«Мой брат родной по музе, по судьбам», – назвал ссыльный Пушкин в 1825 году своего лицейского товарища Вильгельма Кюхельбекера в стихотворении «19 октября».

Брат по музе – резон в этом был. Вильгельм Карлович Кюхельбекер, родившийся 21 июня 1797 года, был, кажется, вторым после Пушкина лицеистом, выступившим со своими стихами в серьёзной печати (журналы «Сын Отечества», «Амфион») в 1815 году.

Но брат по судьбам – оказалось предсказанием. В том же 1825-м посвящённый в тайное общество за две недели до 14 декабря Кюхельбекер вышел вместе с другими декабристами на Сенатскую площадь, где вёл себя чрезвычайно смело и дерзко: пытался стрелять в брата Николая I – Михаила, но пистолет дважды дал осечку.

Ему был вынесен приговор: 20 лет каторги, император урезал срок на пять лет и заменил каторгу крепостью. Два года отсидел Кюхельбекер в Шлиссельбургской крепости. И…

Впрочем, передаю слово Пушкину, который едет из Михайловского и записывает в своём дневнике:

«15 октября 1827. Вчерашний день был для меня замечателен […] вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем. «Вероятно, поляки?» – сказал я хозяйке. «Да, – отвечала она, – их нынче отвозят назад». Я вышел взглянуть на них.

Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошёл высокий, бледный и худой молодой человек с чёрною бородою, в фризовой шинели […] Увидев меня, он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону».

Что встреча друзей была в нарушение предписаний, которые получили конвойные, говорит рапорт одного из них – некоего фельдфебеля Подгорного своему начальству:

«Отправлен я был сего месяца 12 числа в г. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто г. Пушкин и начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сиё, наипоспешнейше отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег; я в сём ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу его императорскому величеству как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег; сверх того, не преминул также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу. Сам же г. Пушкин между прочими угрозами объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я ещё более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет».

«На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, – но куда же?», – заканчивает свою дневниковую запись Пушкин.

Из рапорта фельдфебеля и следует, куда везут Кюхельбекера. По указу Николая Вильгельм переведён в арестантские роты при Динабургской крепости. Ещё через два года он оказался в латышских крепостях (Ревель, Рига), в финской (Свеаборг) и, пробыв в Свеаборге четыре года, отправлен на поселение в Сибирь в Баргузин (Иркутская губерния).

На поселение – в ссылку. Сбылось предсказание Пушкина: лицейские друзья побратались ещё и «по судьбам». В Баргузин Кюхельбекер прибыл в январе 1836 года.

Надо сказать, что Кюхельбекер подхватил традицию Пушкина писать послание лицейским друзьям 19 октября в день основания лицея. Он писал эти послания и при Пушкине. И он оплакал Пушкина в своём послании 1838 года:

Блажен, кто пал, как юноша Ахилл, Прекрасный, мощный, смелый, величавый, В средине поприща побед и славы, Исполненный несокрушимых сил! Блажен! лицо его всегда младое, Сиянием бессмертия горя, Блестит, как солнце вечно золотое, Как первая эдемская заря. А я один средь чуждых мне людей Стою в ночи, беспомощный и хилый, Над страшной всех надежд моих могилой, Над мрачным гробом всех моих друзей. В тот гроб бездонный, молнией сраженный, Последний пал родимый мне поэт… И вот опять Лицея день священный; Но уж и Пушкина меж вами нет! Не принесёт он новых песней вам, И с них не затрепещут перси ваши; Не выпьет с вами он заздравной чаши: Он воспарил к заоблачным друзьям. Он ныне с нашим Дельвигом пирует; Он ныне с Грибоедовым моим: По них, по них душа моя тоскует; Я жадно руки простираю к ним! Пора и мне! – Давно судьба грозит Мне казней нестерпимого удара: Она меня того лишает дара, С которым дух мой неразлучно слит! Так! перенёс я годы заточенья, Изгнание, и срам, и сиротство; Но под щитом святого вдохновенья, Но здесь во мне пылало божество! Теперь пора! – Не пламень, не перун Меня убил; нет, вязну средь болота, Горою давят нужды и забота, И я отвык от позабытых струн. Мне ангел песней рай в темнице душной Когда-то созидал из снов златых; Но без него не труп ли я бездушный Средь трупов столь же хладных и немых?

«Пора и мне»! Здесь Кюхельбекер ошибся. Ему предстояло прожить ещё восемь лет. Покинуть Баргузин. Оказаться в Акшинской крепости, где он с семьёю жил, зарабатывая частными уроками. Затем жить в деревне Смолино Курганского округа Тобольской области, в Кургане, где он потеряет зрение и заболеет чахоткой. Для лечения получит разрешение выехать в Тобольск, где и скончается в тамошней больнице 23 августа 1846 года.

Любя Пушкина, Кюхельбекер во многом не примет его преобразований в поэтике литературы, упорно будет цепляться за прошедший век с его торжественным языком и героическими одами. Но и его историки литературы отнесут к поэтам пушкинского круга. Потому что главное, что их всех отличало, – это непримиримость к попранию чести и достоинства человека, к попранию собственной чести и собственного достоинства.

* * *

Великий русский поэт и гражданин Александр Трифонович Твардовский, родившийся 21 июня 1910 года, прожил совсем немного после того, как был отставлен от любимого своего детища – журнала «Новый мир», который сделал центром оппозиции полуграмотной и реакционной власти. Некогда, когда он был одержим идеей напечатать «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, его заместитель спросил: отдаёт ли он себе отчёт в том, что, опубликовав эту повесть, он рискует потерять журнал? «На что мне тогда журнал, – ответил Твардовский, – если я не смогу напечатать «Ивана Денисовича».

После его смерти дочери поэта опубликовали его дневник и записные книжки. Читать их невероятно познавательно. Твардовский эволюционирует на наших глазах – от деревенского парня, приветствующего советскую новь, от убеждённого коммуниста, если не любящего, то уважающего Сталина, до человека, сумевшего освободиться от догматических пут, прозревшего и увидевшего, в какую пропасть совлекают страну её коммунистические правители.

Собственно, та же эволюция прослеживается по поэтическим произведениям Твардовского.

Помню, когда «Известия», возглавляемая зятем Хрущёва Аджубеем, напечатала поэму Твардовского «Тёркин на том свете», главный редактор сценарной коллегии Госкино, где я тогда недолго работал, – сервильный критик Александр Львович Дымшиц посетовал: «Кончил народную эпопею фиглярством и балаганом!» Многие в Комитете по кино недоумевали: ведь в 1954-м секретариат ЦК под председательством Хрущёва принял постановление, осуждающее эту поэму. Что же случилось теперь? А случилась переоценка поэмы тем же Хрущёвым, который предпринимал попытки реорганизовать сталинскую номенклатуру, с какой бился герой поэмы Твардовского. Недаром всесильный вельможа – оргсекретарь Союза писателей СССР Константин Васильевич Воронков написал пьесу по этому произведению, которую поставил Плучек на сцене своего театра Сатиры с Папановым в главной роли. И недаром разворачивающие страну назад после снятия Хрущёва власти закрыли этот спектакль и запретили упоминать поэму в печати.

Судьба Твардовского повторяет судьбу другого народного поэта – Некрасова, который тоже заболел смертельной онкологической болезнью во многом из-за закрытия своего «Современника». И тоже скончался. Не так скоропостижно, как Твардовский (умер 18 декабря 1971 года). Но через несколько лет. Как и Некрасов, Твардовский оставил после себя немало выдающихся поэтических произведений. Цитировать из Твардовского можно до бесконечности. Приведу его стихотворение из моих самых любимых:

Из записной потёртой книжки Две строчки о бойце-парнишке, Что был в сороковом году Убит в Финляндии на льду. Лежало как-то неумело По-детски маленькое тело. Шинель ко льду мороз прижал, Далёко шапка отлетела. Казалось, мальчик не лежал, А всё ещё бегом бежал Да лёд за полу придержал… Среди большой войны жестокой, С чего – ума не приложу, Мне жалко той судьбы далёкой, Как будто мёртвый, одинокий, Как будто это я лежу, Примёрзший, маленький, убитый На той войне незнаменитой, Забытый, маленький, лежу.

* * *

Из любимых книг моего детства я бы вместе с «Республикой ШКИД» Пантелеева и Белых отметил бы «Кондуит и Швамбранию» Льва Кассиля. Назвал бы ещё и «Улицу младшего сына», написанную тем же Кассилем в соавторстве с Марком Поляновским.

Поэтому когда я впервые увидел Льва Кассиля, я ему обрадовался. Но зашёл он в «Литературную газету», как выяснилось, по сутяжному делу.

Я в «Литгазету» пришёл недавно, вёл там поэзию, материалы о поэзии. И почему-то мне отдали ещё и детскую литературу. О ней газета писала редко, а тут в номере, который выходил в Международный день защиты детей, обратились к детским писателем с небольшим вопросником, смысл которого – представить читателю картину сегодняшней детской литературы.

Не помню, к кому я обратился. К Сотнику, Прилежаевой, Дубову, ещё к кому-то, кого назвал мне наш куратор – зам главного редактора Кривицкий. Номер вышел, и на следующий день ко мне пришёл Лев Абрамович Кассиль.

Почему, спросил он меня, редакция не обратилась к нему? Я ответил, что список был утверждён редакторатом.

– А кто его составлял? – поинтересовался Кассиль. И, узнав, что поначалу составлял я, а редакторат добавил свои кандидатуры, горестно сказал: – А ведь я пока что живой. Живой классик!

Он побывал у Кривицкого, который пообещал ему, что отдел информации в ближайшие дни проинтервьюирует его и что интервью появится в ближайшем номере. Кроме того, мне было приказано заказать именно ему юбилейную заметку о первом же детском писателе, который будет отмечать юбилей.

Не помню, кто с ним делал интервью, но знаю, что отдел с ним намучился. Он требовал, чтобы так или иначе были упомянуты все его регалии. А их оказалось немало: вместе с Поляновским за «Улицу младшего сына» он получил сталинскую премию, являлся членом правления Союза писателей СССР и РСФСР, кажется, был секретарём последнего, имел столько-то орденов. К тому же являлся членом-корреспондентом Академии педагогических наук. За какие-то спортивные очерки он получил, не помню, какую награду. В отделе гадали, как втиснуть всё это в интервью: не задавать же вопрос о наградах!

А много лет спустя я прочитал о Льве Абрамовиче Кассиле, скончавшемся 21 июня 1970 года (родился 27 июня 1905-го), у моего старшего товарища Бенедикта Сарнова, написавшего статью о Кассиле и по просьбе собравшейся печатать её редакции поехавшего к своему герою, чтобы получить от него добро. Кассиль статью прочитал, и она ему понравилась. «Я, – пишет Сарнов, – уже совсем было собрался откланяться, решив, что статья моя как бы уже «завизирована». Но Кассиль его остановил, сказав, что у него есть одно, но серьёзное замечание:

– Почему, – неожиданно строго спросил он, – вы не написали, что я лауреат Государственной премии? Что за свою литературную работу я был награждён орденом Трудового Красного Знамени и двумя орденами Знак Почёта?

«Слегка ошеломлённый, – пишет Сарнов, – я невнятно заверил его, что исправлю эту свою оплошность».

Но оказалось, что этим замечанием Кассиль не ограничился:

«Провожая меня в дверях, он наморщил лоб, словно припоминая что-то важное, и сказал:

– Да… Не забудьте, пожалуйста, упомянуть, что я был депутатом Верховного Совета РСФСР…

Помолчал – и добавил:

– Двух созывов».

Книга Б. Сарнова называлась «Перестаньте удивляться!». Я и не удивился. Сам столкнулся с тем же.