Когда-то в школьной юности это было одно из самых моих любимых стихотворений Саши Чёрного, которое мне продиктовал старший брат моего одноклассника:

Хорошо, объедаясь ледяной простоквашею, Смотреть с веранды глазами порочными, Как дворник Пэтэр с кухаркой Агашею Угощают друг друга поцелуями сочными. Хорошо быть Агашей и дворником Пэтэром, Без драм, без принципов, без точек зрения, Начав с конца роман перед вечером, Окончить утром – дуэтом храпения. Бросаю тарелку, томлюсь и завидую, Одеваю шляпу и галстук сиреневый И иду в курзал на свидание с Лидою, Худосочной курсисткой с кожей шагреневой.

Мне, десятикласснику, всё это было так близко и понятно: Агаша с её доступностью и лёгким отношением к жизни, и эта треклятая Лида, которая может и не прочь стать Агашей, но не того поля ягода, не так воспитана. Я ещё руку под кофточку не просунул, а она уже нервно передёргивает плечами, она уже начинает своё занудливое: «не на-адо!» А чего тогда надо? Мне-то лично от неё больше ничего и не надо. Злой, измотанный приходишь домой спать, и ведь не Лида с её шагреневой кожей тебе снится, а румяная Агаша, смеющаяся, всем довольная…

Ну, хорошо, не выдержала в конце концов Лида, пропустила твою руку под кофточку, а через некоторое время и под юбку. Но возни-то сколько! И снова снится доступная Агаша…

Ну, а уж после Лида стала дамой. Ходит, посматривает на других как бы свысока! А чего задаётся? Ведь толком ничего не умеет, кроме как охлаждать: «Не надо в меня! Уходи скорее! С ума сошёл!» То ли дело Агаша! Да разве она допустит до такого святотатства: обхватит тебя, прижмёт к себе ещё сильней…

Словом, относился я к автору этого стихотворения, как гоголевский герой из «Игроков», восклицающий: «Свой своего разве не узнал?»

До тех пор, пока однажды не заказал в Ленинке Сашу Чёрного. Дореволюционные издания тогда выдавали, зарубежные, разумеется, нет. Получил я книги и решил проверить, в какой из них находится любимое моё стихотворение. Внимательно просмотрел оглавления и ничего подобного не нашёл. Начал читать подряд – ничего нет! Спрашиваю у библиографа. Та даёт мне карточки, по которым расписаны стихотворения Саши Чёрного. Нет такого стихотворения!

На следующий день меняю заказ. Прошу принести «Сатирикон», который существовал в России с 1908 по 1914 годы. Знаю, что Саша – один из активных его сотрудников.

Листаю журнал. Вот 1908, № 9, страница 2: «Послание первое». Саша валяется на балтийском модном пляже и оттуда пишет друзьям, нет ли каких политических новостей. Хотя он так умиротворён отдыхом, что политикой интересуется, так сказать, по профессиональной необходимости. Ведь он считает себя не просто сатириком, но сатириком политическим.

Вот 1908, № 11. На той же 2 странице: «Послание второе»: «Хорошо сидеть под чёрной смородиной, / Дышать, как буйвол, полными лёгкими, / Наслаждаться старой, истрёпанной «Родиной» / И следить за тучками легкомысленно-лёгкими. / Хорошо, объедаясь ледяной простоквашею, / Смотреть с веранды…» Стоп-стоп-стоп! Да это же начало моего любимого. Что же оно – вдвинуто в корпус какого-то другого стихотворения? Большого, судя по всему. Снова читаю. «Послание второе»:

Хорошо сидеть под чёрной смородиной, Дышать, как буйвол, полными лёгкими, Наслаждаться старой, истрепанной «Родиной» И следить за тучками легкомысленно-лёгкими. Хорошо, объедаясь ледяной простоквашею, Смотреть с веранды глазами порочными, Как дворник Пэтэр с кухаркой Агашею Угощают друг друга поцелуями сочными. Хорошо быть Агашей и дворником Пэтэром, Без драм, без принципов, без точек зрения, Начав с конца роман перед вечером, Окончить утром – дуэтом храпения. Бросаю тарелку, томлюсь и завидую, Одеваю шляпу и галстук сиреневый И иду в курзал на свидание с Лидою, Худосочной курсисткой с кожей шагреневой. Навстречу старухи мордатые, злобные, Волочат в песке одеянья суконные, Отвратительно-старые и отвисло-утробные, Ползут и ползут, словно оводы сонные. Где благородство и мудрость их старости? Отжившее мясо в богатой материи Заводит сатиру в ущелие ярости И ведьм вызывает из тьмы суеверия… А рядом юные, в прическах на валиках, В поддельных локонах, с собачьими лицами, Невинно шепчутся о местных скандаликах И друг на друга косятся тигрицами. Курзальные барышни, и жены, и матери! Как вас не трудно смешать с проститутками, Как мелко и тинисто в вашем фарватере, Набитом глупостью и предрассудками… Фальшивит музыка. С кровавой обидою Катится солнце за море вечернее. Встречаюсь сумрачно с курсисткою Лидою - И власть уныния больней и безмернее… Опять о Думе, о жизни и родине, Опять о принципах и точках зрения… А я вздыхаю по чёрной смородине И полон жёлчи, и полон презрения…

Вот когда я был разочарован в политической сатире! Вот когда обозлился на Сашу Чёрного! Ну причём тут какие-то злобные, мордатые отвисло-утробные старухи? Почему так яростно корёжит сатиру при виде отжившего мяса, наряжённого в богатые материи? Что плохого сделали старухи лично Саше Чёрному?

А чего ради он облаял курзальное дамское общество? Плохо ему в нём? Так уйди. Никто же не неволит тебя сидеть с теми, кого почти обзываешь проститутками!

Ну что сказать! Прочитал я все шесть Сашиных посланий из Гугенбурга. И понял, для чего он взялся за перо. Чтобы лишний раз продемонстрировать свой характер – жёлчный, раздражительный, который бурно отзывается на любые явления жизни – даже на перемену погоды:

Вчера играло солнце И море голубело, И дух тянулся к солнцу, И радовалось тело. И люди были лучше, И мысли были сладки - Вчера шальное солнце Пекло во все лопатки. Сегодня дождь и сырость… Дрожат кусты от ветра, И дух мой вниз катится Быстрее барометра. Сегодня люди-гады, Надежда спит сегодня - Усталая надежда, Накрашенная сводня. Из веры, книг, и жизни, Из мрака и сомненья Мы строим год за годом Своё мировоззренье. Зачем вчера при солнце Я выгнал вон усталость, Заигрывал с надеждой И верил в небывалость? Горит закат сквозь тучи Чахоточным румянцем. Стою у злого моря Циничным оборванцем. Всё тучи, тучи, тучи… Ругаться или плакать? О, если б чаще солнце! О, если б реже слякоть!

Это – одно из последних посланий.

Так что старший брат моего одноклассника оказался тонким художником, вычленившим из занудного, недоброго стихотворения прекрасные психологические строчки.

Но что до занудства и недоброты, то таков уж характер у Александра Михайловича Гликберга, умершего в эмиграции 5 августа 1932 года (родился 13 октября 1980), взявшего себе псевдоним Саша Чёрный.

Однажды мы говорили о нём с Юрием Трифоновым. Оказалось, что Юра, как и я, много знает из него наизусть. Он прочёл любимое – «Ошибку»:

Это было в провинции, в страшной глуши. Я имел для души Дантистку с телом белее известки и мела, А для тела - Модистку с удивительно нежной душой. Десять лет пролетело. Теперь я большой: Так мне горько и стыдно И жестоко обидно: Ах, зачем прозевал я в дантистке Прекрасное тело, А в модистке Удивительно нежную душу! Так всегда: Десять лет надо скучно прожить, Чтоб понять иногда, Что водой можно жажду свою утолить, А прекрасные розы – для носа. О, я продал бы книги свои и жилет (Весною они не нужны) И под свежим дыханьем весны Купил бы билет И поехал в провинцию, в страшную глушь: Но, увы! Ехидный рассудок уверенно каркает: Чушь! Не спеши - У дантистки твоей, У модистки твоей Нет ни тела уже, ни души.

– Таков, Саша, – сказал Трифонов. – Его можно принимать или не принимать. Но уж если принимать, то таким, как есть – порой злобным парадоксалистом!

– Нет, не злобным, – тут же поправился Юра, – беспощадным. К нему ведь тянет как к правде. А он её никогда не подсахаривал.

Да, прав Трифонов. Просто советская сатира отучила нас от этого жанра. Саша Чёрный был сатириком. И, стало быть, любую ситуацию освещал сатирическим светом:

Она была поэтесса, Поэтесса бальзаковских лет. А он был просто повеса, Курчавый и пылкий брюнет. Повеса пришёл к поэтессе. В полумраке дышали духи, На софе, как в торжественной мессе, Поэтесса гнусила стихи: «О, сумей огнедышащей лаской Всколыхнуть мою сонную страсть. К пене бёдер, за алой подвязкой Ты не бойся устами припасть! Я свежа, как дыханье левкоя, О, сплетём же истомности тел!…» Продолжение было такое, Что курчавый брюнет покраснел. Покраснел, но оправился быстро И подумал: была не была! Здесь не думские речи министра, Не слова здесь нужны, а дела… С несдержанной силой кентавра Поэтессу повеса привлёк, Но визгливо-вульгарное: «Мавра!!» Охладило кипучий поток. «Простите… – вскочил он, – вы сами…» Но в глазах её холод и честь: «Вы смели к порядочной даме, Как дворник, с объятьями лезть?!» Вот чинная Мавра. И задом Уходит испуганный гость. В передней растерянным взглядом Он долго искал свою трость… С лицом белее магнезии Шёл с лестницы пылкий брюнет: Не понял он новой поэзии Поэтессы бальзаковских лет.

* * *

О Фёдоре Аркадьевиче Чапчахове рассказывали, что, когда он работал в ростовском журнале «Дон», ему предложили поучаствовать в кампании травли Пастернака, только что получившего Нобелевскую премию. Отказываться Фёдор Аркадьевич не стал. А друзьям объяснил, что Пастернака и так все клюют, кому не лень, его, чапчаховская, заметка тут погоды не сделает. А на гонорар он купит себе любимое у того же Пастернака. Скажем, его книжку «Сестра моя жизнь».

Гонорар, усмешливо закончил рассказчик, оказался повесомей: Москва, член редколлегии журнала «Октябрь», потом – «Литературной газеты».

Да, можно считать, что та статеечка в «Доне» оказалась колёсиком в продвижении Чапчахова на службе. Кому надо – заметили. Конечно, если в Москве Фёдор Аркадьевич оказался, женившись на приехавшей в командировку в Ростов сотруднице издательства «Советский писатель», то в кочетовском «Октябре» автора статьи, проклинающей Пастернака, безусловно могли оценить по достоинству.

Он пришёл к нам в «Литературную газету» после «Октября». Говорил, что поссорился с Кочетовым. Но детали не уточнял. Быстро сделался как бы адъютантом устроившего его в газету Михаила Ханаановича Синельникова, писал небольшие реплики и благодарил Синельникова за редактуру: «Блестяще, Миша! Мне прямо неудобно. Это же твоя, а не моя вещь!» Синельников довольно усмехался.

Меня и Юрия Буртина привёл в газету Владимир Карпович Железников, только что назначенный членом редколлегии, редактором отдела русской литературы. Но уже через месяц Железников подал заявление об уходе. На него наорал за что-то Чаковский, и чувствительный Владимир Карпович начальственного ора не потерпел. Ушёл, несмотря на наши настойчивые уговаривания, несмотря на уговаривание первого заместителя Чаковского Сырокомского, предложившего Железникову свои извинения за начальника.

Через некоторое время Синельникова назначили и.о. члена редколлегии, а Чапчахова и Смоляницкого его замами. Я работал у Соломона Смоляницкого, человека добродушного, когда-то служившего в «Литературке» собкором по Сибири и установившего хорошие отношения с одним из местных сибирских начальников Георгием Мокеевичем Марковым. Теперь Марков был первым секретарём всего писательского Союза, нашим непосредственным начальником, и за Смоляницким укрепилась репутация «человека Маркова». Вот почему его, еврея, никто не трогал. Ну, а Синельникова не трогали из-за его охранительной позиции. Он противостоял «Новому миру» Твардовского и всей литературе либерального направления.

В параллельном отделе литератур народов СССР место и.о. члена редколлегии занимал Ахияр Хасанович Хакимов. И вот появляется приказ Чаковского: Ахияр Хасанович утверждён полноправным членом редколлегии.

Никто не ожидал, что у Синельникова это вызовет приступ истерики. Потом выяснилось, что он решился пойти к Чаковскому по требованию оскорбившейся за него жены. Так или иначе, но он поставил ультиматум: или его вводят в редколлегию, или он уходит.

Да, в газете работало много евреев. Да, на Старой площади (в ЦК) «Литературку» называли «синагогой». И всё же понятно, что еврей-главный редактор никогда бы не решился сделать полноценным членом редколлегии по разделу русской литературы еврея. Чаковский не раздумывал ни минуты. Подписал приказ об увольнении Синельникова.

Можно вспоминать многие подробности. Но у нас сейчас другой герой – Фёдор Аркадьевич Чапчахов, родившийся 5 августа 1926 года. Поэтому сообщу только о Смоляницком и немедленно вернусь к нему.

Соломон Смоляницкий выпустил книгу о Маркове и в награду был переведён членом редколлегии журнала «Знамя». С его уходом перед начальством открылась возможность объединить оба отдела (Смоляницкого и Чапчахова) в один во главе с полноправным редактором – членом редколлегии. Сделаться таким редактором мог кто угодно (не из евреев, конечно), но самые большие шансы были у Чапчахова, ставшего новым «репликистом» после Синельникова. Его реплики неизменно вызывали одобрение Чаковского. Хотя писал их Чапчахов железобетонным стилем, в них даже отдалённо не посверкивало хоть что-нибудь похожее на юмор.

Особенно это обнаружилось, когда по требованию начальства Чапчахов ввязался в полемику с «Юностью». От «Юности» выступала знаменитая Галка Галкина, насмешливая, искромётная, умеющая утонченно издеваться над оппонентом, что и не удивительно: Галка Галкина была коллективным псевдонимом известнейших сатириков и юмористов. Не способный отвечать Галке в её стиле, Чапчахов отругивался, бранился: «поганая Галка», злобно и неуклюже поучал её азам партийности литературы. И эта его злобность, эта неуклюжесть делались новой мишенью для иронических стрел веселящейся Галки Галкиной.

Вряд ли в газете были люди, не понимающие, что дуэль эту Чапчахов безнадёжно проиграл, да и не мог не проиграть: не было у него дара «репликиста»! Между тем, Чаковский публично хвалил и эти его реплики.

Почему одобрял их Чаковский? Он хорошо чувствовал вкусы сильных мира сего и знал, что к юмору они не склонны. Зато всегда благожелательны к ругани в адрес тех, кто им не по нутру.

Правда, именно у Чапчахова был из всех претендентов самый большой недостаток – он в сорок лет с хвостиком не был членом партии.

В «Иванькиаде» Войновича я прочёл, как тот удивился, узнав, что подлец и мерзавец, председатель его жилищного кооператива, оказался беспартийным. «Чтобы такой, как он, да не присосался к правящей партии?» – воздымал руки Войнович. Я думаю, что присосался бы, если б предложили. А не предлагали по той же причине, по какой оставили беспартийными Соболева или Федина: не всё же партийным должно было демонстрировать преданность режиму, беспартийные тоже обязаны показать, что о другой жизни, чем та, которая у них есть, они и не мечтают.

Чапчахову до поры до времени не предлагали. И он возводил свою беспартийность в твёрдый принцип. «Пусть, пусть посовещаются, – насмешливо говорил он, уходя вместе с нами домой и оставляя партийных сотрудников на их закрытое собрание. – У меня лично есть дома дела и поважней!»

Но вот – предложили. В редколлегии уже был когда-то беспартийный Смирнов-Черкезов, но время на дворе тогда стояло другое. Теперь оно не предполагало членов редколлегии вне членов партии. И Фёдор Аркадьевич Чапчахов охотно согласился.

Мне приходилось потом встречать в своей жизни феномен любителя литературы, подобный Чапчахову, не понимающему, для чего собственно литература существует. Я их встречал не так много. Но после Чапчахова никому из них уже не удивлялся.

В писательском доме на Астраханском Чапчахов жил с большой семьёй в четырёхкомнатной квартире. Её прелесть заключалась даже не в том, что огромная стена самой большой комнаты сплошь состояла из встроенных шкафов. Главное достоинство такой квартиры заключалось в квадратной двадцатиметровой комнате, которая не входила в оплату, и куда жильцы обычно проводили свет, ставили стремянки и пускали от потолка до низу по всем стенам книжные стеллажи. Было всё это и у Чапчахова. Но в отличие от других не было ни в одной из его комнат или даже в коридоре, хотя бы стенки, где не висели бы плотно утрамбованные книжные полки. Фёдор Аркадьевич был не просто книгочеем, но библиоманом, собиравшим разные издания одного и того же произведения. Тем более легко ему было это делать, что членов редколлегии газеты обслуживала специальная книжная экспедиция на Беговой, предлагавшая своей клиентуре такие издания, о которых даже мы, члены союза писателей, которым перепадало кое-что из дефицита в писательской лавке на Кузнецком мосту, могли только мечтать.

Были, конечно, и такие любители, которые собирали книги ради престижа. Но Чапчахов не просто собирал. Он их читал. И очень нередко цитировал наизусть, поражая и сотрудников, и членов редколлегии своей эрудицией.

– Том такой-то, страница, кажется, такая-та, – завершал он своё цитирование, повергая почти в состояние шока редколлегию. «Скажите, Фёдор Аркадьевич, – спрашивал его Чаковский, когда был в хорошем расположении духа, - есть ли в литературе что-нибудь такое, чего вы не знаете?»

Чапчахов победно смотрел на окружающих и отвечал обычно: «Конечно, есть. Я не специалист по китайской литературе или по литературе Древнего Востока».

– От вас этого никто и не требует, – улыбался ему Чаковский. – Но вижу, что вы недаром занимаете место члена редколлегии по русской литературе.

– Знаете, старик, – сказал он мне однажды. – Когда меня пригласили в «Литературку», я думал, что окажусь в ней последним парнем в городе. А на самом деле стал первым парнем на деревне! Вот уж не думал, не гадал!

Увы, при этом был Чапчахов невероятно пуглив, до судорожных колик боялся любого начальства, так что однажды его жена Галя пришла заступаться за него перед Сырокомским, который за что-то на Чапчахова не на шутку разгневался.

За гневом Сырокомского последовал настоящий сердечный приступ Фёдора Аркадьевича, и Галя агрессивно наступала на Сырокомского:

– Если вы умрёте, то ваша жена получит персональную пенсию, а если умрёт мой муж, то мы останемся с детьми нищими.

Сырокомский успокоил её, но к Чапчахову лучше относиться не стал.

До нервных колик боялся Фёдор Аркадьевич потерять должность члена редколлегии «Литературной газеты» и потому заранее был согласен с любым решением его руководства! «И правильно сделал!» – одобрил он свои действия, когда при мне несогласный со своим замом Кривицким Александр Борисович Чаковский спросил его, обговаривал ли тот свою позицию с Чапчаховым, и, услышав, что Чапчахов будет солидарен с тем, кто в данный момент выше чином, попросил вызвать его и захохотал, убедившись, что так оно и есть! «А что же он думал, – сказал Чапчахов, которому разъяснили, почему веселился Чаковский, – что я с Кривицким буду соглашаться, когда он с ним спорит? Я не враг себе!»

Что ж, Чапчахов отсидел на посту члена редколлегии до самой перестройки, пересидев Сырокомского, которого хамски сняли в 1980-м. Слухи по поводу снятия ходили разные, но верным оказался тот, что в день рождения Громыко «Литературная газета» напечатала статью о махинациях председателя жилищного кооператива МИДа. Случайно, конечно, что в день рождения, но Громыко от подобного подарка рассвирепел. На место Сырокомского назначили Юрия Петровича Изюмова, бывшего помощника первого секретаря Московского горкома Гришина.

Через некоторое время Чапчахов заволновался. Изюмов явно выделял в отделе его заместительницу Селиванову, которая была ещё и замом парторга «ЛГ». Фактически Селиванова перестала подчиняться Чапчахову, выходя напрямую к Изюмову. А ещё через незначительное время отдел русской литературы неожиданно разъединили. Отделом русской критики оставили заведовать Чапчахова. А отдел литературоведения и истории литературы возглавила новый член редколлегии Светлана Селиванова.

– Вот увидите, – говорил нам о ней Чапчахов. – Она меня съест, отдел снова объединят, но уже под её руководством.

Я успокаивал его, указывал на явно нервничающего Кривицкого, говорил, что, скорее всего, Изюмов имеет в виду поставить её на место нашего куратора.

– Так это ещё хуже, – резонно говорил Чапчахов. – Вы бы смогли ей подчиняться?

– Не смог бы, – честно отвечал я.

– Вот и я не смогу, – говорил Фёдор Аркадьевич, вызывая во мне сильные сомнения. Я-то знал, что Чапчахов подчинится любому начальнику.

Но все грядущие кадровые перестановки оборвала перестройка.

– Старик! – доверительно сказал мне однажды Чапчахов, осатаневший от всех неожиданных событий в газете и в стране. – Я вот всё думаю и прихожу к выводу, что Горбачёв совершает антисоветский и антипартийный переворот. Как его не разглядел Андропов! Ведь это враг.

Совершенно потерялся в эти дни Фёдор Аркадьевич. Сидел мрачный, перестал вникать в дела отдела, читал приносимые ему на подпись материалы, криво усмехаясь: «При Чаковском, – спрашивал он, – это могло бы быть напечатано?» Но всё послушно подписывал.

Чаковского он пересидел недолго. Через некоторое время после того, как новый главный редактор Бурлацкий прогнал Изюмова и Селиванову, Фёдора Аркадьевича вызвал Кривицкий и объявил, что Бурлацкий и его, Фёдора Аркадьевича, просит подать заявление об уходе. Он, конечно, подал. Прожил ещё долго. Умер в 2007-м

* * *

Однажды уже при Горбачёве в «Литературную газету», где я работал, пришло письмо. Мне его показал Андрей Мальгин, только что пришедший к нам в отдел литературоведения.

Письмо писала дочь некоего А.А. Боде, обрусевшего немца, сочинившего ещё во время Первой Мировой войны стихи «Вставай, страна огромная! / Иди на смертный бой / С германской силой тёмною / С тевтонскою ордой». Стихи были длинными, я их не запомнил. Дочь писала, что отец безуспешно пытался их напечатать, а в 41-м, перед войной отправил их на отзыв Лебедеву-Кумачу, чтобы тот помог с публикацией. Кажется, в письме была ещё и нотная страничка: тот же Боде (или кто-то другой?) положили стихи на музыку.

Каково же было состояние дочери, когда по радио исполнили слегка подправленную песню отца, объявив, что слова её принадлежат Василию Ивановичу Лебедеву-Кумачу, а музыка – композитору Григорию Александрову.

Ясно, что ни во время войны, ни после при Сталине дочь об авторстве отца не заикалась. Я вообще не помню, откуда она писала: не была ли как немка депортирована во время войны?

Мы с Мальгиным взялись проталкивать это письмо. Но его «патриотическая» заведующая Селиванова нашла, что оно опорочивает священное советское понятие и наш общий куратор – зам главного Кривицкий с ней согласился.

Однако время было непредсказуемое. Мальгин ушёл из «Литгазеты» в «Неделю», а оттуда избрался Народным депутатом Москвы и возглавил только что созданный литературно-художественный журнал Моссовета «Столица».

Теперь уже никто не мог бы запретить Мальгину напечатать это письмо. И он его напечатал.

И тут выяснилось, что обвинения в плагиате Лебедева-Кумача раздавались и прежде.

В частности, доктор искусствоведения, профессор истории музыки Московской консерватории Е.М. Левашов приводил примеры плагиата Лебедева-Кумача в своей работе «Судьба песни. Заключение эксперта». Приведя примеры неоднократного плагиата Кумача у разных песенников, Левашов сообщает, что после официальной жалобы одного из тех, у кого украл строфу Лебедев-Кумач, Фадеев даже созвал пленум, на котором обсуждалось 12 случаев плагиата Кумача, но по звонку «сверху» дело спустили на тормозах. Есть о кумачёвском плагиате и в «Книге прощаний» Юрия Олеши, изданной в 1999 году «Вагриусом». Вот – из записи, датированной 1939 годом: «Позавчера в Клубе писателей Фадеев разгромил Лебедева-Кумача. Сенсационное настроение в зале. Фадеев приводил строчки, говорящие о плагиате, причем плагиат сделан у третьесортного поэта и украдены ужасные строчки о каких-то ножках-невидимках. В публике крики: позор!… (обратите внимание на сноску, она перешла из той же книги при цитировании)». А Левашов тоже утверждал, что Лебедев-Кумач приписал себе песню Боде. Да и авторство Александрова ставил под сомнение: музыка была прислана тем же Боде.

В конце концов, точку под этим делом поставил в 1988 году Мещанский муниципальный суд, который рассмотрел иск внучки Лебедева-Кумача. «Текст песни принадлежит Лебедеву-Кумачу», – заявил суд, отказавшийся учесть мнения экспертов.

Ну, если уже тогда мнения авторитетных экспертов ничего не значили для судьи, то сейчас это будет подтверждено и подавно. Дело о плагиате легло на полку до лучших времён!

А главное, совершенно непонятно, для чего Лебедеву-Кумачу, родившемуся 5 августа 1898 года, было воровать строчки? Избранный депутатом Верховного Совета СССР он каждую свою речь произносил в стихах. Писать их для него труда не составляло. В мае 1941 года критик журнала «Октябрь» писал о нём, что тот, «как никто из советских поэтов, передаёт песенной строкой чувство молодости, присущее людям сталинской эпохи. Его бесспорной заслугой является создание жанра весёлой, жизнерадостной песни. Бодростью, молодостью веет от каждой её строки». И это было правдой.

Песни из кинофильмов «Весёлые ребята», «Волга-Волга», «Цирк», «Дети капитана Гранта». А «Широка страна моя родная»? А «Легко на сердце от песни весёлой»? А «Утро красит нежным цветом Стены древние Кремля»? А «Ну-ка солнце, ярче брызни»? А «А ну-ка девушки, а ну, красавицы!»? А «С той поры, как мы увиделись с тобой»? А «Как много девушек хороших»? А «Удивительный вопрос: Почему я водовоз?»?

Рука устаёт перечислять все добротные песни. Недаром Кумач получил за них сталинскую премию ещё в 1941 году и три ордена – в 1937-м, 38-м и 40-м.

В последнее время стали цитировать дневник заболевшего и умирающего Кумача. К примеру, его запись от 1946 года: «Болею от бездарности, от серости жизни своей. Перестал видеть главную задачу – всё мелко, всё потускнело. Ну, ещё 12 костюмов, три автомобиля, 10 сервизов… и глупо, и пошло, и недостойно, и не интересно…» Ну, а прежде, в чём видел Кумач свою главную задачу? Фадеев ведь рассказывал, что «в период битвы за Москву Лебедев-Кумач сразу попытался бежать из города, привёз на вокзал два пикапа вещей, не мог их погрузить в течение двух суток и психически помешался».

Запись больного Кумача: «Рабство, подхалимаж, подсиживание, нечистые методы работы, неправда – всё рано или поздно вскроется…» Золотые слова! Будем же их помнить, оценивая стихотворные речи Василия Ивановича на сессии Верховного Совета СССР, бесконечные упоминания имени вождя в песнях и песни, иллюстрирующие высказывания вождя, запечатлевшие сказочную жизнь при нём. Думаю, что Лебедев-Кумач готовил и подарок к семидесятилетию вождя. Но если и готовил, то передать ему уже не смог: умер 20 февраля 1949 года.

* * *

«Блажен, кто смолоду был молод», – написал автор «Евгения Онегина». Эти слова хорошо приложить к произведениям француза Ги де Мопассана, родившегося 5 августа 1850 года и умершего 6 июля 1893 года. Его книги надо читать вовремя – в молодости. На себе испытал. Открыл недавно роман «Милый друг» и заскучал. Начал читать его новеллы и бросил, не дочитав вторую.

А в молодости я его очень любил. Оценивал не только его психологическое мастерство, но и умение роскошно выписывать детали. Удовлетворялся глубиной его художественной мысли.

Что же сейчас? Нет, я не стану утверждать, что Мопассан не талантлив. Не возражу Л. Толстому, который ценил роман Мопассана «Жизнь». Я его в своё время тоже ценил. Но вот закавыка: снимаю с полки повесть «Хаджи-Мурат», которую 76-летний Толстой закончил в 1904 году и не разрешил публиковать при жизни. И с любой открытой страницы погружаюсь в художественную глубину повести. Снимаю с полки роман Мопассана «Жизнь». И не получается в него войти с той же безоглядностью. Не чувствуешь себя внутри него. Так некий зритель, знающий, что будет дальше, постоянно отвлекается от сцены: любой шорох извне привлечёт его внимание.

«Блажен, кто смолоду был молод. Блажен, кто вовремя созрел»! Для меня Мопассан, писатель, которого, повторяю, надо читать в молодости. Взрослого читателя, мне кажется, он заинтересует намного меньше. Впрочем, на своём мнении я не настаиваю.