«Oberleutnant Karl Komarek

Feldpost № 347271

Дорогой Карли!

Ты наверняка не ожидал, что после столь долгого перерыва я снова тебе напишу. Да я и сама не ожидала, что напишу тебе. После полутора лет молчания! Через полтора года после всего, что произошло или, лучше сказать, не произошло.

Я кажусь тебе фривольной? Просто, наверное, я научилась называть вещи своими именами и видеть их такими, каковы они есть. Это стоило немалого труда, да и до сих пор я еще далеко в этом не мастер.

Одна из последних вещей, в которых я сумела искренне себе признаться, — это что я все еще в тебя влюблена; точно так же, как полтора года назад. В тот раз, когда я предложила тебе себя и ты отказался, я, естественно, чувствовала себя ужасно униженной. Довольно долго оставалась при этом чувстве и даже, думаю, некоторое время ненавидела тебя. Но вскоре поняла, что просто попала из огня да в полымя, что чувство осталось прежним, только все это в ином музыкальном ключе. А пока во мне продолжала жить постепенно остывающая ненависть, я все яснее понимала — поскольку ничего другого не оставалось, — что предмет ее не ты, а твое тогдашнее проклятое благородство (не знаю, не следует ли взять это слово в кавычки, но в твоем случае, кажется, нет). Короче говоря, мне пришлось признать, что если бы тогда, в ту неповторимую минуту, ты изобразил влюбленность, если бы я стала твоей любовницей, от которой ты все равно бы вскоре сбежал, я бы все же была менее несчастна. В конце концов ты мог послушаться дядюшку генерала и жениться на моих деньгах; я бы и за это меньше тебя упрекала. Но ты не мог совершить ничего нечестного!

В тот раз я испугалась самой себя. Все время, пока ты еще оставался в венском гарнизоне — а у меня была точная информация, — я почти не выходила из дому, боялась случайно тебя встретить. Не осмеливалась до конца додумать, что бы в таком случае сделала.

Наконец из домашнего заключения меня освободило известие, что тебя откомандировали в военную школу будущих офицеров, для меня это пока в первую очередь означало: я снова могу появиться среди людей. Если я и ждала, что тем самым что-то изменится, то очень скоро от этой мысли отказалась.

Ничего не изменилось. Общество, поездки на курорт, путешествия (разумеется, по отечеству в «узком» понимании этого слова), намеренное возобновление занятий по истории искусств, изредка спорт да неуклюжий (понятно, с моей стороны) флирт — ничего не помогло.

А потом вдруг появился твой дядюшка генерал с известием, что ты добровольно пошел на фронт; просто — хлопнул дверью штабной школы, плюнул на всю так умело организованную дядюшкой протекцию…

До той поры я знала этого деликатного старого господина лишь как образец салонного рыцарства, его образцовое поведение, которое у другого выглядело бы нарочитым, производило впечатление естественной элегантности. Но в тот раз я услышала из его уст ужасные проклятия, он ругался без устали не менее получаса, и мне не к чему добавлять, что ругал он тебя. Хоть я никогда не слышала, как бранятся матросы, но, думаю, теперь бы они меня ничем не удивили. А много-много позднее, когда я старательно выуживала из генерала номер твоей полевой почты, этот magister elegantiarum сказал мне, что я… идиотка!

Почему же я решилась вновь завязать с тобой отношения, на сей раз письменные?

Разумом я этого не могу понять. Но вспомни, как во время нашей последней встречи я тебе, сказала, что будет война; тогда в Вене этому почти никто не верил. А теперь я обрела другую уверенность: мы с тобой эту войну не переживем. Не знаю как, но не переживем, физически или… ведь можно умереть и как-то иначе? Я это твердо знаю. Совершенно наверняка.

Вместе с сознанием этой непреложной истины ко мне пришло чувство какой-то абсолютной свободы и раскованности. Попытаюсь тебе объяснить: для меня, любящей тебя и постоянно ощущающей эту любовь, жизнь мыслима только с тобой, только в нашем нераздельном браке. А поскольку я ныне знаю, что живыми мы уже никогда не будем вместе, то, собственно, жизнь для меня кончилась, хоть я еще дышу, чувствую, думаю… Но все это уже с сознанием конца.

Стало быть?

С мертвых опадает всякая условность, моральные препоны и вся — а для нас именно это так важно — вся телесность, которая так мешала тебе, а до недавних пор мучила и меня, хотя и из совершенно противоположных соображений.

Притом снисходительная судьба все еще оставляет нам дар мечтаний, надежд, восторгов, правда, уже не связанных с логикой обычной жизни.

Можно ли представить себе что-либо свободнее и прекраснее?

Что-либо настолько избавленное от тяжкого груза повседневной действительности?

И пускай она делает с нами, что ей заблагорассудится, нас это уже не коснется, нас ей не удастся затянуть в болото. А потому — после всего, что я тебе написала, ты, очевидно, меня поймешь — если получишь отпуск, не пытайся меня разыскать. Что будет со мной, меня при моем нынешнем образе мыслей вообще не интересует; родители, разумеется, стараются выдать меня замуж, но меня это не трогает, а если они так и поступят, то кого они выдадут? АЛеня? Они даже не понимают, что я уже мертва. Но все это какое-то далекое муравьиное копошение, происходящее где-то глубоко внизу, куда мне и не заглянуть, потому что я — настоящая — высоко надо всем этим, с тобой…

Теперь я уже могу о тебе и вместе с тобой мечтать, как захочу, могу с тобой на расстоянии молчать — но с тобой! — и так же легко могу с тобой разговаривать — письменно, — и ничто уже мне не мешает, никакие смешные сомнения и искусственные страхи, ни оглядка на что угодно или кого угодно.

Разве это не чудесно? Разве это не самые идеальные отношения, которых живым никогда не дождаться?

А мне, а нам… нам, правда же?.. это теперь так легко, стоит лишь протянуть руку, и мы уже можем брать от жизни прекраснейшие дары радости и счастья, как это доступно только…

И вот я — мертвая — целую тебя, мой мертвый возлюбленный, в прикосновении более любовном, чем на то способны губы живых…

Твоя, теперь уже навеки,

Ирена

15 сентября 1916 года»

«Уважаемой фрейлен Ирене Рейхенталь. Вена XIX.

Döbling Hasenauerstrasse 48

По получении твоего письма я долго казался себе недозрелым гимназистом, которого призвал опытный философ и велел признаться во всех просчетах и слабостях. Я не умею выражать свои мысли вслух, в этом ты уже и сама убедилась, и не умею писать; по сравнению с тобой я просто необразованный, возможно, это и было одним из препятствий, которые стояли между нами. (С моей стороны — комплекс неполноценности.) И когда теперь, читая твои строки, я понял, что ты на меня не сердишься и ни в чем меня не упрекаешь, сложность ситуации еще усугубилась.

Признаюсь откровенно, только несколько раз перечитав твое письмо, я стал добираться до его смысла. (По крайней мере, я так думаю.) Несмотря на это, не смогу написать тебе равнодушный ответ. Чувствую, что этот ответ существует, причем даже более здоровый и жизненный, чем написанное тобой.

Напрасно ты считаешь, будто все это время я о нас двоих не думал. Ведь здесь цепляешься за все, что противостоит ужасу, окружающему тебя на каждом шагу. А что может быть более далеким и, значит, для меня более притягательным, чем твой мир, который известное время был и моим миром?

Чаще всего при этих воспоминаниях я задавался вопросом, отчего мы не нашли пути друг к другу, честнее сказать, отчего я не нашел пути к тебе. Пока наконец это не привело к нашей несчастной последней встрече. От нее во мне осталось ощущение, что я вел себя совершенно ужасно. Но с другой стороны, при всем желании я не мог понять, в чем допустил ошибку, ибо что я мог еще сделать, нежели сказать… Как ни верти, получалось — я выполнил долг чести, приличия и уважения к тебе. Разумеется, так я ни до какого решения и не додумался.

И тут пришло твое письмо. Даже когда наконец большую его часть я понял, мне все еще казалось, словно ты говоришь со мной, оставаясь за запотевшим стеклом, короче, твои живые черты ускользали, все мне хотелось убрать, отстранить какую-то помеху или преграду, стоящую между нами, какой-то туман, ненужный и нереальный. Потому что одно мне было ясно: в твоих словах… нет, лучше: твои слова могли возникнуть лишь из необычайно чистого чувства, из каких-то особых, возвышенных мыслей и ощущений. В нем было действительно нечто, не знаю, как это выразить, — неземное или надземное. Противился я только тому, что все это ты связываешь со смертью. Нет! Нет…

А теперь представь себе, какие удивительные случайности происходят в жизни: вскоре после получения письма я пережил нечто такое… короче, случившееся открыло глаза, а если выражаться точнее, смело со всех моих мыслей лишнее, наносное, выдуманное, оставив лишь то, что по правде живо и потому имеет смысл.

Нет, я не выдумал рецепт, как ответить на твое письмо, и ничего в твоих строках это не прояснило, но вдруг я понял, что с нами происходит, чего я хочу и что хочу тебе сказать, вернее — написать.

Одно изменение ты наверняка заметила сразу же, с первых слов, — это что я перешел на «ты», чего прежде никогда себе не позволял, а теперь считаю единственно возможным.

Так вот, об упомянутом случае (не буду задерживать тебя деталями): после трудного дня мы получили приказ быстро отойти назад, в деревню, куда уже стянулись остатки нескольких других частей. Привычная неразбериха перед ночлегом, поиск амбара или хотя бы соломы, колодца и полевой кухни. Ночью не было никакой надежды собрать роты. Только далеко за полночь сумятица немного улеглась и копошащийся муравейник превратился в груды спящих — каждый в своей конуре, под самыми невероятными укрытиями и «покрытиями». Я был одним из последних, кто еще блуждал среди разбитых заборов погибших садиков и двориков в попытке найти хоть кого-нибудь из своих младших чинов.

В тот момент это и случилось. В почти полной тишине, когда ни один пес не залаял, ни один конь не фыркнул. И эта тишина, такая удивительная после шумного дня, настолько ничем не нарушаемая, что казалась даже зловещей, вдруг материализовалась перед моими глазами в тельце, лежащее в жухлой траве у основания низкого заборчика. Казалось, это брошенная статуэтка, поскольку тельце было все серое от пыли, скрывавшей оттенки красок одежды и лица. Ручки ребенка были раскинуты, ноги поджаты, он лежал неподвижно, а вокруг — резкие тени, вычерчиваемые на земле почти полной луной… Какое-то оцепенение всего вокруг и неподвижность маленького тела сразу убедили меня, что это труп мальчика, оставленный в обезлюдевшей деревне. Я не такой уж бесчувственный, и вид мертвого ребенка, как и мертвой лошади, меня всегда волнует, ведь они ни в чем не повинны, но все же — ведь я видел такое уже не раз — это зрелище вызвало во мне лишь горестный вздох.

Однако…

Однако словно бы окаменевшая мальчишеская фигурка у моих ног вдруг шевельнула рукой.

Ребенок не был мертв!

Я быстро опустился около него на колени и отер пыль с его рта и глаз.

Не знаю, что тут на меня нашло, но разом проснулись во мне дремавшие силы — я чувствовал себя машиной, пришедшей в движение, — и захотелось просто спасти мальчика, вырвать его из серой могильной пыли и вернуть к жизни, где дышат, кричат, смеются… Я вдруг стал как ненормальный, лихорадочно соображал, что в моих возможностях и что нужно сделать для спасения ребенка.

Первое движение — схватить его и нести, но куда? Бессмыслица! Сперва нужно найти, где ему могут оказать помощь, а потом за ним вернуться.

И я без раздумий побежал, надеясь хоть где-то наткнуться — на что? Санитарная часть — где она? Кухня, повара… Во-первых, я не знаю, где они, а во-вторых, их котлы давно остыли.

Так я бежал и бежал, а потом понял, что это бессмысленное бегство служит только успокоению совести, мол, что-то я для бедняги делаю. Тут я опомнился и остановился.

А когда немного отдышался, заметил, что стою как раз перед каменным зданием, на котором была деревянная табличка с обозначенным каракулями названием нашего штаба. Да к тому же в одном из окон еще горел свет.

Оказавшись перед нашим капитаном, я высыпал ему все с пятого на десятое, и не удивительно, что он уразумел лишь одно: я спятил. Какая статуэтка? Какой ребенок? Он стал на меня орать, а потом расхохотался: этот мальчонка подвернулся тебе как нельзя кстати — ведь без него ты бы сюда не явился. Сейчас же садись за полковые списки и приведи в порядок документацию на численность состава отдельных частей, начиная с полка и ниже, чтобы завтра установить реальное наличие и составить требования на пополнение.

Что поделаешь, я проработал до утра.

И все надеялся, что капитан уснет, но он продолжал бодрствовать. Смежил глаза, только когда мы окончили подсчеты.

Я сразу же побежал на ту улочку, к тому низкому заборчику, где…

Место было пусто. В пыли осталось углубление, как после зайчишки, унесенного лисой…

А потом — часа два спустя — я встретил группу деревенских жителей, очевидно, решивших вернуться в свою деревню. Когда я на них наткнулся, наши солдаты уже снова гнали их назад. И в тот момент случилось чудо: мимо меня прошла молодая женщина, несшая на руках того самого мальчонку! Это был он, я не мог ошибиться. Слишком глубоко врезался в мою память его облик, я смотрел, как идет молодая мать, с каким счастьем несет своего вновь обретенного младенца, как удаляется куда-то в безопасные места, мать с ребенком, жизнь с жизнью… Ради жизни.

И вот теперь, после всего этого, я могу тебе написать: я понял, что такое жизнь и чего она стоит, и уже без размышлений умею отличить дурное от хорошего, я знаю, когда поступаю правильно, а потому считаю нужным написать тебе, что глубоко тебя уважаю и не могу пожелать ничего лучшего, чем то, что ты мне даешь. Я против того, чтобы ради меня ты хоть в чем-то изменилась, но сам во многом постараюсь измениться, приблизиться к тому, что ты ценишь, теперь я даже верю, мне это удастся и мы оба сможем сделать из двух жизней больше, чем просто жизнь вдвоем. Именно теперь я — хотя, кажется, и не слишком вовремя — страшно полюбил жизнь и больше ничего не хочу слышать о смерти, теперь я буду гораздо лучше понимать жизнь, как и ты начнешь лучше понимать ее радости.

Знаю, я выразил свои мысли ужасно сбивчиво и не смог толком все объяснить, но ты меня поймешь, как с этой минуты мы вообще будем понимать друг друга.

Навеки

твой Карли.

Р. S. И учти, я вернусь с войны живым и здоровым и такой же найду тебя.

Р. Р. S. Не только верю, но знаю!»