Оказывается, семейство Аникстов вернулось из эмиграции в Россию в 1917 году так же, как и Ленин с Крупской, – в специальном вагоне и с разрешения германского правительства, которое не без основания рассчитывало, что большевистский лозунг «превратим мировую войну в гражданскую» послужит разложению русской армии.

Абрам Моисеевич Аникст к 1917-му стал большевиком. Но поначалу им не был. Вступал в революционное движение как анархист. Это ему, занимавшему в стране Советов крупные государственные посты, будет зачтено. 2 ноября 1937 года его арестуют, а 19 марта 1938-го расстреляют.

Его жена Ольга Григорьевна Аникст с 1915 года по рекомендации Ленина и Крупской работала в Швейцарии секретарём Общества помощи ссыльным и политкаторжанам. После эмиграции руководила организацией профессиональных заведений, перестройкой школьной системы, подготовкой рабочих на производстве. Была редактором журнала «Жизнь рабочей школы», организовывала съезды по образованию рабочих подростков и по рабочему образованию. Была в 1930-м командирована в Германию и после возвращения создала и возглавила в качестве его первого ректора Московский институт новых (иностранных) языков (нынешний Московский государственный лингвистический университет). Работала начальником Управления учебных заведений в Наркомате местной промышленности РСФСР.

И, разумеется, была арестована. Сразу же после расстрела мужа. Как член семьи изменника родины. Провела восемь лет в мордовских лагерях и ещё десять в ссылке в Свердловской области.

Оставила воспоминания, где рассказала об истории семьи Аникстов и где очень тепло вспоминала о своих встречах с Лениным и с Крупской.

В этой семье и родился в Цюрихе 16 июля 1910 года Александр Абрамович Аникст. «Он очень увлекался игрой в марки и знал всех депутатов английского парламента, – вспоминает его мать. - Хватал наши газеты, читал все речи их. Играя в марки, он устраивал войну между королями Англии и др. Дедушка его называл «Чичерин» и настаивал, чтобы он пошёл на Международный факультет. Однако, когда Саша окончил 10 классов, мы попытались определить его в 1-ый МГУ. Но оказалось, что по математике он не сдал даже на «хорошо», несмотря на то, что дома имел репетитора. Не любил математики, и всё. Впоследствии он поступил в институт имени Либкнехта на литературное отделение. Затем, после какой-то реорганизации института, он был переведён во 2-ой МГУ на педагогический факультет, который и окончил».

В 1938 году он защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Мильтона. С началом войны вступил в московское ополчение. Четыре года был на фронте. После возвращения преподавал историю английской и американской литературы, занимался исследовательской, авторской, составительской и комментаторской работой. Защитил докторскую диссертацию по творчеству Шекспира в 1963 году.

Стал крупнейшим специалистом по шекспироведению, по которому опубликовал больше ста работ. Среди них не только великолепно написанная книга о великом писателе и драматурге, изданная в серии «Жизнь замечательных людей» (1964), но и такие, представляющие огромную научную ценность, как «Театр эпохи Шекспира» (1965), «Первые издания Шекспира» (1974), «Шекспир. Ремесло драматурга» (1974), «Трагедия Шекспира «Гамлет». Литературный комментарий» (1986). Не говорю уже о многих предисловиях к отдельным публикациям драм Шекспира, о статьях в научных изданиях, во многом по-новому осветивших ту или иную проблему шекспироведения.

Впрочем, вклад Аникста в науку о литературе ещё обширней. Он писал книги о Бернарде Шоу (1956) и Даниеле Дефо (1957), о «Фаусте» Гёте (1979 и 1983), о творческом пути Гёте (1986). Наконец, следует отметить его книги о теории драмы: «Теория драмы от Аристотеля до Лессинга» (1967), «Теория драмы в России. От Пушкина до Чехова (1972), «Теория драмы на Западе в первой половине XIX века» (1980) и во второй его половине (1988).

Он был почётным доктором Бирмингемского университета. Был председателем Шекспировской комиссии Академии наук. А по воспоминаниям близко знавших его людей, был прекрасным общительным человеком. Студенты его обожали. Профессора тоже. Столетию его памяти были посвящены сборники «Шекспировские чтения 2006» и «Шекспировские чтения 2008-2010». В одном из них опубликовано завещание Аникста «Остающимся в живых», которое даёт объёмное представление об этом незаурядном человеке. Он умер 24 декабря 1988 года.

* * *

Женя Богат, Юра Тимофеев – люди, крепко дружившие между собой и по-своему невероятно интересные в отделе так называемого коммунистического воспитания «Литературной газеты», с которыми я познакомился в 1967 году, когда пришел в неё работать. Работала в отделе ещё и приветливая Таня Снегирёва, но она быстро сгорела – рано умерла.

А своего заведующего – Валентину Филипповну Елисееву отдел не любил. Она, как и сама говорила об этом на летучках, подходила к печатающимся материалам с партийных позиций. Когда я пришёл в газету, её пыл поубавился, поутих. Но старые работники вспоминали её пламенным обличителем.

Юра был общим любимцем. С ним сразу переходили на «ты», выпивали большой компанией, в которую он любил собирать сотрудников и вести к себе домой. Был он добр и беспечен. Занимал прежде должность главного редактора детского издательства, но в номенклатуре не удержался: он для неё не был создан.

А Женя был церемонен. Амикошонства не любил. Выпивать тоже. Сближался с людьми труднее. Но если сближался, то дружил с тобой прочно. Недаром, когда он умирал, и больница попросила добровольцев в редакции сдать для него кровь, вызвались очень многие.

Евгений Михайлович Богат родился 16 июля 1923 года. Работал до «Литературки» в разных газетах. В московском областном «Ленинском знамени» его заприметил главный редактор «Вечерней Москвы» Виталий Михайлович Сырокомский. «Вечёрка», «Ленинское знамя», «Московская правда» и «Московский комсомолец» находились в одном здании, принадлежавшем горкому и обкому партии и комсомола. Сырокомский читал статьи Богата и они ему нравились. Он мне рассказывал потом, что подумывал переманить Женю в свою газету. Но не успел: его самого переманил Чаковский к себе первым замом. Чаковский задумал реформу «Литературной газеты» и позвал Сырокомского её осуществлять, предоставив ему полномочия набирать тех, кто ему нужен, и избавляться от тех, кто ему не нужен. Так и оказался Женя в «Литературной газете».

Он очень ценил это своё рабочее место. Говорил мне, что долго не мог поверить тому, что Сырокомский окажется в состоянии пробить такие материалы, о которых нельзя было и подумать в «Ленинском знамени». «Я убивал в себе внутреннего цензора, – говорил Женя. – И такое убийство давалось нелегко: привычка – вторая натура!»

Тем не менее её, эту злополучную привычку, он преодолел. Привык к другому – к полному самораскрытию собственной личности в своих статьях, что обеспечило ему успех у благодарных читателей, а нашей газете добавило подписчиков.

Он и был из тех публицистов, которых называли «золотыми перьями» редакции: Толя Рубинов, Аркадий Ваксберг, Алик Борин, Ольга Чайковская, Паша Волин, Толя Левиков, позже – два Юры – Щекочихин и Рост.

Женя выделялся и на их фоне: его очерки были философичны и, посвящённые конкретному событию, оказывались как бы вне конкретного времени. Потому что писал Богат о человеческой душе, открывал в ней огромные моральные возможности для реализации, предупреждал о её хрупкости и призывал к сбережению её в чистоте, не пятная. Нет, он не был религиозен. Но статьи его были проповедническими, обращёнными к внимающей автору пастве. Такая стилевая манера отличала ещё одного нашего автора – Симона Соловейчика. Но Сима в редакции не работал. К тому же цензору с Симой было намного легче, чем с Женей. Соловейчик писал о школе, освещать проблемы которой можно было только в рамках установленных цензурой правил. Помню, как придирался цензор к Симе и как обдумывали в отделе пути, какие помогли бы обойти цензурные преграды. Не думаю, что статьи Богата нравились цензору. Но насчёт души цензура чётких установок не имела, а что до запретных философов, чей список был у цензора, то Женя их и не цитировал. Мог отослать читателя к Монтеню или Руссо, цитировал русских и зарубежных классиков литературы – что было в этом запретного?

Забавно, что обоих – Соловейчика и Богата – в редакции звали «гривастыми». Не из-за стилевого сходства, разумеется, а потому что у обоих причёски были на самом деле похожи на львиную гриву, у обоих длинные волосы как бы развевались при походке.

Женя умер относительно рано – 7 мая 1985 года, не достигнув 62 лет. Он оставил после себя внушительное количество книг, которые в своё время были не менее популярны, чем его статьи в «Литературной газете». К примеру, «Ахилл и черепаха» или «Урок». Будут ли читать их в будущем? Судить не нам. История знает немало примеров возвращения забытых было книг в литературу. Иногда они возвращаются спустя весьма продолжительное время.

* * *

Володю Британишского я помню по литературному объединению «Магистраль», куда они ходили с женой Володи Наташей Астафьевой, тоже поэтессой.

Он в её честь назвал одну из первых своих книг «Наташа», которую мы обсуждали в «Магистрали».

Родился Владимир Львович Британишский 16 июля 1933 года. Вообще-то набирался соков он в Питере. Там жил и посещал знаменитое литобъединение ленинградского Горного института, которое вёл Глеб Семёнов. Оттуда вышли А. Битов, Г. Горбовский, А. Городницкий. Британишский знал Кушнера, Соснору, Рейна. Упоминал о его стихах Бродский в одном из своих интервью. Володя печатался в «Звезде» с 1955 года. И уже в 1961-м его приняли в Союз писателей.

Членство в Союзе не мешало ему приходить в «Магистраль», которую посещали Булат Окуджава и Володя Войнович, Эля Котляр и Нина Бялосинская, тоже ставшие членами писательского Союза.

Наверное, ему были интересны наши выступления. Могу сказать, что его стихи были интересны нам, «магистральцам». Мне, например, понравилось его стихотворение «Читая Ремарка»:

Человек пришёл с большой войны. Цело, невредимо было тело. Но война из-за его спины Глядела, За плечами у него сидела Крепче ведьмы, цепче сатаны. Человек пришёл с большой войны В дом, в четыре собственных стены. Но война его не отпустила, Тягостная, у него гостила, Комната едва её вместила, Были стены для неё тесны. Человек пришёл с большой войны. Вот он лёг, заснул и видит сны, Окружённый, как тогда, в Арденнах, Ужасами яростной войны… Человек нашёл себе жену, Он рождения увидел чудо. Но остался у войны в плену, Без надежды вырваться оттуда. Он мальчишкам роздал ордена, Штатское купил себе с получки. Но сидела за столом война И кусок брала себе получше. Умер он через пятнадцать лет. Врач пришёл пролить научный свет. Бездыханное молчало тело. Было всё: латынь, учёный вид… А война По-прежнему глядела Из больших, ввалившихся орбит. Человек был на войне убит.

Была в его стихах, какая-то крепкая основательность, которая, как я потом уже понял, вообще отличала птенцов гнезда Глеба Семёнова. Семёнов выпустил настоящих профессионалов. Не случайно, что В. Британишский публиковал в «Вопросах литературы» статьи о польском барокко. Семёнов научил студийцев понимать, что содержание и есть форма стиха. Они и выбирали форму по своему содержанию.

Я встречал потом много публикаций Британишского. Поражался его работоспособности. Он ведь ещё и переводил. И печатал свои переводы с польского, с английского, с чешского, словацкого. Переводил У. Уитмена, Я. Ивашкевича, Ч. Милоша, У.К. Уильямса. Начинал печататься с переводов негритянского поэта Л. Хьюза. Особенно много перевёл польских поэтов.

А кроме того, Британишский писал прозу. Выпустил книгу ещё в 1969 году. В 2008-м в издательстве «Аграф» вышла книга его прозы «Выход в пространство».

В заключение снова хочется процитировать Британишского. На этот раз стихотворение, которое написано намного позже того, которое я процитировал раньше:

Марине Дочь у меня – психолог, работает в диспансере. Она отделять обязана нормальных от ненормальных. Она мучительно ищет некий надёжный критерий, чтоб точно чертить границу безумья их и ума их. Но нет такого критерия. Похоже, что все – больные, не то, чтобы инвалиды, но очень уж неполноценны, а что особенно часто её повергает в унынье: не столько они шизофреники, сколько олигофрены. Да, да, дураки, недоумки. Как быть с ними? Что возьмёшь с них? С дебилов и с идиотов, с бессмысленных имбецилов? Что делать с малыми сими? Беспомощность и невозможность. И Бог, обидевший всех их, всем им помочь не в силах. А ей что? Не брать же их на руки – утешить их и утишить! Она их классифицирует, она сортирует, бракует… Потом домой возвращается – кричит на своих мальчишек, на мать, на мужа… И курит, и курит, и курит…

Умер Владимир Британишский 24 декабря 2015 года.

* * *

С поэтом Андреем Дементьевым у меня отношения складывались странно. В одной из своих статей я критиковал его стихи, напечатанные, наверное, в «Юности». Точно не помню, но кажется, что там. Потому что заведующий отделом поэзии этого журнала поэт Натан Злотников, встретив меня, заголосил: «Геночка, ты обидел очень хорошего человека. Это добрейший малый. Его ценит Борис Николаевич». Борис Николаевич – главный редактор «Юности» Полевой. Что речь шла о стихах именно Дементьева, я очень хорошо помню.

Донесли мне, что якобы он в Калинине (Твери), где жил тогда, сказал кому-то: «Красухин просто искал, по кому ударить. И здесь я попался ему под руку. Он выполнял редакционное задание». Если он это сказал, то критики моей не опроверг. Просто представил её вынужденной, какой она, конечно, не была.

А потом Дементьев переехал в Москву, стал в «Юности» заместителем Полевого, и я перестал там печататься даже с маленькими рецензиями. Не предлагал их, потому что был уверен: не опубликуют. Но вот Дементьев после смерти Полевого назначен главным редактором «Юности». И через какое-то время подходит ко мне в «Литературной газете». «Почему, – спрашивает, – вы у нас не печатаетесь?» «Да никто не зовёт», – отвечаю. «Я зову, – твёрдо говорит Дементьев. И улыбается мне: – Буду рад видеть вас на наших страницах».

Вот здесь я и вспомнил Злотникова. Его отзыв: «Добрейший малый».

Что ж. На дворе стоял 1984 год. Моему другу Булату Окуджаве в мае исполнялось 60 лет. Я предложил статью о нём главному редактору «Юности».

– Очень хорошо! – сказал он. – Пишите, поставим в пятый номер. Поздравим Булата.

Я прочитал гранки статьи, идущей в майском номере. Однако, как через несколько дней сказали мне в секретариате, из майского номера Дементьев её вынул.

Он позвонил мне домой, извинился, сказал, что статья ему нравится и что она пойдёт в седьмом, то есть июльском номере. «От вас и от меня такая перестановка не зависит», – сказал он.

И в седьмом номере «Юности» статья, которая очень понравилась жене Булата, Оле, действительно вышла.

Вот так ответил мне поэт на критику его стихов. Не припомню больше подобного случая.

К тому я это рассказываю, чтобы подтвердить: Андрей Дмитриевич Дементьев, родившийся 16 июля 1928 года, человек незлобный.

Как я отношусь к его стихам? Да, пожалуй, что мнения о них я не переменил. Другое дело, что он поэт-песенник. А к текстам для музыки нелепо предъявлять такие же требования как к стихам.

* * *

Летом 1978 года оказался я в Новосибирске на Днях советской литературы. На таких днях я был не в первый раз и знал, что меня ждёт беспробудная пьянка с секретарями райкомов, председателями колхозов и директорами предприятий. В основном, конечно, это ожидание подтвердилось. Но на моё счастье в городе работал собственный корреспондент «Литературной газеты» Коля Самохин. И хотя я приехал не от газеты, а от Союза писателей, Коля бросился ко мне и стал в этой поездке меня опекать.

Вне программы поехали мы с ним на его дачу, где прогулялись по дивному лесу, постояли у ослепительного озера. Коля предложил искупаться, но плавок у меня не было. Поэтому Коля ушёл в воду, а я остался на берегу. И вот ко мне подошёл пожилой мужчина, который заговорил со мной, как со старым знакомым. Я отвечал, удивляясь смелости собеседника: мы говорили о роскошной природе этих мест, о том, как губит природу выросшее вокруг военное производство. Так, не знакомясь, мы болтали весьма оживлённо, пока не вышел на берег Коля.

– А, – сказал он, – вы уже познакомились. Это хорошо. Пойдёмте, Юрий Михайлович, ко мне посидим. – Как вам мой коллега? – обратился он к Юрию Михайловичу.

– А вы коллеги? – спросил в свою очередь тот.

– Так вы так и не познакомились? – удивился Коля. – Это Юрий Михайлович Магалиф, наш поэт, – сказал он мне. – А это… как твоё отчество? – спросил он меня.

Я сказал. И он представил меня Магалифу.

На даче у Коли было очень неплохо. Мешало только, что Магалиф, узнав, что имеет дело с критиком, начал зачитывать меня своими стихами. Но, зная за собой привычку, выпивая, хвалить человека, я его остановил. Сказал, что стихи со слуха не воспринимаю.

Юрий Михайлович не обиделся. Рассказывал о себе. В 1938 его вместе с родителями выслали в Казахстан. А в 1941-м посадили за найденную в бумагах стенограмму Первого съезда Союза писателей.

Я удивился. Он объяснил, что стенограмма в то время была изъята и относилась к запрещённым книгам, которые из-за запрета считались антисоветскими. Его осудили на пять лет за хранение антисоветской литературы, и послали в лагерь под Новосибирском. Так он в этом городе и оказался.

Назад мы ехали втроём. Магалиф рассказывал о недавно умершем художнике. Я знал, что Окуджава посвятил ему стихотворение. Но что это за художник, Булат не говорил. Точнее, я о нём его не спрашивал. Машина повезла нас в дом художника, где нам открыли и не обрадовались. Во-первых, для гостей время было позднее. А во-вторых, хозяева сразу поняли, что гости навеселе.

Но обаяние Магалифа и здесь подействовало. Мне показали акварели и пейзажи Николая Грицюка, и хмель слетел с меня. Радостно было смотреть эти полотна и рисунки. Разноцветье пело, и душа отзывалось этому пению.

Я потом пересмотрел картины Грицюка, когда мы вернулись в Новосибирск из поездки в районную Колывань. Проверял себя: действительно ли они так прекрасны или я перехваливаю, как обычно, когда выпиваю. Нет, не перехваливал: опять на меня хлынуло это поэтическое разноцветье, и я купался в нём.

Я остался благодарен поэту и прозаику и, кажется, ещё и драматургу Юрию Михайловичу Магалифу (16 июля 1918 – 28 января 2001), за приобщение меня к миру замечательного художника. Кстати, и Магалиф написал о Грицюке:

Моё сердце мы завтра Отправим в починку – Что-то тянет оно Не вперёд, а назад… А сегодня поставим Большую пластинку, Где военные марши Гремят и гремят. Ну-ка, марш – начинай! Раскачай эти стены! Чтоб картоны, срываясь, Летели из рам! Утверждай, Что вовеки пребудут нетленны Все картины, Где краски и кровь пополам! Мы реальны, как цвет, Как простейшая гамма. Жизнь позирует нам От темна дотемна. Только смерть - (Эта слишком конкретная дама) – Притворяется, Будто абстрактна она… Громче музыка – Музыка света и славы! - Мы всегда Этим трубам Внимаем всерьёз. В нашем деле Ни прибыли нет, Ни забавы: Смотрим, Слушаем, Терпим. До боли, До слёз. …И уходит В бессмертье Кто храбрее И старше; Кто в труде исступлённом Был грешен И свят. Он боец. Он вернётся. Военные марши Всё гремят и гремят… Всё гремят и гремят…

Понимаю, что «Песенка о Пиросмани» Окуджавы, посвящённая художнику Николаю Грицюку, не пойдёт в сравнение с этим стихотворением. Не удивительно: Булат был поэтом, а Магалиф всего лишь стихотворцем. Но я ему остался благодарен: он открыл мне чудесного художника.

* * *

О Николае Николаевиче Асееве (10 июля 1889 – 16 июля 1963) мне рассказывал Станислав Рассадин. Асеев опекал молодых поэтов. Хвалил Соснору, Ахмадулину, Вознесенского. Особенно покровительствовал Юрию Панкратову и Ивану Харабарову.

Два этих последних учились в Литинституте, увлекались поэзией Серебряного века и выступили в печати со статьёй против традиционной поэзии. Они противопоставили ей оперённое «новой» рифмой четверостишие одного из них – Панкратова:

Зима была такой молоденькой, Такой весёлой и бедовой. Она казалась мне молочницей С эмалированным бидоном.

Позже критик Бенедикт Сарнов будет высмеивать это четверостишие, спросит: «Вы когда-нибудь видели у молочниц эмалированные бидоны? Скажете: пустяк? А я отвечу, что это отсутствие интереса к реальной жизни, пренебрежение реальностью ради поэтического фокусничанья». Я пересказываю Сарнова своими словами, но смысл его высказывания передаю точно.

Но Асееву такие стихи нравились, и он носился с ними, как с писаной торбой.

Особенно, рассказывал Рассадин, они увлекались стихами Пастернака, с которым познакомились и который их хорошо принял, похвалил их стихи. Но, когда потребовали отречься от мэтра, они сделали это, не задумываясь. И, мало того, чуть ли не с благословения самого Пастернака, которому поведали, что отрекутся от него, хотя и не перестанут любить его стихи. «Что ж, – понимающе сказал Пастернак, – у вас ещё жизнь впереди». Окрылённые его пониманием, они перешли с пастернаковской дачи на асеевскую, поставили на стол бутылку водки и рассказали хозяину дома об удачно проведённой ими операции. «Вон! – рявкнул Асеев. – И забудьте ко мне дорогу». Но минут через десять они снова постучались к Асееву. Николай Николаевич открыл дверь: «Ну, что ещё вам здесь надо?» «Простите, Николай Николаевич, – ответили они. – Мы у вас нашу водку забыли». Асеев отдал им бутылку и захлопнул дверь.

В «Книге памяти» Рассадин рассказывает этот эпизод с водкой иначе. Но когда я напомнил ему его же рассказ мне, он сказал, что правда не в его книге, а в том, что он мне рассказал. А в его памяти наложились друг на друга два разных не связанных между собой эпизода. Один из них к Асееву отношения не имеет. Имеет тот, что он рассказал мне. И просил, если не удастся ему исправить эпизод в новом издании книги, найти повод и восстановить истину. Новое издание его книги не вышло. Поэтому выполняю его просьбу.

Николай Николаевич был человеком порядочным и сердечным. Это утверждали все мои старшие друзья. И я им верю. Тем более что он часто воплощал свою сердечность, свою нежность в стихах.

Тихо-тихо сидят снегири на снегу меж стеблей прошлогодней крапивы; я тебе до конца описать не смогу, как они и бедны и красивы! Тихо-тихо клюют на крапиве зерно,- без кормёжки прожить не шутки!- пусть крапивы зерно, хоть не сытно оно, да хоть что-нибудь будет в желудке. Тихо-тихо сидят на снегу снегири - на головках бобровые шапочки; у самца на груди отраженье зари, скромно-серые перья на самочке. Поскакали вприпрыжку один за другой по своей падкрапивенской улице; небо взмыло над ними высокой дугой, снег последний позёмкою курится. И такая вокруг снегирей тишина, так они никого не пугаются, и так явен их поиск скупого зерна, что понятно: весна надвигается!

* * *

Петра Лещенко обожаю! Моё детство. Патефон, который подкручивается специальной ручкой, вставляемой в боковое отверстие. Чёрные пластинки. И ещё гнущиеся, записанные «на рёбрах». Их называли так, потому что были они на рентгеновских снимках.

«Чубчик»! «Чёрные глаза»! «Марфута всё хохочет, / Марфута замуж хочет»! «Всё что было, / Всё, что мило, – / Всё давным-давно уплыло»…

Уже потом я узнал, какой смертью погиб 16 июля 1954 года Пётр Константинович Лещенко, родившийся 14 июня 1988 года. Читал мемуары его жены Веры Белоусовой-Лещенко, которую приговорили сперва к смертной казни, а потом к 25 годам за брак с иностранцем, то есть с Лещенко, который в эмиграции получил румынское подданство. Его арестовали и уничтожили уже в народной Румынии, где местные органы безопасности тесно сотрудничали с нашими. А её переправили в Москву и объявили этот удивительный приговор.

Горько! Такого проникновенного, берущего за душу певца загубили!