Вьюжной выдалась эта ночь. Пригоршни снега летят в стекла. Ветер ломит деревья, грохает ставнями, дико завывает в трубе. Тускло светит лампа со стены, пламя вздрагивает под ударами вьюги.

Они вдвоем сидят у стола, изредка поглядывая друг на друга и перекидываясь немногими словами.

Собраны вся ее воля, все душевные силы, лишь бы не выказать своей слабости в эти прощальные часы. Никогда еще Крибуляк не был ей так дорог и не был таким родным. Может, и не догадывается, что боль, которую она причиняет ему своим несогласием ехать с ним, в ней самой увеличена тысячекратно.

— Не можешь покинуть родину… Я тебя понимаю… И не любил бы я тебя, если б ты была другой!.. А я так надеялся, что дочек моих вырастишь. Больше некому. И стали бы они такими, как ты…

Помолчал с минуту и снова:

— Жаль вас оставлять, так жаль! Как вы тут без меня…

— О нас не беспокойся. Документы у меня сильные — партизанские! Наша власть твоих детей в беде не оставит!

Отвечает ему ровно, спокойно, а у самой сердце исходит кровавыми слезами.

— Ох, боюсь! Ни жилья у вас пока нет, ни достатка… И все у вас тут разрушено…

— Ничего, все одолеем! На то мы и русские!..

Сама себе дивится: откуда в ней что берется — и это мужество, и эти слова, высокие, гордые.

На стене висит трофейный солдатский ранец, в котором давным-давно уложено все необходимое Андрею Иванычу в далекую дорогу. Стрелки ходиков торопят одна другую, приближая время разлуки. За окном прокричали третьи петухи. Засветился огонек в хате напротив, кое-где по селу закурились печные трубы.

Спохватилась: хоть бы он немножко поспал перед тем как отправиться в путь, — до московского поезда часа два-три есть в запасе. Куда там — рукой машет: еще и разговоры не все переговорены, и с Андрейкой ему посидеть надо.

Вот кому спится — сынишке! Несколько раз будили, а он откроет глаза и снова на подушку валится, — знать, сердечко-то ничего не чует.

Целует отец сонного малыша, сам дает советы, как за ним ухаживать и как его воспитывать.

— Чтоб непременно вырос болшевиком!

И за судьбу будущего ребенка душой сохнет. Если мальчик родится, просит назвать Иваном, в честь погибшего мужа, если девочка — Еленкой, как звали жену Андрея Иваныча, замученную в гестапо. А когда дети вырастут и если ему не суждено их увидеть, пусть она им расскажет о нем, что он честный словак и не мог поступить по-другому, чтоб не ругали его, не поминали лихом и простили, если он перед ними в чем виноват…

Крупные две слезы выкатились из его глаз, поползли по щекам, и Марья Ивановна с испугом почувствовала, что самообладание вот-вот ее покинет. Все же она сумела найти силы сказать, что уже утро и пора собираться. Почти непослушной рукой сняла ранец со стены и отвернулась, чтоб не видеть, как он целует на прощанье спящего сынишку. И, может быть, все обошлось бы, но тут проснувшийся так некстати Андрейка приподнял голову с подушки и потянулся ручонкам(И к отцу:

— Папа!..

Все в Марье Ивановне словно оборвалось. Не может понять как следует, о чем это ей говорит Крибуляк, плачущий, прижимающий к себе малыша.

— Слышишь, Марья, слышишь?.. Ты приедешь ко мне?.. Да?.. Ну, скажи мне, скажи!..

А она и слова выговорить не может, лишь качает горькой простоволосой головой.

— Марья, мы должны быть вместе!..

— Милый!..

Рыдания прорвались из ее груди — нет сил больше терпеть. Крибуляк обнимает ее, целует, а у самого все лицо залито слезами. Никогда Самониной не приходилось видеть, чтобы так плакали мужчины — безутешно, во всю грудь, знать, и ему сердце вещает, что это прощание навсегда.

— Прав ли я, что уезжаю? И права ли ты, что остаешься здесь?

— И ты прав, и я права? Никто из нас не виноват!..

— Если не приедете, мне жизни не будет!..

Сына не выпускает из рук, гладит его темный кучерявый чубчик. Но пора прощаться. Молча, с тяжелым вздохом укладывает малыша в кроватку. Оглядывает фотографии, развешанные на стене, одну из них, на которой они всей семьей — он с Андрейкой на руках, — вынимает из-под стекла, кладет себе в нагрудный карман.

Крибуляк готов в дорогу. Хочет приподняться Марья Ивановна, чтоб выйти проводить мужа, — как назло, в ноги вступило и в поясницу. Да и он не разрешает ей выходить. Тут и прощаются, замерев на минуту в горьком последнем поцелуе…

Уже из окна увидела, как Андрей Иваныч во дворе, взойдя на погребицу, где повыше, и сняв шапку, поглядел на все четыре стороны — на синеющие вдали Клинцовские леса, где воевал, на поля Ясного Клина, ставшие ему родными, на весь подрумяненный утренней зарею простор — и поклонился — попрощался с Россией.

Только тут Самонина дала волю слезам, рухнув вниз лицом на постель. И когда выплакалась, долго еще лежала так, как мертвая, пока не услышала за дверью в сенцах знакомый крик почтальона:

— Марья Ивановна, вам письмо!..

Треугольник с военным штемпелем, почерк знакомый. От радости сердце замерло.

— Анатолий!.. Братишка мой милый!.. Жив!..

Пишет, что лежит в госпитале с тяжелым ранением в правое плечо. По выздоровлении обещается приехать на побывку.

Как надеялась, так и получилось. Не обманулась. А может, и еще кто из братьев жив или сестра!..

Как никто другой, порадовался бы за нее сейчас тот, кого в эту минуту все дальше и дальше уносит пассажирский поезд. И запоздавшие, невысказанные, оставшиеся при ней слова слетают с ее губ:

— Ты самый лучший на свете. Прости, что не оправдала твоих надежд! Желаю тебе увидеть свою страну свободной, остаться целым и невредимым! Счастья тебе и твоим детям, а также той, кого изберешь себе в жены! Спасибо за доброту, за верную любовь, за все, что ты сделал для моей Родины! Спасибо от всей России!..

…Две недели спустя родился Ваня.