Известно, горе одно не ходит. Чужое оказалось еще тяжелей своего. Изболелась душой, извелась, глядючи на страдания Андрея Иваныча. Сумный, одинокий в своем несчастье и словно окаменевший, он подолгу сидит в землянке у постели выздоравливающей разведчицы. То вынет из кармана записку, подобранную на железнодорожном полотне, и в который раз ее перечтет, то фотографии жены и дочек. Смотрит на них, смотрит, и вдруг плечи его судорожно задрожат.
— Еленка!.. Мои деточки!.. Ох, сэрдцу больно!..
Тогда и Самониной ничто не мило на свете.
Кто-то из земляков капитана в записке сообщал о гибели его жены — над ней учинили пытку в гестапо, и слабое сердце ее не выдержало. Детишек Крибуляка забрали его родители, которые, опасаясь преследования, выехали куда-то, вероятно, как думает Андрей Иваныч, в горы, где есть родня.
Обнять бы его, утешить!
Рассказывают, как на другой же день после боя под. Шумихой рвался он из отряда: дескать, может, немцы еще не заметили моей измены, и я, пока не поздно, вернусь, — там я для вас полезней, и семья моя не пострадает. Еле убедили его, что немцам все известно и, если он вернется, его убьют. В отчаянии хватался за голову. И вновь донимал Беспрозванного:
— А Марья как? Надо ее спасать! Отпустите меня… Может, вы боитесь, что я убегу, — пошлите со мной партизан. Хороший человек из-за меня пропадает!..
Участвовал в каждой попытке партизан пробиться в Ясный Клин, к ней на выручку.
А ведь никакого бы горя им, если бы не одна сволочь, некий Ковалко, гестаповский агент, подосланный в партизанский отряд. Еще ранней осенью подобрали его на лесной дороге, избитого и опухшего с голодухи. Всем отрядом его выхаживали, еду ему несли — от себя отрывали, от своих детей. Радовались его первой улыбке, первому румянцу на щеках, а когда поднялся на ноги, не пожалели для него теплой одежды, присланной с Большой земли, и вручили ему, стервецу, новенький ППШ, мечту каждого партизана. Подарили ему гармонь, потому что, к общему удовольствию, оказался, подлец, неплохим гармонистом. По вечерам веселил парней и девок. А Покацура тогда еще прислушался к его игре. «Ты, хлопец, чи сумской?» — «Нет, я курский…» — «А ну, ще сыграй!» Тот сыграл. «Курский, говоришь?» — «Курский…» — «А ну, ще!..» — «Орловский я…» — «Так бы и говорил… Гарно играешь!» Тут-то и насторожиться бы, но все только посмеялись. В ту пору население везло в отряд хлеб и мясо — шла закладка новых продовольственных баз. Место для них выбирали в непроходимых чащобах, над каждым тайником для маскировки посадили кусты и деревья, только предатель и смог бы их указать врагу. Ковалко исчез за сутки до налета на Шумихинский перегон. Думали, убит или ранен. Почти всем отрядом целую ночь проискали его в лесу, как хорошего человека. Что напрасно искали, поняли только на другой день, когда обнаружили на выходе из Клинцовской Дачи брошенные им одежду и автомат. А партизаны были уже на исходных позициях, ждали сигнала к боевой операции — по всей бригаде до пятисот человек. У каждого отряда свой участок дороги и своя группа прикрытия.
Группам Спирина и Беспрозванного достался участок с большим мостом. Крибуляк и его друзья оказались точными: ровно в восемнадцать ноль-ноль взлетели в воздух дзоты с немецкими охранниками. Партизаны-подрывники поползли к темнеющим железобетонным фермам моста и к железнодорожной линии, — пошли в ход гранаты и взрывчатка. Рельсы рвали на стыках толовыми шашками. Справились вовремя, однако у моста замешкались: немцы организовали сопротивление, пришлось очищать подходы. Два часа провозились, пока не рухнула под взрывами громада моста.
А группы прикрытия уже давно вели неравный бой с карателями. Отрядом задача выполнена.
Всего в ту ночь партизанами было выведено из строя девять километров железнодорожной линии, взорвано два моста и одиннадцать дзотов. Боеприпасы кончились, командиры приказывают отходить к лесу, в урочище Берлажон.
Неожиданно и со стороны кордона послышалась ураганная стрельба. Засада! Партизаны оказались на открытом месте, беззащитные. Каратели наседают, строчат из автоматов, светят ракетами, вот они уже переваливают железнодорожную насыпь, отрезают единственный оставшийся путь отхода через лог. Неприятельский пулеметный расчет перебегает низину, сейчас займет выгодную высотку и — все, капут партизанам. Вражеские пулеметчики действуют проворно, при свете ракет, на виду у всех. Обидно, что их ничем не достанешь. Установили пулемет, и… струя свинца хлестнула по наступающим гитлеровцам! Громовым «ура» партизаны приветствовали неожиданную помощь. В рядах карателей паника — одни бросились за насыпь, другие, окошенные, остались лежать. Под прикрытием пулемета партизаны устремились к лесному урочищу, где им на подмогу пришли другие отряды.
— А что я должен был делать, Марья?! Смотреть, как гибнут мои братцы-партизаны?.. Кто тогда был бы Крибуляк?.. Предатель! И сказали бы, что это я карателей привел, ты понимаешь?..
Взгляд у Андрея Иваныча тусклый, неживой. Рука на колене лежит, неподвижная, тяжелая. Замкнулся в своих переживаниях, и никак не докажешь ему, что он ни перед кем и ни в чем не виноват, что он выполнил свой долг коммуниста. И никого из друзей-словаков нет рядом с ним: раненые в урочище Берлажон, все они отправлены самолетом на Большую землю.
Марья Ивановна берет его крупную холодную руку в свою, гладит ее в раздумье, желая как-то успокоить его, отвлечь от тяжелых мыслей. Ну, словно не она больная, а он.
Заметила, что партизаны, зная о горе Крибуляка, также относятся к нему бережно. Заботливо обхаживает его и Покацура, зачисливший словака и Марью Ивановну к себе в разведроту. Спирин и Беспрозванный всякий раз обращаются к нему за советом. Не дают Андрею Иванычу тосковать! На какое-то время отстранили его от участия в боевых операциях: слишком горяч и несдержан, пусть-ка немного боль в нем поутихнет. Крибуляка несколько раз вызывали в штаб, но ни в чем не могли упрекнуть бывшего гитлеровского офицера. Ни у кого нет сомнения — карателей привел гестаповский агент Ковалко. Точность вражеского артобстрела — палили прямо по лагерю, по землянкам, — разгром продовольственных тайников — все это, конечно, по данным шпиона, которого партизаны во время последних боев видели в рядах карате-лей.
Такое у нее сейчас чувство к Андрею Иванычу: ни-чего-то ей не жалко для него, готова на все, лишь бы его осчастливить, даже, если нужно, ценой собственной жизни.
Порой Андрей Иваныч, как бы спохватившись, что перед ним больной человек, вдруг забеспокоится, и тогда, если глянуть в его глаза, то хоть ревом реви: весь — внимание, весь — забота. Начинает ворчать, что за ней плохо санитарки ухаживают, будто бы о ней все забыли, даже еду приносят не вовремя. А того ему не понять, что партизанам и без нее забот по горло. Сам идет на кухню, добывает бульон и хлеб, не спрашивает, есть у тебя аппетит, нет ли, — ешь, и никаких разговоров. И кто знает, если бы не он, то она, может, погибла бы! Только скажет, чего ей хотелось бы поесть, глядишь, уже несет — сметаны, масла или меду. «Воздух, — говорит, — тебе нужен, чистый воздух!» — и чуть ли не на руках тянет из душной сырой землянки. «Да ты совсем белая! — ужаснулся, увидев седину, о которой она и сама не знала. — Это из-за меня!»
Сравнивает его Самонина с окружающими мужчинами, получается не в их пользу. И не в пользу тех, кого в своей жизни любила. Кажется, что и муж никогда не был таким.
Крибуляк снова на заданиях. И когда его нет, Марья Ивановна ждет не дождется, наполовину умершая от тревоги за него, ну а как вернулся — столько ей радости, словно заново на белый свет родилась. Но она никому, и тем более ему, никогда не решится сказать о том, в чем боязно признаться даже самой себе.