились, что называется!.. Не случись этого, Самонина, конечно, не посмела бы вести с ним какие-либо разговоры о совместной жизни и, тем более, разделить сегодняшнюю ночь.

— Кушать подано, пан! — Это уже у нее не столько от озорства, сколько от подступающей к сердцу неловкости, от волнения. И он ее, видимо, понимает.

Разогретые консервы, ржаные сухари да чай — вот и вся их еда. Принимаются не торопясь, угождая друг другу. Пока ужинают и после, пока он курит, Марья Ивановна с состраданием глядит в его сильно похудевшее, свежевыбритое лицо и говорит, говорит — о предстоящей разведке в Ясном Клину, о Черноруцком, гаде, которого им поручено выследить и уничтожить, и о многом другом, хотя и сама смутно представляет, зачем она ему это говорит, — лишь бы не молчать. А он ее вроде бы и не слышит. Все та же улыбка на его губах, задумчивая, приятная.

— О чем ты думаешь, Андрюша? — присаживается к нему.

Кладет руку ей на плечо, бережно, осторожно, так, словно бы и не было тех настойчивых ухаживаний, которыми он изводил ее когда-то.

— О тебе, Марья… Счастливый я, что тебя встретил!.. Ты сердечна, ласкова… Ты — это Россия!.. Можно так поведать? Эх, не розумим добре руски!..

Наши слова перемешиваются у него со словацкими, но Марье Ивановне ясно, что он говорит. По его выходит, будто бы она своей жизнью, своей любовью к Родине, к людям и к нему, иностранцу, помогла ему лучше узнать, как велика, как человечна душа советского народа, что ее мужество беспредельно и ее жажда нести людям счастье ненасытна, если и свое личное счастье она видит в счастье других.

— Вот какая ты!.. Понимаешь?..

 

18

На станции Дерюжной немцы возвели круговую оборону — понастроили дзотов, опоясались линиями траншей, обмотались колючей проволокой. Каждую ночь вражеские солдаты занимают огневые позиции, как на передней линии фронта, днем дежурят наблюдатели. В гарнизоне станции и в окрестных селах насчитывается до трех тысяч немцев и мадьяр. Вот как доняли партизаны оккупантов! И особая активность народных мстителей — в период битвы на Волге. Приказ командования в эти месяцы: «Всем партизанам на железную дорогу! Ни одного вражеского эшелона к фронту!»

Каждую ночь выходят на магистраль десятки диверсионных групп, и задания им удаются, но все это мало, очень мало для того, чтобы остановить усиленную переброску резервов врага на выручку окруженной армии Паулюса и в помощь войскам, отступающим под ударами Красной Армии в Донбассе и на Воронежском фронте.

Не один раз Марья Ивановна выходила со своим другом в Дерюжную, и всякий раз оказывалось, что каких-то сведений все еще недостает. По всему видно, что командование бригады готовит серьезную боевую операцию. И, кажется, главная роль в предстоящем деле отводится их отряду. Спирин и Беспрозванный сами принимают донесения разведчиков, вновь и вновь уточняют на карте линию укреплений, вражеские посты и наиболее удобные для партизан подходы к станции. Отмечают, где у немцев казармы, где и какие у них склады. Не упущены из виду водокачка, семафоры, аппаратура связи, все входные и выходные стрелки, запасные пути, самые мелкие мелочи станционного хозяйства. Андрей Иваныч в донесениях точен и аккуратен. А всего ценней, пожалуй, его знания военной тактики врага.

— Будет фрицам новогодний подарок! — подмигивает комиссар, потирая руки.

Настроение в копай-городе боевое. Хлопцы запасаются боеприпасами, учатся преодолевать проволочные заграждения, соревнуются в метании гранат и минировании.

У командиров совещание за совещанием. Еще бы, надо все хорошенько продумать. И если сейчас хлопот не оберешься, перед боевой операцией, то после нее и совсем покоя не будет: по опыту прошлых диверсий ясно, что немцы сразу же обрушат на партизан новую карательную экспедицию. Фашистских вояк тут поприбавилось с пушками, с танками — силы неравные. Притом партизаны здесь не одни, с ними их семьи, старики, дети, и надо из Клинцовской Дачи уйти своевременно, пока их тут всех не накроют разъяренные гитлеровцы.

Поднята на ноги вся разведрота. Все в сборе, нет лишь Андрея Иваныча: ею вызвали в штаб, значит, пойдет на особое задание.

Покацура каждому назначает маршруты: надо выявить, какие силы в близлежащих гарнизонах противника, уточнить вооружение, разведать дорогу для предстоящею рейда. Кому досталась Шумиха, кому — Августовский, кому — Выселки. Стрелка идет в районный центр. Марье Ивановне предстоит побывать в Любеже, первом селении на пути в Хинельские леса. Переговариваясь с красивой и, как всегда, веселой любимицей отряда, Самонина обдумывает свое задание. Сроки самые жесткие: чтобы первою января быть в лагере, всего трое суток в запасе, медлить со сборами нельзя. В чем одета, в том и пойдет — в полушубке, шали и подшитых валенках, прикинется старой крестьянкой. В руки вещички какие-нибудь для отвода глаз, будто идет в Любеж солицей разжиться. Особо мудрить не к чему — только морщинки на лице подрисовать, вот и вся маскировка.

Выпросила у девчат зеркальце, добыла сажи из буржуйки. Кажется, что и не нужно ничего подрисовывать: своих морщин достаточно. И в парике нужды нет: седые пряди теперь и свои не хуже. Фальшивая справка с немецкой печатью при себе. Осталось еще повидать Крибуляка и — в путь-дорогу.

После памятной и пока для них единственной счастливой ночи в лесной сторожке не так-то просто Марье Ивановне стало расставаться со своим другом. Ну, скажи, словно он к сердцу прикипел, и всякий раз приходится отрывать живое от живого. И словно бы своими стали все его удачи и неудачи. Зорко приглядывается, не грозит ли ему откуда какая неприятность. Никогда ни за кого так не переживала. Да если что с ним случится, и ей не жить.

Издалека увидела Андрея Иваныча, идущего от штабной землянки с каким-то парнем. Оба в немецкой ‘форме, оба с карабинами. Тепло на душе при виде ставшего дорогим человека, и все в нем мило — и рослая фигура, и размашистая походка. Поспешила навстречу, и, конечно же, для нее сейчас, кроме него, никого и ничего на свете нет, только он один. Даже забыла, что лицо у нее размалевано.

Крибуляк строг и сосредоточен. Присмотрелся к своей подруге, забеспокоился:

— Марья, тебе куда?..

— В Любеж.

— Жаль, не по пути нам… Мне — в Ясный Клин… Вот здесь, — показывает на дуло карабина, — приговор Бирнбауму и еще двум предателям из Выселок…

Лицо Крибуляка сурово и решительно.

Немецкий прихвостень Бирнбаум давно достоин пули за то, что откопал эмтээсовские тайники и восстановил фашистам семнадцать тракторов. И на Выселках предатели опасны. Не обезвредить всех этих гадов сейчас — могут помешать задуманной операции: Ясный Клин и Выселки как раз место сосредоточения партизанских групп для налета на станцию.

Конечно, нельзя щадить предателей, но почему, как только нужно кого убрать, все Крибуляк да Крибуляк. Бывали случаи, когда без него не обойтись: без знания немецкого языка предателя и не выманишь. Но было и так, когда приговоры за измену Родине могли бы исполнить и свои хлопцы. Чует сердце, все это к добру не приведет.

Видела и раньше разведчица, что партизаны явно злоупотребляют исполнительностью Андрея Иваныча, но только сейчас по-настоящему поняла, чем это может грозить ее другу и ей самой. Видимо, все думают, что, дескать, Крибуляк иностранец, ему тут не жить, закончится война — уедет, и поминай как звали. А у Марьи Ивановны планы иные…

— Андрюша, ты никого не должен расстреливать. Иди откажись!..

— Как так! Можно ли?! Это приказ!..

— Родной мой, нельзя тебе этого делать… Идем к Беспрозванному!..

— Беспрозванный уехал в штаб бригады…

— Тогда к Спирину.

— И его нет… Да что с тобой, Марья?.. Предателей жалеешь?! Смерть им!..

— Да, они изменники…

— Так чего же ты хочешь?

— Пусть их расстреливает кто-нибудь другой…

— Не все ли равно! — Крибуляк разводит руками, ничего не понимая, все глядит через ее плечо на своего напарника, неподалеку запрягавшего коня Ваську.

— Андрей Иваныч, едем! — доносится нетерпеливый крик.

— Ну, ни пуха ни пера! — Крибуляк целует разведчицу и бежит к повозке.

Объяснить ему что к чему было бы совсем нехорошо. Объяснить — значит предъявить на него какие-то особые права, а это не в ее натуре.

Рассерженная, расстроенная Марья Ивановна крупным шагом направляется к штабной землянке, надеясь застать там кого-либо из начальства.

Какая-то женщина встречается ей по дороге. В спешке даже забывает к ней приглядеться, а когда спохватилась, обернувшись вослед, опознает по одежде и походке свою односельчанку Ольгу Санфирову. Все-таки забрал Китранов свою любушку в лагерь! И та не узнала разведчицу. А может, и узнала, да нарочно прошла мимо. И правильно сделала: не о чем им говорить. Напрасны были все надежды Марьи Ивановны на Ольгу, та не оправдала их. В одну из последних разведок Самониной и Крибуляка в Ясный Клин был благоприятный случай свести счеты с Черноруцким. Предатель приезжал без охраны, с одним адъютантом, погулять у знакомых на крестинах. Разведчики намеревались подкараулить его на обратном пути. Учитывалось и то, что он может заехать к Санфировым. Просили ее предупредить об этом. Но часа четыре пролежали разведчики в снегу за деревьями у перекрестка дорог, приготовив гранаты и не выпуская карабинов из рук. Видели, как Ольга несколько раз прошла по дороге, но так и не решилась сообщить о появлении изменника. А когда Андрей Иванович увидел, как в отдалении проскакали два знакомых всадника, уходя от расплаты, он аж зубами заскрежетал. А после отчитал Ольгу: «Дура ты, дура! Можно ли так, а? Можно ли?» Даже всплакнула, грешница, от стыда.

В штабной землянке, кроме Китранова, никого нет. А с ним разговаривать ни к чему. Повернулась на выход, но Китранов ее окликнул:

— Обожди-ка! Не в Любеж ли тебя направили?

— А хоть бы и в Любеж, что из этого?

— А то, что у меня будет тебе задание!..

— Задание у меня уже есть!

— Возьмешь и мое за-да-ни-е! Понятно? — Китранов переходит на угрожающий шепот. Нет бы уговорить добром, а то хочет взять на испуг, думает, что она из пугливых. — Зайдешь на хутор Веселый, разведаешь о Черноруцком, он должен быть там…

— Ха-ха! — не удерживается Самонина от ядовитой усмешки. — А ты пошли-ка туда вон свою милашку!..

Лицо Китранова багровеет: о проделках своей ухажерки он, конечно, знает, и Марья Ивановна намеренно постаралась наступить на самую больную его мозоль — пусть хоть постыдится за эту неразборчивую, угождавшую и нашим и вашим бабенку, что возле своего бока пригрел!

Горькую пилюлю ему преподнесла, — ох, как ему неприятно, пыжится, как обиженный индюк.

— Посмей только не выполнить задания! — кричит. — Расстреляю!

Забавно смотреть на него, беспомощного в своей ярости, брызгающего слюной.

— Застрелишь, ну и что? И чего же ты тогда от меня получишь? Умру, и все… Я немецкой пули не боюсь — каждый день на смерть хожу, а советская пуля мне родная. Как конфетку проглочу!.. Ауфвидерзейн!

— Стой, Самониха, обожди!..

Марья Ивановна идет дальше.

— Стой! Я тебе приказываю!

Разведчица уже в двери.

— Марья Ивановна, пожалуйста, вернись!..

Вот это другой разговор. Вернулась.

— Я слушаю…

Выслушала его спокойно, думая про себя: ведь не ради Китранова она тут, не ради его благополучия жизнью своей каждый час рискует. И вообще, все мы вышли на смертельный бой с врагом не ради своих начальников, не за них головы свои кладем — за Родину!

 

19

Важные новости ждали разведчицу в Любеже: на вечер второго января здесь созывается совещание бургомистров, старшин и старост двух волостей. Предатели уже съезжаются; в хуторе Веселом встречает новогодний праздник начальник полиции Черноруцкий.

Ночью Самонина услышала далекие взрывы и шум большого боя, доносившиеся со стороны Дерюжной. Теперь уже и вовсе нельзя задерживаться. На рассвете она покинула явочную квартиру, а к обеду была в условленном месте на опушке Клинцовской Дачи, где разведчицу встретил на подводе изрядно передрогший, но улыбающийся Вася Почепцов.

— Давай на-гора, Марья Ивановна! С Новым годом!

— И тебя с праздником!.. Как у вас тут?

— Полный порядок! — смеется. — А у тебя?

— Важные новости!.. Гони!

— А ну, тезка! — Партизан замахнулся кнутом на коня Ваську. — Сейчас я тебя раскочегарю! Больно? Ничего, ничего! Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..

У Почепцова всю дорогу только и разговору, что о налете партизан на станцию Дерюжную.

— Подошли с Выселок, откуда фашисты меньше всего нас ожидали. Беспрозванный, знаешь, какой?

«Хлопцы, — говорит, — пусть фрицы сначала Новый год встретят да пусть выпьют как следует, а потом уж дадим им прикурить!» Ровно в час ночи пошли на штурм. Что тут было! Фашисты пьяные из дзотов выбегают да под наши пулеметы!.. А кто уцелел — в здание вокзала, ловко зацепились, гады, бьем, бьем и никак мы их оттуда не выбьем. Спасибо твоему Андрею Иванычу. Как крикнет им по-немецки. Ты знаешь, как он это умеет?.. «Немедленно отходить!.. Раус обершнель!..» И все такое. Голос грозный, сам в немецкой форме. У фрицев замешательство. А мы их гранатами, гранатами. Они на улицу — ни один не ушел!.. А потом началось: рельсы летят, крестовины, семафоры. Под водокачку подложили фугас — как ухнет! Стоял эшелон с углем — подожгли, склады взлетели на воздух… Два часа мы там хозяйничали, всю станцию исковеркали, как бог черепаху! На неделю хватит фашистам возни! Фрицев сто отправили на тот свет да штук двести изувечили. С нашей стороны — несколько раненых да один убитый из первой роты, из окруженцев…

Приехали в копай-город, и здесь шумные возгласы, смех, всеобщее возбуждение. Партизаны перегружают с подвод взятые у врага боеприпасы и продовольствие, делят трофейные винтовки и автоматы, толпятся у скорострельной пушки и минометов, также захваченных в ночном бою. По лагерю ходят бойцы из соседних отрядов, которым ночью пришлось прикрывать наших хлопцев, ворвавшихся в Дерюжную. И во всем этом гомоне, в этой суетне — затаенная тревога: теперь жди, вот-вот нагрянут каратели.

Не до расспросов о подробностях боя, на потом и все огорчения. Марье Ивановне главное — доложить командирам о результатах разведки.

Следом за Почепцовым переступила порог штабной землянки и ничего не может понять. Столько здесь людей и такая гнетущая тишина. Командиры, партизаны с тяжело поникшими головами, разведчицы с покрасневшими, ничего не видящими от слез глазами. Сердце больно сжалось, окаменело в предчувствии большой незнакомой беды. Как всегда, Марье Ивановне достаточно увидеть опечаленные людские лица, хоть и не знает, что за горе, а ей уже не менее больно, чем другим. Переживают ли гибель бойца, а может, какая другая беда.

Глянула на застывшего в недоумении Васю Почепцова, поняла: значит, новая беда. Беспокойным взглядом обежала присутствующих, готовая крикнуть от все более возрастающей тревоги. Чья-то крепкая рука нашла ее руку. Оглянулась: Крибуляк, такой же, как все, расстроенный, мрачный. Жмет руку все больней и больней, а у самого навертываются слезы:

— Стрелка погибла…

И не сдержать ей давно подступившего к горлу нечеловеческого крика. Успела лишь глянуть на Почепцова, чье лицо за одно мгновение стало белым-белым, как бумага, и, вдруг обессилев, повисла у него на плече, забилась, зарыдала безутешно, во всю грудь, жалея и погибшую разведчицу, любимицу всего отряда, и этого добродушного парня, а с ними вместе и оборванную в самом начале их нежную и чистую любовь.

— Самониха вернулась…

Только тут, кажется, и опомнились, обнаружив ее возвращение. Потянулись к ней ласковые руки девушек.. Кто-то подал флягу с водой.

— Марья, ну успокойся же! — Покацура стирает слезы с ее щек. — Нам нужен твой доклад!..

Беспрозванный склоняется к ней. На лице Спирина нетерпеливое ожидание. Преодолела рыдания, успокоилась.

В землянке остаются лишь командиры. Новости из Любежа сразу же заставляют их задуматься.

— Значит, вся шантрапа собирается… Прихлопнем, что ли, змеиное гнездо?

Все согласны с командиром отряда — такой момент упускать нельзя.

— С этого и начнем свой рейд!.. Положение такое, видите?..

Дмитрий Дмитриевич расстилает на столе большую самодельную карту. Указательный палец комиссара скользит по извилистой красной линии, протянувшейся от Клинцовской Дачи далеко на запад, к Брянщине. С востока, юга и севера вокруг партизанского лагеря — синие скобы-клещи, это каратели…

Марье Ивановне приказано отдыхать. Но до отдыха ли, если все ее мысли о Стрелке…

Ужасны подробности гибели разведчицы. Опознал ее Ковалко, сволочь, на базаре. Почувствовав опасность, Стрелка через парк стала уходить из райцентра. Километра два отошла, когда ее обнаружила немецкая погоня. Девушка, прячась за деревьями, отстреливалась из пистолета. Захватили ее, раненную в плечо и руку, обмотали веревкой и, привязанную к седлу коня, волокли по мерзлой дороге до комендатуры. Гестаповцы нарочно били по израненным местам. А она будто говорила: «Ничего, выдержу. Но каково вам будет!» Разведчицу повесили на базарной площади на перекладине телеграфного столба. Геройски умерла любимица партизан, веселая и никогда не унывающая Стрелка. Когда накинули петлю на шею, крикнула палачам: «Я умираю, но вам, гадам, не уйти от могилы! Партизаны за меня отомстят! Да здравствует Советская Родина!»

Жаль погибшую подругу, певунью и красавицу. Тяжело Самониной, тяжелее некуда.

Ночь прошла, как в бреду. А на рассвете лагерь подвергся артиллерийскому налету. Едва забелело на востоке, зажужжала, закружилась над лесом «Рама» — немецкий самолет-корректировщик. Копай-город ожил в тревоге. Дозорные прискакали с сообщениями, что к урочищу Клинцовской Дачи со всех сторон подходят каратели. Поступил приказ из штаба бригады: боевым ротам занять огневые позиции, всем приготовиться к выходу из Клинцовских лесов.

Испуганно ржут лошади, мычат коровы бабки Васюты, собаки взвывают по всему лагерю — как всегда, когда идет немец. Скотина и зверь чуют беду, а как не чуять ее человеческому сердцу… Слышится плач детишек, руготня взрослых и суровые слова команды.

— Що це таке?! — басит разгневанный Покацура. — Свои шмутки с собой, а раненых куда? Немцам на съедение? Освободить подводу!..

Санфирова с неохотой лезет из саней, партизаны сбрасывают к ее ногам узлы и чемоданы, возмущаются: ну и шкурница, заняла одна целую повозку!..

Разведрота, погрузившая свой нехитрый скарб на подводы, первой двинулась по лесному грейдеру. За нею потянулись обозом медсанбат, хозяйственники, партизанские семьи. Новые и новые подводы пристраиваются в хвост растянувшейся на километры колонны, — словно разматывается огромный клубок. Люди оглядываются, с сожалением покидая обжитые места. Хорошо хоть не так холодно. Все же ветрено. В небе темные низкие тучи — признак приближающейся непогоды, но это сейчас на руку партизанам.

В большом логу урочища Берлажон неожиданно дружно и неистово зататакали «станкачи» — партизаны встречают приблизившиеся цепи карателей. Несколько раз подряд звучат резкие выстрелы нашей бронебойки. Издалека в ответ — пушечные выстрелы врага, из-за леска яростно загавкала «собака Гитлера» — шестиствольный миномет.

На спуске в лог открывается широкое голое поле, на нем скачущие кавалеристы, горящий вражеский танк, перебегающие и ползущие по снегу серые и синие фигурки— немецкие автоматчики вперемежку с полицаями. Слышно, кричат что-то, а что — не поймешь, только не «ура».

— Слева фрицуганы! — доносится из головы колонны. — У кого оружие — за мной!..

Следом за Покацурой спрыгивают с подвод партизаны. Автоматы, винтовки наизготовку и — в лог. Марья Ивановна за ними: там, кажется, раненые, надо им помочь.

Свежие силы партизан вступают в бой. Побежали белорукавники, а за ними и фрицы. «Ура-а!» — летит им вслед. Грохают взрывы. Пули поют над головой.

Много раненых. Идут пошатываясь: у кого лицо перевязано, у кого нога волочится, у кого рука на перевязи. У одного Самонина забрала автомат — все легче будет ему, сердешному, ковылять, у другого — винтовку и вещмешок. А вот этот бородач совсем обессилел, длинное ружье бронебойное по снегу за собой волоком тянет.

— Дай-ка, отец!..

Не дает.

— Видела «таньку» фрицевскую?.. Горит! — И улыбается в усы.

Чья-то винтовка торчит из снега, прихватила и ее. А вон полицаи убитые лежат, при них оружие, не оставлять же его тут, надо подобрать. Партизаны спасибо скажут. Винтовок шесть, а то и больше навешала на себя. Хотела еще одну приспособить на плечо, но вот горе, силы нет с ней управиться. Поднимала, поднимала, так и не подняла. Связала ее вместе с еще одной, поволокла. Увидела невдалеке фрицевский автомат, свернула — и вдруг в глазах потемнело, земля закачалась под ногами. Марья Ивановна упала, гремя винтовками, словно в пропасть какую угодила.

— Хах-ха… Самониха в винтовках запуталась!..

— Да она, братцы, без сознания!.. А ну-ка, взяли! — Подоспевшие партизаны разбирают оружие, поднимают разведчицу под руки.

— И как тут было не упасть, вон сколь набрала!..

— Сколько же она думала их набрать?!

— Если б не упала, еще бы набирала!..

— Андрей-словак идет!..

Крибуляк встревожен и сердит.

— Зачем ушла с лоша?.. Кто тебе приказал?.. Тебя привязывать, да?.. Будешь со мной!..

Держит ее за рукав, словно она куда убежит. А потом уводит туда, где, сгрудясь в сторонке от дороги, стоят десятка два подвод и среди лошадей, понуро повесив голову, дремлет конь Васька.

У подвод — Беспрозванный, Спирин, Сафонов, Китранов, вокруг них — рядовые бойцы. Одни, так же, как и Андрей Иваныч, в немецкой форме под плащами или под тулупами, другие — с белыми повязками на рукавах: замаскировались хлопцы под немцев да полицаев.

Мимо движутся обозы с продовольствием и ранеными, с укутанными в одеяла детьми и бабами, с коровами на привязи. Колонна, свернув с грейдера и спустившись в низину, извивается по скрытому за лесными чащобами зимнику, исчезая за спасительным, все более усиливающимся снегопадом. Командиры дают наставления проезжающим, принимают донесения связных, время от времени прислушиваясь к отзвукам далеких перестрелок и угадывая, что делается в соседних отрядах. Обговаривают между собой все необходимое. Спирин остается с колонной. Во главе боевых рот— Покацура, ответственный за обоз — Китранов. Двигаться намечено в объезд населенных пунктов, к ночи обозам быть в Любеже.

— А мы там постараемся отряду организовать достойную встречу! — заверяет Дмитрий Дмитрич.

Это очень хорошо, что самому комиссару поручено возглавить столь важную для всей бригады операцию по уничтожению сборища изменников в Любеже. Убрать всю полицейскую верхушку в двух волостях — это все равно, что открыть ворота в Хинельские леса.

Марья Ивановна задремала в розвальнях под тулупом, не слышала, когда отъехали. Проснулась — уже опускаются сумерки, снежок по-прежнему сыплет, кругом открытое поле, вдали редкие огоньки мерцают. До Любежа, видимо, совсем недалеко.

Неслышно скользят сани по укатанному грейдеру. Подвода, в которой едет разведчица, головная. Здесь Крибуляк и Беспрозванный. Комиссар правит конем. Следом за ними цепочка подвод. На второй — опечаленный и посуровевший Вася Почепцов, Сафонов, Сивоконь. Кто в других, уже не разглядеть. Торчат автоматы и винтовки, белеют нарукавные повязки, угадывается немецкая форма: точь-в-точь гитлеровцы и их прихвостни едут по каким-то своим мерзким делам.

В полумраке со стороны Любежа показалась одинокая подвода.

— Стойте, хлопцы! — Дмитрий Дмитрии натянул вожжи. — Почепцов! Будешь за переводчика!..

Переждали, пока повозка не приблизится. Затем комиссар с Почепцовым и Крибуляком вылезают из саней, направляются к незнакомцу.

— Хальт! — Беспрозванный наставляет пистолет на седока и лопочет что-то непонятное, так, абы что, лишь была бы видимость немецкого разговора, толкает Васю в плечо: — Юберзетце!..

— Кто такой? — подступает Почепцов к проезжему. — Куда едешь?

— Ваше благородие!.. Я свой!.. В хуторе Веселом живу.

По голосу Марья Ивановна узнает веселовского старосту. И те, кто с ним разговаривает, его, конечно, сразу же узнали, но делают вид, что он им не знаком.

Несколько немецких слов грозно произносит Андрей Иваныч. Почепцов, как заправдашний переводчик, тем же тоном, что и Крибуляк, допрашивает напуганного мужика, тычет ему в грудь автоматом:

— А может, ты партизан, собака?!

Тот машет руками и отступает к своей повозке.

— Нихтс, нихтс… Я есть бургомистр… Яйки вам собираю, мильх…

— Гут, гут! — Беспрозванный снисходительно хлопает рукой изменника по плечу. А Почепцов знает свое дело — выпытывает у старосты все, что может интересовать партизан.

Предатели в Любеже съехались, только совещание перенесено на завтра по той причине, что не мог подъехать Черноруцкий: он сейчас со своими дружками на хуторе Веселом пьяный отсыпается после Новогодья. Любежский начальник полиции Симачев также затеял гулянку по случаю встречи со своим сыном, дезертировавшим из Красной Армии.

Посоветовавшись с людьми, комиссар решает послать для захвата Черноруцкого группу из четырех человек. Это Крибуляк, Почепцов, Сивоконь, четвертой — Самонина, хутор она знает хорошо и вообще может пригодиться, особенно для разведки.

— Если можно, возьмите гада живьем! — наставляет комиссар.

Почепцов садится на подводу старосты.

— Поехали!..

Две первые повозки отделились от колонны, остальные повернули на огни Любежа.

Правя лошадью, Марья Ивановна слышит, как предатель о чем-то говорит и говорит Васе, привык, сволочь, выслуживаться перед гитлеровцами и, наверное, вовсю ругает партизан. Как бы Почепцов не прихлопнул его прежде времени, он и так парень горячий, а сейчас тем более: ожесточен мученической гибелью своей невесты. Так хочется, чтоб на этот раз ничто не помешало изловить изменника номер один.

Остановились возле дома старосты.

— Заходите, заходите, гостечки дорогие! — лебезит предатель.

— Черноруцкий тут, у него, — успевает шепнуть Почепцов своим. Мужчины идут в хату, Марья Ивановна остается с лошадьми.

В хате засветили лампу. На шторах сменяются тени, — судя по всему, вошедшие усаживаются за стол.

А на улице ни души. В домах напротив горит свет, и в одном слышится пьяная песня — полицаи гуляют. Вон и лошади ихние во дворе ржут.

«Справятся ли?» Самонина с беспокойством заглядывает в окна, однако за шторами ничего не видно. В случае, если потребуется ее помощь, она знает, что делать. Автомат в санях, под соломой, а граната — вот она — в рукаве, все в том же надежном месте.

Главное происходит в течение нескольких минут. В хате послышались крики, возня, затем с треском распахнулись двери, и Иван Сивоконь, выскочив на крыльцо, пыхтя и матюкаясь, за нош выволок грузную тушу Черноруцкого, обмотанную веревками. Видать, мертвецки пьян предатель, а может, попотчевали «пана» прикладом: голова его болтается, как неживая, с тряпкой во рту.

— Самониха, сними-ка вожжи с повозки старосты! Живо!.. Там еще один зверь… Ковалко…

Ага, и этот гад попался — ловкий немецкий шпион и виновник гибели Стрелки.

Ковалка выволакивает Почепцов.

— Жидок на расправу, сволочь!.. Тьфу, несет как от стервы!..

Рожа шпиона в крови и вся изукрашена синяками. Теперь Вася с живого с него не слезет.

Андрей Иваныч выволакивает старосту. И вдруг выскочившие из хаты две бабы с дикими криками повисли на нем. Староста вырвался да бежать.

— Партизаны!.. — заорал на весь хутор.

— Эх, черт! — ругнулся Крибуляк и хлестнул по убегавшему очередью из автомата. — Получай, сволочь!..

С захваченными предателями в повозке — Почепцов и Андрей Иваныч. Сивоконь и Марья Ивановна — во второй. Выскочили наметом на большак и тут услышали за собой беспорядочные выстрелы и увидели, как более десятка всадников устремились за ними в погоню.

Как ни стегает Почепцов коня Ваську, расстояние между ними и всадниками все более сокращается, слышен храп коней и стук копыт по мерзлой земле, злобная неистовая ругань полицаев: досадно холуям, что своего начальника промухоловили.

Сивоконь передает вожжи Самониной, а сам стреляет по преследователям из карабина.

На Любеж не поехали, чтоб не повредить любежской операции, свернули в сторону, к спасительным лесам, навстречу выходящим из копай-города партизанским обозам.

Уже целых полчаса идет бешеная скачка. Брошенная Сивоконем граната, разорвавшись, достала осколками до полицаев; двое из них отстали, остальные с гиком погоняют лошадей. Стрелять не решаются: надеются, видимо, отбить своих главарей, чего бы это им ни стоило.

У въезда в лес заметили, что следом за первой скачет еще одна группа всадников. Дело плохо. С захваченными надо кончать.

— Гляди сюда, иуда… Христопродавец… — гремит суровый голос Почепцова. — Хотел дубовый лист у немцев заработать!.. Сейчас будет тебе за все: и за предательство, и за Стрелку!.. В дуло гляди, гад, в дуло!..

Один за одним грохают пистолетные выстрелы.

— …За измену Советской Родине!.. — слышится голос Крибуляка и — новые пистолетные выстрелы.

Подвернулся удобный момент, когда сами оказались на бугре, а полицаи в низине, партизаны кинули под ноги всадникам несколько гранат. Преследователи замешкались, а в это время Почепцов и Крибуляк, как следует хлестнув напоследок своего коня, перебрались во вторые сани. Вася выхватил вожжи у Самониной и круто повернул коня с большака в низину. Расчет его оказался точным: полицаи проскочили мимо, следом за скачущим во весь опор Васькой с мертвяками в повозке. Пусть отбивают теперь белорукавники своего пана начальника, не жалко…

Все бы хорошо, да у Почепцова кровь из пальца хлещет.

— Дурак, оболтус! — ругает он сам себя. — И надо же так сглупить!.. В правой-то у меня пистолет был, когда стрелял в эту сволочь, а левой держал его за загривок, чтоб не отворачивался, гад, и смерть свою видел… А пуля через его голову да мне в руку… Погорячился, растяпа!..

От рубашки своей оторвала Самонина лоскут, палец ему бинтует.

— Ничего, ничего, Вася!.. Как ты говоришь, елка-то, она ведь зелена…

Палец пораненный — это пустяк. Гибель невесты — вот горе великое. Всю жизнь теперь горевать ему о своей Стрелке.

— Ох, Марья Ивановна!.. — вздыхает тяжело и задумывается. — Хорошо, что хоть этих подлюк уничтожили!.. Все на душе легче!..

Прискакали в Любеж. А тут операция в самом разгаре. Беспрозванный с Федей Сафоновым чуть было не погибли. Разослав партизан по всему селу, чтобы обезвредить полицаев, сами они взяли на себя дом начальника полиции. Вошли в хату с шумом, хозяин Симачев к ним навстречу, недовольный: дескать, что это еще там за люди в двери ломятся. И — обомлел, увидев Беспрозванного.

Вошедшие и сами обомлели: столько тут народу — человек двадцать за выпивкой. Но отступать уже поздно. «Сдавайсь!» Все как один попадали со стульев. Сафонов целится из пистолета в Симачева. Щелк! Осечка. Быстро перезарядил. Снова щелчок. И еще раз осечка. Симачев успевает сорвать со стены винтовку и послать патрон затвором, однако Сафонов изловчился и перехватил оружие, — выстрел пришелся в сторону предателей.

Пока тягались — кто кого пересилит, Беспрозванный из револьвера стрелял из-за косяка под стол, куда попрятались гости Симачева. А в него — оттуда, сквозь скатерть, вслепую. На помощь Симачеву подоспела жена, баба крепкая и сильная, — вцепилась в Сафонова мертвой хваткой. Симачев высвободил руку, замахнулся, кулачищем, — а мужик он матерый, — не сумел парень увернуться, удар пришелся по уху, еле устоял на ногах, и в этот же момент увидел, что у Беспрозванного, приникшего к стене, цевкой течет кровь со щеки, заливая воротник и рукав полушубка. Вот-вот пристрелят и того и другого. «Пропали!» — в отчаянии прохрипел растерявшийся парень. «Держись! — крикнул Дмитрий Дмитрия. — Будем драться до последнего!» — И выстрелил в Симачева. Тот, ойкнув, схватился за живот, медленно стал оседать. Воспрянул духом Сафонов, оставшись один на один с чертовой бабой, оттолкнул ее от себя.

В это время послышались за окном крики подоспевших партизан. Тут и пистолет у Сафонова заработал. Воспользовавшись моментом, комиссар со своим другом выскочили из хаты. Изнутри сразу же заперлись, забаррикадировались.

— Эх, молодо-зелено! — Беспрозванный еще весь в азарте схватки. Длинная очередь хлещет по окнам, от разбитой пулями лампы в хате вспыхивает пламя, предатели заметались в панике, гася огонь. Пламя не продержалось и минуты. И сразу же в провалах окон засверкали выстрелы.

— Оцепить дом, чтоб ни один гад не ушел! — командует Дмитрий Дмитрии, пока Марья Ивановна бинтует ему голову. — Подпалить гадючье гнездо!..

Прав комиссар, незачем рисковать людьми. Партизаны тащат к сеням солому, поджигают. Пламя разрастается, его красные языки тянутся вверх, облизывая крышу.

— Женщины и дети, выходите!.. У кого нет вины, выходи!.. Не тронем!

Молчат в хате, не откликаются. А пламя все растет, — и сени в огне и чердак.

— Что ж они там медлят?

— Кому надо, те выйдут!..

В разбитом окне появляется хозяйка дома, вперед себя она выталкивает плачущего парнишку лет десяти, потом вылезает сама. Из хаты ей подают еще одного мальца.

— Есть еще кто?

В ответ нецензурная брань и выстрелы.

— Ну, тогда получайте по заслугам!

В окно летит бутылка с зажигательной смесью. Крибуляк и Почепцов отстегивают гранаты от поясов, бросают их туда же. В хате — геенна огненная, теперь там, конечно, ни единой живой души.

— Выходи, кто уцелел!..

Ни голоса в ответ, ни звука. Падают пылающие стропила, рушится потолок.

— Всем предателям капут!

Партизаны окружают вышедших из огня, чтобы узнать, кто же были гости Симачевых. И тут, пользуясь подходящим моментом, из горящей хаты выскакивает кто-то страшный, весь изодранный, в кровище и бежит, прихрамывая, к лесу. Еще бы немного — и прозевали. Ударили по нему из десятка автоматов — немного до леса не добежал. В убитом опознали Жорку Зозолева. Еще одним подлецом стало меньше на белом свете.

С гадючьим гнездом покончено. Как подтверждает жена Симачева, в их доме кроме ее мужа и сына было четырнадцать старост и старшин, приехавших на совещание, а также пятеро местных полицаев. Партизаны и собравшиеся у пожарища жители Любежа, разойдясь по группам, делятся новостями. А тем временем со стороны Клинцовских лесов по зимнику в село въезжают первые подводы партизанских обозов.

«Наши!» Марья Ивановна вместе со всеми в одном потоке, устремленном навстречу вступающим в Любеж. Все ли у них в порядке, все ли целы?

Разведчики рассказывают, что была еще одна стычка с карателями, пострадавших нет, но часть обоза пришлось бросить. Там, на одной из повозок, находился узелок с вещами Марьи Ивановны. Досадно, конечно, что последнее добро пропало. Главное — люди живы, отряд благополучно выбрался из лесов, свели счеты с целой бандой предателей.

На улицах села обозы распадаются — разъезжаются по дворам, становясь на ночевку. Повсюду оживленный говор, лай собак, скрип ворот и калиток. А с низины появляются все новые и новые повозки с боеприпасами и продовольствием, с детишками и партизанскими шмутками. Проезжает хозяйственник, тот самый, с кем Марья Ивановна в постоянной ссоре, любитель лаптей. Качается на возу бабка Васюта, шагают за повозками уставшие коровы.

— Марья, гляди!.. Лота, конь Васька!

Обернулась на обрадованный голос Крибуляка.

И действительно, в нескончаемом живом потоке плетется их гнедой, укрытый попонкой, целый и невредимый. Любопытно, как он оказался при отряде.

— Навстречу нам бежал, — рассказывает партизан-ездовой. — Весь взмыленный!.. Смотрим, а в санях — подарочек… Вот была радость, спасибо вам!.. Коня-то я, видите, укрыл, чтоб не простудился!.. А трупы в яру бросили, как падаль… Собакам — собачья и честь!..

 

20

Еще до вступления в Хинельские леса Марья Ивановна почувствовала: что-то с ней творится неладное. Чего бы ни поела — мутит, а запаха мясных щей совсем переносить не может. Просто неудобно перед людьми за свое нездоровье. Слабость в ногах, учащенное сердцебиение, головные боли. «Наверное, оттого, — подумала, — что посидела в керосиновой бочке…»

А то и совсем чудно — подавай ей острую и соленую еду, какую она сроду не любила. Подумала: может, оттого так, что и в копай-городе, и тут, в Хинели, всегда в соли нужда была, вечно ее недоставало. Дескать, всегда так: чего нет, того и хочется…

Во сне одно и то же мерещится — яблоки на ветках висят, мелкие, зеленые. Не выдержала, пошла по лесу, выискивая лесину-дикушу. Нашла, из-под снега выкопала желанное лакомство, и теперь лесовки — первая и единственная еда Марьи Ивановны, хотя отвар, который она из них делает, такой, что, кроме нее самой, никто эту кислятину пить не хочет.

Поведала о своих бедах Андрею Иванычу, а он, обычно всегда чуткий к своей подруге, словно бы не понял, что она ему сказала. Поделилась с бабкой Васютой горем, та сказала такое, о чем и речи быть не может: будто бы Самонина затяжелела… Пошла в санбат— фельдшер выслушал внимательно жалобы больной, осмотрел, однако ничего определенного сказать не смог, лишь пообещал свозить ее как-нибудь к хорошей своей знакомой врачихе, гинекологу.

Неожиданно появился аппетит. И так захотелось жареной картошки с луком и чтоб обязательно на гусином жире — невмоготу, хоть плачь!

Картошка есть и луку найти нетрудно в лагере, но где раздобыть жиру, да еще гусиного, когда каратели второй месяц душат партизан в голодной блокаде?..

— Ты меня извини, Андрюша, что тревожу тебя разными просьбами… Больная я…

А он улыбается. Эх, кому горе, а кому — веселье…

— Марья, это не болезнь. Это хорошо!.. А жиру гусиного я тебе достану…

Крибуляк на целые сутки где-то запропал и вернулся к утру, усталый и довольный. Из кармана шинели он вынул осторожно, как некую драгоценность, бутылку-трехчетвертку, торжественно передал ей. Вынула пробку, понюхала — он, гусиный. Душистый, вкусный!

Приготовила желанную еду. Может, впервые за эти месяцы и поела как следует, душу свою ублажила. Подумала: теперь трехчетвертки недели на две хватит, — вот и поддержу здоровье, а то совсем как ветка сухая стала.

Однако второй-то раз попробовать полюбившуюся еду и не пришлось. Зима залютовала — что ни день, то обмороженные в лагере. А чем спасаться обмороженным, как не гусиным жиром? Тому ложку, тому — пол-ложки, а как не дать? Жалко ребят. Жиру-то дашь чуть, а глядишь, и уши целы, и побелевшие щеки зарумянились, и руки перестало ломить. Идут к Марье Ивановне, ну словно бы у нее лазарет. Жиру в бутылке все меньше. Под конец забоялась, а вдруг ее черт попутает и она переведет остатки жира на картошку, — тогда пропало драгоценное лекарство. Самонина понесла трехчетвертку фельдшеру.

— Возьмите, пожалуйста!.. Я знаю, у вас нечем обмороженных лечить.

Фельдшер подержал, подержал бутылку в своих руках и отдал обратно.

— Нет, держите его у себя… У вас оно будет целее!.. А тут еще кто-нибудь с хлебом его поест…

Так и ходили к ней обмороженные, пока бутылка не опустела.

Оказывается, у Санфирихи тоже была четвертушка гусиного жира, она отлила немного и больше не дала ни капли.

— А чем я весной сапоги буду мазать!..

Когда немного потеснили карателей от Хинельских лесов, партизанский врач выполнил свое обещание. В сопровождении Крибуляка он привез Марью Ивановну в лесной поселок на Брянщине, расположенный километрах в тридцати от лагеря. Врачиха скрывалась у одного из подпольщиков — чернявая, пожилая, Руфой Борисовной звать. Она осмотрела Самонину и неожиданно для нее сказала с доброй, обнадеживающей улыбкой:

— Ну что ж, милочка, все хорошо!

— Как это все хорошо, если я болею! — возмутилась разведчица.

— Так вы не знаете, что с вами?! Вы беременны!.. Да у вас же скоро будет первое движение плода!..

— Какого плода! — не унимается Марья Ивановна. — Да что вы говорите! Я с первым мужем восемь лет прожила — ребенка не было. А с этим мне всего-то удалось две ночи провести — откуда же ребенку взяться?!

Все хохочут, а врачиха пуще всех.

— Как же вы не понимаете?!

— А вы здорово понимаете — ребенка мне навязываете…

Новый взрыв смеха, а Самониной горе — захлебывается в слезах: жалкует, что произошло с ней непредвиденное. Зла она и на врачиху, и на фельдшера, а особенно на Крибуляка. Ишь, смеется! Вон, значит, почему он улыбался в ответ на ее жалобы. Самой-то откуда знать, что с ней, если даже и не надеялась, что у нее могут быть дети. Марья Ивановна не против ребенка, только время-то какое — горе кругом. Страшно и подумать, что она в положении, стыдно перед партизанами с брюхом ходить, боязно, что они будут над ней смеяться. Вот от этого-то и досадно.

— Доктор, а нельзя ли что сделать?

— Можливо ли, Марья! — пугается Крибуляк. — Не дам губить моего словака!.. Не дам!.. Сын у нас будет, я знаю… Хорошо!..

Нельзя отказывать своему другу в отцовской радости. А сама разве не мечтала о детях!

«Ладно, — решает Марья Ивановна, — пусть будет ребенок, своя кровиночка! Пусть будет, несмотря ни на что! Ведь если его погубить — совесть замучает. Да и разве виноват он, что в недоброе время суждено ему зародиться…»

 

21

Все ближе фронт. В сводках Информбюро, которые по нескольку раз в день зачитывают повеселевшие командиры, — знакомые названия: ростовские, воронежские, а теперь вот и курские, наши. На душе горячо от надежды на скорое освобождение.

Самолеты с красными звездами на крыльях все чаще пролетают над лагерем. Прибавляя радости партизанам, ветер принес целое облако листовок. У каждого побывали в руках драгоценные посланцы с Большой земли, и теперь только и слышно повторяемое на разные голоса, полюбившееся, желанное:

Фронтовик — домой, партизан — домой, А немцам и полицаям — голова долой!..

Клинцовская партизанская бригада наготове. И наконец приказ: немедленно выйти на встречу с Красной Армией.

Ночь. Вьюжный февраль гудит в непроходимых лесных чащобах, пробуя крепость дубов-столетников, мечет сугробы у выворотней, у партизанских оборонительных завалов, на обочинах дорог.

Под покровом вьюги движется армия народных мстителей. В голове колонны, как всегда, глаза и уши отрядов — разведчики. Крибуляк и Марья Ивановна вместе, на одной подводе. Она в полушубке и мужской шапке-ушанке. Он, как обычно, в словацкой форме, поверх которой брезентовый плащ. Неразговорчив Андрей Иваныч, измучен бессонницей — только-только вернулся из многодневного поиска пропавших разведчиков. Вырученные им — три наших товарища, среди них и Почепцов, еще более уставшие, обессиленные побоями и голодом. Наверное, лишь поэтому перед выходом из лесов вперед пропускается, как наиболее боеспособная, разведрота михайловского отряда.

У спуска в лог колонна остановилась. Приказано не курить, не разговаривать: место опасное, возможна засада.

Вокруг напряженная, жуткая тишина. Глухой лог, наверху деревья и стога. Метет понизуха. Кажется, что там какое-то движение: не враги ли это скользят на лыжах в белых маскировочных халатах.

Минут через десять после ухода михайловской разведроты Покацура шепотом командует:

— Пошел!

Вся колонна пришла в движение. Всхрапывают кони, глухой стук летит из-под копыт. Живой поток из повозок, верховых и пеших следом за разведкой хлынул в расселину оврага.

Вдруг оттуда, куда ушли михайловцы, вспыхивает зеленый свет ракеты и сразу же пересверк выстрелов и разрывов, грохот близкого боя.

— Марья, здесь капкан! На-ка, поправляй лота…

Не успел Крибуляк передать вожжи, как наверху застрочили взахлеб автоматы, над самой головой застучал пулемет. Сразу же запылали подожженные карателями стога сена. — Стало светло, как днем.

Назад хода нет, только вперед. Хоть и на смерть, а все равно надо идти.

— Давай, давай!.. — Десятки суровых голосов позади, и Марья Ивановна изо всех сил стегает коня кнутом.

Ее друг, приготовив гранаты для боя, непрестанно бьет из карабина поверху, где засели каратели.

— Марья, если буду жив, клянусь, никогда тебя не оставлю, всю жизнь буду с тобой!.. — шепчет Крибуляк. — А если погибну, пожалуйста, не забудь моих девочек, возьми их к себе… С тобой они не пропадут… Поклянись, что сделаешь это!..

— Клянусь!..

Слышно, как наверху по обеим сторонам лога в бой вступают наши боевые роты.

В самом узком месте оврага — перекинутые повозки, бьющиеся в предсмертной агонии лошади, трупы убитых партизан. Бросились к ним — нет ли кого живого. Одного нашли. Только и успевает прошептать:

— Передайте нашим, что нас уже нет!..

Двадцать два человека пали — вся михайловская разведрота. Погибли, но не дали карателям оседлать дорогу, бились в неравной схватке, пока не подоспело подкрепление.

Утро застало партизан в одной из деревень, где остановились, чтобы отдать свой последний долг погибшим товарищам и приготовиться к новому ночному переходу, который обещает быть не менее трудным и опасным: предстоит пересечь линию железной дороги, а по данным разведки, на этом участке круглосуточно курсируют два вражеских бронепоезда.

Вперед высланы две группы подрывников с заданием заминировать железнодорожное полотно к моменту, когда подойдет бригада. А как спустились сумерки, двинулась вся партизанская армия. На пути был полицейский гарнизон. Думали, что немецкие прихвостни примут бой, а они разбежались, поэтому к дороге партизаны прибыли раньше срока.

На взгорьях, за железнодорожной насыпью, виднеются родные Клинцовские леса, и каждый мысленно уже там.

Взлетели ракеты, красная и зеленая, — сигнал для подрывников. Взрыв, грохнувший километрах в двух-трех, дает знать, что одна группа минеров сделала свое дело. Что ж ничего не слышно в противоположной стороне? Неужто хлопцы оплошают?

— Мовчат… Чи погибли вси, чи що… — беспокоится Покацура. — Ну и дела-a!..

Совсем неподалеку слышатся приближающиеся отрывистые гудки паровоза.

Спирин высказывает предположение, что минеры просто выжидают: добыча заманчива, и кому бы не хотелось свалить под откос вражеский бронепоезд?

Показался он неожиданно для всех. Слепяще светят прожекторы, сея панику среди партизан.

А головные подводы только-только подъехали к насыпи. И как назло, самая первая застряла на рельсах. Бьет ездовой коня, а воз ни с места.

— Застрелю-ю! — с яростным криком метнулся Китранов, выхватывая пистолет. И так жалко, что мужик-ездовой сейчас пропадет ни за грош.

— Рóги, рóги! — взметнулись сразу несколько голосов.

Вот какая чертовщина! Коровья голова в санях. Не заметили, как на увалах она наперед подалась, сползла, ну и уперлась рогами теперь под рельсы, затормозила.

Сейчас же все с воза долой, башку коровью долой. Поток повозок хлынул на другую сторону полотна. Щелканье кнутов по лошадиным крупам, треск повозок, крики, нецензурная брань.

А бронепоезд все ближе. Многие еще надеются, что вот-вот раздастся взрыв и это черное, слепящее прожекторами чудовище рухнет под откос.

— С-сукины с-сыны!.. — не выдерживает Беспрозванный, скрипя зубами. — Прошляпили, паразиты!..

Немцы уже заметили партизан, хлестнули издалека пулеметными очередями. Несколько лошадей, взвизгнув, рухнули, перекидывая повозки. На них громоздятся вкривь и вкось другие сани, валятся перепуганные лошади. Давка, неразбериха. Те, кто успел перейти через дорогу, подобрав раненых и убитых, наметом гонят лошадей к лесу. Неуспевшие перебраться поворачивают назад.

— Товарищ комиссар! — Крибуляк пробивается к Беспрозванному. — Прошу два солдата!.. Можливо подорвать бронепоезд!..

Набирается до десятка добровольцев. Андрей Иваныч накидывает белый маскхалат, уползает с бойцами в сторону, где, освещая все вокруг и треща пулеметными очередями, пыхтит и грохочет бронированная крепость на колесах. Вскоре оттуда слышатся глухие взрывы. Подается команда двигаться параллельно дороге, чтобы объединиться с отрезанными отрядами бригады.

Самонина волновалась за Андрея Иваныча. Но вот из темноты его голос, возбужденный, гневный:

— Это не советские люди!.. Не любят они свою родину!.. Можливо ли так!.. Им задание — дорогу рвать, а они у лесника пить водку!.. Плохо, очень плохо!.. — И все это пополам с дурными словами, каким научили его в копай-городе от безделья и озорства.

— Нашлись пропадущие!

Не выполнившие задания подрывники связаны и обезоружены Крибуляком. Оба пьяны-пьянехоньки, что называется, и лыка не вяжут.

Андрей Иваныч, презирающий всяческих нарушителей дисциплины, все никак не успокоится, и теперь достается уже не одним виновникам только что случившегося несчастья.

— Пить… этот… самогон?! Тьфу!.. И так много!.. Большая-большая кружка!.. Мы, словаки, пьем сливовицу, сладкую, рюмочкой пьем, вот такой маленькой… И кушать надо, кушать!.. А партизан утрется рукавом, и это у вас называется… э-э… закусить мануфактурой!..

Правильно он говорит, а мужики зубы скалят: его нерусский выговор наших слов, неумелая ругань, конечно, им в забаву, и это еще более возмущает Крибуляка.

— Какого бога смеетесь?!

Марья Ивановна тут как тут. Берет расходившегося друга под руку и уводит к своей повозке.

Через полчаса по колонне проходит известие, что вся бригада в сборе. Двинулись дальше по знакомому лесному большаку. Подвода Самониной и Крибуляка в колонне головная. Деревья шумят вверху, вокруг все спокойно, ни крика, ни выстрела. Чащобы сменяются полянками.

— Сама поправляй лóша… Не мóжу на ветер сидеть… Глаза колет…

Передав вожжи Марье Ивановне и повернувшись к ней спиной, Крибуляк усаживается поудобней, вскидывает на голову башлык плаща. Столько ночей без сна, как тут не болеть глазам…

Дорога идет то наизволок, то под увалы, вилюгами. Приглядывается Марья Ивановна к чернеющим во мгле кустам и деревьям, к пенькам и выворотням: нет ли опасности. Сколько раз напарывались на засады. Вот словно бы кто-то за деревьями прячется. Попридержала коня, — нет, это лишь померещилось.

— Но-о, Васька, но-о!..

Выехали на Долгую поляну. Место открытое, вся колонна на виду: этакий хвостище тянется по лесу.

Вдруг всхрапнул конь, запрядал ушами и ноги его наструнились. Самонина замерла, тараща глаза в молочную мглу. Дерево, что ли, поломанное впереди и что-то в нем неестественное. Намотала вожжи на руки, изо всех сил потянула на себя.

— Андрей Иваныч, засада!..

— Кустов боишься… Но!.. — Крибуляк, не оборачиваясь, хлещет коня плетью. Марья Ивановна вожжи крепко держит, а лошадь, занузданная, становится на гопки.

— Конь беду чует, а ты не чуешь!.. Погляди!

Досадуя на ее упрямство, он поворачивается, снимая башлык.

— И верно, кто-то есть…

Партизанскую одежду с себя долой, остается в немецкой, на шею — трофейный автомат.

— Что там у вас? — кричат сзади. — Самониха, дай дорогу!..

— Тише!.. Где командиры?

Следом за комиссаром подходят Спирин, Сафонов, Почепцов, еще кто-то.

— Засада!..

Все напряженно всматриваются во тьму, куда с разрешения командиров уходит Крибуляк, маяча на фоне ночного мутного неба. Слышится голос Андрея Иваныча, что-то выкрикивающего по-немецки. От показавшегося подозрительным сломанного дерева отделилась человеческая фигура, из кустов выходят еще трое. Крибуляк что-то им объясняет, жестикулируя, они здороваются и чуть ли не обнимаются с ним. Вперемежку с его речью долетают до слуха обрадованные возгласы немцев.

— Пора! — Беспрозванный и Сафонов пошли первыми, оба в форме вражеских офицеров, за ними — Сивоконь, Почепцов, еще пять-шесть бойцов с полицайскими повязками на рукавах.

Что происходит там, впереди, трудно понять. Подошедшие вместе с Беспрозванным также ведут с незнакомцами как будто бы мирный разговор. Чей-то резкий выкрик, затем шум недолгой схватки.

Лишь когда разрешено было подъехать, Марья Ивановна узнает от Васи Почепцова, что захвачены четыре немецких летчика и самолет. Новость пошла дальше по колонне. За несколько минут у двухмоторного «юнкерса» накапливается толпа ликующих партизан. Они окружили пленных, рассматривают пулеметы, снятые летчиками с «юнкерса» и установленные на перекрестке дорог. Люди оживленно делятся впечатлениями, хвалят Крибуляка.

И действительно, молодец Андрей Иваныч! Экипажу самолета, совершившему тут вынужденную посадку и занявшему круговую оборону на случай встречи с партизанами, он выдал себя за командира карательной экспедиции, а партизан — за мадьяр и полицаев, едущих для облавы на «лесных бандитов». Если б знали немцы, кто перед ними, сколько бы людей наших они побили. Страшно глядеть на груду боеприпасов, заготовленных ими для боя. А благодаря Андрею Иванычу по партизанам не сделано ни единого выстрела.

Все четыре летчика — офицеры. При них планшеты с картами и важными документами, рация.

Партизаны в самолете обнаружили запас продовольствия, поделили между собой сигареты, шнапс, консервы, женщинам раздали шоколад. Марье Ивановне тоже досталось на один зубок. Самолет облили бензином и подожгли.

Бригада продолжает путь туда, откуда поднимается утро и доносится грохот приближающегося фронта. Крибуляк в настроении: размашисто шагая за санями и прислушиваясь к далекому грохоту, он выкрикивает задорно, изменяя слова листовки на свой манер:

Фронтовик — домой, партизан — домой, Чех, словак — домой, болшевик — домой. А немцам и полицаям — голова долой!..

 

22

Маленькое существо под сердцем ворочается, толкается, дает о себе знать.

— Ишь ты, шустрый!

Марья Ивановна замечает за собой, что она уже любит это существо, ждет не дождется его появления на свет. Иметь своего малыша — ведь это же такая радость, без которой нет на земле настоящего счастья. И этой-то радости всегда Самониной недоставало. Всю ее переполняет сладкое и тревожное чувство материнства. А она на первых порах еще стыдилась, глупая, своей беременности, увязывала потуже тяжелеющий живот платками. Заметила и то, что все радостней и приятней заглядывать ей в смуглое, красивое лицо Крибуляка, видеть его глаза и губы в задумчивой улыбке, дорогие ей черты, которые должны повториться в ее ребенке. Жизнь без того и другого ей теперь и не мыслится.

В один из дней фронт загрохотал совсем рядом. Видны даже вспышки разрывов, а в небе над горизонтом то тут, то там возникают карусели воздушных боев. По шляху, на котором когда-то Марья Ивановна видела наступающих немцев, потянулись колонны машин и танков с черными крестами, только теперь уже в обратном направлении.

Перешедшие линию фронта представители Советской Армии принесли приказ партизанской бригаде: оседлать грейдер у Дерюжной, перекрыть путь отступающему врагу. Предстоял решающий бой. Нужны только те, кто способен носить оружие, остальные направлены по домам. Теперь гораздо безопасней в родных деревнях: не до партизан немцам, не до их семей, впору самим ноги унести. Полицаи тоже забеспокоились. Одни, чье рыльце в пушку, конечно, бегут с немцами, другие прикидываются невинными овечками, третьи, кляня свою оплошность, переходят на сторону партизан.

Марья Ивановна, по настоянию Крибуляка, а также самого комиссара, оказалась в Любеже у бабки Васюты. С нее взяли слово, что до прихода советских войск она никуда отсюда не отлучится.

Два дня гремело по всей округе и, кажется, всего сильнее в той стороне, где партизаны должны были перерезать отход врагу. Только упрямство бабки удерживало разведчицу на месте — хотелось побежать туда, где партизаны: может, она там нужна, может, с Андреем Иванычем что случилось. И как только в Любеж вошли первые наши солдаты, навстречу которым в слезах, с криком радости бросились все от мала до велика, Самонина как можно быстрей подалась к месту боя партизан.

Тридцать километров она прошла или больше — ни разу не оглянулась. Думы только о Крибуляке, о своих друзьях. У первого же встретившегося знакомого по отряду спросила с замиранием сердца;

— Жив ли Андрей — словак?..

— Жив!.. Только раненый он…

— Господи!.. А это кого же везут?..

На многочисленных подводах, въезжающих на улицы слободы Дерюжиной, окровавленные тела убитых. Толпы людей вокруг — партизаны, бабы, старики, ребятишки. Обнажив головы, вглядываются с тоской в лица погибших.

— Михайловские… Конышевские… Наши!..

Узнавая своих, бросились к саням, запричитали дерюжинские бабы — душу рвут на части. Дорого обошелся партизанам последний бой, большой кровью досталось освобождение. Сквозь слезы Марья Ивановна с трудом узнает среди погибших своих товарищей по отряду, с болью и страхом прислушивается к шепоту, идущему по рядам. Каждая названная фамилия — как удар в сердце.

— …Почепцов… Сивоконь… Покацура…

Своим ушам не поверила, склонилась над проезжающей повозкой, слепая от слез. «Они!..»

— Ва-ся-а-а!.. Петро Павлыч!..

Зарыдала во всю грудь. На лице Почепцова так и осталась тихая, печальная улыбка. О чем он подумал в последнюю минуту; не слетело ли с его губ подбадривающее, годное у нею на все трудные моменты жизни, излюбленное присловье. Кажется, вот-вот откроет глаза и, увидев над собой плачущую разведчицу, скажет; дескать, ничего, ничего, Марья Ивановна, елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..

Бросилась к повозкам, на которых везли раненых. Только по глазам и узнала Андрея Иваныча, — у него вся голова в бинтах и руки на перевязи.

— Марья, тебе плакать не можно… — услышала слабое, заботливое. И как бы в подтверждение этих слов, произнесенных Крибуляком, под сердцем Самониной несколько раз подряд больно толкнулся ребенок…

С той поры супруги не расставались. Не счесть бессонных ночей, проведенных возле Андрея Иваныча, пока он лежал в госпитале.

Раны оказались неопасными, только левая рука, в которой перебит нерв, висела, как плеть, и, как сказали врачи, нужно долгое время, чтоб нерв восстановился. А когда его выписали — поселились в районном городке, где с трудом подыскали себе в разбитом доме тесную комнатушку. Вернувшиеся на свои прежние должности партизанские командиры дали Крибуляку работу в райсовете. Под руководством Андрея Иваныча собрано несколько грузовиков трофейного оружия. На его личном счету тысячи мин и снарядов, обезвреженных на дорогах, полях и лугах вокруг города. Везде ему почет и уважение. Когда представляли к наградам, его назвали в числе первых, вместе с командирами. Все заслуги вспомнили — от первых сведений о железной дороге, переданных через Самонину партизанам, до захвата немецкого самолета. Друзья подсказывали Марье Ивановне:

— Тебе тоже орден полагается… В жизни пригодится…

Отмахивалась:

— Нам хватит и одного на двоих…

А у самой думка: может, если о себе не напомню, Андрею Иванычу побольше орден дадут.

— Тебе, Андрюша, орден, а мне — Родину!..

Орден ему, конечно, нужен, и хочется, чтоб он его обязательно получил: с нашей наградой будет себя здесь чувствовать как свой среди своих, а это ее самое большое желание. Самой же что дадут, то и ладно, — ведь не ради же наград в партизанские разведчицы шла, головой рисковала. Это только вон такие, как Китранов, всеми правдами и неправдами ордена себе вымогают. Тот даже к захвату самолета примазался, хоть и заявился к самолету, когда летчики уже были связаны.

Вскоре пришли награды: Крибуляку — орден Красного Знамени, Марье Ивановне — медаль «За отвагу». То-то было радости!..

А затем — самая главная, ни с чем не сравнимая радость: рождение сына. Тяжело досталось, измучилась, но врачей упрашивала спасти ребенка во что бы ни стало. «Спасите хоть мать!» — беспокоился Крибуляк.

С какой торжественностью Андрей Иваныч нес домой новорожденного! Лицо сияло от счастья. Да так и остался ясный свет в его карих глазах. Дома, вроде бы не доверяя ей, сам застелил кроватку, заранее им же сколоченную из досок, перепеленал малыша, уложил и стал баюкать, напевая что-то на своем языке. Укачал, отошел на цыпочках.

— Марья, тише, малой словак спит!..

Приходят друзья и знакомые, поздравляют. Кто распашонку принес в подарок, кто — шапочку. Говорят о мальчике:

— Очень похож на Марью.

— Нет, нет, это я! — перебивает их Крибуляк.

Пришел партизанский фельдшер, принес две простыни на пеленки.

— Румяный, серьезный, как мама…

— Но похож на меня… — возражает Андрей Иваныч ревниво. — Правда, похож?.. О, это будет закаленный болшевик!..

— А как назвали сына?

— Никак… — Хозяин пожимает плечами и спохватывается: — Ей, Марья, пойду за именем…

— Куда?

— В райком пойду, к Беспрозванному!..

Думала, шутит, а он всерьез. Побежал. И с кем ни встретится, делится своей радостью. А в райкоме сказал секретарям:

— Я не мóжу без вас. Как мне назвать хорошо моего малого?..

— Поможем, что ли, товарищу в беде? — усмехнулся Спирин. — Надо помочь!.. Ну что же!.. Я, например, зовусь Иван Иванычем, а вот товарищ Беспрозванный — Дмитрий Дмитрич… Пусть партизаненок будет Андрей Андреичем!.. Как, товарищи?

Так появился второй Андрей Крибуляк. Великая гордость отца. Когда нянчит, только и слышно:

— Словак в России имеет своего сына!..

 

23

Трудности жизни в разрушенном городке, бесконечные семейные заботы, тревога за судьбу сестры и братьев, от которых ни единой весточки, — за всем этим как-то полузабылось, что муж — иностранец и что у него есть своя родина.

Печали у Крибуляка те же, что и у Марьи Ивановны. Кажется, что других-то и не должно быть. А между тем они все больше дают знать о себе, печали, ею не предвиденные, его собственные. Иной раз, играя с Андрейкой, он вдруг задумается и долго глядит в окно на убегающую вдаль дорогу, даже не слышит, что оставленный без внимания сын плачет-заливается. А то сидит вечером на крыльце, к чему-то прислушиваясь: где-то сверчок играет свои песни, во ржи перепелицы кричат, над двором в небе резвятся ласточки. Вдруг вздохнет, да так тяжело, что жаль его станет. И песни у него какие-то все грустные, протяжные. О чем они — Марья Ивановна знает, да и он сам не таится.

— Глянуть бы хоть одним глазком, что у нас там, на родине!.. Родина, родина, ты родная мать!.. — Только и слышно от него: Злата Прага… Татры… Быстрица… Братислава… И во сне, наверное, снится ему одно и то же, часто девочек своих кличет.

И чем дальше на Запад уходят наши войска, тем он себя чувствует все беспокойней. Когда услышал, что сформирован Чехословацкий армейский корпус на территории СССР и им командует прославленный в боях под Соколово и Киевом полковник Людвик Свобода, три дня ходил сам не свой.

— Мое место там!..

Но, вспомнив вдруг о больной руке, поморщился:

— Эх, проклятое ранение!..

А чем она его утешит, если сама как в бреду: на ее запросы о сестре и братьях посыпались одна за другой похоронки: старший под Сталинградом погиб, двое сложили головы еще под Москвой, а сестру, которая и в самые трудные дни ленинградской блокады под огнем противника организовывала работу завода, убило при бомбежке. Ничего нет лишь о младшем, об Анатолии. Вот таким, как Андрейка, братишка после смерти матери на руках у нее остался. Неужели и его, самого дорогого и теперь одного-единственного, война не пощадит?..

Считая, что работа в райисполкоме для него слишком легкая, Крибуляк начал донимать Беспрозванного настойчивыми просьбами дать ему работу потрудней. По рекомендации райкома перед Новым годом Крибуляка избирают председателем колхоза в Ясном Клину.

Конечно, это было рискованно: справится ли он с работой и как отнесутся к нему люди. Однако Марья Ивановна отговаривать мужа не стала.

К ее радости, Андрей Иваныч пришелся к месту. Человек он справедливый, и люди его полюбили. Были и неприятности.

Вдова Черноруцкого, как ни повстречает Марью Ивановну, так прямо и говорит: «Твой убил моего, осиротил детей». А чего она спрашивает? Это же война! Если бы ее муж был партизан, а Крибуляк предателем, тогда бы и спрашивала! А спросила она Черноруцкого, зачем он к немцам переметнулся, зачем в начальники полиции шел, зачем советских людей убивал? Не спросила. Так мы, партизаны, у него спросили! Надо было ей раньше думать, как своего мужика уберечь. Мы свою страну защищали, а ему немцы были нужны. Да ведь если не убивать таких, как он, мы потеряли бы Родину!..

Много хлопот доставил родственник предателя Симачева, приехавший в отпуск по ранению. Как напьется с дружками, так и притягивает его, словно магнитом, к дому, где квартирует Андрей Иваныч. Такой настырный, ни с кем не считается, партизан не признает. «Знаем, как партизанили, — насмехается, — одного немца убьете, неделю пьете. Партизан — сметану лизал». Обидно слышать такое. Всем на войне трудно, но, как говорится, всем по семь, а кому и восемь. Фронтовик на всем готовом, избавлен от заботы, где бы достать еду, одежду, оружие, знай воюй — за спиной у него вся страна, даст ему все, что надо. А каково партизану? Кругом враги, ни ночи спокойной, ни дня, пищу — добудь, оружие — добудь, все — добудь. Хоть голодными были и холодными, а воевали, да еще как! По крайней мере, упреков не заслужили… Пристыдила сумасброда, — уезжая, просил прощения.

Было и такое. В Дерюжной заскочила Марья Ивановна в чью-то хату Андрейку перевить, а там незнакомец, тип подозрительный и мерзкий. Видимо, узнал, кто такая, стал зверь зверем, глаза горят по-волчиному. Перетрусила не на шутку. Если б одна была, а то сын при ней. Время к вечеру, задержись чуть подольше, живыми не уйти. Ущипнула незаметно малыша, чтоб заплакал, подхватила на руки да побыстрей из хаты, кляня всех сволочей на свете. Калитку сгоряча никак не найдет. Хоть бы какой пролаз. Толкнула забор — свалился, и откуда силы взялись! А дом приметила. Наутро незнакомца забрали: гадом недобитым оказался.

Обо всем об этом, конечно, она Крибуляку ни слова, боже упаси, чтобы ничто не отравляло ему работу и жизнь в Ясном Клину.

Идут месяцы. Подготовка к посевной, а затем и сама посевная — на коровах, с подростками, бабами да стариками. А впереди более трудная пора — уборочная. Думала, Андрей Иваныч ото всего забылся. И вдруг — письмо от друзей-словаков, с которыми вместе перешел на сторону партизан: все они сейчас в армии генерала Свободы, идут с боями на Запад, скоро-скоро ступят на родную землю.

— Ей, не мóжу больше!.. Меня ждет мой народ, мое дело…

— Но рука, Андрюша!.. Ты ж говоришь, тебе мало полегчало.

— Что рука?! Или с такой рукой я не мóжу командовать?! А как я буду глядеть в глаза моим братам-коммунистам?! Лучше умереть в бою за свою родину!

Голос Андрея Иваныча дрожит. Прорвалось из сердца все, что за это время накапливалось.

— Ты любишь меня, Марья?

Молча привлекает его голову к груди. Притихший, он осторожно гладит рукой ее округлившийся живот — совсем недолго осталось ждать им второго ребенка.

— Милый!..

По-доброму, надо было бы сказать ему: «Езжай!», а она не может: страшно его отпускать.

Пошла к Беспрозванному, и тот крепко задумался. Да, если уедет Крибуляк из России, то, значит, навсегда. Если даже и останется жив. Да кто же его отпустит, если у него на родине такие, как он, дороже золота! Чешским и словацким коммунистам только-только предстоит начать то, что у нас давным-давно сделано…

Как ей поступить, долго думала. Крибуляк с каждым днем все раздражительней, сумрачней, жизни своей не рад. Нелегко человеку отказывать себе в самом сокровенном! Нет, не должна она удерживать Андрея Иваныча, не имеет права — родина у него там, страдающая в неволе, а родина — это самое дорогое, что может быть у человека. И его священный долг — идти ей на выручку, иначе тяжело ему будет жить на свете. Ведь если бы самой пришлось оказаться на его месте, ни минуты не колебалась бы. Уехала бы, несмотря ни на что!

— Андрюша!.. Ты мучаешься… Тебе, наверное, надо ехать… Слышишь? Пиши в Москву, проси разрешения…

Медленно поднял на нее глаза, и она удивилась: столько в них затаенной боли.

— Да, родной мой, надо ехать!

Улыбнувшись благодарно, перевел взгляд на спящего малыша и вздохнул со стоном. Ох, невмоготу ему их покинуть!

— Если б я мог забрать вас с собой!..

Тянутся дни в ожидании ответа из Москвы. В колхозе уборочная страда, много дел у Андрея Иваныча, но, как выпадет свободная минута, бежит домой: нет ли писем?

Одна за другой у него несколько радостей подряд.

— Самониха! — Он влетает в хату, восторженный, энергичный, каким давно уже не приходилось видеть, размахивает газетой. — В Словакии народное восстание!.. Да ты знаешь, что это такое!

Что ни вечер, сидит у репродуктора — не ляжет спать, пока не прослушает ночной выпуск последних известий. На днях весь дом всполошил:

— Ур-ра-а! Чехословаки и русские взяли Дуклу!.. Это же ворота родины моей! Слышишь, наши уже в Чехословакии!..

Такой великий праздник у него — не может удержать счастливых слез.

— Наши идут на Прешов!.. Освобожден Свидник!..

Для Крибуляка названия словацких сел и городов — как лучшая музыка, и вся душа его где-то там, за Дуклинским перевалом. Каждый день Самонина уносит на почту два-три его письма с нерусскими адресами на конвертах.

Радует перелом, наступивший в душе Андрея Иваныча. И одновременно пугает.

Он бодрый, повеселевший, словно бы никакой разлуки и быть не может или вроде бы предстоящее расставание его уже не печалит. У самой душа болит, а ему хоть бы что.

— Не горюй, жена! Все будет хорошо!..

Чудак он какой-то. Ему-то, может, и будет хорошо, а каково ей с детьми оставаться! Горькие слова, ворохнувшиеся в душе, не высказала, его жалеючи, боясь обидеть.

Когда пришли письма из Москвы, с какой необыкновенной торжественностью держал он в руках листок с гербовой печатью. Еще бы, на родину едет!

— Разрешили!.. А это пишет Готвальд! Сам! Понимаешь?..

И опять показалось, что нет ему никакого дела ни до нее, своей жены, ни до Андрейки.

Видя ее уныние, приласкался и опять повторил, что все, дескать, будет хорошо.

Как его понять и на что он рассчитывает? Самонина в недоумении.

Но, оказывается, было ему на что возлагать все какие есть свои надежды.

В этот необыкновенный для него день он наметом подогнал лошадь к своему двору. Спрыгнул с телеги и, не привязывая коня, бегом в хату — так ему не терпелось порадовать Марью Ивановну долгожданной весточкой. По одному лишь виду письма в его руке, с иностранными штемпелями, догадалась: случилось что-то особенно важное.

— Болшевичка! Велика радость для нас!.. Живы мои деточки! И родители живы!

Затормошил жену, закружил по хате, сынишку из качалки вынул, головенку его целует.

— Слушайте, что они пишут!..

Сквозь зароившиеся думы, слушает Самонина о том, каким образом родители Крибуляка с его дочками оказались в горном селении у Дуклы, где их укрыли словацкие подпольщики от преследования полиции, о последних днях и ужасных подробностях гибели Еленки, жены Андрея Иваныча, и о том, с каким нетерпением девочки ожидают встречи с отцом.

— Как я радый, что могу забрать вас к себе на родину!.. Завтра же едем! Ты счастлива, Марья?.. Да что с тобой?!

Такая неожиданность для нее, трудно собраться с мыслями. До сих пор в голову не приходило, что ей когда-то нужно будет ехать в чужую страну, даже ни разу представить не довелось — не было в этом необходимости, — как это можно покинуть свою родную землю. Совместную жизнь с Крибуляком мыслила только здесь, на своей родине.

— Или ты не хочешь ехать?!

— Я еще не знаю…

— Можливо ли?! Я так ждал этого момента!.. Хорошо думай, хорошо!..

Конечно же, строя планы на будущее для всей своей семьи и рассчитывая на предвиденное им благоприятное стечение обстоятельств, он ничуть не сомневался в том, что Марья Ивановна будет согласна выехать с ним на его родину. Любит она его, малыш у них, другой вот-вот народится, — как же ей можно поступить иначе. Из родни никого не осталось, ни жилья, ни одежды — без ничего, сама-третья.

Есть над чем Самониной задуматься. Будь она одна, все было бы просто: с какой бы стати ей родную сторону менять на чужбину? А то не о своей — о судьбе детишек думать приходится: не жестоко ли обрекать их на безотцовщину?!

Какие только доводы ни приводила сама себе в пользу отъезда — все попусту. Не пересилить ей своих чувств, нахлынувших вдруг с небывалой силой. Перед глазами одна за другой картины детства, деревня Шумиха, мать и отец, вечно любимые, братишки и сестренки, сначала маленькие, потом все взрослее и, наконец, такие, какими видела их в последний раз. Как все прояснилось в памяти! Вместе с дорогими и милыми лицами наплывают рощи и перелески, по которым бродила, поля, то с чистым и беспредельным, то с грозовым небом над ними речушки и озера, что одаривали ее свежестью и бодростью, и над всем — непременное солнце, то восходящее, то в зените, то на закате.

Спать легла с перепутанными мыслями. Известно, утро вечера мудренее: на свежую голову разобралась, что к чему.

— Андрюша, у меня здесь родина… Куда я поеду?..

Ничего не говорит — закуривает и так, понурясь, чадя папиросой, молча, минуты две-три сидит у стола. Обдумывает, кажется, свой просчет: совсем упустил из виду, что так необыкновенно сильно в ней чувство родины. И если ей не жалко было жизни своей ради свободы родной земли, то разве сможет она когда-либо уехать из России…

— Если уеду, я не переживу!.. Чужая земля, чужие люди…

— Наш народ хороший!.. Тебя будут уважать!..

Марья Ивановна не сомневается, что в Чехословакии — народ братский, хороший, но покинуть родину — для нее это все равно, что подрубить под собой все корни, дающие жизнь. Кажется, на чужбине и радость не в радость. А если горе? Будешь биться, как птица небесная без крыльев. Даже и предусмотреть невозможно всех бед, которые, как ей кажется, ожидают ее за границей. Картины, возникающие в ее воображении, одна ужасней другой.

— А вдруг, когда вырастут наши дети, будет новая война!.. Не хочу, чтоб моих сыновей погнали воевать против моей родины!..

— У нас будет социализм! Словак и русский отныне браты навеки! Неужели ты не понимаешь?!

Наверное, прав Крибуляк, — все так и должно быть, как он говорит. Марья Ивановна согласно кивает головой.

Поддакивала ему, не думая, что тем самым дает ему излишнюю надежду. Идет день за днем — пост председателя сдан, выездное дело на руках, а Крибуляк все еще в Ясном Клину: ждет ее окончательного решения.

Однако то, на что он надеется, сверх ее сил. Сколько бы похвальных слов он ни говорил о своей родине, о ее красивых горах и речках, селениях и городах, одна мысль не выходит из головы: да, всем хороша его страна, но не для нее, Самониной. И, пожалуй, не менее ярко, чем он, могла бы говорить Марья Ивановна о своей земле — до этого момента и сама не знала, что так огромна ее любовь ко всему, что умещается в одном слове — Родина! Если в счастье ни тебе без родной земли, ни родной земле без тебя не обойтись, то как можно обойтись друг без друга в горькую годину! Сердце твое — уже не твое, и руки твои — уже не твои, весь ты принадлежишь Родине. Разве Марья Ивановна еще не понадобится здесь со своей неизбывной добротой к людям, энтузиастка и вечная общественница?.. Если решится на отъезд, то в каком тогда свете она предстанет перед своими друзьями, перед всеми партизанами…

А братишка Анатолий, который, может, жив и у которого, кроме нее, никого нет, — к кому, как не к ней, приедет он, чтоб поделиться скорбью по убитым братьям и сестре; заявится, возможно, изувеченный, нуждающийся в заботе, а ее тут нет. Боже, ведь это же равносильно предательству!..

Крибуляк в отчаянии.

— Пойми, если уеду, мне вернуться будет не можно!..

Цепляется за каждый мало-мальски подходящий довод в свою пользу, за каждую возможность доказать ей свою правоту. Прослышав, что где-то за Комаричами объявился словак, так же, как и он, перешедший на сторону партизан и женившийся на русской, и что они сейчас вместе собрались ехать в Чехословакию, Андрей Иваныч воспользовался и этой новостью, поведав о ней своей жене с особым значением: вот, дескать, тебе пример, которому ты должна последовать. Мало того, не поленился съездить в Комаричи, разыскать словака и его подругу, привезти к себе домой, — послушай, мол, их, тебе это полезно.

Ничего не скажешь, хорошую девушку выбрал словак — красивую, стройную, добрую и, видать, работящую, но, пожалуй, слишком легкомысленную. Вот сидит она перед Марьей Ивановной, счастливая, довольная, а чему бы ей радоваться, глупой: уезжает со своей родины. Жить, говорит, везде хорошо, где хорошо живется, во всех странах солнце одно и то же и трава везде зеленая.

— Зеленая… Сама ты еще зеленая!.. — досадует Самонина. — Человек, это тебе, девка, не катун-трава, ко торой все равно, где расти и под какими ветрами шуметь!.. Уедешь за границу, самого главного у тебя не окажется!..

— А здесь у меня что? Ни дома, ни родных — пепелища да могилы… А разве у вас не так?!

Гостья уронила голову, плачет, — много, видать, пришлось, бедной, пережить. И, верно, единственная у нее теперь радость — мил-друг, этот словак, что тревожно глядит на нее голубыми, нежными глазами.

— Так, милая, так…

Но мысли Самониной не о себе. Она еще молода, ее собеседница, ей пока не понять, что могила отца-матери — это тоже родина, погибшие на войне братья — из это тоже родина, горькие пепелища — это тоже родная земля.

— Почему бы и вам не ехать в Чехословакию?.. Богатая, говорят, страна и красивая…

— Эх, девка! — Марья Ивановна обнимает свою гостью. — Как бы ни была мачеха богата и красива, а родная мать все равно лучше!..

Не рад был словак, что сюда приехал. И, видно побоявшись, как бы Самонина своими разговорами не настроила его подругу на иной лад, заторопился из Ясного Клина. Крибуляк, сумный, задумчивый, пошел проводить их на станцию, на вечерний поезд, предупредив Марью Ивановну, что поутру и сам отправится в дорогу.

 

24

Вьюжной выдалась эта ночь. Пригоршни снега летят в стекла. Ветер ломит деревья, грохает ставнями, дико завывает в трубе. Тускло светит лампа со стены, пламя вздрагивает под ударами вьюги.

Они вдвоем сидят у стола, изредка поглядывая друг на друга и перекидываясь немногими словами.

Собраны вся ее воля, все душевные силы, лишь бы не выказать своей слабости в эти прощальные часы. Никогда еще Крибуляк не был ей так дорог и не был таким родным. Может, и не догадывается, что боль, которую она причиняет ему своим несогласием ехать с ним, в ней самой увеличена тысячекратно.

— Не можешь покинуть родину… Я тебя понимаю… И не любил бы я тебя, если б ты была другой!.. А я так надеялся, что дочек моих вырастишь. Больше некому. И стали бы они такими, как ты…

Помолчал с минуту и снова:

— Жаль вас оставлять, так жаль! Как вы тут без меня…

— О нас не беспокойся. Документы у меня сильные — партизанские! Наша власть твоих детей в беде не оставит!

Отвечает ему ровно, спокойно, а у самой сердце исходит кровавыми слезами.

— Ох, боюсь! Ни жилья у вас пока нет, ни достатка… И все у вас тут разрушено…

— Ничего, все одолеем! На то мы и русские!..

Сама себе дивится: откуда в ней что берется — и это мужество, и эти слова, высокие, гордые.

На стене висит трофейный солдатский ранец, в котором давным-давно уложено все необходимое Андрею Иванычу в далекую дорогу. Стрелки ходиков торопят одна другую, приближая время разлуки. За окном прокричали третьи петухи. Засветился огонек в хате напротив, кое-где по селу закурились печные трубы.

Спохватилась: хоть бы он немножко поспал перед тем как отправиться в путь, — до московского поезда часа два-три есть в запасе. Куда там — рукой машет: еще и разговоры не все переговорены, и с Андрейкой ему посидеть надо.

Вот кому спится — сынишке! Несколько раз будили, а он откроет глаза и снова на подушку валится, — знать, сердечко-то ничего не чует.

Целует отец сонного малыша, сам дает советы, как за ним ухаживать и как его воспитывать.

— Чтоб непременно вырос болшевиком!

И за судьбу будущего ребенка душой сохнет. Если мальчик родится, просит назвать Иваном, в честь погибшего мужа, если девочка — Еленкой, как звали жену Андрея Иваныча, замученную в гестапо. А когда дети вырастут и если ему не суждено их увидеть, пусть она им расскажет о нем, что он честный словак и не мог поступить по-другому, чтоб не ругали его, не поминали лихом и простили, если он перед ними в чем виноват…

Крупные две слезы выкатились из его глаз, поползли по щекам, и Марья Ивановна с испугом почувствовала, что самообладание вот-вот ее покинет. Все же она сумела найти силы сказать, что уже утро и пора собираться. Почти непослушной рукой сняла ранец со стены и отвернулась, чтоб не видеть, как он целует на прощанье спящего сынишку. И, может быть, все обошлось бы, но тут проснувшийся так некстати Андрейка приподнял голову с подушки и потянулся ручонкам(И к отцу:

— Папа!..

Все в Марье Ивановне словно оборвалось. Не может понять как следует, о чем это ей говорит Крибуляк, плачущий, прижимающий к себе малыша.

— Слышишь, Марья, слышишь?.. Ты приедешь ко мне?.. Да?.. Ну, скажи мне, скажи!..

А она и слова выговорить не может, лишь качает горькой простоволосой головой.

— Марья, мы должны быть вместе!..

— Милый!..

Рыдания прорвались из ее груди — нет сил больше терпеть. Крибуляк обнимает ее, целует, а у самого все лицо залито слезами. Никогда Самониной не приходилось видеть, чтобы так плакали мужчины — безутешно, во всю грудь, знать, и ему сердце вещает, что это прощание навсегда.

— Прав ли я, что уезжаю? И права ли ты, что остаешься здесь?

— И ты прав, и я права? Никто из нас не виноват!..

— Если не приедете, мне жизни не будет!..

Сына не выпускает из рук, гладит его темный кучерявый чубчик. Но пора прощаться. Молча, с тяжелым вздохом укладывает малыша в кроватку. Оглядывает фотографии, развешанные на стене, одну из них, на которой они всей семьей — он с Андрейкой на руках, — вынимает из-под стекла, кладет себе в нагрудный карман.

Крибуляк готов в дорогу. Хочет приподняться Марья Ивановна, чтоб выйти проводить мужа, — как назло, в ноги вступило и в поясницу. Да и он не разрешает ей выходить. Тут и прощаются, замерев на минуту в горьком последнем поцелуе…

Уже из окна увидела, как Андрей Иваныч во дворе, взойдя на погребицу, где повыше, и сняв шапку, поглядел на все четыре стороны — на синеющие вдали Клинцовские леса, где воевал, на поля Ясного Клина, ставшие ему родными, на весь подрумяненный утренней зарею простор — и поклонился — попрощался с Россией.

Только тут Самонина дала волю слезам, рухнув вниз лицом на постель. И когда выплакалась, долго еще лежала так, как мертвая, пока не услышала за дверью в сенцах знакомый крик почтальона:

— Марья Ивановна, вам письмо!..

Треугольник с военным штемпелем, почерк знакомый. От радости сердце замерло.

— Анатолий!.. Братишка мой милый!.. Жив!..

Пишет, что лежит в госпитале с тяжелым ранением в правое плечо. По выздоровлении обещается приехать на побывку.

Как надеялась, так и получилось. Не обманулась. А может, и еще кто из братьев жив или сестра!..

Как никто другой, порадовался бы за нее сейчас тот, кого в эту минуту все дальше и дальше уносит пассажирский поезд. И запоздавшие, невысказанные, оставшиеся при ней слова слетают с ее губ:

— Ты самый лучший на свете. Прости, что не оправдала твоих надежд! Желаю тебе увидеть свою страну свободной, остаться целым и невредимым! Счастья тебе и твоим детям, а также той, кого изберешь себе в жены! Спасибо за доброту, за верную любовь, за все, что ты сделал для моей Родины! Спасибо от всей России!..

…Две недели спустя родился Ваня.

 

25

Все та же тесная комнатушка в районном городке. Единственное окно смотрит во двор, кривое, подслеповатое, с приделанным дымоходом от буржуйки. Койка Андрейки, та самая, сколоченная отцом, да дощатые нары, которые служат и столом и кроватью. Больше ничего нет. На стенах — портреты сестры, братьев, а также самой хозяйки и Андрея Иваныча, сильно приукрашенные, с подрисованными галстуками и белыми воротничками — работа заезжего фотографа.

Понадобилось несколько месяцев, чтобы успокоиться после случившегося потрясения: горечь прощания с любимым потеснили новые заботы. И когда наступил перелом, стиснув зубы и вспомнив излюбленное присловье Васи Почепцова, сказала сама себе:

— Не горюй, Самониха, давай на-гора! Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..

И вправду, это еще не то горе, чтоб унывать. Жить надо и растить сыновей.

Чуть забрезжит утро, Марья Ивановна уже на ногах. Надевает единственную свою одежду — пиджак, которым разжилась еще в копай-городе, обувает сорок пятого размера ботинки, мадьярские, подкованные, которые третий год служат бессменно, — привыкла к ним, как будто так и надо, одна печаль — носы позагнулись. На голову — ушанку. Проверив, при ней ли продовольственные карточки, и попривязав, как собачат, детишек, чтоб, проснувшись без нее, не выпали из своих постелей, выходит из дому: надо выстоять в очереди за хлебом, сбегать на базар за молоком да еще раздобыть где-то по пути какой-нибудь топки, чтоб детям сварить еду и поддержать тепло в своей конурке.

Шарк-шарк, шарк-шарк — тяжелые ботинки, от земли не оторвешь, к тому же гололедка. Городок полусонный, лежит в развалинах, присыпанный снежком, голодный и холодный, с керосиновыми редкими огоньками. Кое-где одинокие прохожие. Здороваются, — Самонину тут знает стар и мал.

Возвращается шагом более ускоренным, беспокоясь о детях. В руке у нее или кувшин с молоком, или буханка хлеба, а в другой обязательно что-либо из топлива — обломок доски, палка, ветки сухого дерева, разные огарки, абы что, лишь бы горело.

Накалит буржуйку, покормит детей, покличет бабку знакомую, чтобы та посидела с малышами, а сама на работу: она и в уличкоме, и в женсовете, и в разных комиссиях, — дел по горло.

Мотается так день-деньской Марья Ивановна по всяким своим делам по разрушенному городу и не догадывается, что за ней наблюдает пара глаз, голубых, когда-то любимых ею.

И вот как-то идет она по улице следом за повозкой, нагруженной щепками, скользит на своих трофейных вездеходах. Что ни выбоина — Щепка с воза, а то и две-три сразу. Хозяину, видно, не в убыток, а Марье Ивановне пожива. Идет, подбирает, глаз с возка не сводит. Подвернулась рваная галоша, и ее на руку: для печи сгодится. Целый оберемок топки набрала. Так увлеклась, что не заметила подошедшего к ней мужчину. Оглянулась, лишь когда услышала легкое прикосновение к плечу и тихий оклик:

— Маня!..

Первое, что она заметила, — добротные армейские сапоги, начищенные до блеска, и защитного цвета брюки под полами пальто. Сердце забилось учащенно.

Еще не видя лица подошедшего, выдохнула с болью:

— Анатолий!..

Все эти месяцы только и жила ожиданием встречи со своим любимым братом. Когда же увидела, что это совсем не Анатолий и не один из ее братьев, разочарованию ее не было предела. Но кто же это? Партизан, что ли? Так знакомы ей мягкая улыбка, родниковая синева в глазах… Вспомнила! Виктор из Шумихи, друг детства и юности, первая ее любовь.

— Откуда ты знаешь мою кличку?! — Взгляд у него тревожный, бегающий.

Чутье разведчицы подсказало Самониной, как вести себя, и она загадочно промолчала.

— Чего же мы тут стоим… посреди улицы? Пойдем!.. — Поддержал ее под руку, направляясь к тротуару.

— А не срамно вам идти с такой-то? — показала глазами на свои уродливые бахилы, на щепки. — Вы одеты чисто, хорошо!..

— Да брось ты этот мусор!.. Дам тебе полусотку, пойдешь купишь дров!

— Не-ет… — Чуть подумав, Марья Ивановна покачала головой. Щепа, пожалуй, подороже полусотки, да и незачем деньги брать у чужого человека.

Направилась домой, он не отстает. «Погляжу, — говорит, — как живет знаменитая разведчица-партизанка».

Расспрашивает ее, как и что, и по самим вопросам уже ясно, что он о ней достаточно осведомлен.

Рассказывает, печалясь, что он теперь вдовый, мать при нем и дочурка, дом хороший, а хозяйки в нем нет. Напомнив, как когда-то они друг в друге души не чаяли, дал понять, что он готов, пусть хотя бы с таким большим опозданием, загладить перед ней свою вину.

Больше десятка лет прошло с тех пор, как их пути разошлись, а все еще свежа в сердце радость их юношеской любви. Когда-то мечтала, чтобы он всю жизнь был с нею рядом, красивый, высокий, стройный.

Не обманулась Марья Ивановна в своих догадках. Когда гость зашел в их тесный куток, то, поразившись бедности и, видимо, надеясь, что отказа не будет, предложил:

— Маня, если ты можешь простить меня, давай будем жить вместе. Твои дети не помеха, буду растить, как своих… У тебя ничего нет, а у меня есть все. В моем дому — не то, что в этой душегубке. А рядом — лес, река, приволье детишкам!..

Разбирает Марью Ивановну любопытство: что это он вздумал посвататься к ней, какая у него в этом нужда, что его заставляет? Столько сейчас одиноких женщин, мог бы найти и помоложе и без детей, не сошелся же белый свет на ней клином.

Пробует заглянуть ему в глаза — не выдерживает ее взгляда. Значит, что-то тут нечисто. По привычке подумала: «Надо разведать!»

Виду не подала, что у нее есть какие-то сомнения, выдержала до конца деловой тон беседы.

— Женщина я изношенная… Два грудника к тому же… Наверное, не смогу вам уделить столько ласки, сколько бы вам хотелось. Обождите день-два, я подумаю. Да и вы сами подумайте хорошенько!..

На том и порешили. В тот же день Марья Ивановна в райисполкоме навела справки о Викторе. Оказывается, полицаем был, орудовал под чужим именем, а под каким — не знали. Теперь будут знать: «Анатолий».

Переговорила с друзьями-партизанами.

— Лучше бедуй одна. Ишь ты, за твоей спиной хочет спрятаться! Женишок!..

И когда на утро он пришел, у нее уже был готов ответ.

— Не могу я за тебя пойти!.. — сказала с негодованием, как всегда считая, что подлецы обращения на «вы» не заслуживают. — Зачем ты шел в полицию?.. Поэтому ты и сватаешься ко мне, чтобы замаскироваться?!

— Моему проступку нет никакого оправдания… Но я люблю тебя, понимаешь?!

— Этого еще не хватало, чтобы я жила с изменником Родины!.. И кого же ты вырастишь из моих сыновей?! Нет, не будет у нас никакой жизни! Ты в предателях был, я — в партизанах. Ведь чуть что в мире случится, ты меня будешь бояться, как бы я тебя не убила, а я буду бояться, как бы ты меня не убил… Уходи!..

Переступил порог молча, сгорбленный, жалкий — человек с нечистой совестью.

Вот у кого настоящее-то горе, не у нее. Как бы ей ни было сейчас трудно, она в тысячу раз счастливей его.

От этой мысли как-то разом посветлело на душе.

И когда в свой обычный час вышла из дому, это чувство в ней еще более укрепилось — вероятно, от утренней свежести, от слепящего мартовского солнца, от предчувствия близкой весны.

Женщины, столпившиеся у райсовета, заметив Самонину, перестали разговаривать.

— Тише, капитанша идет… — чей-то предостерегающий шепот.

— А ну, с дороги! — шутливо растолкала собеседниц одна из них. — А то Марья Ивановна сейчас нас своими лыжами задавит!..

Самонина, приняв шутку, со смехом заскользила к ним по наледи на своих подкованных мадьярских ботинках с загнувшимися носами да еще разбежалась.

— Стереги-и-ись!..

— А ты не унываешь! — говорят ей.

— А чего унывать?.. Не слышите, что ли, весной пахнет? И войне скоро конец!.. Жизнь будет — умирать не надо!..

По глазам видно, что женщины только что разговаривали о ней. Ничего не поделаешь, задала Марья Ивановна работы для бабьих языков — кто во что горазд, есть такие, которые брошенкой ее считают, а то и того хуже. На каждый роток не накинешь платок. И нужно ли бояться честному человеку, что кто-то о нем плохо подумает. Если же кому нужно знать истину, то письма Крибуляка, присланные с фронта, всегда при ней. Сама может любые измышления пресечь, и друзья не дадут в обиду, если надо, скажут так скажут: кто побывал в копай-городе, тот за словом в карман не полезет.

Каждая из женщин, пришедших сюда, в райисполком, — со своей нуждой, со своим горем. Живут так же, как Самонина, — одни чуть похуже, другие чуть получше, и мадьярские ботинки у многих, пожалуй, самая модная обувь. Плачутся на свою судьбу. Нельзя им не верить. От выдумки, от брехни слезы из глаз ручьем не побегут и руки не затрясутся…

Одна Ольга Санфирова тут, среди женщин, как белая ворона: чисто одетая, румяная, раздобревшая под крылышком Китранова. Ей ли жаловаться на свою жизнь, а ноет больше всех. Известно, от чего она плачет — от достатка.

К Марье Ивановне льнет Санфирова.

— Жалко мне тебя, подруга! Несчастная ты.

— Жалко, да не так, как себя!.. А что я несчастная — врешь!..

— Я ли тебе не говорила: Самониха, не лезь, куда не следует! Не твое это дело!.. Не послушалась. Ну, и что ты получила? И то, что имела, — потеряла. Дом сожгли. Имущество пропало. Муж уехал.

— Зато совесть у нее чиста! — вступились за Самонину из толпы.

— Молодец она! А я, бабоньки, наверное, ни за что с мужиком своим не рассталась бы!..

— О Марье Ивановне хоть книжку пиши!

— И верно! Хорошая будет книжка!

— Чтоб люди с Марьи Ивановны пример брали!..

— Вряд ли кто захочет так мучиться, как она! — не унимается Санфирова. — Я, например, никогда ей не позавидую… Думаю, и другие не дураки…

— Эка сказанула!.. — опять загалдели женщины. — Все на свете перепутала!.. Семь песен в одну сложила!..

Шкурницу, конечно, не переубедишь.

— И на кой черт, — говорит, — нужен был тебе словак этот! Русского, что ли, себе не нашла?!

Такую чушь порет — в стену не вобьешь…

В обед, накормив детей и уложив их спать, Марья Ивановна подсела к окну и пригрелась на солнышке — думает свою думу. Нет, враки это, что ее жизнь — мученье! Всегда старалась быть полезной людям. А какое удовольствие, подобно Санфировой, жить для себя?.. Красиво надо жить!

Сама Марья Ивановна свою жизнь считает удавшейся, а себя — везучей. В стольких передрягах побыла и уцелела. Такое случалось, что, если рассказать, не всякий поверит. Иной раз задумается, почему ей так везло. Да, наверное, все-таки потому, что Родину свою защищала!..

Блаженно щурится Самонина от света. Две веселые пичужки у нее на виду сели на вербу перед окном и заверещали — любезничают, играются, а одна, словно желая порадовать хозяйку дома и зная, что доставляет ей удовольствие, села прямо на раму окна, резвится и поет, поет — будто и свободу славит, и это сияющее в безбрежной лазури неба весеннее солнце — теплое солнце Родины, без которого нет радости ни птице, ни человеку.

«Все правильно! — думает Марья Ивановна. — Все как надо! Вырастут дети — поймут».

 

Эпилог

Письма, много писем в старой расписной шкатулке. Потемневшие от времени конверты с нерусскими марками и штемпелями. Из действующей армии, из Прешова, Праги, Братиславы, отовсюду, где довелось Крибуляку или пройти с боями, или работать по заданию своей партии на больших, ответственных должностях. И в каждом — неизменное: как тяжело ему без жены, без сыновей и как он хочет, чтобы они к нему приехали. Так и в первом письме, так и в последнем, написанном за день до той роковой схватки с диверсантами, в которой Крибуляк погиб смертью героя…

На многих фотографиях — Андрей Иваныч в форме майора частей корпуса национальной безопасности новой Чехословацкой республики, он при орденах и, как всегда, собран, подтянут, в его глазах — светлая радость жизни. Андрей Иваныч здесь и один, и со своими улыбающимися, ставшими взрослыми дочерьми, и с друзьями. Но есть и иные фотографии, при виде их сжимается сердце, к горлу подкатывает бесконечно обидная горечь. И трудно поверить, что этот, еще недавно сильный, красивый человек лежит в трауре, под склоненными боевыми знаменами… Трогательно-печален увенчанный пятиконечной звездой темный гранитный обелиск, под которым, как говорит легенда, есть и привезенная курскими партизанами горстка русской земли…

Марья Ивановна часто перечитывает последние письма друга, смотрит на эти фотографии и думает, думает…

А дети, подрастая, все более напоминают своим обличьем отца. Первенец, Андрейка, спокойный и рассудительный, меньшой, Ваня, подвижной, несколько вспыльчивый, но такой же черномазый, лобастый крепыш.

Сызмальства повелось, как завидят партизан или их детишек, так и просияют.

— Наши идут!

И никогда не дадут в обиду партизанят. В школе, в одной из мальчишеских драк, защитили своего товарища, — их и позвали вместе с матерью в учительскую объясняться, и Ваня, первоклашка, с недоумением глядит на строгого директора, никак не может понять, за что их ругают.

— Мы же за большевиков!.. А вы за кого?

И смех и грех. Но матери отрадно: то, что дорого ей самой, становится дорогим и для сыновей.

Любят ее детишки праздники — первомайские, октябрьские, День Победы и свой, партизанский, — день освобождения родного города от фашистов. Торжество начинается для них с того момента, когда мать, вынув из сундука кумачовое полотнище и тщательно выгладив, доверит им прикрепить к древку и вывесить на воротах своего двора, и до тех пор не сядут за стол, пока не выполнят порученного дела. А когда оденутся в лучшие наряды, а мать прицепит к жакету свои партизанские медали, они, выйдя из дому, ревниво приглядываются к праздничному убранству улиц.

— А у нас флаг лучше всех!

В знаменах, лозунгах и плакатах город красив, неузнаваем.

— Вот если б всегда было так! — восторженно хлопает в ладоши меньшой.

— А тогда бы, наверное, и праздников не было. Правда, ма?

Если Андрейка что скажет, матери добавить нечего: на лету схватывает, чему хотела бы научить, и братишке своему дает ума.

Никогда не пропустят традиционного митинга на площади у высокого обелиска, где на чугунной плите более двухсот партизанских имен. Ребята еще читать не умели, а уже знали все их наперечет, могли безошибочно показать в списке особо дорогие для матери фамилии, а также подробно рассказать о подвиге юной разведчицы Стрелки, что стоит неподалеку от обелиска, на месте своей казни, отлитая из бронзы, в полушубке и валенках, с автоматом через плечо.

Пожилая, поседевшая, но по-прежнему красивая, с большими светлыми глазами и чистым открытым лицом, Марья Ивановна идет по своему городу — старики шапки перед ней снимают, молодые глядят с восхищением. Прошлое в ее памяти неистребимо. Так и всплывает все сразу, стоит лишь увидеть друга-партизана, глянуть на портрет с нерусским обличием человека, своего любимого, на портреты теперь уже взрослых сыновей с повторенными отцовскими чертами. Нет, не для себя жизнь прожила — для людей, для своих детей, а больше всего — для Родины, хорошо прожила! Красиво!

Ссылки

[1] Опасно… Счастливого пути. До свидания! ( Словацк .)

FB2Library.Elements.ImageItem

FB2Library.Elements.ImageItem