С Владимиром Дмитриевичем Дудинцевым, родившимся 29 июля 1918 года, меня познакомил Владимир Михайлович Померанцев. Мы сидели в ЦДЛ за одним столом, и я смотрел на обоих как на легенду моей юности. Владимира Михайловича, которого тогда били за статью «Об искренности в литературе», я знал уже близко, и вот сижу с другим героем – автором романа «Не хлебом единым», который напечатал Симонов в «Новом мире» и по поводу которого дважды собирались московские писатели. Первый раз роман был горячо одобрен, но через несколько дней – так же горячо разгромлен. Я в школе читал и стенограммы этих заседаний, ходившие в списках, и страстную речь Паустовского не столько в защиту романа, сколько обличающую его номенклатурных героев.

Сидя с Дудинцевым за одним столом, я сказал ему о том, что думаю теперь: именно речь Паустовского и заставила партийную номенклатуру остро возненавидеть писателя. Владимир Дмитриевич согласился. Он вообще, как сказал, не ожидал подобного резонанса, а потом увидел, кто по-настоящему его враг, – номенклатура. Ведь и Симонов ничего подобного не разглядел, удивлялся Дудинцев, а уж у Константина Михайловича чутьё бежит впереди, как минёр на опасном поле.

Любопытно, что и Померанцев, и Дудинцев были по профессии юристами. Дудинцев даже служил в военной прокуратуре. Правда, после четырёх ранений в боях под Ленинградом в артиллерии, в пехоте.

Основательного продолжения наше знакомство с Дудинцевым не имело. Но встречались и приветствовали друг друга как хорошие знакомые. С Померанцевым я, можно сказать, сроднился, работая в журнале «Семья и школа», где он был членом редколлегии по литературе. А с Дудинцевым у нас такой общей площадки не было. Однако, когда ему в «Литгазете» заказали отрицательную рецензию на какое-то «новомировское» произведение, о каком он сказал кому-то, что оно ему не нравится, – он позвонил мне посоветоваться, как быть? С одной стороны, его давно уже не печатали, не поминали, а с другой – замаячило снятие табу с его имени. Я честно сказал, что рецензия его не украсит. И по тому, с какой горячностью он набросился на то «новомировское» произведение, как резко стал говорить, что всё-таки дать отпор халтуре не грешно, понял, что он уже всё решил без меня.

Правда, в «Литгазету» он рецензию не отдал. Напечатал её в «Литературном обозрении». С тех пор до самой его смерти 22 июля 1998 года я его не видел и с ним не говорил.

В годы перестройки он напечатал роман «Белые одежды», за что сразу же получил государственную премию. Но, думаю, что, присуждая её, учли и тот разнесённый в пух и в прах роман о том, как задушила номенклатура изобретателя.

Собственно, и в «Белых одеждах» речь идёт о противоборстве с той же номенклатурой, поддерживающей академика Лысенко и его сторонников, о том, как приходится ради науки маскироваться антилысенковцам, подвиг которых соотнесён с религиозным подвигом Святого Себастьяна, который был начальником охраны римского императора Диоклетиана, жестокого гонителя христиан. Себастьян тайно крестил во Христа полторы тысячи человек, и когда это открылось, принял мученическую смерть, расстрелянный тысячью стрелами. Так-то оно так. И всё же такие параллели показались мне проведёнными в романе искусственно. Впрочем, мой немецкий знакомец Вольфганг Казак говорил ещё о «Не хлебом единым», что не столько художественными достоинствами отличается роман, сколько обозначенной в нём борьбой между силами добра и зла. Вот и о «Белых одеждах» я могу сказать то же самое.

* * *

Яша Козловский наиболее верно описан в книге Владимира Войновича «Иванькиада». Я знал его довольно близко много лет. Знал за ним привычку не портить отношений с работниками печати. Входя, допустим, к нам в газету, он надевал благодушную маску, в которой показывался уже вахтёрам. Шёл по коридору, раскланиваясь направо и налево. Мне говорил: «Мы должны поддерживать друг друга. Я член литфонда, так что если нужна будет путёвка или пособие…» Эти посулы меня не манили. Мне же всё время доставались Яшины книги с тёплыми надписями. Он, в отличие от других переводчиков, таких, как Тарковский, или Липкин, или Гребнев, выпустил немало собственных стихотворных сборников, на которые помогал редакциям заказывать положительные рецензии.

«Закажи, – говорил он мне, – такому-то». «Такие вещи я самостоятельно решить не могу, – говорил я. – Иди к Кривицкому». И через какое-то время Кривицкий вручал мне Яшину книгу: «Надо бы дать рецензию», – говорил. «Мы в прошлом году рецензировали сборник Козловского», – напоминал я. «Не может быть», – вскидывался Кривицкий и подходил к столу, где громоздились стопки пошивок газеты за прошлые годы. «Да! – изрекал, убедившись, что я прав. – Ну, тогда не заметим».

Но не заметить не получалось. Козловский доходил со своими дарственными экземплярами до Чаковского. Тот, выслушивая информацию Кривицкого, досадливо ронял: «Ну, сделайте что-нибудь, где-нибудь упомяните. Мне уже о Козловском Гамзатов звонил!»

Легче всего было вставить небольшой отзыв в обзор читательских писем, посвящённый современной поэзии. Разумеется, читатели о новой книге Козловского в газету не писали. Но этого и не требовалось. Выдумывали читателя сами: дескать, прав какой-нибудь Никонов из Ярославля, когда пишет, что в самое последнее время книжная полка поэзии пополнилась такими интересными сборниками, как… Сюда и вставляли Яшину книгу.

Не скажу, что это ему нравилось, но запомнил, как на одном из писательских собраний он сказал: «У меня нет ни одной книги, не замеченной большой литературной печатью». Особенно при этом он упирал не на нашу газету, а на «Литературную Россию», которая и в самом деле печатала всякий раз развёрнутые положительные рецензии на Козловского. Объясняли это огромным влиянием, которое оказывал на редакцию тот же Расул Гамзатов.

Так что Володя Войнович списывает из жизни, воспроизводя в «Иванькиаде» фразу Козловского о том, что Иванько ему не так уж и нужен: у него уже есть Гамзатов.

Талантливым ли переводчиком был Яков Абрамович Козловский, родившийся 29 июля 1921 года? Мне лично кажется, что того же Гамзатова Н. Гребнев переводил более узнаваемо. Написал несколько песен на переводы Козловского из Гамзатова композитор Оскар Фельцман. И всё же таким шадевром, как «Журавли» Яна Френкеля на слова Гамзатова в переводе Гребнева они не стали.

Думаю, что Козловский не был оригинальным переводчиком. Порой в его переводах трудно отличить Гамзатова от Кешокова, Кулиева от Юсупова, Шинкуба от отца Гамзатова Цадаса. Их восточные лирические излияния очень похожи, а когда нет в стихах присущей только данному народу национальной специфики, то понять, какому из поэтов они принадлежат у Козловского нелегко.

Как оригинальный поэт он пытался (простите тавтологию!) оригинальничать. Уповал на каламбурную рифму.

Это кто стрелой из лука Прострелил головку лука?! Я ни слова, как немой, Словно выстрел был не мой». Снег сказал: – Когда я стаю, Станет речка голубей, Потечёт, качая стаю Отражённых голубей. Вместо рубахи не носите брюк вы, Вместо арбуза не просите брюквы, Цифру всегда отличите от буквы, И различите ли ясень и бук вы?

Интересно? Любопытно, как любое фокусничанье. Смысла в этом подчас не доищешься:

Говорили тиграм львы: – Эй, друзья, слыхали ль вы, Что не может носорог Почесать свой нос о рог?

Об этом, скорее всего, тигры и не слыхали. Но читатели не слыхать подобные каламбурные рифмы не могли. Сразу вспоминается Минаев, обращавшийся С КАЛАБУРОМ к финским СКАЛАМ БУРЫМ.

Или такое общеизвестное: «Однажды медник, таз куя, / Сказал жене, тоскуя: / – Задам же детям таску я / И разгоню тоску я».

Не получилось у Козловского, скончавшегося 1 июля 2001 года, быть оригинальным поэтом.

* * *

Однажды Ярослав Смеляков открыл свой почтовый ящик и прочитал: «Пишет Вам неизвестная личность, не знавшая Вас во времена жизни моего сына Бори Корнилова, который, как мне известно, был близким Вам другом».

Вот что он ответил на это письмо:

Где-то там, среди холмов дубравных, В тех краях, где соловьёв не счесть, В городе Семёнове неславном Улица Учительская есть. Там-то вот, как ей и подобает, С пенсией, как мать и как жена, Век свой одиноко коротает Бедная старушечка одна. Вечером, небрежно и устало, Я открыл оттуда письмецо, И опять, как в детстве, запылало Бледное недоброе лицо. Кровь моя опять заговорила, Будто старый узник под замком. Был ты мне, товарищ мой Корнилов, Чуть ли не единственным дружком. Мир шагал навстречу двум поэтам, Распрекрасный с маковки до пят. Впрочем, я писал уже об этом, Пусть меня читатели простят. Получил письмо я от старушки И теперь не знаю, как мне быть: Может быть, пальнуть из главной пушки Или заседанье отменить? Не могу проникнуть в эту тайну, Не владею почерком своим. Как мне объяснить ей, что случайно Мы местами поменялись с ним? Поменялись как, не знаем сами, Виноватить в этом нас нельзя - Так же, как нательными крестами Пьяные меняются друзья. Он бы стал сейчас лауреатом, Я б лежал в могилке без наград. Я-то перед ним не виноватый, Он-то предо мной не виноват.

А ещё прежде он, вспоминая о своём друге: «А был вторым поэт Борис Корнилов…», вспомнил и ещё одного, отводя себе роль третьего: «А первым был поэт Васильев Пашка, / златоволосый хищник ножевой – / не маргариткой / вышита рубашка, / а крестиком – почти за упокой».

Вообще-то, как мне рассказывали, их было четверо. Четвёртым арестованным по тому же делу был поэт Сергей Поделков, которого я очень часто встречал, когда «Литературная газета» находилась на Цветном бульваре. Там же располагалась и «Литературная Россия», а Поделков был её членом редколлегии по разделу поэзии.

Поделков рассказывал, как помогал он родственникам расстрелянных Бориса Корнилова и Павла Васильева добиться реабилитации поэтов, как потом пробивал в печать их стихи. Но Ярослав Смеляков проходил мимо Поделкова, не раскланиваясь и не замечая. Однажды мы сидели в ЦДЛ с Володей Соколовым и Женей Храмовым. К нам подсел Смеляков. А через некоторое время Женя заговорил с проходящим по залу Поделковым, подвинул ему стул. Ярослав резко встал и зашагал прочь. «Ты чего, Ярочка?» – бросились мы с Соколовым вслед. «С гнидами сидеть не буду», – не оборачиваясь, бросил Смеляков. Поделков ушёл, и мы едва уговорили Смелякова вернуться к столу. О Поделкове он не вспоминал.

Но двух своих товарищей любил нежно. Особенно Бориса Васильева.

Конечно, он прав. Всё могло случиться иначе в этой лотерее НКВД. Могли расстрелять и его, Смелякова. А Корнилова после многолетних отсидок выпустить и даже увенчать Госпремией. Но лауреатом стал Смеляков, а в могилку без наград лёг Корнилов.

Борис Петрович Корнилов родился 29 июля 1907 года. Быстро заявил о себе как о талантливейшем молодом поэте России. Писал много. Стихи, поэмы, от которых веяло свежестью.

Ещё за год до ареста, в 1936-м писал удивительное, жизнеутверждающее:

По улице Перовской иду я с папироской, пальто надел внакидку, несу домой халву; стоит погода – прелесть, стоит погода – роскошь, и свой весенний город я вижу наяву. Тесна моя рубаха, и расстегнул я ворот, и знаю, безусловно, что жизнь не тяжела – тебя я позабуду, но не забуду город, огромный и зелёный, в котором ты жила. Испытанная память, она моя по праву, – я долго буду помнить речные катера, сады, Елагин остров и Невскую заставу, и белыми ночами прогулки до утра. Мне жить ещё полвека, – ведь песня не допета, я многое увижу, но помню с давних пор профессоров любимых и университета холодный и весёлый, уютный коридор. Проснулся город, гулок, летят трамваи с треском… И мне, – не лгу, поверьте, – как родственник, знаком и каждый переулок, и каждый дом на Невском, Московский, Володарский и Выборгский райком. А девушки… Законы для парня молодого написаны любовью, особенно весной, – гулять в саду Нардома, знакомиться – готово… ношу их телефоны я в книжке записной. Мы, может, постареем и будем стариками, на смену нам – другие, и мир другой звенит, но будем помнить город, в котором каждый камень, любой кусок железа навеки знаменит.

Да что говорить, когда прославленная знаменитая песня «Встречный» Дмитрия Шостаковича («Нас утро встречает прохладой, / Нас ветром встречает река») продолжала исполняться и после ареста и расстрела автора слов – Бориса Корнилова. Случай беспрецедентный в сталинской России. Так нравилась Сталину песня, что он приказал помечать: «слова народные»!

Наследие Корнилова обширно. Здесь и чудесная лирика, и превосходные мощные эпические полотна поэм. «Перечитываю сейчас стихи Бориса Корнилова, – записывает в дневнике в марте 1941-го Ольга Берггольц, – сколько в них силы и таланта! Он был моим первой мужчиной, моим мужем и отцом моего первого ребёнка, Ирки. Завтра ровно пять лет со дня её смерти. Борис в концлагере, а может быть, погиб».

Берггольц сама была арестована в 38-м, но попала под бериевскую амнистию 1939-го, которая выпустила на волю некоторое количество жертв врага народа Ежова.

Корнилова расстреляли 21 февраля 1938 года ещё до ареста его первой жены Берггольц. Бог знает, почему их с Васильевым погубили: пьянствовали, буйствовали? Но алкоголизмом страдали многие писатели того периода. Прав Смеляков: лотерея НКВД была непредсказуемой!

* * *

Вадима Борисова мне показали 20 августа 1991 года в зале «Литературной газеты» в Костянском переулке, куда пришли многие журналисты, решившие ответить гэкечепистам выпуском новой неподцензурной «Общей газеты». Договаривались, выступали. Помню яркие речи Карабчиевского, Роднянской, Ваксберга, Егора Яковлева. Борисов не выступал. Он держался скромно, но я, знавший его биографию, смотрел на него с большим уважением.

Вадим Михайлович Борисов, скончавшийся 29 июля 1997 года, в 50 лет (родился 9 февраля 1947 года), был из тех, кого зовут подвижником, кто словно призван Богом освещать своей жизнью другим путь к праведничеству.

По счастью, он не познал волчьих законов тюремной жизни, не прошёл адовых кругов Гулага. Но вёл себя жертвенно – ничего не страшась: бери и сажай!

С самого начала – с 1974-го выступил с открытым письмом в разгар газетной травли Солженицына, опубликовал в солженицынском сборнике «Из-под глыб» заметную статью, стал, наконец, доверенным лицом на родине писателя, выдворенного из России.

Подписывал письма против ареста Владимира Осипова, редактора рукописных журналов «Вече» и «Земля». Выступал в защиту отца Димитрия Дудко, лишённого властями прихода.

Для меня, экумениста, важно было, что Борисов в числе 27 христиан, принадлежащих к разным деноминациям, подписал «Экуменическое обращение», в котором анализировалась дискриминация верующих в СССР. Оно было направлено в адрес Президиума Верховного Совета СССР и Всемирного Совета Церквей.

Борисов составил самиздатовский сборник «Август Четырнадцатого» читают на родине». Составил обширный комментарий к роману Пастернака «Доктор Живаго», который напечатал вместе с романом в журнале «Новый мир», назначенный в перестройку заместителем главного редактора этого журнала.

Не знаю, быть может, этот шаг не понравился Солженицыну, но тот, предоставив Борисову напечатать в «Новом мире» «Архипелаг Гулаг», публикация которого снимало любые преграды для возвращения его автора на родину, вдруг отстранил Борисова от выполнения обязанностей своего агента, обвинив его в денежных злоупотреблениях.

Гром раздался среди ясного неба. Большей растерянности и недоумения среди знавших писателя и того, кто посвятил ему свою жизнь, я не помню.

Позже в «Новом мире» вспоминая Борисова, Солженицын писал: «Ошибку можно простить и миллионную. Обмана нельзя перенести и копеечного». Но не было обмана. Речь шла о том, что, не известив Солженицына, Борисов создал Издательский центр для выпуска его книг. Ещё Людмила Улицкая совершенно правильно написала в «Знамени», что, находясь в Америке, Солженицын не знал реалий 90-х, когда ежедневно вырастали в цене бумага, типографские услуги, когда промедлишь с покупкой необходимого реквизита для издания сегодня – завтра ты будешь наказан чудовищно вздутой ценой.

Но для меня особенно показательно, с какой жестокостью великий гуманист расправился со своим паладином. Сразу, не вдаваясь в подробности, не вникая в обстоятельства, выбросил из жизни.

Увы, это не метафора. Кажется, происшедшее подорвало жизненные силы Борисова. Возможно, что этим и объясняется его ранняя кончина. Тем более что после солженицынского изгнания Борисова последовало и изгнание Борисова из «Нового мира». Главный редактор Сергей Залыгин, отличившийся в советское время тем, что подписал вместе с другими против Солженицына гнусное письмо, теперь оказался проводником суровой воли классика, который переступил через Борисова, как некогда через Воротнянскую, у которой КГБ нашёл экземпляр «Ахипелага». Воротнянская повесилась, и Солженцын, кажется, был удовлетворён таким исходом дела. Борисов умер, и Солженицын вспомнил о копеечном обмане, которого простить покойнику ни в коем случае нельзя.