Ну кто мог ожидать, что в общем-то очень средний писатель Сергей Алексеевич Баруздин, родившийся 22 июля 1926 года, окажется весьма прогрессивным редактором журнала. И дело здесь даже не в степени дарования (в конце концов, Андрей Дементьев или Анатолий Ананьев писали не лучше), а в том, что Баруздин начинал свою служебную карьеру как весьма злобный чиновник.

Разумеется, он поучаствовал в травле Пастернака, опубликовавшего на Западе «Доктора Живаго». Но главное – это его свирепая позиция, которую он демонстрировал на посту секретаря Союза писателей РСФСР (1957-1965), да и на посту секретаря СП СССР, избранный уже после того, как стал главным редактором «Дружбы народов», вёл себя не намного лучше.

Поднимите стенограммы обсуждения секретариатом (республиканским или союзным) каких-нибудь не нравящихся властям произведений, авторов или поднятых общественностью проблем. Даже Салынский так обставит своё выступление, что можно решить: он за гонимого автора. Даже Симонов или Озеров будут взывать к смягчению наказания. Баруздин – нет! Баруздин никому не даст сомневаться в своей верноподданности.

Мне рассказывал человек, близко знавший Чуковского, что тому однажды принесли большой свёрток. Сняв бумагу, Чуковский увидел настенный портрет Баруздина в дорогой раме. На обороте Баруздин писал, что дарит Корнею Ивановичу портрет в его портретную галерею. Не зная, что делать с подарком, Чуковский положил его в прихожую на пол, где портрет очень скоро оказался раздавленным. И Чуковский распорядился убрать его как сломанную вещь.

Конечно, это было до того, как Баруздин пришёл в «Дружбу народов». Но, зная Корнея Ивановича, я уверен, что он не повесил бы на стену и редактора журнала.

У нас в газете в отделе проверки работала Роза Сафарова, высокая худая крашеная блондинка. Как все старые девы, она с большим неодобрением относилась к постоянным пьянкам в редакции. Большая была любительница чтения – все выпивать, а она на приглашение только: «идите, идите!» и тут же достанет из сумки какой-нибудь журнал или книгу.

И вот – сенсация: Розу видят в Центральном доме литераторов за столиком с Баруздиным. Тот был запойный пьяница. Но Роза, сидя с ним, зорко следила, чтобы не больше пятидесяти грамм коньяка, как он ей обещал. Причём закуски заказывал, словно собирался выпить хотя бы бутылку.

А дальше это вошло почти в систему. После работы за Розой заезжала машина. Шофёр Баруздина укладывал её сумку. И они мчались в ЦДЛ.

«Смотри, не спейся!», – смеялись над Розой. Смеялись напрасно. Баруздин в неё очень серьёзно влюбился. И женился. И не печатал в журнале произведения, не прочитанного и не одобренного Розой.

«Неужели и тебя предварительно читает?» – спрашивал я у Окуджавы. Тот рассмеялся. Сказал, что в первый раз позвонил Баруздин и попросил Булата выслушать Розины замечания. Но замечаний не было. Наоборот. Роза рекомендовалась Булату его поклонницей и сказала, что всё, что он принесёт в журнал, «мы напечатаем».

А то, что она не бросала слов на ветер, поняли работники «Дружбы народов». Влюблённый и любивший Розу до конца жизни Баруздин делал всё, что она хотела.

Наверное, следует тут сказать, что и Роза по-настоящему полюбила Баруздина. Всё сделала, чтобы скрасить ему их годы женитьбы. Баруздин даже пить перестал. Его испитое морщинистое мефистофельское лицо словно выгладилось, стало добрее.

Ну, а добрый человек всегда прогрессивнее злого. Вы не замечали такую зависимость? Напрасно. Добро – это желание порадовать. В том числе и жену. В том числе и читателя, которого жена безумно хочет сделать союзником мужа.

Умер Баруздин 4 марта 1991 года.

* * *

Юра Карякин стал известен очень рано. С тех пор, как напечатал в «Новом мире» статью об отношении китайцев и северных корейцев к Ивану Денисовичу Солженицына.

А потом был знаменитый вечер Платонова в ЦДЛ в 1968 году. И Юрий Фёдорович Карякин, рождённый 22 июля 1930 года, произнёс такую пламенную антисталинскую речь, что горком партии исключил его заочно, даже не настаивая на его присутствии. Он потом обо всём этом подробно написал в своих воспоминаниях. Написал и о том, кто восстановил его в партии, – Пельше, председатель центральной контрольной комиссии. Восстановил, потому что за Карякина просили бывшие его сотрудники по работе в пражском журнале «Проблемы мира и социализма». Вообще-то, когда читаешь его воспоминания «Перемена убеждений», чувствуешь, что это восстановление в партии было ему уже не нужно. Он не верил в коммунистические идеи, а то, во что он не верил, для него не существовало.

Это был человек с необычайно горячим темпераментом. Мог лезть на рожон поперёк любого батьки, в каких чинах ни находился бы этот батька и какую должность бы ни занимал. Потому и в друзьях у него были люди чистые, светлые, такие, как Андрей Дмитриевич Сахаров, или Александр Николаевич Яковлев, или Эрнст Неизвестный.

Юрий Фёдорович оставил немало работ. Большинство из них посвящено Достоевскому, которым Карякин занимался очень серьёзно. Но не только. Он оставил ещё и сборники своей пламенной публицистики.

Я вспоминаю один рассказ Юры, как он готовится перейти дорогу от старого здания Генштаба к новому, то есть ждёт зелёного света, чтобы идти в метро «Арбатская». И вдруг рядом замечает очень знакомую фигуру. Вглядывается: «Молотов?» Тот кивает. Юра: «Ты, оказывается, ещё жив, мерзавец! Ползаешь по земле, поганец! Мне сейчас некогда – спешу. Давай завтра. Приходи на это же место во столько же. Душить буду тебя душегуба!» «Товарищи!» – кричит Молотов. «Ну откуда у тебя могут быть какие-нибудь товарищи, – рассудительно говорит Юра. – Ты же их всех предал!»

Разумеется, назавтра Молотов не появился. А я вспомнил эту историю, чтобы показать, каким редким бескомпромиссным бесстрашием обладал Карякин. Многие, может быть, содрогнулись, узнав о победе жириновцев на первых же свободных выборах в Думу. И только он, Карякин, прокричал: «Россия, ты одурела!»

Скончался 18 ноября 2011 года.

* * *

Что можно сказать о поэтессе Каролине Карловне Павловой, родившейся 22 июля 1807 года? Во-первых, она пережила неудачную любовь к Мицкевичу, что потом отразилось на её характере. Во-вторых, она не была счастлива в творчестве, отчасти потому что переводила русских поэтов на иностранные языки. В будущем, когда она начнёт писать по-русски и стихи, и прозу, они будут выглядеть написанными иностранцем. В-третьих, она долго бедствовала и потому не выходила замуж: бесприданницы редко в этом смысле бывают счастливы. Но в 1836 году её семье достаётся значительное наследство, которое притягивает к 29-летней старой деве женихов. Каролина выходит замуж за писателя Николая Филипповича Павлова, первого русского переводчика Бальзака, автора известного сборника «Три повести». Женившись, Павлов, сам родом из крепостных крестьян, человек очень среднего достатка, стал жить на широкую ногу, прокучивая богатство жены.

Понятно, что мира в их доме не было. А 1852 году между супругами произошёл полный разрыв. Говорят, что стараниями жены муж был посажен в долговую яму, а потом сослан под надзор полиции в Тверь.

Во всяком случае, бежать от сплетен Каролина Павлова решила за границу. Побывав в Константинополе, Италии и в Швейцарии, она в 1861 году окончательно поселилась в Дрездене, очень редко и ненадолго приезжая в Россию.

Её смерть 14 декабря 1893 года была почти незамеченной. Её стихи никто уже не помнил. Их воскресил Брюсов, который издал в 1915 году собрание её сочинений. Но что значит воскресил? Своего собственного места в русской литературе у Каролины Павловой не оказалось.

* * *

Оказавшись после ухода из Госкино СССР, как тогда говорили, «на вольных хлебах», я очень долго искал штатного места: жена зарабатывала совсем немного, и своего требовал трёхлетний сын. Меня познакомили с ответственным секретарём журнала «Семья и школа» Петром Ильичём Гелазонией. Он сказал, что им нужен заведующий литературным отделом, эту ставку сейчас занимает поэт Барков, но он собирается уйти. На его место претендует некий детский писатель. Выбирать из нас двоих будет член редколлегии журнала Владимир Михайлович Померанцев. Он курирует литературу. А я пока что могу привлечь к публикации в журнале новых авторов. Лучше всего – известных писателей. За каждую их публикацию мне будут платить определённую сумму.

Дня через два позвонил Померанцев и сказал, что хотел бы со мной познакомиться. «Я объяснил Петру Ильичу, – сказал он, – что критик предпочтительней прозаика. У критика взгляд на литературу шире и беспристрастней».

На встречу с Померанцевым в Центральном доме литераторов я пришёл не с пустыми руками: получил повесть о сельском учителе от Булата Окуджавы, дали стихи Варлам Шаламов и Олег Чухонцев, взял статью у критика Бенедикта Сарнова. Померанцев расцвёл. «Вот и прекрасно. Будет у нас нормальный журнал», – сказал он, листая рукописи, и спрятал их в портфель.

Из дома литераторов мы поехали к Владимиру Михайловичу (две трамвайные остановки от метро «Семёновская») и ушёл я от него поздно, навсегда влюбившись в этого удивительного человека.

Как он вообще оказался в журнале? У старика Орлова, бывшего заведующего городским отделом образования в Москве, были со Сталиным свои счёты: большинство его родственников репрессировали. И хотя сам Орлов не пострадал, но хрущёвский доклад на XX съезде одобрил очень горячо. Жадно читал «Новый мир» Твардовского и был под огромным впечатлением от повести Солженицына. Назначенный главным редактором «Семьи и школы» он каким-то образом добился от академии педнаук (журнал был её органом) утверждения беспартийного Гелазония ответственным секретарём, и – мало того! – делил с Петром Ильичём редакторские обязанности – прислушивался к нему, подписывал почти всё, что предлагал Гелазония. Так вот Пётр Ильич и посоветовал Орлову взять в редколлегию Померанцева. И Орлов, помнивший и статью «Об искренности в литературе», напечатанную в 1953 году в «Новом мире» Твардовского, и то, как долго на разных собраниях клеймили её автора, согласился, чтобы литературу в его журнале курировал этот не так ещё давно бывший в глухой опале писатель. Померанцева и сейчас печатали не слишком охотно. Но – надо отдать должное Петру Ильичу: члену редколлегии академического журнала печататься всё-таки было легче, чем просто литератору, в прошлом опальному. Это почувствовал и сам Померанцев, который любил Гелазонию и был благодарен ему.

Я полюбил этого человека, родившегося 22 июля 1907 года. Его не сломило более чем двухлетнее безденежье, устроенное ему властями, ошельмовавшими его за статью «Об искренности в литературе»! Я наблюдал, как он ведёт себя с редакторами так и не вышедшей при его жизни книги. Категорически отказывался уступать! Присутствовал при его разговоре с Карповой – всесильным главным редактором «Советского писателя». «А ведь если мы не договоримся, – вкрадчиво сказала она ему, - ваша книга не выйдет». «На ваших условиях, – спокойно ответил Владимир Михайлович, – мы не договоримся никогда!» А как поразил нас с Гелазонией афоризм Померанцева – отзыв об одном знакомом: «Обыватель, не пожелавший стать гражданином». Речь шла о человеке, который за всю жизнь не обрёл себе ни одного врага! Не обрёл – значит прилежно обходил любые препятствия, старался понравиться всем, стать, как гоголевская дама, приятным во всех отношениях.

Я потом перечитал статью «Об искренности в литературе», Главное, что ему не прощали: он выступал против подмены литературного анализа произведения социально-политологическим. Кстати, сам Владимир Михайлович в той же статье выступил и превосходным критиком: показал, почему никакого отношения к литературе не имеют не только книги прочно забытого теперь С. Болдырева или изредка поминаемых С. Бабаевского, М. Бубеннова, но и роман Э. Казакевича «Весна на Одере». И наоборот: почему «Районные будни» В. Овечкина надолго останутся в литературе, несмотря на их злободневность. И всё же на Померанцева набросились не только за его конкретные оценки. Его яростно атаковали тогдашние критики, не владевшие искусством литературного анализа (увы, и в сегодняшней критике с этим не намного лучше!). «Нет, товарищ Померанцев, – восклицала, к примеру, Л. Скорино, – Ваши теоретические предпосылки не верны, а оценка явлений литературы, если говорить напрямик, узка и жеманна: у Вас получилась искажённая картина литературы, потому что Вы подошли к ней с идеалистических позиций…»

Сегодняшнему читателю мало о чём говорят эти «идеалистические позиции». А в то время это было очень серьёзным политическим обвинением. Померанцева топтали. Называли «антисоветчиком», «клеветником». Его громили в «Правде» и в других официальных органах печати, проклинали на состоявшемся в 1954 году Втором съезде советских писателей, призывали исключить из Союза.

Из Союза писателей его не исключили, но без куска хлеба оставили. Перекрыли любую возможность печататься. Попробовал Владимир Михайлович, юрист по специальности, устроиться куда-нибудь юрисконсультом, но его слава бежала впереди него. Никто брать на работу опального писателя не желал.

Владимир Михайлович не очень любил вспоминать то голодное для их семьи время, когда его жена Зинаида Михайловна, добрейший человек, с золотыми руками, вынуждена была шить очень красивые фартуки и продавать их с помощью знакомых. Но кое-что из его воспоминаниях о тех годах перепадало мне и Пете Гелазонии.

В командировку по российской глубинке его никто не посылал. Поехал сам. Жил у родственников, ездил по колхозам, встретил одного очень толкового председателя, о котором написал небольшую книжку.

Но кто её издаст? Хлопотали боевые товарищи Владимира Михайловича, майора, великолепно владевшего немецким, и потому служившего во фронтовом агитпропе, забрасывавшем противника листовками и карикатурами. Хлопотали за Померанцева и его сослуживцы по послевоенной Германии – демобилизовали Владимира Михайловича только через несколько лет после окончания войны. Словом, кто-то вышел на Николая Грибачёва, который работал тогда у Фурцевой, первого секретаря Московского горкома партии, советником по культуре.

Грибачёв позвонил в издательство «Знание», обычно выпускавшее небольшие книжечки многотысячными тиражами. Но книжку Померанцева решено было выпустить тиражом в одну тысячу.

Разумеется, Владимир Михайлович был рад и этому: во-первых, хоть небольшие, но деньги, а во-вторых, выход книжки автоматически сигналил другим редакторам: с публикаций этого автора запрет снят.

Словом, всё уже было готово. Пришли «чистые листы» книги, которые, как водится, послали в цензуру (Главлит), откуда прислали какие-то замечания. Их было немного, но всё-таки они были.

Ознакомившись с ними, Владимир Михайлович категорически отказался их учитывать.

– Что-то серьёзное? – спрашивали мы с Петей.

– В них не было никакого смысла, – ответил Владимир Михайлович, – чрезмерная перестраховка.

– И что дальше? – интересовались мы.

– А дальше – вот, – и Владимир Михайлович клал на стол самодельно переплетённую книжечку. – Я перёплел вёрстку, – объяснял он. - Книжку не пропустили и не выпустили.

Мы ахали: но как же так? Неужто нельзя было прийти к какому-либо разумному компромиссу?

– Есть вещи, – строго сказал Владимир Михайлович, – по которым никакой разумный компромисс невозможен. Точнее, он неразумен. Потому что без самоуважения жить на свете становится невыносимо.

Владимиру Михайловичу его принципиальность обошлась дорого. Три инфаркта, причём третий через неделю после второго, убили его 26 марта 1971 года. В 63 года.

Я впитывал его уроки. Насколько впитал, не мне судить. Но что интеллигент органически не способен воспринять уроки бессовестности, сервильности, желания холить собственные амбиции, знаю точно.

* * *

В редакцию газеты «Рыбинская среда» пришла рукопись. Её автор Галина Бурцева вспоминает в ней о Рыбинском детском доме имени Первого мая, закрытым около пятидесяти лет назад. Рукопись носит название «Вражьи дети», и уже по этому заголовку мы можем понять, какого рода детдом был в Рыбинске.

Впрочем, вот свидетельство самой Бурцевой – её послесловие:

«Первыми обитателями детдома были тринадцать подростков, привезённых сюда зимой 1938 года из Москвы. Это был необычный контингент – дети «врагов народа». Их семьи жили в Москве по одному и тому же адресу: Потаповский переулок, дом 9/11. В школьном архиве хранится даже фото детей, сделанное во дворе этого дома задолго до ареста родителей.

Как повествует один из школьных стендов, «в 1937 году заведующим детдомом имени Первого мая стал Александр Иосифович Жуков, до этого работавший воспитателем в Угличской детской трудовой колонии. Именно он принимал первую и единственную спецгруппу детей врагов народа… И хотя он должен был наблюдать за «настроениями» детей, Жуков делал всё, чтобы эти ребята не чувствовали себя несчастными и обделёнными».

Кто были эти подростки? Иосиф и Биба Дик (15-ти и 13-ти лет соответственно) были детьми одного из основателей Румынской компартии Иона Дическу-Дика, бывшего комиссаром Управления формирования войск Туркестанского фронта в годы гражданской войны. Раймонд и Эвалд Янсоны (14-ти и 13-ти лет) – сыновья латышского стрелка Кирилла Янсона, участника Гражданской войны, военного атташе СССР в Италии. Девятилетний Отто Пуккит был сыном высокопоставленного офицера НКВД. Одиннадцатилетний Виля Шварцштейн – сыном члена американской компартии, главного редактора советской газеты «Moscow Daily News». Родители Вольдемара Стригга были, по-видимому, связаны с советской разведкой. О родителях других воспитанников детдома – Карла Кристина, Сергея и Лиды Ленских, Миши Николаева, Саши Левина и Махача Тахо-Годи – известно совсем мало. В эти трудные годы самым близким для них человеком был директор Александр Иосифович Жуков. «Он всегда понимал положение детей, силой лишённых родителей, и никогда ни словом, ни жестом, ни намёком не одёргивал нас прошлым. Наоборот, он утешал нас, хотя сам прекрасно знал, что наши отцы – жертвы сталинского произвола – давно уже были расстреляны. Жили мы в детдоме, благодаря директору, не стеснённые ни в чём. У нас было самоуправление, разные кружки. Даже тот факт, что директор детдома дал возможность нам, ребятам из спецгруппы, закончить десять классов, говорит о многом», – написал позднее один из воспитанников Жукова.

Нас сплотило ненастье, Много лет пронеслось. Но нам время не застит То, что в детстве стряслось. Обыск ночью, аресты - Дважды в каждой семье. Где отец – неизвестно. Мать – в Бутырской тюрьме. Детприемник, охрана, Фото в профиль и в фас, Оттиск пальцев… Ну прямо Как преступников нас Еще тёпленьких взяли, Под конвоем везли. В город Рыбинск сослали, А и дальше б могли…

Это строки из стихотворения Иосифа Дика. Разумеется, написано оно было для очень узкого круга лиц – для однокашников, которые потом на долгую жизнь сохранили чувство сиротского братства. Обстоятельства сложились так, что война отняла у них даже Жукова. Александр Иосифович погиб в бою в 1943 году.

Как сложились судьбы первых воспитанников детского дома имени Первого мая? Исследователи из 37-й рыбинской школы собрали немало сведений об этом. Иосиф Дик в 1941 году добровольцем ушел на фронт. Там он получил тяжелое ранение – потерял кисти обеих рук. Но мужество и твердость характера были сильнее этого несчастья. Он хотел писать детские книги, и научился этому, не имея рук. Сегодня в школьном собрании есть особенный экспонат – протез Иосифа Дика, которым написаны все его литературные произведения, среди которых «Третий глаз», «В нашем классе», «Синий туман». Эти издания и сегодня ещё можно найти в некоторых детских библиотеках страны. Это хорошие книжки о справедливости и мужестве, которые так необходимы человеку даже в его повседневной жизни… Значительная часть фотографий, хранящихся в школе, – из личного архива Дика».

Собственно, именно об этом я и хотел написать. О невероятном мужестве Иосифа Ивановича (Ионовича) Дика, которого я хорошо знал. Это был жизнелюбивый человек, многое умевший. Он сам изготовил себе протезы для письма и пишущей машинки. Протезы в виде пальцев. И очень ловко печатал. И водил машину, тоже устроив для неё приспособление и получив права на вождение.

Его детские рассказы и стихи лучатся юмором и добротой. Его любили все, кто его знал.

Скончался Иосиф 22 июля 1984 года (родился 20 августа 1922 года).

Да, и одно добавление к запискам Бурцевой. О родителях Махача Тахо-Годи – отце Алибеке Алибековиче и матери Нине Петровне Семёновой – известно из воспоминаний сестры Махача, умершего в детском доме, Азы Алибековны Тахо-Годи, филолога-классика, переводчицы, доктора филологических наук, заслуженного профессора МГУ, вдовы великого А.Ф. Лосева. Алибек, её отец, был наркомом просвещения Дагестана, работал в ЦК ВКП(б), был профессором Моковского университета. В 1937 году арестован НКВД и 9 октября того же года расстрелян. Арестовали и мать, которая провела 5 лет в мордовских лагерях.

* * *

Донимали меня графоманы – «графы», как называл их мой недолгий коллега по «Литературке» Жигулин. Хороших поэтов всегда бывает мало, изделия их штучные, к тому же далеко не все их стихи проскочат через начальственное сито, а эти шли ко мне косяком. Пропускной системы, как в «Правде» или в «Известях», в редакции не было, пройти к нам с улицы мог кто угодно, и в результате на моём столе вырастали монбланы из толстых папок со стихами, которые не то что прочитать – перелистать – заняло бы уйму времени.

Правда считалось, что разобраться со стихами мне помогает член редколлегии Сергей Сергеевич Наровчатов. Но он обычно приносил если не свои, то стихи своих друзей, да и то не мне, а непосредственно Кривицкому. Ко мне он заходил раз в месяц за ставшей стандартной справкой-обращением в бухгалтерию. Я должен был ходатайствовать о выплате Наровчатову двухсот рублей за внутреннее рецензирование и чтение рукописей. Хотя ни того, ни другого он не делал, а моя справка была пустой формальностью, неким официальным оформлением награждения, так сказать, полуштатного члена редколлегии.

А потом Сергей Сергеевич резко пошёл в гору. В 1971 году его избрали первым секретарём Московской писательской организации. А эта должность предполагает избрание секретарём республиканского и большого Союзов писателей. Кроме того, место это – депутатское. И как венец: на нём можно получить героя соцтруда, которого Наровчатову дали в 1979 году, за два года до смерти. Он умер 22 июля 1981 года (родился 3 октября 1919 года).

Жаль Сергея Сергеевича. У него были стихи с душой и талантом. Вот – «Пёс, девчонка и поэт»:

Я шёл из места, что мне так знакомо, Где цепкий хмель удерживает взгляд, За что меня от дочки до парткома По праву все безгрешные корят. Я знал, что плохо поступил сегодня, Раскаянья проснулись голоса, Но тут-то я в январской подворотне Увидел замерзающего пса. Был грязен пёс. И шерсть свалялась в клочья. От голода теряя крохи сил, Он, присуждённый к смерти этой ночью, На лапы буйну голову склонил. Как в горести своей он был печален! Слезился взгляд, молящий и немой… Я во хмелю всегда сентиментален: «Вставай-ка, пёс! Пошли ко мне домой!» Соседям, отказав в сутяжном иске, Сказал я: «Безопасен этот зверь. К тому ж он не нуждается в прописке!» И с торжеством захлопнул нашу дверь. В аду от злости подыхали черти, Пускались в пляс апостолы в раю, Узнав, что друга верного до смерти Я наконец нашёл в родном краю. Пёс потучнел. И стала шерсть лосниться. Поджатый хвост задрал он вверх трубой, И кошки пса старались сторониться, Кошачьей дорожа своей судьбой. Когда ж на лоно матери-природы Его я выводил в вечерний час, Моей породы и его породы Оглядывались женщины на нас. Своей мечте ходили мы вдогонку И как-то раз, не зря и неспроста, Случайную заметили девчонку Под чёткой аркой чёрного моста. Девчонка над перилами застыла, Сложивши руки тонкие крестом, И вдруг рывком оставила перила И расплескала реку под мостом. Но я не дал девице утопиться И приказал послушливому псу: «Я спас тебя, а ты спасай девицу»,- И умный пёс в ответ сказал: «Спасу!» Когда ж девчонку, словно хворостинку, В зубах принёс он, лапами гребя, Пришлось ей в глотку вылить четвертинку, Которую берёг я для себя. И дева повела вокруг очами, Классически спросила: «Что со мной?» «Посмей ещё топиться здесь ночами! Вставай-ка, брат, пошли ко мне домой!» И мы девчонку бедную под руки Тотчас же подхватили с верным псом И привели от муки и разлуки В открытый, сострадательный наш дом. С утопленницей вышли неполадки: Вода гостеприимнее земли - Девицу вдруг предродовые схватки Едва-едва в могилу не свели. Что ж! На руки мы приняли мужчину, Моих судеб преемником он стал, А я, как и положено по чину, Его наутро в паспорт записал. Младенец рос, как в поле рожь густая, За десять дней в сажень поднялся он, Меня, и мать, и пса перерастая, - Ни дать ни взять, как сказочный Гвидон. В три месяца, не говоря ни слова, Узнал он все земные языки, И, постигая мудрости основы, Упрямые сжимал он кулаки. Когда б я знал, перед какой пучиной Меня поставят добрые дела: Перемешалось следствие с причиной, А мышь взяла да гору родила! В моём рассказе можно усомниться Не потому, что ирреален он, Но потому, что водка не водица, А я давно уж ввёл сухой закон. И в этот вечер я не встал со стула. История мне не простит вовек, Что пёс замёрз, девчонка утонула, Великий не родился человек!

* * *

Паоло Яшвили начал печататься с 16 лет. В 1915 году в Кутаиси он организовал группу поэтов-символистов «Голубые роги», которая со следующего года стала выпускать альманаж «Голубой рог».

После революции Яшвили стал склоняться к реализму, воспевать коллективный труд, советскую новь.

В 1924 году его избрали кандидатом в члены ЦИК Грузии, а в 1934-м он стал членом Закавказского ЦИК.

В 1937 году были репрессированы и расстреляны близкие друзья Паоло: поэты Тициан Табидзе и Николо Мицишвили. В нервном напряжении, ожидая ареста, 22 июля 1937 года Паоло Яшвили застрелился. Родился 29 июня 1895-го.

На русский язык его стихи переводил Борис Пастернак:

Будто письма пишу, будто это игра, Вдруг идёт как по маслу работа. Будто слог – это взлёт голубей со двора, А слова – это тень их полёта. Пальцем такт колотя, всё, что видел вчера, Я в тетрадке свожу воедино. И поёт, заливается кончик пера, Расщепляется клюв соловьиный. А на стол, на Парнас мой, сквозь ставни жара Тянет проволоку из щели. Растерявшись при виде такого добра, Столбенеет поэт-пустомеля. На чернил мишуре так желта и сыра Светового столба круговина, Что смолкает до времени кончик пера, Закрывается клюв соловьиный. А в долине с утра – тополя, хутора, Перепёлки, поляны, а выше Ястреба поворачиваются, как флюгера Над хребта черепичною крышей. Все зовут, и пора, вырываюсь – ура! И вот-вот уж им руки раскину, И в забросе, забвении кончик пера, В небрежении клюв соловьиный.