Когда я пришёл работать в 1963 году в Госкино, то узнал, что отдел, куда поступил на службу, киношный фольклор прозвал «жёнским редакторатом». Почему – было понятно. Редакторами сценарной коллегии работали Эля – жена зама главного редактора «Литературной газеты» Ю.Я. Барабаша, Ира – жена зава отделом литературы «Комсомольской правды» Кости Щербакова, жена зама главного редактора «Известий» Григория Ошерова (нашёл, что её инициалы Э.С., но как они расшифровываются, забыл!), была ещё Юренева (имя забыл) – жена очень крупного кинодеятеля.

Первые три редактора казались мне весьма симпатичными. Эля Барабаш, например, перешла на должность главного редактора кинообъединения «Экран» и вместе со всеми боролась с Гостелерадио за выпускаемые фильмы.

Иное дело – её муж.

Он был удивительно, даже невероятно молод для своего поста зама главного редактора «Литературки». Кажется, ему в это время было лет 30. А ведь до газеты он пробыл ещё заместителем главного редактора харьковского журнала «Прапор». Собственно, только этим он и отличался от официозных критиков, которые выступали на страницах газеты, где он был начальником. Как критик он ничем от них не отличался. Помню раскритиковал в «Литературке» рассказ Солженицына «Для пользы дела». Рассказ этот и мне не нравился. И, как выяснилось позже, не нравился и самому автору. Но Барабаш критиковал его с упёрто-партийных позиций.

Позже мне приходилось встречать статьи Барабаша и в «Коммунисте», и в других органах печати. Постепенно я привык к этому догматику.

Я знал, что, став директором ИМЛИ, он вывал Кожинова и Бочарова и предложил им немедленно защитить докторские. Оба отказались. Барабаш не знал, что оба в память о своём старшем друге – Михаиле Михайловиче Бахтине, умершим кандидатом наук, поклялись, что умрут тоже кандидатами.

Потом была какая-то интрига с неизбранием Барабаша членом-корреспондентом Академии. Неизбрание повлекло за собой отставку с поста директора ИМЛИ. Барабаша сделали замом министра культуры СССР. А с 1983 по 1985 годы он возглавлял газету «Советская культура».

Казалась бы, обычная карьера партийного функционера. Тем более что я забыл сказать об обязательной для такого уровня номенклатуры премии. Барабаш получил Госпремию РСФСР 1976 года за скучнейшую книгу с невзрачным названием «Вопросы литературы и эстетики».

Но уже следующую премию получил в 1999-м. За работы о Шевченко и Г. Сковороде. Это была не государственная, а американская международная премия фонда О. и Т. Антоновичей. И получил её Барабаш за дело, а не за место.

Я потом интересовался у своего старшего товарища Лазаря Ильича Лазарева: как получилось, что, начиная с конца 90-х, Барабаш стал активным автором «Вопросов литературы», которые возглавлял Лазарь. Лазарь чуть не расцеловал меня за этот вопрос. «А Бен (Сарнов), – сказал он мне, – до сих пор кривится, говорит, зачем тебе Барабаш?» «А я ответил ему, – ты почитай, что пишет сейчас Барабаш, – тогда поймёшь, что он печатается на обычных условиях». «Скажи Бену своё мнение о Барабаше», – попросил меня Лазарь. Я сказал. Бен недоверчиво хмыкнул.

Но как-то позвонил мне. Сказал, что удивлён: сколько же лет скрывал Барабаш свою истинную сущность, зачем стреножил свой исследовательский талант?

На этот вопрос я ответить не смогу. Порадуюсь за Барабаша, родившегося 10 августа 1931 года, – он в последнее время написал немало интересных статей об украинской литературе.

* * *

Ну как назвать его я уж даже не знаю? Самым любимым писателем? Но это, пожалуй, будет уж слишком! Одним из самых любимых? Да, пожалуй, что так. Во всяком случае, я считаю его гением литературы. И нисколько не удивлюсь, если со мною кто-то не согласится. Я считаю Михаила Михайловича Зощенко, родившегося 10 августа 1894 года, литературным гением, а кто-то его таковым, может, и не считает.

Конечно, нам не хватает определений. Чем, допустим, отличается гений от великого? Ясно, что гений изобрёл нечто такое новое, которого до него не существовало. Ну и что такого изобрёл Михаил Михайлович? А вспомните совет Пушкина «прислушиваться к московским просвирням, они говорят удивительно чистым и правильным языком». Удивительно чистый и правильный язык, которым научил говорить русскую литературу гений Пушкин, был подслушан им у московских просвирен. Вот и Зощенко – о себе: «Я говорю языком, которым говорит улица».

До Зощенко этого языка в литературе не было. А Зощенко его ввёл, утвердил. Больше того на этот язык советской улицы он переложил всю мировую историю. Например:

«Вот было удивительно, когда церковь стала продавать ордера на отпущение грехов. Это у них уклончиво называлось индульгенциями.

Мы, собственно, не знаем, как возникло это дело. Вероятно, было заседание обедневших церковников, на котором, давясь от здорового смеха, кто-нибудь предложил эту смелую идею.

Какой-нибудь там святой докладчик, наверное, в печальных красках обрисовал денежное положение церкви.

Кто-нибудь там несмело предложил брать за вход с посещающих церковь.

Какой-нибудь этакий курносый поп сказал своим гнусавым голосом:

– За вход брать – это они, факт, ходить не будут. А вот, может быть, им при входе чего-нибудь этакое лёгонькое продавать, дешёвенькое, вроде Володи… что-нибудь вкручивать им…

Кто-нибудь крикнул:

– Дешёвенькое тоже денег стоит. А вот, может, нам с каждого благословения брать? Или: водой морду покропил – платите деньги.

Но тут вдруг наш курносый поп, фыркая в руку и качаясь от приступов смеха, сказал:

– А может, нам, братцы, грехи отпущать за деньги? У кого какой грех гони монету… И квиток получай на руки… Ай, ей-богу…

Тут, без сомнения, шум поднялся, смешки, возгласы.

Пожалуй, какая-нибудь высохшая ханжа, воздев к небу руки, сказала:

– А как же бог-то, иже еси на небеси?

Курносый говорит:

– А может, мы для него и стараемся… Я только, братцы, другого боюсь – вдруг не понесут деньги… Народ форменный прохвост пошёл […]»

И вот – тем же самым языком о сегодняшней, то есть современной Зощенко, жизни:

«В нашей, так сказать, пролетарской стране вопрос об интеллигентах вопрос довольно острый. Проблема кадров ещё не разрешена окончательно, а тут, я извиняюсь, – женихи. Ясное дело, что интеллигентных женихов нынче не много. То есть есть, конечно, но все они какие-то такие: или уж женатые, или уже имеют две-три семьи, или вообще хворают, что, конечно, тоже не сахар в супружеской жизни.

И вот при такой ситуации живёт в Симферополе вдова, которая в прошлом году потеряла мужа. Он у ней умер от туберкулеза.

Вот, значит, помер у ней муж. Она сначала, наверное, легко отнеслась к этому событию. «А-а, – думает, – ерунда!…» А потом видит – нет, далеко не ерунда!… Женихи по свету не бегают пачками. И, конечно, загоревала.

И вот, значит, горюет она около года и рассказывает о своём горе молочнице. К ней ходила молочница, молоко приносила. Поскольку муж у ней помер от туберкулеза, так вот она начала заботиться о себе, усиленно питалась. Она пила молоко по два литра в день. И от этого питания она прямо распухла и имела здоровье очень выдающееся. И, наверно, оттого к ней стали заходить в голову разные лёгкие, воздушные мысли о супружестве.

И вот, значит, она пьёт молоко около года, всё больше поправляется и, между прочим, имеет дамский обывательский разговор со своей молочницей.

Неизвестно, с чего у них началось. Наверно, она пришла на кухню и разговорилась. Вот, мол, продукты дорожают. Молоко, дескать, жидковатое, и вообще женихов нету. Молочница говорит:

– Да, мол, безусловно, чего-чего, а этого мало!

Зубной врач говорит:

– Зарабатываю подходяще. Всё у меня есть – квартира, обстановка, деньжата! И сама, говорит, я не такое уж мурло. А вот подите же, вторично замуж выйти буквально не в состоянии. Прямо хоть в газете печатай!

Молочница говорит:

– Ну, говорит, газета – это не разговор. А чего-нибудь такое надо, конечно, придумать.

Зубной врач отвечает:

– В крайнем случае я бы, говорит, и денег не пожалела. Дала бы денег той, которая меня познакомит в смысле брака.

Молочница спрашивает:

– А много ли вы дадите?

– Да, – говорит врачиха, – смотря какой человек отыщется. Если, конечно, он интеллигент и женится, то, говорит, червонца три я бы дала, не моргнув глазом.

Молочница говорит:

– Три, говорит, это мало. Давайте пять червонцев, тогда я вам подыму это дело. У меня, говорит, есть на примете подходящий человек.

– Да, может, он не интеллигент, – говорит врачиха, – может, он крючник? За что я буду давать пять червонцев?

– Нет, – говорит, – зачем крючник. Он очень интеллигентный. Он – монтёр.

Врачиха говорит:

– Тогда вы меня познакомьте. Вот вам пока червонец за труды.

И вот на этом они расстаются.

А надо сказать, у молочницы ничего такого не было на примете, кроме собственного её супруга.

Но крупная сумма её взволновала, и она начала прикидывать в своем мозгу, как и чего и как бы ей попроще выбить деньги из рук этой врачихи.

И вот приходит она домой и говорит своему супругу:

– Вот мол, Николаша, чего получается. Можно, говорит, рублей пятьдесят схватить так себе, здорово живёшь, без особых хлопот и волнений.

И, значит, рассказывает ему всю суть дела. Мол, чего, если она нарочно познакомит его с этой разбогатевшей врачихой, а та сдуру возьмет да и отсыплет ей пять червонцев.

– И, – говорит, – в крайнем случае, если она будет настаивать, можно записаться. В настоящее время это не составит труда. Сегодня ты распишешься, а завтра или там послезавтра – обратный ход!

А муж этой молочницы, этакий довольно красивый мужчина, с усиками, так ей говорит:

– Очень отлично. Пожалуйста! Я, говорит, всегда определённо рад пятьдесят рублей взять за ни за что. Другие ради такой суммы месяц работают, а тут такие пустяки – записаться!

И вот, значит, через пару дней молочница знакомит своего мужа с зубным врачом.

Зубной врач сердечно радуется и без лишних слов и причитаний уплачивает молочнице деньги.

Теперь складывается такая ситуация.

Муж молочницы, этот известный трепач с усиками, срочно записывается с врачихой, переходит временно на её апартаменты и пока что живёт там.

Так он живёт пять дней, потом неделю, потом десять дней.

Тогда приходит молочница.

– Так что, – говорит, – в чём же дело?

Монтёр говорит:

– Да нет, я раздумал вернуться! Я, говорит, с этим врачом жить останусь. Мне тут как-то интересней получается.

Тут, правда, он схлопотал по морде за такое своё безобразное поведение, но мнения своего не изменил. Так и остался жить у врачихи. А врачиха, узнав про всё, очень хохотала и сказала, что поскольку нет насилия, а есть свободный выбор, то инцидент исчерпан.

Правда, молочница ещё пару раз заходила на квартиру и дико скандалила, требуя возврата своего супруга, однако ни черта хорошего не вышло. Больше того – ей отказали от места, не велели больше носить молока во избежание дальнейших скандалов и драм.

Так за пять червонцев скупая и корыстная молочница потеряла своего красивого, интеллигентного супруга».

Герой Зощенко не зря свидетельствует в одном из рассказов: «Я, говорит, уже много лет присматриваюсь к нашей стране и знаю, чего боюсь…» Зощенко и показал, чего мог бояться его герой. Он, присматривающийся к нашей стране много лет, мог бояться, что другие её увидят именно такой, какой видел её он.

До сих пор писатели измышляли какие-либо страны. Ну, например, Лилипутию или Великанию. Но вымышленные страны, как бы реально они не были написаны, всё-таки оставались вымышленными.

Зощенко начал с изучения языка, как если б это был иностранный. То есть, он и был совсем не тот, на каком говорил сам Зощенко и его старшие друзья. Этот язык новой улицы Зощенко назвал «обезьяньим», то есть подражательным. Кому? Новым властям. Точнее, новой власти, о которой было сказано, что граждане отныне и есть эта власть. То есть, это был новый, данный гражданам язык, на котором они заговорили.

Итак, Зощенко приступил к его изучению:

«Началось дело с пустяков.

Мой сосед, не старый ещё мужчина, с бородой, наклонился к своему соседу слева и вежливо спросил:

– А что, товарищ, это заседание пленарное будет али как?

– Пленарное,– небрежно ответил сосед.

– Ишь ты,– удивился первый,– то-то я и гляжу, что такое? Как будто оно и пленарное.

– Да уж будьте покойны, – строго ответил второй.– Сегодня сильно пленарное и кворум такой подобрался – только держись.

– Да ну? – спросил сосед.– Неужели и кворум подобрался?

– Ей-богу,– сказал второй.

– И что же он, кворум-то этот?

– Да ничего,– ответил сосед, несколько растерявшись.– Подобрался, и всё тут.

– Скажи на милость,– с огорчением покачал головой первый сосед.– С чего бы это он, а?

Второй сосед развёл руками и строго посмотрел на собеседника, потом добавил с мягкой улыбкой:

– Вот вы, товарищ, небось, не одобряете эти пленарные заседания… А мне как-то они ближе. Всё как-то, знаете ли, выходит в них минимально по существу дня… Хотя я, прямо скажу, последнее время отношусь довольно перманентно к этим собраниям. Так, знаете ли, индустрия из пустого в порожнее.

– Не всегда это, – возразил первый. – Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то да – индустрия конкретно.

– Конкретно фактически,– строго поправил второй.

– Пожалуй, – согласился собеседник.– Это я тоже допущаю. Конкретно фактически. Хотя как когда…

– Всегда, – коротко отрезал второй.– Всегда, уважаемый товарищ. Особенно, если после речей подсекция заварится минимально. Дискуссии и крику тогда не оберёшься….»

Изучив язык советской улицы, Зощенко изучил страну как никто. И представил её миру.

Эта была уже не вымышленная, а всамделишная страна со специфическим умением советского человека ориентироваться в окружающем его мире.

Мой старший товарищ Бенедикт Сарнов рассказывал, что когда Паустовский оказался впервые в 1956 году в Париже, он встретил там русскую эмигрантку первого поколения и «испытывал прямо-таки физическое наслаждение, слушая её русскую речь». «Мы отвыкли от такого языка, – говорил Паустовский. – Мы говорить на нём уже не умеем».

А вот что рассказали Сарнову про такую же русскую даму, которая попала на концерт Александра Галича.

«На концерте Галича, напряжённо вслушиваясь в его песни, в эти привычные, такие естественные для нас галичевские словечки и выражения («Я возил его, падлу, на «Чаечке», «Ты, бля, думаешь, напал на дикаря, а я сделаю культурно, втихоря…», «Схлопотал строгача – ну и ладушки…», «Тут его цап-царап – и на партком!», «Индпошив – фасончик на-ка выкуси!»), она обернулась к человеку, сидящему в соседнем кресле, и с искренним недоумением спросила:

– На каком языке он поёт?»

Тот, которого она спросила, мог исчерпывающе точно ответить, что Галич поёт на языке страны, изображённой Зощенко.

Гениальность Зощенко, на мой взгляд, состоит в том, что он абсолютно точно передал язык улицы, на котором выразил самую свою суть новый человек, абсолютно не известный миру до Зощенко, скончавшегося 22 июля 1959 года.

Это надо хорошенько понять. В моём смоленском деревенском детстве акали, говорили «исть» вместо «есть», в моей волжской юности «окали». У так называемых писателей-деревенщиков мы встретим немало диалектизмов. Но они не выражают характер героев, не передают их натуру. Как и прежде в литературе, все эти диалектные словечки призваны укрепить прописку героя в такой-то местности.

А у Зощенко все говорят одним и тем же обеднённым, хамским, не уважающим друг друга языком. Таким языком литература до Зощенко не говорила. И такую страну не показывала.

* * *

Как хотите! А меня убеждает даже только начало этого исследования:

«С самого появления своего в 1928 году «Тихий Дон» протянул цепь загадок, не объяснённых и по сей день. Перед читающей публикой проступил случай небывалый в мировой литературе. 23-х-летний дебютант создал произведение на материале, далеко превосходящем свой жизненный опыт и свой уровень образованности (4-х-классный). Юный продкомиссар, затем московский чернорабочий и делопроизводитель домоуправления на Красной Пресне, опубликовал труд, который мог быть подготовлен только долгим общением со многими слоями дореволюционного донского общества, более всего поражал именно вжитостью в быт и психологию тех слоев. Сам происхождением и биографией «иногородний», молодой автор направил пафос романа против чуждой «иногородности», губящей донские устои, родную Донщину, – чего, однако, никогда не повторил в жизни, в живом высказывании, до сегодня оставшись верен психологии продотрядов и ЧОНа. Автор с живостью и знанием описал мировую войну, на которой не бывал по своему десятилетнему возрасту, и гражданскую войну, оконченную, когда ему исполнилось 14 лет. Критика сразу отметила что начинающий писатель весьма искушён в литературе, «владеет богатым запасом наблюдений, не скупится на расточение этих богатств» («Жизнь искусства», 1928, № 51; и др.). Книга удалась такой художественной силы, которая достижима лишь после многих проб опытного мастера, – но лучший 1-й том, начатый в 1926 г., подан готовым в редакцию в 1927-м; через год же за 1-м был готов и великолепный 2-й; и даже менее года за 2-м подан и 3-й, и только пролетарской цензурой задержан этот ошеломительный ход. Тогда – несравненный гений? Но последующей 45-летней жизнью никогда не были подтверждены и повторены ни эта высота, ни этот темп».

Книга И.Н. Медведевой-Томашевской «Стремя Тихого Дона» вышла после смерти исследовательницы. Но известность ей принёс Солженицын, который, надо отдать ему должное, подталкивал Ирину Николаевну закончить книгу.

До этого она была известна как автор очень толковой книги «Горе от ума» А.С. Грибоедова».

Вообще-то обвинение Шолохова в плагиате прозвучало не впервые. Ещё в 20-х, после выхода 2 томов, была создана специальная комиссия для проверки, как на самом деле обстояло дело. Но комиссии хода не дали. Полагаю, что свою роль здесь сыграл Сталин, который удивительно мягко относился к Шолохову. Даже снизошёл до ответа ему, пожаловавшемуся на раскулачивание.

Правда, и Шолохов вроде удовлетворился ответом. Больше он Сталину ни на что не жаловался.

Ирина Николаевна Медведева, ставшая женой крупнейшего нашего литературоведа Б.В. Томашевского, родилась 10 августа 1903 года. Окончила Ленинградский институт истории искусств. Кроме мужа, её учителями были Ю.Н. Тынянов, В.М. Жирмунский, Г.А. Гуковский, Л.В. Щерба, Б.М. Эйхенбаум. Школа солидная. Дружила Ирина Николаевна с Анной Ахматовой, и когда после известного постановления ЦК Ахматову лишили средств к существованию, Ирина Николаевна организовала оказание ей постоянной помощи.

Я не буду вдаваться в дурацкий, на мой взгляд, спор с ней по поводу «Тихого Дона». Тем более что при жизни КГБ её не вычислил: с ней не спорили. Спорили с Солженицыным, опубликовавшим книгу под псевдонимом. Но КАК спорили? Вдруг оказались найденными несколько черновых шолоховских страниц, которые прежде считались утерянными. Их опубликовал «Огонёк». Но не нужно быть графологом, чтобы определить задачу: странички были аккуратно переписаны с печатного текста, что-то там было зачёркнуто, потом восстановлено. Словом, огоньковская публикация свидетельствовала: Шолохов над «Тихим Доном» работал.

А вот когда после перестройки и смерти Ирины Николаевны (26 октября 1973 года) её книга появилась в России, чудесным образом появилась и большая рукопись, спрятанная якобы Шолоховым у знакомого и забытая там.

Я знаю, что Шолохов страдал алкоголизмом. Но не настолько же он пропил мозги, чтобы забыть о рукописи в момент, когда мировое общественное мнение открыто обвиняло его, что он не писал «Тихого Дона»! Найденная рукопись переходила от автора к автору. Обнаружил её якобы журналист Лев Колодный, находилась рукопись у некой Н.В. Кудашевой, а купила рукопись на деньги, выделенные для этого Путиным Российская академия, передавшая её в архив Института мировой литературы. Тогда его директором был Феликс Кузнецов, который и описал рукопись в своей книге.

Всё! Больше нам ничего не известно. А ведь рукопись, как и те огоньковские странички, представляет собой списывание с готового текста, а для подлинности, где-нибудь являет что-нибудь зачёркнутое и восстановленное. Зачёркнутого много. Восстановленного тоже. Но ведь здесь старались на 4 тома.

Главное: так и не опровергнут основной тезис Ирины Николаевны: почему в течение 45 лет у Шолохова не появилось не подобное даже, а хотя бы приблизительно подобное?

* * *

Ну то, что из всех шахматистов я особенно выделял Василия Смыслова, был его болельщиком, – это объяснимо. Смыслов когда-то учился в нашей 545-й мужской школе, его помнил, например, немолодой наш учитель математики Исаак Львович Агранович. «Блестящим учеником Вася не был, – говорил он. Потом после некоторого раздумья: – Отличником он тоже не был, но в шахматы, – вздыхал, – играл, как бог». Поговаривали, что Исаак Львович и сам увлекался шахматами, но не слишком сильный в математике ученик его обыгрывал. Было от чего вздыхать, вспоминая…

А вот почему задолго то того, как удалось мне побывать на стадионе, слушавший только репортажи о футбольных матчах по репродуктору, я болел за ЦДКА, объяснить не возьмусь. Притягивало само название футбольного клуба, приятно было слышать, как произносит его комментатор Вадим Синявский, неизменно расшифровывая слово, когда объявлял составы команд: «Центральный Дом Красной Армии». Футбольные позывные по радио напоминали переливчатый звон колокольчиков, услышав их, я радостно настораживался и сердцем отзывался на знакомые модуляции волшебного голоса: «Внимание! Говорит Москва! Наш микрофон установлен на московском стадионе «Динамо». Мы ведём репортаж о футбольном матче на первенство Советского Союза между командами…»

Я так привык к этому началу, что однажды ухо сразу же зафиксировало разницу: слово «матч» Синявский не произнёс. Он сказал, что ведёт репортаж о футбольном «состязании». Да и дальше в том же репортаже исчезли «голкипер», «бек», «хавбек», «форвард». Вадим Святославович Синявский, родившийся 10 августа 1906 года, и раньше мог сказать: «вратарь», «защитник», «полузащитник», «нападающий», но говорил и так и так – то называл вратаря «вратарём», то «голкипером». А уж «аут» или «корнер» произносил постоянно. Тем более – «пенальти», «пендаль», как мы называли его во дворе. А сейчас: «Ай-яй-яй! Судья показывает на одиннадцатиметровую отметку. Одиннадцатиметровый штрафной удар!»

Не стану утверждать, что сразу понял, в чём тут дело, но недоумение возникло тотчас: для чего Синявский отказывается от коротких энергичных слов, которые так уместны в темпе его стремительного репортажа? Кому не ясно, что означает «аут»? Ведь пока произнесёт Синявский: «Мяч вышел за боковую линию», игрок уже успеет вбросить этот мяч! А кто не знает, что «корнер» – это угловой удар?

Но уяснил я себе, в чём дело, довольно быстро и никого ни о чём не расспрашивая. Отец выписывал то «Правду», то «Известия», я газету прочитывал, начиная с передовой. Сейчас сам этому удивляюсь: что меня тогда привлекало в безликих материалах? Однако в одной из заметок (то ли в передовой, то ли в подписанной автором, не помню) прочитал, что ещё Ломоносов особо хвалил русский язык, который вобрал в себя всё лучшее из языков мира (мне особенно запомнилось «великолепие гишпанского» из-за смешного созвучия с шампанским). Поэтому, писала газета, не следует засорять язык великого народа иностранными словами.

Значительно позже, читая «В круге первом», я удивлялся Солженицыну, который заставил своего Сологдина действовать в унисон с официозом тех лет, которые описаны в романе. Ещё через какое-то время, прочитав другие солженицынские вещи, я этому удивляться перестал.

А тогда, после газетной статьи, понял я, почему вместо «матч» Синявский стал говорить «состязание». Когда я поделился своим открытием со старшим братом отца, он усмехнулся:

– «Футбол» – тоже не русское слово. Синявский должен говорить о состязании по игре ногой в мяч!

Старший брат отца относился ко мне с доверием. От него, а не от моего отца узнал я, что их отец, а мой дед, колхозный бухгалтер на Смоленщине, был арестован в 1937 году и получил от судившей его «тройки» 10 лет без права переписки. О том, что такой приговор означал смерть и что деда расстреляли через два месяца после ареста за шпионаж (кто мог завербовать его в глухой деревне, и какие ценные сведения он мог бы передавать оттуда?), нам сообщили уже после смерти Сталина. Но о том, что деду предъявили политическую 58-ю статью, дядя Миша сказал мне, мальчишке. И просил не обсуждать этого с отцом. «Он верит, что наш отец был вредителем», – горько сказал о нём брат.

А здесь, слушая мои размышления о репортажах Синявского, дядя Миша спросил, ходил ли я в булочную и обратил ли внимание…

– Обратил, – радостно сказал я. – Французскую булку переименовали в городскую.

– А канадский хоккей в хоккей с шайбой, – сказал дядя Миша. И добавил: – Делай выводы!

Выводы я начал делать рано. К ним подтолкнул меня мой любимый Синявский, заменявший мне целый стадион. Впрочем, он, скончавшийся 3 июля 1972 года, не виноват, конечно, в этих языковых подменах. Не по его инициативе пошла гулять по стране ядовитая фраза: «Россия – родина слонов»!