Докопать надо было, раз уж начал, пусть хоть продышится малость, проветрится земля, ей тоже мало хорошего было дичать под бурьянами и хламом. Он недоспал, может, но и не жалел об этом. Тонкая, с перламутровым в вышине набором облачков заря взбухала посередине, багровым наливалась пузырем, прорваться вот-вот готовым… и прорвалась, испустив слепящий лучик, краешком показалось и на глазах всплывать стало большое, еще в багровости натужной родовой светило, еле озаряя негреющим, призрачным почти светом крыши, речную урему зазеленевшую и взлобок Шишая, призрачные такие ж гоня и сгущая с каждой минутой тени.

Скоро он размялся, отвлекся мыслями от ночной дури всякой, в работу ушел, в слух: припоздалые, голосили еще кое-где, окликали высоту и дали петухи, взмыкивало собираемое пастухами на пажити стадо — первые выгоны, травку молодую хотя бы понюхать; затрещал на околице и зашелся, задохнулся тракторный пускач. Приветной, фальшивой стороной повернут был сейчас мир, примирительной будто — чтоб еще горше обмануть?

А вот и скворец — один опять, явился не запылился. А где ж ее-то потерял, дурень?.. И тот свистами-позывами своими тоже вопросил округу, послушал — нет ответа; проверил домок на всякий случай, трель запустил первую горловую, расцветив бестолковое воробьиное в вишарнике чиликанье, какое и пеньем-то не назовешь; и звал опять, звал, раскрытым зевом с язычком трепещущим во все-то обращаясь стороны, простор по-соловьиному оглушая, оглашая утренний, чуткий ко всяким, даже малым звукам, не то что к песне. И что-то увидел ли, услышал все-таки — сорвался вдруг и прянул низом к речке…

Но вот и десятка минут не прошло, как вернулся — с нею. Уселись на скворечню над Василием почти, до стены сарая разве что метра три докопать оставалось, и ему пришлось уйти, чтоб не помешать, грешным делом, не спугнуть… покурить, да. На чурбачок сел средь зацветающего, словно в известковых брызгах, вишенника, курево достал; а следом, освоившись и уж не спрашиваясь, Васек залез на колени к нему, пристроился и захрустел. Все тепла ищут, больно уж много его, сиротства, на свете, холода и пустоты.

И опять он и перепархивал, и прыгал перед нею, скворец, ширя крылышки и трепеща ими, ворковал с грудным придыхом, со скворчаньем почти подобострастным, так что пришлось сказать:

— Не суетись, чего ты…

Нет, суетился с излишком, волновался; а самка, разок все-таки навестив скворечню, неожиданно снялась, полетела было к речке опять, в урему. Но скворец стремительно, в два счета настиг ее, запередил и погнал назад… так ее, дуру, если сама не понимает! И приземлил, вираж над нею захлестывая, посадил-таки на прочерневший дощатый конек избы, сам подсел, озадаченный.

Что-то ей, придире, не нравилось все-таки в скворечнике, и поди вот узнай — что? А она, клювом поведя, скакнула вдруг и перелетела на старую скворечню…

Оттуда с запозданьем и молча порхнул незадавшийся хозяин, присел поодаль на заборе. Он даже и не протестовал теперь, понимая, видно, что против двоих подымать шум и вовсе незачем, смысла нету. А скворчиха без всяких церемоний и сомнений, как в свой, заскочила туда, поразглядывала и выпорхнула на крышу жилища. Обескураженный, но жениховского гонора стараясь не терять, посетил его наскоро и скворец — да, не задержался особо-то, боясь, может, как бы не кинула его, не улетела подруга: выскочил бодрый опять, довольный и этим… сюда хочешь? Да пожалуйста!.. А она оглядывалась, меж тем, примеривалась к месторасположенью — и вниз не забыла глянуть строго, на жестяные ржавые, пометом воробьиным многолетним выбеленные отливы фронтона и завалины, и на них с Васьком, наконец, тоже: кто такие?..

Да так мы тут, при случае…

Скворец, приосанясь и небрежными тычками клюва костюмчик подправив, пробовал уже горло, что-то вовсе уж торжественное теперь; а самке, похоже, ни до него самого, ни до песен его было, озабоченной. Перелетала то на карниз, то на заборчик, даже и на шест села, уцепилась, снизу жилье оглядела с дотошностью; слетела и наземь на несколько поскоков, проверила какие-то сомненья свои — хозяйка, ничего не скажешь… И — порх-х-х! — к летку опять, в него под распевы обрадованного явно скворца: пошебуршала там, колебля домишко старый, притихла на время какое-то, недолгое, но томительное; и высунулась с пучочком пуха и былинок в клюве, воробьями натасканных уже, и пустила по ветерку их…

Выбрала неужто?!

Что и говорить, удивила она, и не разумом даже своим, какой уж он там у нее… да и что он, разум? Много он помог нам, от самих себя уберег? Без него-то легче жить, если уж на то пошло, не в пример спокойней и проще, в этом все убеждало, вся неразбериха губительная, до отвращенья грязная жизни людской, — а мы все надеемся на него, уж совсем по-глупому верим ему… Слишком верим, убогому, а не надо бы, побольше душе оставлять: не хочет если, противится — значит, не в порядке что-то с думалкой, не туда бестолковка думает. Не про главное.

Вторую сигарету досмаливал, оглядывал в какой раз хозяйство немудрящее, никому-то не нужное теперь, а значит — свое, ничье больше; что, обжитое надежней? Может, и права она, залетка. Он сколько их, скворечен своих, времянок настроил-переменил, и где теперь они?..

Трактор, колесник по звуку, давно там уже завели, и он то на соседней где-то улице тарахтел, то вовсе будто примолкал, терялся в разноголосье утра; а вот в их переулке объявился, погромыхивая прицепной тележкой, и тормознул, рокоча, у Лоскутова двора — за ними? Василий выглянул из калитки: так и есть, в тележке уже сидело своих двое. Махнул им и вернулся в избу, телогрейку на всякий случай и какой-никакой «тормозок» прихватить. Уходя, глянул: строгий, торжественный торчал на крыше домишки своего скворец, молчал отчего-то, а подруги что-то не видно… в гнезде, похоже?

Болтаясь привычно в переваливающейся через колдобины железной тележке, за хлябающие борта держась, поехали, свернули из переулка за угол, на выводящую к большаку редкозубую улицу с тремя уже брошенными, в сухих прошлогодних бурьянах, по застрехи, домами; и Лоскут молча показал глазами на беленую, окошками вросшую в землю избенку под рубероидом, где всегда-то квартировался ненадолго залетный всякий люд. Василий кивнул, разглядывая пустой, кое-как огороженный дворок с сараюшкой и новым, из свежих еще досок, но завалившимся уже набок сортиром, памятью о хозяине, должно быть, и полоскалось там на первом ветерке мелкое на веревке белье, — нищета, дальше которой куда? А никуда, никто нас нигде не ждет.