Все та же тесная комнатушка в районном городке. Единственное окно смотрит во двор, кривое, подслеповатое, с приделанным дымоходом от буржуйки. Койка Андрейки, та самая, сколоченная отцом, да дощатые нары, которые служат и столом и кроватью. Больше ничего нет. На стенах — портреты сестры, братьев, а также самой хозяйки и Андрея Иваныча, сильно приукрашенные, с подрисованными галстуками и белыми воротничками — работа заезжего фотографа.
Понадобилось несколько месяцев, чтобы успокоиться после случившегося потрясения: горечь прощания с любимым потеснили новые заботы. И когда наступил перелом, стиснув зубы и вспомнив излюбленное присловье Васи Почепцова, сказала сама себе:
— Не горюй, Самониха, давай на-гора! Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..
И вправду, это еще не то горе, чтоб унывать. Жить надо и растить сыновей.
Чуть забрезжит утро, Марья Ивановна уже на ногах. Надевает единственную свою одежду — пиджак, которым разжилась еще в копай-городе, обувает сорок пятого размера ботинки, мадьярские, подкованные, которые третий год служат бессменно, — привыкла к ним, как будто так и надо, одна печаль — носы позагнулись. На голову — ушанку. Проверив, при ней ли продовольственные карточки, и попривязав, как собачат, детишек, чтоб, проснувшись без нее, не выпали из своих постелей, выходит из дому: надо выстоять в очереди за хлебом, сбегать на базар за молоком да еще раздобыть где-то по пути какой-нибудь топки, чтоб детям сварить еду и поддержать тепло в своей конурке.
Шарк-шарк, шарк-шарк — тяжелые ботинки, от земли не оторвешь, к тому же гололедка. Городок полусонный, лежит в развалинах, присыпанный снежком, голодный и холодный, с керосиновыми редкими огоньками. Кое-где одинокие прохожие. Здороваются, — Самонину тут знает стар и мал.
Возвращается шагом более ускоренным, беспокоясь о детях. В руке у нее или кувшин с молоком, или буханка хлеба, а в другой обязательно что-либо из топлива — обломок доски, палка, ветки сухого дерева, разные огарки, абы что, лишь бы горело.
Накалит буржуйку, покормит детей, покличет бабку знакомую, чтобы та посидела с малышами, а сама на работу: она и в уличкоме, и в женсовете, и в разных комиссиях, — дел по горло.
Мотается так день-деньской Марья Ивановна по всяким своим делам по разрушенному городу и не догадывается, что за ней наблюдает пара глаз, голубых, когда-то любимых ею.
И вот как-то идет она по улице следом за повозкой, нагруженной щепками, скользит на своих трофейных вездеходах. Что ни выбоина — Щепка с воза, а то и две-три сразу. Хозяину, видно, не в убыток, а Марье Ивановне пожива. Идет, подбирает, глаз с возка не сводит. Подвернулась рваная галоша, и ее на руку: для печи сгодится. Целый оберемок топки набрала. Так увлеклась, что не заметила подошедшего к ней мужчину. Оглянулась, лишь когда услышала легкое прикосновение к плечу и тихий оклик:
— Маня!..
Первое, что она заметила, — добротные армейские сапоги, начищенные до блеска, и защитного цвета брюки под полами пальто. Сердце забилось учащенно.
Еще не видя лица подошедшего, выдохнула с болью:
— Анатолий!..
Все эти месяцы только и жила ожиданием встречи со своим любимым братом. Когда же увидела, что это совсем не Анатолий и не один из ее братьев, разочарованию ее не было предела. Но кто же это? Партизан, что ли? Так знакомы ей мягкая улыбка, родниковая синева в глазах… Вспомнила! Виктор из Шумихи, друг детства и юности, первая ее любовь.
— Откуда ты знаешь мою кличку?! — Взгляд у него тревожный, бегающий.
Чутье разведчицы подсказало Самониной, как вести себя, и она загадочно промолчала.
— Чего же мы тут стоим… посреди улицы? Пойдем!.. — Поддержал ее под руку, направляясь к тротуару.
— А не срамно вам идти с такой-то? — показала глазами на свои уродливые бахилы, на щепки. — Вы одеты чисто, хорошо!..
— Да брось ты этот мусор!.. Дам тебе полусотку, пойдешь купишь дров!
— Не-ет… — Чуть подумав, Марья Ивановна покачала головой. Щепа, пожалуй, подороже полусотки, да и незачем деньги брать у чужого человека.
Направилась домой, он не отстает. «Погляжу, — говорит, — как живет знаменитая разведчица-партизанка».
Расспрашивает ее, как и что, и по самим вопросам уже ясно, что он о ней достаточно осведомлен.
Рассказывает, печалясь, что он теперь вдовый, мать при нем и дочурка, дом хороший, а хозяйки в нем нет. Напомнив, как когда-то они друг в друге души не чаяли, дал понять, что он готов, пусть хотя бы с таким большим опозданием, загладить перед ней свою вину.
Больше десятка лет прошло с тех пор, как их пути разошлись, а все еще свежа в сердце радость их юношеской любви. Когда-то мечтала, чтобы он всю жизнь был с нею рядом, красивый, высокий, стройный.
Не обманулась Марья Ивановна в своих догадках. Когда гость зашел в их тесный куток, то, поразившись бедности и, видимо, надеясь, что отказа не будет, предложил:
— Маня, если ты можешь простить меня, давай будем жить вместе. Твои дети не помеха, буду растить, как своих… У тебя ничего нет, а у меня есть все. В моем дому — не то, что в этой душегубке. А рядом — лес, река, приволье детишкам!..
Разбирает Марью Ивановну любопытство: что это он вздумал посвататься к ней, какая у него в этом нужда, что его заставляет? Столько сейчас одиноких женщин, мог бы найти и помоложе и без детей, не сошелся же белый свет на ней клином.
Пробует заглянуть ему в глаза — не выдерживает ее взгляда. Значит, что-то тут нечисто. По привычке подумала: «Надо разведать!»
Виду не подала, что у нее есть какие-то сомнения, выдержала до конца деловой тон беседы.
— Женщина я изношенная… Два грудника к тому же… Наверное, не смогу вам уделить столько ласки, сколько бы вам хотелось. Обождите день-два, я подумаю. Да и вы сами подумайте хорошенько!..
На том и порешили. В тот же день Марья Ивановна в райисполкоме навела справки о Викторе. Оказывается, полицаем был, орудовал под чужим именем, а под каким — не знали. Теперь будут знать: «Анатолий».
Переговорила с друзьями-партизанами.
— Лучше бедуй одна. Ишь ты, за твоей спиной хочет спрятаться! Женишок!..
И когда на утро он пришел, у нее уже был готов ответ.
— Не могу я за тебя пойти!.. — сказала с негодованием, как всегда считая, что подлецы обращения на «вы» не заслуживают. — Зачем ты шел в полицию?.. Поэтому ты и сватаешься ко мне, чтобы замаскироваться?!
— Моему проступку нет никакого оправдания… Но я люблю тебя, понимаешь?!
— Этого еще не хватало, чтобы я жила с изменником Родины!.. И кого же ты вырастишь из моих сыновей?! Нет, не будет у нас никакой жизни! Ты в предателях был, я — в партизанах. Ведь чуть что в мире случится, ты меня будешь бояться, как бы я тебя не убила, а я буду бояться, как бы ты меня не убил… Уходи!..
Переступил порог молча, сгорбленный, жалкий — человек с нечистой совестью.
Вот у кого настоящее-то горе, не у нее. Как бы ей ни было сейчас трудно, она в тысячу раз счастливей его.
От этой мысли как-то разом посветлело на душе.
И когда в свой обычный час вышла из дому, это чувство в ней еще более укрепилось — вероятно, от утренней свежести, от слепящего мартовского солнца, от предчувствия близкой весны.
Женщины, столпившиеся у райсовета, заметив Самонину, перестали разговаривать.
— Тише, капитанша идет… — чей-то предостерегающий шепот.
— А ну, с дороги! — шутливо растолкала собеседниц одна из них. — А то Марья Ивановна сейчас нас своими лыжами задавит!..
Самонина, приняв шутку, со смехом заскользила к ним по наледи на своих подкованных мадьярских ботинках с загнувшимися носами да еще разбежалась.
— Стереги-и-ись!..
— А ты не унываешь! — говорят ей.
— А чего унывать?.. Не слышите, что ли, весной пахнет? И войне скоро конец!.. Жизнь будет — умирать не надо!..
По глазам видно, что женщины только что разговаривали о ней. Ничего не поделаешь, задала Марья Ивановна работы для бабьих языков — кто во что горазд, есть такие, которые брошенкой ее считают, а то и того хуже. На каждый роток не накинешь платок. И нужно ли бояться честному человеку, что кто-то о нем плохо подумает. Если же кому нужно знать истину, то письма Крибуляка, присланные с фронта, всегда при ней. Сама может любые измышления пресечь, и друзья не дадут в обиду, если надо, скажут так скажут: кто побывал в копай-городе, тот за словом в карман не полезет.
Каждая из женщин, пришедших сюда, в райисполком, — со своей нуждой, со своим горем. Живут так же, как Самонина, — одни чуть похуже, другие чуть получше, и мадьярские ботинки у многих, пожалуй, самая модная обувь. Плачутся на свою судьбу. Нельзя им не верить. От выдумки, от брехни слезы из глаз ручьем не побегут и руки не затрясутся…
Одна Ольга Санфирова тут, среди женщин, как белая ворона: чисто одетая, румяная, раздобревшая под крылышком Китранова. Ей ли жаловаться на свою жизнь, а ноет больше всех. Известно, от чего она плачет — от достатка.
К Марье Ивановне льнет Санфирова.
— Жалко мне тебя, подруга! Несчастная ты.
— Жалко, да не так, как себя!.. А что я несчастная — врешь!..
— Я ли тебе не говорила: Самониха, не лезь, куда не следует! Не твое это дело!.. Не послушалась. Ну, и что ты получила? И то, что имела, — потеряла. Дом сожгли. Имущество пропало. Муж уехал.
— Зато совесть у нее чиста! — вступились за Самонину из толпы.
— Молодец она! А я, бабоньки, наверное, ни за что с мужиком своим не рассталась бы!..
— О Марье Ивановне хоть книжку пиши!
— И верно! Хорошая будет книжка!
— Чтоб люди с Марьи Ивановны пример брали!..
— Вряд ли кто захочет так мучиться, как она! — не унимается Санфирова. — Я, например, никогда ей не позавидую… Думаю, и другие не дураки…
— Эка сказанула!.. — опять загалдели женщины. — Все на свете перепутала!.. Семь песен в одну сложила!..
Шкурницу, конечно, не переубедишь.
— И на кой черт, — говорит, — нужен был тебе словак этот! Русского, что ли, себе не нашла?!
Такую чушь порет — в стену не вобьешь…
В обед, накормив детей и уложив их спать, Марья Ивановна подсела к окну и пригрелась на солнышке — думает свою думу. Нет, враки это, что ее жизнь — мученье! Всегда старалась быть полезной людям. А какое удовольствие, подобно Санфировой, жить для себя?.. Красиво надо жить!
Сама Марья Ивановна свою жизнь считает удавшейся, а себя — везучей. В стольких передрягах побыла и уцелела. Такое случалось, что, если рассказать, не всякий поверит. Иной раз задумается, почему ей так везло. Да, наверное, все-таки потому, что Родину свою защищала!..
Блаженно щурится Самонина от света. Две веселые пичужки у нее на виду сели на вербу перед окном и заверещали — любезничают, играются, а одна, словно желая порадовать хозяйку дома и зная, что доставляет ей удовольствие, села прямо на раму окна, резвится и поет, поет — будто и свободу славит, и это сияющее в безбрежной лазури неба весеннее солнце — теплое солнце Родины, без которого нет радости ни птице, ни человеку.
«Все правильно! — думает Марья Ивановна. — Все как надо! Вырастут дети — поймут».