«Диапазон таланта у Вас широкий», – писал Горький в 1926 году Сергею Тимофеевичу Григорьеву.

Сергея Тимофеевича (родился 14 октября 1875) Горький знал по «Самарской газете», где он, Горький, работал в 1889 году, когда Григорьев напечатал в ней свой первый рассказ «Нюта». К 1926 году Сергей Тимофеевич был уже известным писателем. Его приключенческие повести «С мешком за смертью» (1924) и «Тайна Ани Гай» (1925), историческая «Мальчий бунт» (1925), фантастические «Московские факиры» (1925), «Тройка Ор-дим-стах» (1925), «Гибель Британии» (1926) вышли отдельными книгами. Жанровый диапазон у Григорьева был действительно широк. Уже в 1927-м издаётся первое собрание сочинений писателя в 4 томах.

Кстати, странное название его повести «Мальчий бунт» объясняется тем, что писатель образовал определение-неологизм от слова «малец». Повесть эта об участии детей – «мальцов» в забастовке ткачей в Орехово-Зуеве.

Я читал книги Григорьева. Они, как правило, адресованы детям. Восторга они у меня не вызвали. Ощущение было, что писатель старается поспеть за так называемым социальным заказом.

Перед войной, когда с подачи сталинского агитпропа заговорили о патриотизме, о былой славе русской оружия, Григорьев пишет повести «Александр Суворов» и «Малахов курган».

Во время войны он написал повесть «Кругосветка» о путешествии в 1895 году по Волге Горького с самарскими детьми.

После войны – уже повесть о войне «Архаровцы», где, помимо прочего, действует Аркадий Гайдар с тимуровцами – воюют с фашистами.

Впрочем, объективности ради, скажу, что сказовый стиль Григорьева, с которым он обращается к детям, не выглядит искусственным. Как известно, дорого яичко к Христову дню. Может быть, у меня было бы и более отрадное впечатление от книг Григорьева, если б я прочитал их ребёнком. Но я их прочёл гораздо позже.

Умер 20 марта 1953 года.

* * *

Меня всегда восхищали эпиграфы Пушкина к главам «Капитанской дочке», его самоуправство с чужим текстом. Взял из Фонвизина: «Старинные люди, отец мой» и исправил: «Старинные люди, мой батюшка». Для чего? А чтобы он указывал на Василису Егоровну, жену коменданта Белогорской крепости. «Мой батюшка» – это её постоянное присловье.

А что он выносит в эпиграф 1 главы?

«– Был бы гвардии он завтра ж капитан. – Того не надобно; пусть в армии послужит. – Изрядно сказано! Пускай его потужит… Да кто его отец? Княжнин »

Отдалённые от пушкинского времени, мы можем не знать о той популярности, какой тогда всё ещё пользовалась комедия Якова Борисовича Княжнина «Хвастун», созданная в 1786 году, из которой, слегка переиначивая текст, берёт Пушкин эту цитату. Именно слегка, но и весьма существенно. Тот, кто не знаком с княжнинской комедией, ни за что не догадается, что выписанный Пушкиным диалог ведут люди, не только не испытывающие друг к другу приязни, но нравственно противостоящие друг другу: враль беседует с порядочным человеком. А знакомые с текстом Княжнина (допустим, первые читатели «Капитанской дочки») не имели, разумеется, оснований упрекать Пушкина за подобную редактуру. Ведь подлинный текст «Хвастуна» и сейчас живёт своей жизнью, а гринёвская глава (повествование ведётся от имени Гринёва) «Сержант гвардии», потому так названная, что речь в ней идёт о том, как сложилась воинская судьба Петруши, с пребывания в материнском чреве записанного сержантом в знаменитый столичный гвардейский Семёновский полк, – так вот эта глава получила одновременно и нравственный и фактический путеводитель по себе. Столичным гвардейцем Петруша Гринёв и в самом деле не станет, и действительно «потужит» – потянет очень нелёгкую армейскую лямку, причём потянет, как и было возвещено эпиграфом из-за отца.

Пушкин не раз будет обращаться в своём романе за эпиграфами к Княжнину, ещё и потому, наверное, что в его время это был один из самых популярных драматургов допушкинского века. Его пьесы составляли основу репертуара русских театров.

«Переимчивый Княжнин» – Пушкин назвал так драматурга не только потому, что тот заимствовал сюжеты иных своих драм у европейских драматургов, но потому ещё, что именно Княжнин перевёл поэму Вольтера «Генрияда», трагедии Корнеля «Сид», «Цинна», «Смерть Помпеева», «Родогуна», «Гораций», комедию «Лжец» (опубликована после смерти Княжнина), комедии Гольдони «Хитрая вдова», «Тщеславные женщины» – знакомил русского читателя и зрителя с произведениями, которыми зачитывалась Европа. Надо отметить, что перевод иных вещей белым стихом был сделан Княжниным в русской литературе впервые.

А с первой трагедией «Дидона» Яков Борисович (родился 14 октября 1740 года) выступил в 1769 году. Трагедия имела успех, её поставили в придворном театре Екатерины. В одну из постановок Княжнин познакомился с Сумароковым, сблизился с его семьёй и женился на его старшей дочери Екатерине Александровне, которая оказалась первой русской поэтессой, напечатавшей свои стихи.

Следующие пьесы Княжнина, написанные одна за другой, – трагедия «Владимир и Ярополк» и комические оперы «Несчастие от кареты» и «Скупой» были поставлены на сцене Вольного Российского театра или, как по другому его называют в честь руководителя, театра Карла Книпера.

Но в 1773 году его творческий взлёт мог остановиться, если б не благоволившая к Княжнину императрица. Он совершил очень крупную растрату (его биографы указывают, что по легкомыслию), за что был отдан под суд военной коллегии, присудившей его к смертной казни, заменённой разжалованием в солдаты. Екатерина простила его и вернула ему чин капитана.

В 1784 году трагедия Княжнина «Росслав» была поставлена в Санкт-Петербурге. На премьере восторженная публика требовала на сцену автора. Но Княжнин постеснялся такого непринятого тогда проявления зрительских чувств, и за него благодарить публику вышел на сцену исполнитель главной роли Иван Дмитревский.

А за год до этого Княжнин стал членом Российской академии, к которому была благосклонна её директор – княгиня Дашкова, близкий императрице человек. По заказу Екатерины Княжнин пишет «Титово милосердие», намекая этим на прощение его растраты. В течение 1786 года он написал трагедии «Софонисба» и «Владисан» и комедию «Хвастун», о которой мы говорили в начале.

А затем посыпались комедии и комические оперы («Сбитенщик», «Неудачный примиритель», «Чудаки», «Траур, или Утешенная вдова», «Притворно сумасшедшая».

В 1789-м Княжнин пишет трагедию «Вадим Новгородский». Но Французская революция и реакция на него русского двора заставили драматурга утаить от императрицы эту трагедию, где основатель русской государственности показан узурпатором и где восхваляется политическая свобода. Ничего не знавшая об этом Екатерина по-прежнему благосклонна к Княжнину, приказывает издать собрание его сочинений за казённый счёт и отдать автору.

Смерть Княжнина от простуды 25 января 1791 года избавляет его от гнева императрицы. То есть, Екатерина, конечно, прогневалась, прочитав «Вадима Новгородского», которого напечатала Дашкова. Императрица издала секретный указ о сожжении трагедии. В течение нескольких лет экземпляры изымались у их владельцев и сжигались. Но покойный Княжнин был для Екатерины, понятное дело, недосягаем.

* * *

«Эмка» – так звали Коржавина все его друзья. Так звал его и я, подружившийся с ним ещё в шестидесятые. Только потом я понял, что это его домашнее имя – от Эммануил. Эммануил Мандель взял себе псевдоним «Наум Коржавин», но на своё домашнее имя откликался охотно.

По мне Коржавин – один из лучших русских поэтов.

Он родился 14 октября 1925 года. В 1945 году поступил в Литературный институт, в чьём общежитии был арестован в конце 1947 года. В Википедии написано, что арестован он был на волне кампании с космополитизмом. Но это не так.

Эмка всегда был безрассудно смел. Казалось, что он и сам не понимает грозящей ему опасности, в упор не видит её. Явно не понял, как опасно было после войны, когда агитпроп настаивал на прославлении полководца-главковерха читать публично стихи, вроде этого:

Календари не отмечали Шестнадцатое октября, Но москвичам в тот день – едва ли Им было до календаря. Всё переоценивалось строго, Закон звериный был как нож. Искали хлеба на дорогу, А книги ставили ни в грош. Хотелось жить, хотелось плакать, Хотелось выиграть войну. И забывали Пастернака, Как забывают тишину. Стараясь выбраться из тины, Шли в полированной красе Осатаневшие машины По всем незападным шоссе. Казалось, что лавина злая Сметёт Москву и мир затем. И заграница, замирая, Молилась на Московский Кремль. Там, но открытый всем, однако, Встал воплотивший трезвый век Суровый жёсткий человек, Не понимавший Пастернака.

Мало того, что стихотворение называлось «16 октября», то есть датой, которую хотели позже вытравить из сознания советских людей. Кто из живших тогда москвичей не помнит той паники, какая охватила многих, кто бежал из Москвы 16 октября 1941 года, не поверив пропаганде, что Москва сдана не будет? Мало этого! Стихотворение заканчивается характеристикой Сталина, нисколько не совпадавшей с тем, каким рисовали вождя советские художники.

Потом уже найдутся писатели и подробно опишут смывающихся из Москвы номенклатурщиков, теряющих свой багаж в жуткой толчее штурмующих железнодорожные вагоны. Вспомнят и удирающие грузовики, на которые впрыгивали на ходу, освобождая для себя место – выкидывая из кузова мешки и баулы. И белых от страха, беспорядочно снующих туда-сюда людей, которым не достался никакой транспорт.

Но Коржавин был первым. Его стихотворение написано в 1945 году.

Думаю, что в определении наказания ему всё решила характеристика Сталина в его стихах. Вполне вероятно, что Сталину показали стихи, как показали некогда стихотворение Мандельштама. И Сталин ничего в коржавинской характеристике не понял, кроме того, что он не понимает Пастернака.

Отсюда и сравнительная мягкость наказания. Подержав Эмку в институте Сербского, его приговорили к ссылке в Сибирь, где он провёл три года и откуда был выслан в Караганду. Там он работал в шахте и окончил горный техникум.

В 1954-м его амнистировали. Он вернулся в Москву, получил в 1956-м полную реабилитацию. И в 1959 году окончил Литературный институт.

Он мне говорил, что в том стихотворении не осуждал Сталина. Не мог, потому что был сталинистом по своим взглядам. А врать Коржавин не умел физически.

Да и по его поэзии это видно. Он избавлялся от политической наивности и описывал процесс своего освобождения от неё. Поэтому и после Сталина печатать его не стремились.

Когда Евгений Винокуров решил на волне хрущёвской оттепели издать книжку Коржавина, то оказалось, что все свои стихи Эма помнит наизусть, а записанных у него мало. Выручило, что был у Коржавина приятель, который собирал его стихи. К нему и привёл Винокурова Наум Коржавин.

И Винокуров сумел издать его книжку «Годы» (1962), взяв на себя ответственность за её содержание, разрешив издательству «Советский писатель» указать в выходных данных, что он, Винокуров, – редактор книжки.

Но на этом благоприятный для поэзии Коржавина период кончился. Больше его книг у нас в стране не выходило. Его изредка печатали в периодике и весьма много в самиздате, публикация в котором не добавляла власть имущим желания издавать книги Наума Коржавина, наоборот: укрепляла их в уверенности, что этого делать не нужно.

В 1967 году его пьесу «Однажды в двадцатом» поставил Театр имени К.С. Станиславского. И было забавно смотреть, как на «бис» выходили к зрителям внешне похожие друг на друга Евгений Леонов, игравший в спектакле, и автор Наум Коржавин.

Он не врал и тогда, когда объяснял свою эмиграцию отсутствием воздуха для жизни. Да, ему перекрыли кислород, вызвали в прокуратуру и заверили, что дышать в стране ему будет нечем.

За границей он сражался, как лев, против революционной идеи и любых форм социализма. Отстаивал гармоническое искусство как единственно возможное. И в этом я с ним полностью согласен.

Некогда в 1961 году он напечатал в «Новом мире» статью «В защиту банальных истин», которая меня во многом сформировала.

В перестройку Коржавин впервые приехал в Москву для выступлений по приглашению Булата Окуджавы. Потом приезжал не раз. Он практически ослеп, и его сопровождала Люба, которую как жену Коржавина, чудесно характеризует её девичья фамилия – Верная.

Увы, недавно Люба скончалась.

Приехав в тот первый раз в Москву, Коржавин навестил своего старого друга спортивного журналиста Аркадия Галинского, который в 1971 году издал книгу «Не сотвори себе кумира» – о договорных матчах и за неё – до 1989 года был изгнан из советской печати. Коржавин сказал ему о Гайдаре и его команде: «Я им не верю». А позже и написал об этом.

Тогда, читая его, ему удивлялись. Сейчас стало очевидно, что он во многом оказался прав.

Известно, что Коржавин с Бродским не любили стихи друг друга. Это и понятно. Слишком разные у них пристрастия, вкусы, предшественники. Поэтому не согласимся не только с Коржавиным в том, что Бродский плохой поэт, но с Бродским в том, что Коржавин плохой поэт.

На мой вкус, очень хороший.

И в доказательство – его старое, всем известное, исторически актуальное и нынче стихотворение об Иване Калите:

Мы сегодня поём тебе славу. И, наверно, поём неспроста, — Зачинатель мощной державы Князь Московский – Иван Калита. Был ты видом – довольно противен. Сердцем – подл… Но – не в этом суть: Исторически прогрессивен Оказался твой жизненный путь. Ты в Орде по-пластунски лазил. И лизал – из последних сил. Покорял ты Тверского князя, Чтобы Хан тебя отличил. Подавлял повсюду восстанья… Но ты глубже был патриот. И побором сверх сбора дани Подготавливал ты восход. Правда, ты об этом не думал. Лишь умел копить да копить. Но, видать, исторически-умным За тебя был твой аппетит. Славься, князь! Всё живём мы так же — Как выходит – так и живём. А в итоге – прогресс… И даже Мы в историю попадём.

* * *

Давно, наверное, лет сорок назад (точно вспомнить не могу) я в журнале «Детская литература» опубликовал статью, где среди прочих детских книжек критиковал какую-то Владислава Крапивина. Статья была не о нём. Больше я о нём никогда не писал, и поэтому, когда мне с Урала прислали его книжку, где отрицательный герой носит фамилию Красухин, я понял, что и той одной моей статьи оказалось достаточно, чтобы Крапивин считал меня своим врагом.

Окончательно я в этом уверился, читая лет пятнадцать назад его интервью с журналистом, где он сказал, что его путь в литературе был не накатанной дорожкой, что критики Красухин и Арбитман о нём такое писали!

Роман Арбитман сам был писателем. Что он писал о Крапивине, я не знаю. Но боюсь, что претензии к Арбитману Крапивина такие же, как ко мне: чем-то не понравилась Арбитману какая-то повесть Крапивина.

Вячеслав Петрович Крапивин (родился 14 октября 1938 года) за свою уже немалую жизнь написал столько повестей, романов, рассказов и очерков, что одно их перечисление займёт большое место.

Даже его награды и премии составляют немалый список.

Судите сами.

Награды: отличник народного просвещения РСФСР (1980), знак ЦК ВЛКСМ имени Гайдара (1983), орден Трудового Красного Знамени (1984), орден Дружбы народов (1989), почётное звание «Почётный гражданин города Екатеринбурга» (1993), орден Почёта (2009), почётный знак «За заслуги перед Севастополем» (2010), почётное звание Свердловской области «Почётный гражданин Свердловской области» (2013), почётное звание «Почётный гражданин города Тюмени» (2014), медали (какие – не указано).

Премии: Ленинского комсомола (1974), «Аэлита» (1983), губернатора Свердловской области (1999), имени Александра Грина (2001), «Малая Урания» (2001), имени разведчика Николая Кузнецова (2003), имени Д.Н. Мамина-Сибиряка (2003), орден рыцарей фантастики (2003), «Большой Роскон» (2006), премия Президента Российской Федерации в области литературы и искусства за произведения для детей и юношества 2013 года.

Как писали в своё время у нас на 16 полосе «Литературной газеты»: «Производит глубокое…»

Об экранизациях его произведений я уж не говорю: много!

В Тюмени в литературно-краеведческом центре открыт музей Владислава Крапивина с постоянной экспозицией «Славка с улицы Герцена». Экспозиция и предметный ряд состоят из вещей из жизни и творчества писателя.

В Екатеринбурге выпускали его собрания сочинений. Сперва в 9 томах, потом в 30-и. Но издательство «Эксмо» екатеринбуржцев перещеголяло. Оно выпустило своеобразное собрание сочинений Крапивина в 98 книг.

Какой ещё писатель, кроме Георгия Мокеевича Маркова, наполучал столько всего, я не помню.

* * *

Невзрачное лицо. Глаза не косят. Но один круглый, другой прикрыт веком. Так они на меня и смотрят – в полутора глаза.

– Ваня Кашпуров, – говорит он мне. Называю себя.

– Да кто же тебя не знает? – обхватывает он своей лапищей мою руку и сильно её встряхивает.

Вот уж не думал, что я так известен. Даже в Минводах меня знают. Откуда? Я работаю в «Литературной газете»? Но туда я пришёл всего полгода назад в марте 1967-го. Командировку получил от неё впервые. Меня послали освещать совещание молодых писателей Ставропольского края, на которое мы летели из Москвы вчетвером. Но поэт Юрий Панкратов сидел отдельно от остальных: он не из нашей компании. Чиновник недавно образованного Госкомиздата РСФСР по печати, он курирует издания Кавказа. А мы занимали весь ряд из трёх кресел как добрые знакомые. Хотя с Володей Кобликовым мой друг Лёва Кривенко познакомил меня только сейчас, прямо у самолётного кресла. «Да ты что? – громко возмутился он. – Ты думаешь, Красухин не знает, кто такой Кобликов? Не знает, что ты тот самый Кобликов и есть?» Так, никогда прежде не видясь, мы подружились сразу.

О Кобликове, введённом, по настоянию Константина Георгиевича Паустовского в редколлегию известнейшего калужского альманаха «Тарусские страницы», подвергнутого позже партийному разгрому, я, конечно знал. Читал в нём и рассказик Кобликова «Голубые слёзы», в котором, как ни старались партийные ищейки, ничего не вынюхали. Но и совсем без ярлыка не оставили. Обозвали эротичностью обычное чувство любви, которые испытывают друг к другу героя рассказа. А уж Лёва-то Кривенко, обожаемый ученик Паустовского, стал автором альманаха (и, как и все, выставлен на публичное обозрение для битья) по определению. У меня сохранилась та старая ещё суперобложка, похожая на доску с именами и фамилиями золотых медалистов. Вот они отчеканены (то есть, конечно, набраны!) почти рядом – Владимир Кобликов и Лев Кривенко.

Словом, когда самолёт приземлился в Минводах, наша тройка – Лева, Володя и я – была дружна, пьяна (тогда количество проносимого на борт спиртного не ограничивалось), и приятно возбуждена. Возбудимость достигла ещё большего градуса, когда каждый из нас попал в объятия, а потом и в машину Евгения Карпова, институтского товарища Лёвы по семинару Паустовского, а ныне ответственного секретаря правления Ставропольской писательской организации. Не успела машина стронуться с места, как каждый был одарён стаканчиком с водкой, бутербродом и приглашением выпить за встречу. Мы не выгружались у гостиницы, – это бы я запомнил. Остановились у дорожной шашлычной с висящей на ней табличкой «санитарный день». Нас посадили за длинный накрытый стол, за которым сидело ещё с десяток человек. Больше никого в шашлычной не было. Помню, как удивился сообщению Карпова, что местный крайком комсомола решил назначить меня руководителем семинара поэзии. Пили в шашлычной за меня не раз, аплодировали в ответ, а вот как мы покинули это помещение, совершенно стёрлось из головы. Проснулся в одном гостиничном номере с Лёвой Кривенко, и постучали в нашу дверь уже после того, когда он, как прежде я, привёл себя в порядок.

Ваню Кашпурова старший по возрасту Лёва Кривенко знал. Когда Ваня, Иван Васильевич Кашпуров, родившийся 14 октября 1926 года, пошёл служить, Лёву уже комиссовали по инвалидности. Пока Кривенко учился в Литинституте и аспирантуре, Ваня воевал: с 1943 по 1949. Так долго Ваня мог воевать только в оккупационных войсках, то есть войсках НКВД. И точно: начал войну в кавалерийских частях (кому они в 1943-м были нужны? Ясно, что ими заменяли депортированные кавалерийские части кавказских малых народов?), кончил в Иране (логично, если спускаешься с кавказских гор, можешь оказаться и в этой стране): там в нарушении всех тегеранских договоренностей Сталин не последовал за союзниками, не вывел войска с иранской территории через полгода после победы, как обещал, а тянул и тянул, надеясь разогреть иранских курдов и азербайджанцев и присоединить к себе Иранский Азербайджан. Чего только не предпринимал Сталин? И восстание на оккупированной Советами иранской земле организовал. И начал продвигать войска в сторону Тегерана, Турции и Ирака. Войска прибывали в нефтеносный город Тебриз и немедленно включались в атаку. Тем более что вместе с войсками были доставлены военные советники и члены будущей администрации новых районов советского Ирана. Ах, как мечтал Сталин осуществить, наконец, вековую мечту русских царей: открыть путь к Персидскому заливу и выйти к незамерзающему Индийскому океану. Не вышло. Не позволил Трумэн. Одно за другим нешуточные угрожающие заявления, и Сталину пришлось поджимать хвост. И всё-таки не в 46-м, когда ушли из Ирана советские войска, а в 49-м демобилизовали Ваню, запрятав, наверное, в посольство. Ещё три года нужны были в Иране бойцы, подобные Ване Кашпурову.

Но всё это я узнал потом, как потом узнал и подивился невероятным способностям Вани, который сумел, демобилизовавшись в 49-м, за три года кончить школу рабочей молодёжи, перевестись с 3 курса заочного Ставропольского педагогического института в Литинститут, а вот его окончить, как и положено, через 5 лет.

Ваня источал довольство и веселье. Меня попросили с группой ставропольских поэтов выступить в кисловодском санатории. Выступаем. Объявляю Кашпурова. Тот выходит на сцену. Улыбается во весь рот и спрашивает зал: «Ну что? Видели ли вы когда-нибудь живого поэта?» И не дожидаясь ответа: «Вот перед вами живой поэт». Читает стихи в песенном ритме, потом и вовсе напевает их и начинает приплясывать: «И-их! И-их!» после каждого куплета. Выстукивает чечёточку. Под чечётку выкрикивает частушки. Я оборачиваюсь к соседу – тоже к ставропольскому поэту: «Что это?» Тот крутит пальцем у виска: «Ванька на голову болен! Не обращайте внимания!»

Утомился Кашпуров. Останавливается. Спрашивает зал: «Ну как вам живой поэт?» Аплодисменты жидкие. «А погромче хлопать не можете?» – спрашивает Ваня.

И потом мне на обратном пути: «Эти не понимают поэзии! Видел бы ты, как меня приветствовали в Железногорске! Час не отпускали!»

Позже довелось видеть Кашпурова на пленумах и съездах. Он с 1979 по 1987 годы был ответственным секретарём Ставропольского отделения СП СССР. На этом посту сперва (1982) получил звание Заслуженного работника культуры», а потом (1986) и орден «Знак почёта».

Когда Генеральным секретарём избрали Горбачёва, тот перевёл своего земляка Всеволода Серафимовича Мураховского, занимавшего пост первого секретаря Ставропольского обкома, в Москву первым заместителем председателя совета министров. И замелькали в разных изданиях стихи Кашпурова с посвящением Горбачёву, Мураховскому: понимай из этого, что и с тем, и с тем он был дружен. Правда, больше никаких наград не получил.

Умер Иван Васильевич 17 ноября 1997 года. Местные власти, однако, его не забыли. Установили мемориальную доску на школьном здании в ставропольском селе, где он родился и учился, назвали его именем одну из улиц этого села и сельскую библиотеку. Присвоили имя Кашпурова одной из ставропольских библиотек.

Не зря, стало быть, посвящал стихи начальству.

* * *

Юлий Борисович Марголин родился 14 октября 1900 года в Пинске, учился в Берлинском университете, поехал в Палестину, а из неё в 1940-м – в Лодзь, к живущим там родителям. С ними вместе на родину в Пинск, который оказывается под советской оккупацией. 19 июня 1940 года Марголина арестовывает НКВД и без суда отправляет в ГУЛАГ. В 1946-м как польского гражданина его репатриируют в Варшаву.

Польша уже народная республика. Но евреев у себя не держит: хотят уезжать – пусть уезжают. И Марголин в начале октября 1946 года прибывает в Палестину.

Здесь он написал свою автобиографическую книгу «Путешествие в страну зе-ка».

Цитата из её Послесловия:

«Можно сказать об этой книге, что она написана против. Против угнетения, против страшного зла, против великой несправедливости. Но это определение недостаточно. Она прежде всего написана в защиту. В защиту миллионов заживо-похороненных, страдающих и подавленных людей. В защиту тех, кто сегодня ещё жив, а завтра уже может быть мёртв. В защиту тех, кто сегодня ещё свободен, а завтра может разделить участь похороненных заживо.

На основании пятилетнего опыта я утверждаю, что советское правительство, пользуясь специфическими территориальными и политическими условиями, создало в своей стране подземный ад, царство рабов за колючей проволокой, недоступное контролю общественного мнения мира.

Советское правительство использовало своё неограниченное господство над шестой частью мира для того, чтобы воссоздать в новой форме рабовладение – и держать в состоянии рабства миллионы своих подданных и массы иностранцев не за какое-либо их действительное преступление, но в качестве «превентивной меры», по усмотрению и произволу тайной полиции.

Это обвинение может показаться невероятным каждому, кто вырос в условиях западной демократии, и лично не видел и не пережил доли раба.

Мне же кажется невероятным другое: что миллионы людей на Западе совмещают демократические убеждения и протест против социальной несправедливости в любой форме – с поддержкой вопиющего и омерзительного безобразия, которого в наши дни не видеть нельзя уже.

Я обращаю внимание людей способных не только видеть, но и предвидеть и мыслить, на тот грозный факт, что рабовладение, несовместимое с сущностью капиталистического строя и нравственным сознанием зрелого человечества – становится технически возможным и экономически осмысленным явлением в рамках тоталитарной идеологии XX века».

Когда на Западе был напечатан «Архипелаг ГУЛАГ» многие вспомнили книгу Юлия Марголина и то, что он выступал в ООН с личными свидетельствами о советских концентрационных лагерях, о сталинской системе ГУЛАГ.

Удивлялись: почему тогда так не среагировало западное общественное мнение, как на книгу Солженицына?

Мне кажется, что так легла карта судьбы.

Марголин написал книгу в 1947-м. А напечатал в американском издательстве имени Чехова в 1952 году. Недавно окончилась война. Сталин и его руководство всё сделали, чтобы на Нюрнбергском процессе выглядеть в крахмальном белье. Никаких преступлений против человечества с советской стороны. Ни слова о лагерях или о чудовищных массовых изнасилованиях, убийствах и мародёрствах вошедшей в Европу Советской армии.

Больше того! Подумайте, сколько эмигрантов повелось на сталинское токование о простившей их родине!

Марголину просто не поверили. А раскусившие Сталина союзники (я имею в виду правительства) ёжились от сообщений, что Сталин испытал атомную бомбу. Поскольку сталинский аппетит был чудовищным, волей-неволей приходилось вести холодную войну, защищающую ту большую часть Европы, которая не досталась Сталину.

А в 1952-м, когда книга вышла, была корейская война, была война Сталина внутри страны с космополитами (евреями). Раздражать диктатора всё ещё было опасно.

Ну, а во время хрущёвской оттепели книга Марголина явилась одним из тех документов, которые свидетельствовали о прошлом – о том прошлом, которое не должно было повториться.

Когда же многое всё-таки повторилось, Запад уже был не тот. Брежнев в какой-то мере (поставки зерна, например) от него зависел. Голос Солженицына не заглушали за рубежом, как когда-то Марголина. Да и брежневскому КГБ отдуваться за сталинских чекистов не приходилось. Марголин писал о настоящем. Солженицын – вроде как бы о прошлом. Его услышали и дали волю возмущению услышавших.

Умер Юлий Марголин 21 января 1971-го.

* * *

Гелий Иванович Снегирёв (родился 14 октября 1927) многим запомнился по рассказу, напечатанному в «Новом мире» Твардовского «Роди мне три сына» (1967). Но после уже в советской прессе не печатался.

Меня с ним познакомил в Киеве наш, «Литературкин», корреспондент по Украине Гриша Кипнис. Я знал, что Гелия Ивановича сняли с поста главного редактора Украинской студии хроникально-документальных фильмов, перевели в простые редакторы. Знал, за что – он участвовал в съёмках траурного митинга в день 25-летия убийства евреев в Бабьем Яру, на котором выступили Виктор Некрасов, Владимир Войнович. Митинг не был разрешён властями, а уж съёмки его – тем более.

Он тогда в соавторстве с Вадимом Скуратовским написал пьесу о Германе Лопатине «Удалой добрый молодец».

Но знакомство наше не продолжилось. Снегирёв в Москву не приезжал, в «Литературную газету» не заходил. Его исключили из партии в 1974-м. На этой почве он заболел – развился тромбоз сетчатки глаз. Он стал слепнуть. Был переведён на инвалидность.

Однако с правозащитным движением его связи только укрепились. Он публиковался в диссидентской прессе и на Западе. Писал автобиографическую книгу «Роман-донос».

В сентябре 1977 года его арестовали. Он держался стойко. В октябре объявил голодовку. Его перевели на принудительное питание. В результате его парализовало.

И вот тут у нас в «Литературной газете» появилось его письмо «Стыжусь и осуждаю…» Прочитав его, я не поверил, что Гелий Снегирёв его писал. Я хорошо его помнил и не верил, что он может настолько унизить себя. Ведь он не был алкоголиком, как Якир, которого легко было сломить, играя на его страсти к спиртному.

Да и никто из моих друзей не поверил в подлинность письма. Парализованного Снегирёва помиловали. Перевели из тюремной больницы в обычную городскую, где он и скончался 28 декабря 1978 года. Когда он, разбитый параличом, мог написать это письмо, а главное – для чего ему было его писать, так и осталось без ответа.

* * *

Николай Осипович Лернер – один из видных русских литературоведов.

Он написал статьи о Белинском, Чаадаеве, Аполлоне Григорьеве, Лескове.

Однако главным делом его жизни была пушкинистика. За книгу «Труды и дни Пушкина» (1903, второе издание – 1910) Лернер получил премию Лицейского Пушкинского Общества. Он принял участие в академическом издании сочинений Пушкина, в издании Пушкина под редакцией С. Венгерова. Но самые, на мой взгляд, интересные книги Лернера – это «Проза Пушкина» (1922) и «Рассказы о Пушкине» (1929).

Надо отметить, что советские партийные литературоведы воспринимали Лернера как «сторонника ползучего эмпиризма» («Литературная энциклопедия»). И не только. В первой книжке знаменитого в будущем «Литературного наследия» читаем:

«До чего доходит наглость классового врага, орудующего под маской историко-литературных публикаций, можно судить по небезызвестному пушкинисту Н. Лернеру, который, печатая «новооткрытые» строфы пушкинской «Юдифи», сопроводил её следующими строками: «Подвиг еврейской национальной героини был для Пушкина не только благодарной художественной темой, над которой пробовали свои силы многие мастера пера и кисти. Юдифь была ему гораздо ближе. Недаром сам он создал образ русской женщины (Полины в «Рославлёве»), которая в 1812 г. задумала «явиться во французский лагерь, добраться до Наполеона и там убить его из своих рук». В наше беспримерно печальное безвременье, когда враги топчут нашу несчастную родину, когда подавлено патриотическое чувство и забыт бог, – знаменательно звучит этот донёсшийся до нас сквозь ряд неблагоприятных случайностей загробный голос великого поэта-патриота, который воспел великую народную героиню, – звучит и упрёком и ободрением. Вновь от низин, где мы барахтаемся, поднимает наши взоры excelsior [всё выше – лат.] к своей вышине, поэзия Пушкина, белоснежная Ветулия нашего искусства, «божий дом» русского слова и духа».

Классовый враг, прикрываясь Пушкиным, открыто взывал здесь к Розе Каплан, к террористическим актам. И это сошло ему с рук. Ныне этот контрреволюционер, меняя формы борьбы и маскируясь, окопался в харьковском «Литературном Архиве». Если в годы гражданской войны Лернер позволял себе, прикрываясь публикацией материалов, прямые террористические призывы, то теперь он нарочито подобранным документом и тенденциозными комментариями хочет опорочить саму идею революции».

Нарочно выбрал эту большую цитату, чтобы показать, в какой атмосфере приходилось творить прекрасному пушкинисту. Можно только представить, что было бы с ним, если б чекисты в 1931-м прислушались к словам этого поразительно безграмотного доноса (даже имя Каплан перепутали: она Фаина, а не Роза!). Недаром следователь, который в 1936 году вёл дело другого замечательного литературоведа Ю.Г. Оксману, сказал ему: «Умер ваш Лернер вовремя. Сейчас бы отсюда он уже не ушёл». «Отсюда» – печально знаменитый дом на Шпалерной. Какая, однако, уверенность, что Лернер бы там непременно очутился!

Умер Николай Осипович действительно ещё до 1936 года – 14 октября 1934-го. Родился 3 марта 1877 года.

* * *

Ирина Владимировна Одоевцева, пожалуй, наиболее известна своими воспоминаниями «На берегах Невы» (1967) и «На берегах Сены» (1978–1981).

Её называют последней поэтессой Серебряного века.

Повидала она многих интересных людей. Вместе с мужем поэтом Георгием Ивановым оказалась в эмиграции с 1922 года. Вспоминает о Николае Гумилёве, Осипе Мандельштаме, Андрее Белом, Зинаиде Гиппиус, Дмитрии Мережковском, Иване Бунине. И, конечно, о Георгии Иванове.

После его смерти через 20 лет вышла второй раз замуж за писателя Якова Горбова, с которым прожила недолго: Горбов скончался через четыре года в 1981-м.

В 1987 году вернулась в СССР. Ей дали небольшую квартиру в Ленинграде.

Поначалу после возвращения она раздавала интервью, печатала свои стихи во многих периодических изданиях. Книга «На берегах Невы» вышла в 1989-м тиражом в 250000 экземпляров. А тираж другой мемуарной книги «На берегах Сены» издан был в том же году полумиллионный. Но потом ажиотаж спал. Читатели открывали для себя других авторов – писателей Серебряного века, во множестве печатавшихся в ставших бесцензурными СМИ. Упразднение цензуры открыло дорогу в печать произведениям, некогда запрещённым или писавшимся в стол. Одоевцева больше не была волнующей сенсацией. Поэтому и смерть её 14 октября 1990 года осталась почти незамеченной. (Родилась она 27 июля 1895 года.)

Евгений Евтушенко вспоминает, что вернувшуюся на родину Одоевцеву «бережно возили с эстрады на эстраду, как говорящую реликвию, и говорящую весьма грациозно». Но этим в основном занимались поначалу. В последний год жизни её по эстрадам не возили. Недаром книгу её стихов при её жизни в СССР не выпустили. Она вышла только 1998-м. Советская власть кончилась, и, разумеется, о миллионных и многотысячных тиражах нечего было и думать.

Хорошей ли она была поэтессой? Неплохой. Вот её эмигрантское стихотворение, объясняющее, по-моему, почему она вернулась на родину:

Сияет дорога райская, Сияет прозрачный сад, Гуляют святые угодники, На пышные розы глядят. Идёт Иван Иванович В люстриновом пиджаке, С ним рядом Марья Филипповна С французской книжкой в руке. Прищурясь на солнце райское С улыбкой она говорит: – Ты помнишь, у нас в Кургановке Такой же прелестный вид, И пахнет совсем по нашему Черёмухой и травой… Сорвав золотое яблоко, Кивает он головой: Совсем как у нас на хуторе, И яблок какой урожай. Подумай – в Бога не верили, А вот и попали в рай!

* * *

У нас в «Литературной газете» уже ближе к перестройке работал корреспондентом в Узбекистане полный тёзка и однофамилец поэта Владимира Николаевича Соколова. Потом наш Володя Соколов переехал в Москву и занял в газете должность заведующего отделом науки. Всё это было ближе к перестройке и в саму перестройку. А с распадом СССР Володя учредил новую газету, которая называлась «Век» и располагалась на 6 этаже здания в Костянском переулке, 13. То есть там, где находилась наша «Литературная газета», которой «Век» стал платить за аренду.

Не знаю, почему «Век» не стал долгожителем. Скорее всего, потому, что раскрутить его, очевидно, не удалось, и спонсор от него отказался.

Но я вспоминаю сейчас о Володе Соколове по другому поводу. Именно он приносил мне стихи своего приятеля русского поэта Александра Файнберга, жившего в Ташкенте. Стихи мне нравились, и я, как только стал заведующим отделом русской литературы, их напечатал.

Александр Аркадьевич Файнберг умер 14 октября 2009 года в Ташкенте, где и родился 2 ноября 1939-го.

Разумеется, будучи поэтом, он выпускал не только книжки своих стихов, но и книги переводов узбекских поэтов. Переводил Файнберг много. Перевёл стихи и поэмы классика Алишера Навои.

Писал сценарии фильмов. По его сценарию, в частности, снят фильм «Их стадион в небесах» – о ташкентской футбольной команде «Пахтакор», погибшей в авиакатастрофе. Слова песни, которая звучит в фильме, написал Файнберг.

А вообще по его сценариям снято четыре полнометражных фильма и более двадцати мультипликационных.

Его собственные стихотворные книги выходили в Ташкенте довольно регулярно. В 2003-м поэтическая книжка вышла и в Москве.

В память о нём – его сонет «Родина»:

Меж знойными квадратами полей она легла до самого отрога — гудроновая старая дорога в тени пирамидальных тополей. Я в юности не раз ходил по ней с теодолитом и кривой треногой. Я пил айран в той мазанке убогой, где и теперь ни окон, ни дверей. Печальный край. Но именно отсюда я родом был, я родом есть и буду. Ау, Европа! Я не знаю Вас. Вдали орла безмолвное круженье. В зубах травинка. Соль у самых глаз. И горестно, и счастливо мгновенье.