Трудности жизни в разрушенном городке, бесконечные семейные заботы, тревога за судьбу сестры и братьев, от которых ни единой весточки, — за всем этим как-то полузабылось, что муж — иностранец и что у него есть своя родина.

Печали у Крибуляка те же, что и у Марьи Ивановны. Кажется, что других-то и не должно быть. А между тем они все больше дают знать о себе, печали, ею не предвиденные, его собственные. Иной раз, играя с Андрейкой, он вдруг задумается и долго глядит в окно на убегающую вдаль дорогу, даже не слышит, что оставленный без внимания сын плачет-заливается. А то сидит вечером на крыльце, к чему-то прислушиваясь: где-то сверчок играет свои песни, во ржи перепелицы кричат, над двором в небе резвятся ласточки. Вдруг вздохнет, да так тяжело, что жаль его станет. И песни у него какие-то все грустные, протяжные. О чем они — Марья Ивановна знает, да и он сам не таится.

— Глянуть бы хоть одним глазком, что у нас там, на родине!.. Родина, родина, ты родная мать!.. — Только и слышно от него: Злата Прага… Татры… Быстрица… Братислава… И во сне, наверное, снится ему одно и то же, часто девочек своих кличет.

И чем дальше на Запад уходят наши войска, тем он себя чувствует все беспокойней. Когда услышал, что сформирован Чехословацкий армейский корпус на территории СССР и им командует прославленный в боях под Соколово и Киевом полковник Людвик Свобода, три дня ходил сам не свой.

— Мое место там!..

Но, вспомнив вдруг о больной руке, поморщился:

— Эх, проклятое ранение!..

А чем она его утешит, если сама как в бреду: на ее запросы о сестре и братьях посыпались одна за другой похоронки: старший под Сталинградом погиб, двое сложили головы еще под Москвой, а сестру, которая и в самые трудные дни ленинградской блокады под огнем противника организовывала работу завода, убило при бомбежке. Ничего нет лишь о младшем, об Анатолии. Вот таким, как Андрейка, братишка после смерти матери на руках у нее остался. Неужели и его, самого дорогого и теперь одного-единственного, война не пощадит?..

Считая, что работа в райисполкоме для него слишком легкая, Крибуляк начал донимать Беспрозванного настойчивыми просьбами дать ему работу потрудней. По рекомендации райкома перед Новым годом Крибуляка избирают председателем колхоза в Ясном Клину.

Конечно, это было рискованно: справится ли он с работой и как отнесутся к нему люди. Однако Марья Ивановна отговаривать мужа не стала.

К ее радости, Андрей Иваныч пришелся к месту. Человек он справедливый, и люди его полюбили. Были и неприятности.

Вдова Черноруцкого, как ни повстречает Марью Ивановну, так прямо и говорит: «Твой убил моего, осиротил детей». А чего она спрашивает? Это же война! Если бы ее муж был партизан, а Крибуляк предателем, тогда бы и спрашивала! А спросила она Черноруцкого, зачем он к немцам переметнулся, зачем в начальники полиции шел, зачем советских людей убивал? Не спросила. Так мы, партизаны, у него спросили! Надо было ей раньше думать, как своего мужика уберечь. Мы свою страну защищали, а ему немцы были нужны. Да ведь если не убивать таких, как он, мы потеряли бы Родину!..

Много хлопот доставил родственник предателя Симачева, приехавший в отпуск по ранению. Как напьется с дружками, так и притягивает его, словно магнитом, к дому, где квартирует Андрей Иваныч. Такой настырный, ни с кем не считается, партизан не признает. «Знаем, как партизанили, — насмехается, — одного немца убьете, неделю пьете. Партизан — сметану лизал». Обидно слышать такое. Всем на войне трудно, но, как говорится, всем по семь, а кому и восемь. Фронтовик на всем готовом, избавлен от заботы, где бы достать еду, одежду, оружие, знай воюй — за спиной у него вся страна, даст ему все, что надо. А каково партизану? Кругом враги, ни ночи спокойной, ни дня, пищу — добудь, оружие — добудь, все — добудь. Хоть голодными были и холодными, а воевали, да еще как! По крайней мере, упреков не заслужили… Пристыдила сумасброда, — уезжая, просил прощения.

Было и такое. В Дерюжной заскочила Марья Ивановна в чью-то хату Андрейку перевить, а там незнакомец, тип подозрительный и мерзкий. Видимо, узнал, кто такая, стал зверь зверем, глаза горят по-волчиному. Перетрусила не на шутку. Если б одна была, а то сын при ней. Время к вечеру, задержись чуть подольше, живыми не уйти. Ущипнула незаметно малыша, чтоб заплакал, подхватила на руки да побыстрей из хаты, кляня всех сволочей на свете. Калитку сгоряча никак не найдет. Хоть бы какой пролаз. Толкнула забор — свалился, и откуда силы взялись! А дом приметила. Наутро незнакомца забрали: гадом недобитым оказался.

Обо всем об этом, конечно, она Крибуляку ни слова, боже упаси, чтобы ничто не отравляло ему работу и жизнь в Ясном Клину.

Идут месяцы. Подготовка к посевной, а затем и сама посевная — на коровах, с подростками, бабами да стариками. А впереди более трудная пора — уборочная. Думала, Андрей Иваныч ото всего забылся. И вдруг — письмо от друзей-словаков, с которыми вместе перешел на сторону партизан: все они сейчас в армии генерала Свободы, идут с боями на Запад, скоро-скоро ступят на родную землю.

— Ей, не мóжу больше!.. Меня ждет мой народ, мое дело…

— Но рука, Андрюша!.. Ты ж говоришь, тебе мало полегчало.

— Что рука?! Или с такой рукой я не мóжу командовать?! А как я буду глядеть в глаза моим братам-коммунистам?! Лучше умереть в бою за свою родину!

Голос Андрея Иваныча дрожит. Прорвалось из сердца все, что за это время накапливалось.

— Ты любишь меня, Марья?

Молча привлекает его голову к груди. Притихший, он осторожно гладит рукой ее округлившийся живот — совсем недолго осталось ждать им второго ребенка.

— Милый!..

По-доброму, надо было бы сказать ему: «Езжай!», а она не может: страшно его отпускать.

Пошла к Беспрозванному, и тот крепко задумался. Да, если уедет Крибуляк из России, то, значит, навсегда. Если даже и останется жив. Да кто же его отпустит, если у него на родине такие, как он, дороже золота! Чешским и словацким коммунистам только-только предстоит начать то, что у нас давным-давно сделано…

Как ей поступить, долго думала. Крибуляк с каждым днем все раздражительней, сумрачней, жизни своей не рад. Нелегко человеку отказывать себе в самом сокровенном! Нет, не должна она удерживать Андрея Иваныча, не имеет права — родина у него там, страдающая в неволе, а родина — это самое дорогое, что может быть у человека. И его священный долг — идти ей на выручку, иначе тяжело ему будет жить на свете. Ведь если бы самой пришлось оказаться на его месте, ни минуты не колебалась бы. Уехала бы, несмотря ни на что!

— Андрюша!.. Ты мучаешься… Тебе, наверное, надо ехать… Слышишь? Пиши в Москву, проси разрешения…

Медленно поднял на нее глаза, и она удивилась: столько в них затаенной боли.

— Да, родной мой, надо ехать!

Улыбнувшись благодарно, перевел взгляд на спящего малыша и вздохнул со стоном. Ох, невмоготу ему их покинуть!

— Если б я мог забрать вас с собой!..

Тянутся дни в ожидании ответа из Москвы. В колхозе уборочная страда, много дел у Андрея Иваныча, но, как выпадет свободная минута, бежит домой: нет ли писем?

Одна за другой у него несколько радостей подряд.

— Самониха! — Он влетает в хату, восторженный, энергичный, каким давно уже не приходилось видеть, размахивает газетой. — В Словакии народное восстание!.. Да ты знаешь, что это такое!

Что ни вечер, сидит у репродуктора — не ляжет спать, пока не прослушает ночной выпуск последних известий. На днях весь дом всполошил:

— Ур-ра-а! Чехословаки и русские взяли Дуклу!.. Это же ворота родины моей! Слышишь, наши уже в Чехословакии!..

Такой великий праздник у него — не может удержать счастливых слез.

— Наши идут на Прешов!.. Освобожден Свидник!..

Для Крибуляка названия словацких сел и городов — как лучшая музыка, и вся душа его где-то там, за Дуклинским перевалом. Каждый день Самонина уносит на почту два-три его письма с нерусскими адресами на конвертах.

Радует перелом, наступивший в душе Андрея Иваныча. И одновременно пугает.

Он бодрый, повеселевший, словно бы никакой разлуки и быть не может или вроде бы предстоящее расставание его уже не печалит. У самой душа болит, а ему хоть бы что.

— Не горюй, жена! Все будет хорошо!..

Чудак он какой-то. Ему-то, может, и будет хорошо, а каково ей с детьми оставаться! Горькие слова, ворохнувшиеся в душе, не высказала, его жалеючи, боясь обидеть.

Когда пришли письма из Москвы, с какой необыкновенной торжественностью держал он в руках листок с гербовой печатью. Еще бы, на родину едет!

— Разрешили!.. А это пишет Готвальд! Сам! Понимаешь?..

И опять показалось, что нет ему никакого дела ни до нее, своей жены, ни до Андрейки.

Видя ее уныние, приласкался и опять повторил, что все, дескать, будет хорошо.

Как его понять и на что он рассчитывает? Самонина в недоумении.

Но, оказывается, было ему на что возлагать все какие есть свои надежды.

В этот необыкновенный для него день он наметом подогнал лошадь к своему двору. Спрыгнул с телеги и, не привязывая коня, бегом в хату — так ему не терпелось порадовать Марью Ивановну долгожданной весточкой. По одному лишь виду письма в его руке, с иностранными штемпелями, догадалась: случилось что-то особенно важное.

— Болшевичка! Велика радость для нас!.. Живы мои деточки! И родители живы!

Затормошил жену, закружил по хате, сынишку из качалки вынул, головенку его целует.

— Слушайте, что они пишут!..

Сквозь зароившиеся думы, слушает Самонина о том, каким образом родители Крибуляка с его дочками оказались в горном селении у Дуклы, где их укрыли словацкие подпольщики от преследования полиции, о последних днях и ужасных подробностях гибели Еленки, жены Андрея Иваныча, и о том, с каким нетерпением девочки ожидают встречи с отцом.

— Как я радый, что могу забрать вас к себе на родину!.. Завтра же едем! Ты счастлива, Марья?.. Да что с тобой?!

Такая неожиданность для нее, трудно собраться с мыслями. До сих пор в голову не приходило, что ей когда-то нужно будет ехать в чужую страну, даже ни разу представить не довелось — не было в этом необходимости, — как это можно покинуть свою родную землю. Совместную жизнь с Крибуляком мыслила только здесь, на своей родине.

— Или ты не хочешь ехать?!

— Я еще не знаю…

— Можливо ли?! Я так ждал этого момента!.. Хорошо думай, хорошо!..

Конечно же, строя планы на будущее для всей своей семьи и рассчитывая на предвиденное им благоприятное стечение обстоятельств, он ничуть не сомневался в том, что Марья Ивановна будет согласна выехать с ним на его родину. Любит она его, малыш у них, другой вот-вот народится, — как же ей можно поступить иначе. Из родни никого не осталось, ни жилья, ни одежды — без ничего, сама-третья.

Есть над чем Самониной задуматься. Будь она одна, все было бы просто: с какой бы стати ей родную сторону менять на чужбину? А то не о своей — о судьбе детишек думать приходится: не жестоко ли обрекать их на безотцовщину?!

Какие только доводы ни приводила сама себе в пользу отъезда — все попусту. Не пересилить ей своих чувств, нахлынувших вдруг с небывалой силой. Перед глазами одна за другой картины детства, деревня Шумиха, мать и отец, вечно любимые, братишки и сестренки, сначала маленькие, потом все взрослее и, наконец, такие, какими видела их в последний раз. Как все прояснилось в памяти! Вместе с дорогими и милыми лицами наплывают рощи и перелески, по которым бродила, поля, то с чистым и беспредельным, то с грозовым небом над ними речушки и озера, что одаривали ее свежестью и бодростью, и над всем — непременное солнце, то восходящее, то в зените, то на закате.

Спать легла с перепутанными мыслями. Известно, утро вечера мудренее: на свежую голову разобралась, что к чему.

— Андрюша, у меня здесь родина… Куда я поеду?..

Ничего не говорит — закуривает и так, понурясь, чадя папиросой, молча, минуты две-три сидит у стола. Обдумывает, кажется, свой просчет: совсем упустил из виду, что так необыкновенно сильно в ней чувство родины. И если ей не жалко было жизни своей ради свободы родной земли, то разве сможет она когда-либо уехать из России…

— Если уеду, я не переживу!.. Чужая земля, чужие люди…

— Наш народ хороший!.. Тебя будут уважать!..

Марья Ивановна не сомневается, что в Чехословакии — народ братский, хороший, но покинуть родину — для нее это все равно, что подрубить под собой все корни, дающие жизнь. Кажется, на чужбине и радость не в радость. А если горе? Будешь биться, как птица небесная без крыльев. Даже и предусмотреть невозможно всех бед, которые, как ей кажется, ожидают ее за границей. Картины, возникающие в ее воображении, одна ужасней другой.

— А вдруг, когда вырастут наши дети, будет новая война!.. Не хочу, чтоб моих сыновей погнали воевать против моей родины!..

— У нас будет социализм! Словак и русский отныне браты навеки! Неужели ты не понимаешь?!

Наверное, прав Крибуляк, — все так и должно быть, как он говорит. Марья Ивановна согласно кивает головой.

Поддакивала ему, не думая, что тем самым дает ему излишнюю надежду. Идет день за днем — пост председателя сдан, выездное дело на руках, а Крибуляк все еще в Ясном Клину: ждет ее окончательного решения.

Однако то, на что он надеется, сверх ее сил. Сколько бы похвальных слов он ни говорил о своей родине, о ее красивых горах и речках, селениях и городах, одна мысль не выходит из головы: да, всем хороша его страна, но не для нее, Самониной. И, пожалуй, не менее ярко, чем он, могла бы говорить Марья Ивановна о своей земле — до этого момента и сама не знала, что так огромна ее любовь ко всему, что умещается в одном слове — Родина! Если в счастье ни тебе без родной земли, ни родной земле без тебя не обойтись, то как можно обойтись друг без друга в горькую годину! Сердце твое — уже не твое, и руки твои — уже не твои, весь ты принадлежишь Родине. Разве Марья Ивановна еще не понадобится здесь со своей неизбывной добротой к людям, энтузиастка и вечная общественница?.. Если решится на отъезд, то в каком тогда свете она предстанет перед своими друзьями, перед всеми партизанами…

А братишка Анатолий, который, может, жив и у которого, кроме нее, никого нет, — к кому, как не к ней, приедет он, чтоб поделиться скорбью по убитым братьям и сестре; заявится, возможно, изувеченный, нуждающийся в заботе, а ее тут нет. Боже, ведь это же равносильно предательству!..

Крибуляк в отчаянии.

— Пойми, если уеду, мне вернуться будет не можно!..

Цепляется за каждый мало-мальски подходящий довод в свою пользу, за каждую возможность доказать ей свою правоту. Прослышав, что где-то за Комаричами объявился словак, так же, как и он, перешедший на сторону партизан и женившийся на русской, и что они сейчас вместе собрались ехать в Чехословакию, Андрей Иваныч воспользовался и этой новостью, поведав о ней своей жене с особым значением: вот, дескать, тебе пример, которому ты должна последовать. Мало того, не поленился съездить в Комаричи, разыскать словака и его подругу, привезти к себе домой, — послушай, мол, их, тебе это полезно.

Ничего не скажешь, хорошую девушку выбрал словак — красивую, стройную, добрую и, видать, работящую, но, пожалуй, слишком легкомысленную. Вот сидит она перед Марьей Ивановной, счастливая, довольная, а чему бы ей радоваться, глупой: уезжает со своей родины. Жить, говорит, везде хорошо, где хорошо живется, во всех странах солнце одно и то же и трава везде зеленая.

— Зеленая… Сама ты еще зеленая!.. — досадует Самонина. — Человек, это тебе, девка, не катун-трава, ко торой все равно, где расти и под какими ветрами шуметь!.. Уедешь за границу, самого главного у тебя не окажется!..

— А здесь у меня что? Ни дома, ни родных — пепелища да могилы… А разве у вас не так?!

Гостья уронила голову, плачет, — много, видать, пришлось, бедной, пережить. И, верно, единственная у нее теперь радость — мил-друг, этот словак, что тревожно глядит на нее голубыми, нежными глазами.

— Так, милая, так…

Но мысли Самониной не о себе. Она еще молода, ее собеседница, ей пока не понять, что могила отца-матери — это тоже родина, погибшие на войне братья — из это тоже родина, горькие пепелища — это тоже родная земля.

— Почему бы и вам не ехать в Чехословакию?.. Богатая, говорят, страна и красивая…

— Эх, девка! — Марья Ивановна обнимает свою гостью. — Как бы ни была мачеха богата и красива, а родная мать все равно лучше!..

Не рад был словак, что сюда приехал. И, видно побоявшись, как бы Самонина своими разговорами не настроила его подругу на иной лад, заторопился из Ясного Клина. Крибуляк, сумный, задумчивый, пошел проводить их на станцию, на вечерний поезд, предупредив Марью Ивановну, что поутру и сам отправится в дорогу.