Пражская ночь
Сырой майский вечер опускался над еле прогретой землей. От реки дул холодный ветер. Широкие воды Влтавы под безлунным небом были черны, как деготь. Ветер будоражил их, — мелкие волны, чавкая, набегали на грязный пологий берег. После каждого шага в глине отпечатывался глубокий след, — не успеешь вытащить ногу, как вода заливает дырявые башмаки.
Сначала подмастерье Ян выбирал сухие каменистые места, но потом махнул рукой. Впереди было непролазное болото. Ему не оставалось ничего другого, как идти по колено в грязи.
Веселитесь, бедняки,
Сладко жить нам стало:
Прохудились башмаки,
Шуба полиняла.
Ян тихонько напевал в такт шагам. Не видя ни зги, он чуть не оступился в воду. Едва он зачерпнул воды в котел, как холодная жижа хлынула ему в башмаки. Но промокшие ноги — не причина, чтобы перестать петь:
Все, кто беден, к нам за стол,
За один большой котел!
Кашевары наши
Из мглы сварят каши,
Сжарят дичь из тьмы,
На перине из дождя отдыхаем мы.
К счастью, Яну не нужно было идти далеко. Он быстро добрался до лачуги. Пошарив рукой дверь, он нащупал деревянную задвижку и вошел в большой сарай. Посреди сарая стоял ржавый железный таган, а под ним, излучая неверный свет, горели щепки. Густой мрак рассеивали тлеющие лучины, воткнутые в глиняный пол.
Вдоль стен сарая стояли грубые нары из неструганых досок. Свет почти не падал на них. Тени нар колебались и отпечатывали на стенах гребни, напоминавшие волны. Кое-где виднелись светлые пятна — лица людей, закутавшихся в свои жалкие лохмотья.
Хотя щели между досками были забиты мхом и тряпками, холод проникал в постель от волглых дощатых стен и от никогда не просыхавшего глиняного пола. Холод приковывал обитателей жалкой ночлежки к нарам. На них они разместили даже предметы своего скромного домашнего хозяйства. Люди жались друг к другу, желая сберечь как можно больше тепла. Только кое-кто из них сидел, скрестив ноги, и правил свой инструмент или зашивал дратвой рваные опорки. Ян поставил котел на таган, и огонь сразу осветил побитые и помятые стенки долго служившей людям посудины.
— Ну, поварята, — ласково сказал Ян Мартину и Сташеку, сидевшим на корточках у тагана, — сварите нам вкусную влтавскую похлебку!
В этот вечер кашеварами у ночлежников были три подмастерья. Обитатели сарая поочередно варили еду для всех в одном общем котле. Для приготовления ее не требовалось ни знаний, ни умения. Из воды, черствых хлебных корок и костей самый отличный повар мог приготовить лишь жидкую похлебку. Была бы она только погорячей, — большего от нее никто и не ждал.
Когда вода закипела и первое облачко пара вырвалось из котла, со всех нар, как по команде, спустились ребятишки. Ожидая ужина, они уселись возле огня и стали пристально следить за каждым движением поварят. На бледных худых личиках детей светились доверчивые и голодные глаза.
— Ну, так что будем варить сегодня? — спросил Ян ребятишек. — Жаль, я забыл купить на рынке олений окорок. Ничего не поделаешь. Сташек, обойди-ка соседей и собери хлебные корки.
Возле огня появилась женщина и протянула подмастерьям несколько птичьих косточек:
— Это нашли дети…
Мартин колебался:
— Может, оставишь себе?
Женщина, улыбаясь, отрицательно покачала головой. После обхода вернулся и Сташек. Он высыпал в котел горсть хлебных корок.
— Теперь бы сюда что-нибудь пожирнее, — сказал Ян. — А ну-ка, Сташек, принеси мой котелок. Позавчера в нем варили кусок свиной шкуры; на стенках котелка наверняка осталось немного жира, — объяснил он ребятишкам, внимательно слушавшим его — Давай его сюда! — И он опустил котелок в кипящую воду. — Скоро будет готово, скоро! — В этот момент Ян увидел среди детей маленького мальчика с перевязанной ногой: — Ну, Гонзик, как твоя ножка? Всё еще болит?
Мальчик улыбнулся и, подняв с пола палочку, озорно сказал:
— Глянь-ка, что я умею! — И Гонзик медленно, с усилием, выцарапал на глиняном полу две буквы: Я — н.
— Посмотрите-ка на этого студента! — искренне удивившись, сказал довольный подмастерье. — Ты уже можешь написать свое имя?
— Это не мое имя, — ответил мальчик, гордый тем, что его умение писать признали взрослые.
— Тебя же зовут Яном, верно?..
— Я — Гонзик, а это — Ян, не простой, а магистр Ян!..
— Ах, вот как! Я понял тебя! — серьезно сказал подмастерье и взглянул на своих друзей: — Ну как парень? Молодец, верно?
Все одобрительно улыбнулись.
— Это Прокопек научил тебя? — спросил Мартин мальчика.
— Я сам! — смущенно возразил мальчик.
В этот момент на его голову ласково легла тяжелая рука. Мальчик поднял глаза — отец! Здоровяк-поденщик, довольный сыном, с нескрываемой гордостью сказал:
— Он сам! Когда Прокопек занимается с нами, парнишку никак не прогнать. Студент пишет буквы, а мальчишка не спускает с него глаз и вслед за ним сам царапает по земле. Здóрово?
Гонзик радостно улыбался. Ему были приятны похвалы взрослых.
— А я могу написать и слово «Вифлеем».
— Хватает на лету, — кивал головой поденщик. — Скоро он будет читать и писать лучше нас. Мы-то с трудом одолеваем науку — спасибо Прокопеку за его терпение. Поближе к берегу, к лесорубам, ходит другой студент, тоже ученик Гуса. Говорят, магистр посоветовал им учить нас.
К огню подсел старый батрак. Его худые плечи согнулись от многолетнего изнурительного труда. Поденщик показал на него рукой:
— Он тоже учится, хотя уже старик!
— При чем тут старость, — сказал дед. — Грамота… она вроде колдовства! Скажешь слово, напишешь его, а другой посмотрит и прочтет то, что ты сказал. Написанное слово не пропадает, не улетает и не уносится ветром, как сказанное слово. Прокопек говорит, что благодаря письму уцелело много мудрых мыслей великих мужей, которых уже давно нет в живых. Людям нужна мудрость, простая, настоящая, человеческая. Она очень нужна. Я сам, хоть мне немного осталось жить на этом свете, учусь грамоте, чтобы читать Библию. Вот в чем дело. Знаете, почему? — спросил он, лукаво улыбаясь, оглядел всех и сам ответил: — Потому, что в Библии — правда, истина. Там всё иначе, чем рассказывают попы.
Лицо старика помолодело и оживилось. Весело закинув голову, он направился к нарам.
Ян в последний раз помешал в котле поварешкой:
— Готова! Лучше не будет!..
Таган обступили со всех сторон мужчины и женщины с чашками и котелками. Дети сгрудились возле родителей.
Сняв с головы шапку, Ян сказал:
— Боже, будь милостив, пошли нам и завтра такую же похлебку!
Он опустил поварешку в котел и начал разливать в маленькие и большие посудинки, которые подавали люди. Каждому досталось столько поварешек, сколько было душ в семье. Ян разлизал спокойно, не спеша, и люди терпеливо ждали своей очереди. Никто не опасался, что кому-нибудь не хватит.
Последней подошла худая женщина. Она попросила оставить для нее похлебку в котле:
— Мои ребятишки еще не вернулись.
Сташек заметил, что она очень озабочена.
— Хочешь, я поищу их?..
— Где ты их теперь найдешь? — сказала она, грустно опустив голову. — Они ушли еще вчера вечером.
— Просить милостыню… — договорил за нее плотник Йира, сидя на нарах и продолжая точить топор. Этот драгоценный топор кое-как кормил целую семью. — Тебе нечего стыдиться, жена, — мрачно продолжал он. — Не мы повинны в этом. Пусть стыдится тот, кто забрал у нас последние крохи: поп, слуга божий!..
Люди склонились над скудной едой. Теперь у Яна появилась свободная минутка. Он сел возле угасавшего огня, снял промокшие башмаки и стал греть замерзшие ноги.
Неожиданно скрипнула дверь, и в нее протиснулись две детские фигурки — мальчик лет десяти и девочка. Девочка, горько плача, бросилась к матери.
— Он отнял… отнял всю нашу милостыню, — рыдая, сказала она.
Йира вскочил и вопросительно взглянул на сына.
— Я дрался с ним, но он оказался сильнее меня, — не столько с огорчением, сколько с гневом сказал мальчик. — У нас было почти семь галлеров, когда мы попались на глаза нищенствующему монаху. Он отобрал у меня деньги.
Мать поспешила налить детям похлебки.
— Не плачь, доченька, — успокаивала она девочку.
— Он такой злой, такой… — продолжала всхлипывать девочка.
— Он кричал, — сурово сказал мальчик, — что только нищенствующие монахи имеют право собирать милостыню. Он ругал нас, а сам такой… такой… — и горько заплакал.
— Иди ко мне, сынок, — позвал его Йира. — Не плачь. Запомни этот случай — на всю жизнь…
К жене Йиры подошла девушка и подала ей два ломтя хлеба:
— Дай ребятишкам. Они очень устали. Я не хочу есть.
Женщина, стыдясь, взяла хлеб:
— Спасибо тебе, Анежка.
В очаге остались одни угли, а у самого пола дотлевали лучины. Мрак сгущался, и в нем потонули углы ночлежки. Во тьме утихли голоса людей. Но если бы кто-нибудь заговорил, то сказал бы то же, о чем думали все.
Желая нарушить гнетущую тишину, Ян громко захохотал:
— Знаете ли вы, как поймать монаха? Поставьте крысоловку и положите для приманки грош. Слуга божий почует его за целую милю, припрется к ловушке, сунет в нее руку и попадется.
Кое-кто засмеялся. Озорная шутка и смех нарушили тишину. Люди постепенно оживились:
— Попы и монахи служат мамоне, а не богу! Ничего себе, хороши слуги божьи!
— Они смеются над евреями, которые плясали вокруг золотого тельца. А сами? За один золотой волосок из его хвоста они готовы убить собственного отца!
— Они загребают деньги обеими руками. Идешь в костел, берешь кошелек, точно на ярмарку. Вот почему такие, как этот негодяй монах, не стыдятся обобрать голодных детишек. Черт бы побрал этих святош! Разве у них желудки больше наших? Если бы они сели с нами за стол, то съели бы меньше нашего: мы-то вечно голодные, а они — обжираются. Не напялит на свою тушу поп и две рясы сразу. Золото словно околдовало попов.
— Так колдовать не нужно никакого ума, — лукаво сказал беззубый старик. — Хватит одного — любить деньги. Не людей, миленький, а денежки. Я уже не гожусь ни для какой работы, и у меня есть время об этом покумекать. А когда у человека появляется свободная минутка, он обязательно что-нибудь придумает. Если, к примеру, голодный бедняк украдет краюшку хлеба, его поймают, осудят и отрубят руку, а для бедняка это всё равно что смерть. Пекарь же, у которого бедняга украл краюшку хлеба, всю жизнь подмешивает в муку всякую дрянь. Этот мошенник копит деньги и строит на них целый дом. Хотя пекарь в тысячу раз больший вор, однако он гуляет на свободе. Наказали его? Нет! Почему? Потому что он богач, присяжный заседатель ратуши или его родственник. Когда-то наш король Вацлав переодевался в платье бедняка, шел на рынок и покупал хлеб. Горе было тому, кто обвешивал короля! По высочайшему распоряжению таких жуликов сажали в клетку и купали во Влтаве, а их хлеб забирали и раздавали нищим. Теперь это — сказки. Король болен или живет под стражей — как он узнает о своем народе? А ратуша? Та, братец, не поднимет руку на богача. Священники начали торговать самим господом богом. Их торговля еще более ловкая — в нее никто не посмеет вмешаться. Попы — толстосумы, никак не могут насытиться золотом. Чудесный мир, с любовью сотворенный господом богом на радость людям, испортило золото.
Старик умолк. Невеселые думы снова овладели людьми. И только в Анежке, которая дала хлеба детям Йиры, слова старика пробудили мечты о счастье. Девушка вздохнула и тихо запела:
Жизнь чудесна, друг мой милый,
С той поры, как мы полюбили.
Розы цветут, в зелени край,
Бог на земле сотворил людям рай.
Вдруг резко распахнулись двери, и в сарай ввалились шесть высоких латников с алебардами в руках. Эти верзилы целиком заслонили седьмого пришельца, оставшегося на пороге, — тщедушную фигуру маленького попика с желтым лицом.
Его злые глазки светились невыразимым коварством. Песенка оборвалась. Все повернулись в сторону дверей и, затаив дыхание, глядели на священника.
— Ну что? Забыли, как нужно приветствовать слугу божьего? — заскрежетал зубами поп. — Почему вы не креститесь?
Ни одна рука не поднялась. Дети жались к матерям.
— Дома плотник Йира? — злобно спросил священник.
Йира встал, держа в руках недоточенный топор:
— Я здесь.
— Когда ты вернешь мне должок? — прошипел священник.
— Я рассчитаюсь с тобой, как только заработаю…
— Разве ты не знаешь, что тебе следует обращаться ко мне со словами «преподобный отче»? — закричал священник. — Ты думаешь, что я еще раз приду к тебе, в твою грязную берлогу?
— Мне пришлось сначала заплатить булочнику. Я задолжал ему за хлеб, — сказал Йира.
— Ага, для тебя булочник важнее, чем твой духовный пастырь, — проворчал священник. — Ты думаешь только о еде! Хорошо! Положи сюда топор и подойди ко мне… Ну, долго я буду ждать? — заорал он, так как Йира что-то обдумывал и колебался.
Плотник положил топор на нары и подошел к священнику.
— Взять его и забрать топор! — отдал распоряжение священник.
Пятеро стражников обступили Йиру и направили на него свои алебарды, а шестой подбежал к нарам, схватил топор и подал его священнику.
В это время к священнику подошел Мартин.
— Опомнись, отец! — спокойно и твердо сказал он. — Если ты отнимешь у плотника топор, плотник наверняка станет нищим. Тогда он не только ничего не заработает для семьи, но и не прокормит себя.
— Чего суешься не в свое дело! — оборвал священник Мартина. — Пусть он скажет спасибо за то, что его не заковали в кандалы. Пошли! — приказал он и, повернувшись к дверям, скрылся в темноте вместе с латниками.
Йира стоял неподвижно, ошеломленный неожиданным набегом. Его кулаки крепко сжались от гнева.
— Проклятые скоты! Собаки! Антихристы!
* * *
Все священники постятся.
Даже воду пить боятся.
Во спасенье не грешно
Пить лишь чистое вино.
Воду хлещет всякий скот,
Пей вино, друг, — твой черед!
Тощий студент, помятые, дряблые щёки которого разгорелись от вина, поднялся со своей скамейки и, неуверенно опираясь левой рукой о стол, показал кубком на пожилого лысого священника, сидевшего во главе стола. Гости закричали:
Чей же тост — ой-ой, ой-ой?
Твой!
Все ждали тоста хозяина дома, фарара Войтеха. Он встал с кресла и взял кубок. В его сторону повернулось девять гостей. Кроме студента, здесь оказались оба священника, продававшие индульгенции у Тынского храма: Протива, фарар костела святого Климента (это он, наводя порядок у Тынского храма, прогнал нищих), и маленький худой попик, который отобрал топор у Йиры. Со святыми отцами сидели четыре молодые женщины, — их губы были ярко накрашены, а груди выступали из низких вырезов корсажей. Богатый стол, заставленный полными до краев мисками, соусниками и жбанами, привлек этих людей к фарару Войтеху. Среди яств выделялся огромный серебряный поднос с жирным, покрытым золотистой корочкой, жареным гусем.
Хозяин нарочно оттягивал время и, возбуждая нетерпение гостей, медленно поднял бокал.
— За святого отца! — желая ускорить произнесение тоста Войтехом, сказал костлявый монах.
— За него мы уже пили! — возразили другие.
— За пятую долю от продажи индульгенций, — предложил студент, указав кубком на обоих монахов.
Хозяин отрицательно помахал рукой:
— Будьте серьезны, преподобные братья. Я предлагаю выпить за то, что более всего волнует сейчас каждого истинного христианина. Я провозглашаю тост за тот день — а он уже недалек, — когда мы, как гуся, что лежит на подносе, поджарим самого Гуса.
— Pereat! Pereat Hus! — закричали святые отцы и, чокнувшись со своими дамами, опустошили кубки.
Ехидная усмешка на лице фарара Войтеха сменилась злой. Священник схватил нож и взмахнул им.
— Вот так его! Так! — И Войтех вонзил нож в гуся.
Гости помогали фарару раскладывать кушанье по тарелкам, усердно стараясь захватить себе лучший кусочек. Только обрюзгший, сильнее прочих опьяневший монах продолжал заниматься своим прежним делом: толстыми пальцами, неловкими от хмеля, он пытался проникнуть за корсаж своей молоденькой соседки.
— Вначале еда, а потом — дело! — одернула проститутка монаха, который мешал ей побольше положить в тарелку.
Гости мигом раскромсали гуся, и на подносе остался один позвоночник. Без особого воодушевления его забрал тощий попик.
— Сейчас, пожалуй, самое подходящее время покончить с Гусом, — сказал монах с лошадиной головой, вертя в пальцах гусиную ножку и жадно обгладывая ее. — Вся Прага сыта его бунтарством. Сегодня, когда я продавал индульгенции…
— Братья, клянусь богом, — смаковал фарар Войтех свою порцию: — теперь Гус попадет в ловушку. Он обязательно выступит против индульгенций. Как только Гус сделает это, тут ему и крышка.
— Мы не можем быть уверены, что он решится на это, — сказал, повысив голос, Протива.
— Кто это — мы? — зло одернул его хозяин.
— Кто?.. Мы — архиепископская консистория…
— Тоже мне консисториальный советник! — ехидно захихикал патер Войтех. — Не строй из себя бог весть кого, братец! Ты рад-радехонек, когда тебя пустят в приемную архиепископского дворца, да и то если сунешь кому-нибудь в зубы лакомый кусочек. Видишь ли, — обратился он к костлявому монаху, — фарар Протива слушает проповеди Гуса в Вифлееме и доносит о них в консисторию.
— А откуда у нее самые свежие сведения о Гусе? — петушился обиженный Протива. — От меня…
— Тебя за доносы и выгнали из Вифлеема!.. — подзадорил спорщиков пьяный студент, доедая гуся и стараясь губами вырвать конфету из накрашенного рта своей хорошенькой соседки.
— Молчи ты, щенок! — крикнул на него хозяин. — Ты не имеешь права даже заикаться о том, о чем могут говорить преподобные братья! — И он снова повернулся к монаху: — Наш любезный фарар Протива был первым проповедником в этой проклятой — порази ее громом! — капелле.
— Давай, бранись! — не мог успокоиться Протива. — Фарар Войтех бесится потому, — объяснял он гостям, — что никто не ходит на его проповеди… В воскресенье прихожане бегут мимо него прямо в Вифлеем!
— Если бы только мимо него!.. Похуже — мимо его церковной кружки! — заметил студент, который никак не маг удержать свой злой язык за зубами.
Хозяин сердито накинулся на студента:
— Ты что дерзишь!.. Ты приходишь ко мне только позорить меня… жрать и пить…
Другие не дают —
Они худшее пьют! —
озорно пропел студент.
Вино уже ударило в голову отца Войтеха. Он замахнулся на студента, но соседка, спасая парня от гнева, неожиданно бросилась в объятия фарара:
— Преподобный отче! Не покалечь моего студента!
Патер немного остыл. Студент воспользовался этим:
— Мир, преподобные братья! Да будет мир между вами! Я вижу, в своем гневе против врага нашей святой церкви вы на редкость едины.
— Верно, верно! — охотно подтвердил тощий попик. — Все едины в защите интересов церкви.
— Следовательно, fratres venerabiles, предадимся общему святому созерцанию. — И он, бренча струнами своей лютни, запел:
In nomine Bacchi et Veneris et pleni ventris…
Славлю я Бахуса, сытый живот и Венеру.
Господи, грех триединый портит святую веру:
Грех — спать ночью без подружки,
Грех — когда вина нет в кружке,
Грех тягчайший — если редки
В кошельке твоем монетки!
На другом конце стола тощий попик несмело наклонился к Противе. Преисполненный глубокого уважения и зависти к богатству святых отцов, он пресмыкался перед ними.
— Преподобный отче, мы все знаем, что вы имеете большой вес в консистории, — скромно заговорил он. — Не могли бы вы помочь мне, бедняку? У меня не на что приобрести выгодный церковный приход. К моему приходу приписана одна голытьба. Я выколачиваю из нее то, что должна получать церковь, с помощью стражников, не брезгуя никакой дрянью. Не могли бы вы выхлопотать мне право на продажу индульгенций?
Фарар Протива высокомерно взглянул на неожиданно объявившегося просителя:
— Минуту назад ты сказал, что у тебя нет денег. Как же я, не зная, достоин ли ты этого, поручу тебе продажу индульгенций?
— Я охотно согласился б… Я был бы признателен вам… — лепетал попик. — Я готов отдать половину своей доли тому, кто поможет мне.
Протива сразу смекнул:
— Об этом говорят не здесь, глупенький. Зайди-ка ко мне завтра…
Хотя хозяин изрядно охмелел, однако он кое-что услышал из их разговора и вмешался:
— Что с вами? Здесь не место для торговых сделок!
Если вдоволь пьешь вина.
Жажда в гробе не страшна… —
не унимался студент.
В тот момент, когда губы гостей прилипли к кубкам, неожиданный стук в наружные двери нарушил тишину.
— Костлявая пришла за нами — завопил толстый монах. — Нашел время петь о гробе — накинулся он на певца.
Девушки завизжали. Первой пришла в себя Катушка:
— Не сходите с ума — это Дорка! Я сказала ей, чтобы она пришла сюда — ведь нас четверо, а святых отцов пятеро. Ты не в счет! — одернула она монаха толстяка, который пытался обнять ее.
— Я иду к Дорке или как ее там!.. — сказал хозяин. Держа кубок в одной руке, он взял в другую подсвечник и осторожно вышел в сени.
У порога, в полумраке звездной ночи, еле виднелась фигура сгорбленной женщины. Сделав еще один шаг, фарар поднял подсвечник. Свет упал на бледную худую женщину, одетую в лохмотья. Она держала в руках какой-то темный сверток.
«Нет, это не пятая», — сообразил патер Войтех, и душа священника закипела негодованием против дерзкой нарушительницы его покоя. Он накинулся на нее:
— Чего тебе надо?
— Прости меня, преподобный отче, — испуганно, со слезами на глазах сказала сгорбившаяся женщина. — Мой ребеночек умирает некрещеным. Я пришла попросить тебя, чтобы ты окрестил его, пока он… — И она безутешно зарыдала.
Священник рявкнул:
— Ты с ума сошла! Сейчас вечер…
— Он родился вчера… — шептала женщина, — а сегодня — я боюсь — может умереть, как язычник…
— Убирайся, мне некогда. — Священник повернулся и вошел в дом.
Женщина заплакала:
— Отче, ради бога, не закрывай врата в царствие небесное моему ангелочку… Он умирает… Я принесла деньги.
Патер Войтех остановился:
— Сколько?
— Грош и двенадцать галлерков — всё, что у меня есть…
— Мало. Крещение стóит два гроша. Разве ты не знаешь этого? — Увидев, что женщина вот-вот зарыдает, патер сказал с упреком: — Неужели вы, люди, не соображаете? Чтó стало бы со мной, если бы я ничего не брал за крещение? У церкви немало расходов, связанных с заботами о спасении ваших душ. — В это время распахнулись двери. Из дома донесся смех и визгливый крик женщин. Кто-то из гостей открыл двери и крикнул фарару:
— Веди бабу сюда… Нечего перехватывать чужих!
Патер Войтех хотел поскорее отделаться от женщины. Он вытолкнул ее наружу и захлопнул за собой двери, — она не должна знать, что происходит в доме. Поставив подсвечник на пол, патер взял кубок в обе руки:
— Ну так открой ребенка…
Немного поколебавшись, фарар сунул два пальца в кубок с вином и побрызгал на закутанное тельце:
— Крещаю тя in nomine Patris et Filii et Spiritus sancti! Это — церковное вино, оно святее святой воды. Ну, давай деньги, а закопать его — ты сумеешь сама…
* * *
Магистр сидел в своей комнате за столом и писал. Он даже не успел сменить профессорскую мантию на домашнее платье. Густая вечерняя мгла плотно облегла окна. В их стеклах отражался тусклый свет свечи, стоявшей на столе. Перо магистра скрипело по бумаге. Хотя он целиком погрузился в свои мысли, однако слышал тихие шаги студента, убиравшего комнату. Прокопек присел к очагу, возле которого уже лежали поленья. Прокопеку оставалось только поджечь трут под кучкой хвороста. Он ударил огнивом по кремню, и на трут посыпались голубовато-белые искры, похожие на маленькие звездочки.
Скоро пламя охватило хворост и зашумело.
Магистр повернулся к очагу и долго глядел на огонь. Пламя заблестело в зрачках Гуса и заплясало в них, искрясь и ослепляя. Положив гусиное перо на стол, он встал и начал ходить по комнате.
Студент всё еще сидел на корточках, внимательно поглядывая то на огонь, то на магистра, ходившего по комнате от стола к дверям и обратно. Сложив руки за спину и вскинув голову, Гус смотрел вперед. Казалось, он хотел заглянуть за стены своей комнаты и в плотной вечерней мгле увидеть далекое завтра.
Магистр остановился перед Прокопеком, пододвинул к себе стул и заговорил со своим учеником.
— Ну Прокопек, — улыбнулся Гус, — ты хорошо разжег, хорошо. Гляди-ка, какое пламя разгорелось от одной-единственной искорки. Ныне в Праге и во всем королевстве разгорелся такой же огонек, не правда ли? Он тлеет в людях, в их сердцах… Когда-нибудь он вырвется наружу. Древние римляне сжигали своих покойников. Они верили, что огонь очищает…
Прокопек с благоговением и тревогой посмотрел на своего учителя.
— Да, всё мертвое, отжившее нужно спалить. От всего, что устарело, человеку необходимо избавиться… — и, немного погодя, добавил: — даже если ему придется при этом погибнуть.
Прокопек понял, что магистр говорил это скорее себе, чем ему, но юноше было приятно то, что в минуту духовного откровения своего учителя он оказался рядом с ним. Прокопек опустился перед магистром на колени, чтобы быть еще ближе к нему, и взволнованно сказал:
— Учитель! Все мы любим тебя, верим тебе!
— Я знаю, сынок, знаю… — сказал Гус, ласково коснувшись волос Прокопека и пристально поглядев в его искренние глаза.
Прокопек больше не мог молчать:
— Ты, конечно, знаешь это сам. Но я обязан сказать тебе об этом. У тебя, учитель, тысячи учеников — не только мы, твои студенты, но и те пражане, которые слушают твои проповеди в Вифлееме. Студенты университета по твоему совету учат читать и писать поденщиков и батраков. Если бы ты знал, какие это прилежные и благодарные ученики. Они читают еще по слогам, но сколько радости приносит им это чтение! Мы ходим к ним, в ночлежки. Тебе надо бы побывать там самому! Многие люди подсаживаются к нам и слушают. То, что ты говоришь в Вифлееме, мы передаем людям. Ты проповедуешь там перед тремя тысячами, а за неделю о твоих проповедях узнает девять или двенадцать тысяч. Эти сильные и добрые люди жаждут твоих слов, как пересохшая земля — влаги. Ты даже не представляешь, что значит для них каждое твое слово! Да, каждое твое слово! Теперь, когда монахи начали продавать индульгенции и обманывать людей, людям еще больше нужна твоя помощь. Они готовы расправиться с монахами, но пока не решаются на это. Все ждут, что ты скажешь народу.
Гус посмотрел в широко раскрытые глаза юноши и увидел в них тысячи нетерпеливо вопрошающих взглядов.
Разогнув плечи, Гус уставился на огонь.
— Ты говоришь, прихожане ждут моих слов? — тихо, почти беззвучно спросил он Прокопека. — Но где беру я свои слова, если не у них? Это они, горемычные труженики, учат меня! Их жалкое и мучительное прозябание — источник моих мыслей. Я беру слова у этих людей, как пасечник — мед из пчелиных сот. Вот как, сынок!
Гус встал и подошел к окну. Гам, за окном, где-то в кромешной тьме, сидели или уже ложились спать те, кто завтра придет к нему со своими думами.
Магистр не помнил, долго ли он стоял у окна и глядел в темноту. За его спиной неожиданно скрипнула дверь. Он обернулся и увидел на пороге Палеча.
— Я не хотел тебе мешать, — извинился тот.
Хозяин пригласил Палеча, но гость, кивнув в сторону студента, сказал:
— Я хотел бы поговорить с тобой наедине.
Гус сначала нахмурился, а потом согласился.
— Оставь печку! — обратился он к Прокопеку. — Теперь я подложу дров сам. Иди спать…
Только после того, как студент вышел из комнаты, Палеч переступил ее порог:
— Ты, по-видимому, догадываешься, чтó привело меня к тебе домой.
— Нет, не догадываюсь, — ответил Гус и подложил полено в огонь. — Я полагаю, что нового мы ничего не скажем, если речь идет об индульгенциях…
— Да, речь идет о них… — подтвердил Палеч.
Гус молчал. Палеч нетерпеливо подошел к столу, на котором лежали исписанные листы.
— Пишешь? — спросил он, желая выгадать время.
— Готовлюсь к завтрашней проповеди, — ответил Гус.
Палеч с жадностью пробежал несколько строчек. Они вызвали у него изумление и испуг.
— Так ты… ты в самом деле выступаешь против индульгенций и сеешь смуту?..
— Сею смуту? — пожал плечами Гус. — Я хочу только сказать людям правду об этой торговле.
— Ты… ты везде носишься со своей вечной правдой!.. — сказал Гусу Палеч, уже поставивший всё на карту.
— В мире существуют и вечные истины. К примеру, грабеж всегда остается грабежом, независимо от того, кто грабит — жалкий карманник, крадущий золотой, или папа — грабящий всю страну, весь народ.
Палеч едва не перекрестился:
— Ты кощунствуешь!
— А ты думаешь иначе? — спросил Гус.
— Важно не то, что я думаю или не думаю. Речь идет о том, что я могу и чего не могу. При данных обстоятельствах я не могу идти по твоей гибельной стезе… — Палеч показался Гусу каким-то жалким и подавленным… — На что бы я стал жить? Ведь я сразу лишился бы своего прихода. — Потом виновато добавил: — Я до сих пор не вернул тебе свой долг. Потеряв пребенды, я не смог бы ни с кем рассчитаться.
Гус отвернулся от Палеча. Он не хотел глядеть ему в лицо.
Боже, каким духовно нищим может оказаться человек!
— О долге не беспокойся! — равнодушно сказал Гус. Едва преодолев отвращение к Палечу, магистр повернулся к нему, положил руку на плечо посмотрел прямо в глаза:
— Друг Штепан, опомнись! Неужели ты забыл смешную поговорку, которую когда-то сложили о нас? «Дьявол породил Виклефа, Виклеф — Станислава, Станислав — Палеча, а Палеч — Гуса!» Тогда ты был куда более горячим сторонником исправления церкви, чем я! Тогда ты негодовал, а теперь утратил всякое красноречие. Неужели ты не видишь, что изменяешь самому себе, порываешь со своим светлым прошлым? Как ты можешь беззастенчиво отказаться от славных обычаев наших предков, от чудесного и глубокого мира чистой и откровенной мысли, которая учила, обогащала и вела нас и тебя? Да, и тебя, Штепан! Ты отказываешься от университета, от наследия наших ученых и поэтов, от прекрасных идеалов, за которые они боролись испокон веков, не жалея живота своего. Неужели ты не чувствуешь, что отрекаешься от истины и порываешь с народом, цветом и плодом коего ты был сам? Разве тебе не известно, что каждый человек обязан честно отдать народу всё, что взял у него, помочь ему своим словом и делом? Эх, Штепан, Штепан! Не падай духом — выдержи испытание!
— Ты — дьявол, дьявол, проклятый дьявол! — дрожа всем телом, закричал Палеч, освобождаясь от руки Гуса и отступая назад.
— Дьявол? — грустно сказал Гус. — Я — твой друг, Штепан!
Чувство сожаления неожиданно овладело и Палечем — он бросился к Гусу:
— Ты думаешь, я не друг тебе? Я — твой друг, Ян! Друг! Такой, как прежде! Всё, что я сказал тебе, сказал как другу. Ты близок мне. Я хочу спасти тебя. Я говорю тебе это сейчас. Когда ты выступал против продажи индульгенций с университетской кафедры, твое мнение рассматривалось как речь на ученом диспуте — она ни к чему не обязывала тебя. Ты спорил тогда со мной и со Станиславом. Что ж, ладно, твое мнение осталось известным только нам, твоим друзьям. Помни: если ты выступишь завтра против индульгенций в Вифлееме, перед тысячами слушателей, тебя услышит вся Прага, весь мир! Потом ты не сможешь никуда сунуть носа — порвешь нити, связывающие тебя с нашей церковью. Тебе угрожают одиночество и кара. Не забывай это! Ведь и магистр Станислав, твой старый учитель, просил тебя хорошенько всё обдумать и взвесить, пока ты не решился на последний шаг. Он любит тебя. То же говорю тебе и я, твой старый друг.
— Друг Палеч на одной стороне, а подруга Истина на другой. Говорите вы нечто несовместимое. Кого же мне предпочесть?
Это был не вопрос, а ответ.
Палеч понял его. Ему стало ясно: наступил конец.
Конец…
В душе Палеча мгновенно закипели горькая злоба и ненависть, — они едва не захлестнули его:
— Что ж! Поступай как знаешь! Я предостерегал тебя! Теперь я умываю руки и не желаю иметь с тобой ничего общего. Ты сам разжигаешь под собой костер!
Он резко повернулся и покинул комнату.
Створки дверей перед глазами Гуса распахнулись и с шумом захлопнулись.
Гус остался один. Как ни странно, он стал думать больше о самом Палече, чем о его последних словах. Одна картина за другой проходила перед глазами магистра: Палеч за кафедрой во время университетских диспутов — героических богословских турниров.
Немецкие профессора нападали на учение Виклефа, а Палеч со Станиславом и Гусом горячо защищали его. Палеч был энергичнее и решительнее, чем он, Гус. Потом Палеч и Станислав побывали в болонской тюрьме. Станислав вернулся оттуда больным и сломленным, а Палеч не смирился. Гус не мог вспомнить ничего такого, что говорило бы о перемене, происшедшей в душе Палеча. Он оставался верным учеником и защитником «медового автора», — так Палеч называл Виклефа. Правда, Палеч стал осмотрительнее, — с тех пор он больше не выступал на крупных университетских диспутах… А сегодня в зале…
Иероним всё-таки был прав: Палеч выступал против индульгенций до тех пор, пока король поддерживал университет. Причина такого поведения не только в боязни Палеча потерять приход в Коуржиме и кафедру в университете, хотя они имеют для него немаловажное значение. Гус никак не может забыть один случай, который хорошо характеризует Палеча. Гус спорил с Палечем, иначе объяснявшим какой-то абзац из сочинения святого Августина. Это был обычный спор между учеными. Гусу удалось разубедить Палеча. Тот шутливо признал свое поражение. Удачное истолкование цитаты успокоило его и полностью вернуло ему душевное спокойствие. Закрыв рукопись и выпрямившись, Палеч неожиданно заметил еще одного магистра, которой стоял в стороне, у читательского пульта, и был свидетелем их спора. Гус до сих пор не забыл, как переменилось лицо друга, — на нем появилась какая-то странная смесь оскорбленного самолюбия, злости и зависти. Разумеется, всё это выглядело очень странно. Сегодня Палеч старался возглавить ученый совет университета. Он не мог терпеть возражений ораторов и страшно побледнел, когда большинство магистров отвернулось от него и окружило Гуса.
А сегодняшний вечер… Нет, Палеч никогда не простит Гусу этот вечер. Палеч спасовал тогда, когда Гус продолжал стоять на своем.
Мы легко прощаем другу его грехи и промахи, зато с большим трудом прощаем ему, когда он заметит их у нас. Ударь его, оскорби — он, пожалуй, простит тебе, но никогда не показывай, что ты нашел у него уязвимое место, иначе он станет твоим врагом, врагом до самой смерти.
То же произойдет и с Палечем: он перебежит к тем, против кого боролся, объединится с ними и окажется более католиком, чем сам папа. Испокон веков путь человека от малого колебания к большому, от большого к полной перемене неизменно одинаков: друг становится твоим врагом, другом твоих врагов! Так бывает всегда с теми, кто стоит на шаткой основе и кому не хватает мужества покориться велениям истины, ведущей его по своему пути.
«Почему сегодня Палеч не говорил об этом? Ведь речь шла как раз об истине, а не о чем-нибудь другом. Для меня не имеют значения согласие или запрещение короля продавать индульгенции. Не важны и последствия, которые я навлеку на себя, если выступлю против индульгенции. Речь идет только об истине. Каждый, кто уклоняется от нее, сбивается с пути и бредет к пропасти».
А Палеч твердил, что Гус, придерживаясь истины, мутит воду и идет на верную гибель. Гус улыбнулся. «Палеч прав: путь, на который я вступил, — думал о себе магистр, — может привести только на костер. Следовательно, по моему и по мнению Палеча, конец одинаков: смута, гибель. Так, или иначе — смерть. Остается один вопрос — какая хуже?
Жизнь и смерть… О чем думать? О жизни! Что нужно делать, пока живешь? Познавать добро и зло, поддерживая всё доброе и преследуя всё злое. Вот что значит жить.
Стало быть, я выбираю не между жизнью и смертью а между жизнью и жизнью — первой, когда влачишь ее в земной юдоли, забыв мечту о прекрасном будущем и потеряв самый смысл бытия, и второй — истинной, пусть даже рано прерванной, но посвященной борьбе за эту мечту».
Гус поднялся. Прохаживаясь по комнате, он неожиданно почувствовал, как приятно ходить, то напрягая, та расслабляя мышцы ног, и глубоко вдыхать смолистое тепло, исходящее от очага. Всё его существо было полно жизни и радости. Им властно овладела горячая, непреклонная мысль: жить! жить! Но неистовый и страстный подъем чувств, угрожавших свести на нет все его рассуждения, неожиданно превратил очаг в костер, а кромешную тьму за окнами — в глухое, темное, немое и грозное ничто. В душе магистра завязалось единоборство между жизнью и смертью.
Словно желая заслониться от каких-то призраков, магистр закрыл глаза руками. Он мысленно представил себе людей, перед которыми решил выступить в Вифлееме. Их сотни, тысячи… Все они спрашивают его: «Ян Гус, как ты поступишь в годину тяжелого испытания?»
«То, что ты завтра выскажешь, решит твою судьбу!» — кажется, так сказал здесь несколько минут назад Палеч.
«Хорошенько подумай и взвесь, прежде чем примешься за дело», — еще раньше посоветовал ему Станислав.
Время не ждет, — пора принять решение, сказать «да» или «нет».
Гус опустил руки. Подойдя к окну, он распахнул его настежь. Свежий ветер пахнýл ему в лицо. Глаза, привыкшие к свету, стали вглядываться в ночную тьму. На фоне ночного неба он разглядел черепичные крыши и белые стены. Взгляд Гуса скользнул по улице. Там, напротив его дома, темнели фигуры людей. Они сняли шапки и поклонились.
— Добрый вечер, учитель! — тихо приветствовали они его.
Гус поклонился им и спросил:
— Вы ко мне?
Нет, конечно нет. Они прогуливались по улице и, заметив свет в его окне, остановились. Люди молчали, но Гус понял их. Он сказал:
— Раз вы пришли сюда, то поднимайтесь ко мне.
Он не знал их, но догадывался, что они не случайно подошли к его дому и бог знает, как долго стояли здесь. Люди объяснили Гусу, что они не хотели мешать ему работать.
Ему пришлось уговаривать их, — только после этого они приняли его приглашение. Они поднялись по лестнице. В комнату Гуса вошли дряхлый беззубый старик, плотник Йира и его друзья — подмастерья Мартин, Ян и Сташек. Гус не знал их имен. Тем не менее, эти люди были хорошо знакомы ему. Он видел их каждое воскресенье в своей часовне и узнал по доверчивым, искренним глазам.
У Гуса не хватало стульев, чтобы усадить их, — юноши сели на пол у очага, и один стул остался свободным.
— Вы — мои прихожане? — спросил их Гус.
Мужчины кивнули ему в знак согласия.
— Что привело вас к моему дому? Вы хотите что-нибудь узнать у меня?
— Да, в Праге ходят разные слухи. Сюда прибыли монахи с индульгенциями — один срам. Мы шли, шли и добрели до твоего дома.
— Хотите знать, что я скажу вам об этом? — спросил Гус.
Гости засмеялись: подмастерья хохотали, обнажив белые зубы, Йира — только глазами, а старик — сжав губы над пустыми деснами и еще более сморщившись.
После такого смеха ответ был уже вовсе не обязателен. Они безгранично верили ему, и сам Гус не мог не ответить им приветливой улыбкой. Между ними завязалась сердечная беседа.