Постдемократия

Крауч Колин

ПРИЛОЖЕНИЯ

 

 

КОЛИН КРАУЧ

Что последует за упадком приватизированного кейнсианства?*

* Впервые опубликовано в: Colin Crouch, «What Will Follow the Demise of Privatised Keynesianism?» Political Quarterly, October-December 2008, Vol.79, no.4, P.476-487. Перевод с английского Алексея Апполонова.

После окончания Второй мировой войны в поли­тической экономии развитых капиталистиче­ских стран последовательно доминировали две мо­дели; обе продержались приблизительно по тридцать лет, прежде чем сгинуть в ходе экономических катак­лизмов. Теперь мы наблюдаем рождение новой моде­ли, пока еще не вполне определенной. Однако какими могут быть ее главные черты? Первой моделью была кейнсианская стратегия управления спросом (в не­которых странах к ней добавлялась неокорпорати-вистская система трудовых отношений). Эта модель так или иначе развалилась под грузом инфляции, вы­званной ростом товарных цен в 1970-х, освободив ме­сто для того, что обычно именовали неолиберализ­мом, но на самом деле, как мы видим после кризиса осени 2008 года, являлось моделью приватизирован­ного кейнсианства.

При первоначальном кейнсианстве для стимуляции экономики в долги входило правительство; при прива­тизированной форме кейнсианства эту роль — на усло­виях рынка—принимают на себя индивиды (особенно бедные). Главными двигателями здесь были постоян­но растущая стоимость домов, в которых жили их вла­дельцы, наряду с неудержимым ростом на высокорисковых рынках. Эта система рухнула отчасти по причине возобновления инфляции предложения (обусловлен­ной ростом цен на энергоносители и другие товары), но в основном в силу внутренних противоречий.

Обе системы должны были как-то разрешать одно важное противоречие (по крайней мере напряжен­ность) — между незащищенностью и неопределенно­стью, создаваемыми потребностью рынка приспосаб­ливаться к экономическим шокам, и необходимостью для демократической политики отвечать на запро­сы граждан, желающих защищенной и предсказуемой жизни. То, что в отношениях между капитализмом и демократией имеется некая напряженность, может стать откровением для тех, кто (в частности, в США) использует эти термины практически как синонимы, но эта напряженность фундаментальна в том, что ка­сается аспектов защищенности при осуществлении трудовой деятельности. Кроме того, имеется и дру­гая напряженность, связанная с этой: напряженность внутри развитого капитализма как такового, который, с одной стороны, нуждается в потребителях, основы­ваясь на уверенности которых фирмы могут плани­ровать свое производство, а с другой стороны, дол­жен в периоды падающего спроса снижать размеры зарплат, что, в свою очередь, подрывает уверенность потребителей. Эта напряженность не может быть устранена полностью, поскольку внутренне прису­ща единственной известной нам успешной форме по­литической экономии; она может только управляться посредством сменяющих друг друга моделей, каждая из которых в конце концов изнашивается и требует своей замены на нечто новое.

Основной проблемой здесь является тот двусмыс­ленный дар, которым демократия последовательно на­деляла капитализм на протяжении всего XX столетия. До этого основная масса народонаселения существо­вала на крайне низкие доходы, которые росли очень медленно. Идея потребительской уверенности, если она вообще кем-то осознавалась в то время, могла от­носиться только к малой, богатейшей, части общест­ва. Потребность основной массы населения в лучшей жизни рассматривалась как нереализуемая, и хотя ранняя социальная политика в Германии, Британии, Франции и других странах была направлена на то, что­бы дать рабочему классу хоть какую-то защищенность, ее возможности были весьма ограничены. Страх перед возможными революционными последствиями демо­кратии все еще нередко приводил отдельные элиты на путь репрессий — изначально реакционного, а за­тем фашистского и нацистского типов.

Как известно, первой попыткой разрешить эту про­блему стало в начале XX века массовое фабричное производство (изначально ассоциировавшееся с Ford Motor Company в США). Технологии и организация труда смогли значительно повысить производитель­ность низкоквалифицированных рабочих; в резуль­тате товары стали более дешевыми, а зарплаты повы­сились, так что рабочие смогли покупать больше этих самых товаров. Массовый потребитель стал реаль­ностью. Знаменательно, что этот прорыв произошел в большой стране, которая за весь предшествующий период подошла к идее демократии наиболее близко (хотя и на расовой основе). Демократия, наряду с тех­нологиями, внесла свой вклад в построение этой мо­дели. Однако, как показал крах Уолл-Стрит в 1929 году, случившийся всего через несколько лет после запуска фордистской модели, проблема согласования неста­бильности рынка с потребностью стабильности у по­требителя-избирателя осталась нерешенной. Именно на этом этапе возникло то, что стало позже известно как кейнсианская модель, которая будет вкратце опи­сана ниже. Как пытались решить названную проблему в рамках модели, наследовавшей кейнсианству, — во­прос более сложный; это исследование приведет нас прямо к самой сути текущего кризиса. Наконец, мы попытаемся заглянуть в будущее.

СОСТАВНЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ, ДОСТИЖЕНИЯ И УЯЗВИМОСТЬ КЕЙНСИАНСКОЙ МОДЕЛИ

Механизм работы кейнсианской модели управления спросом довольно прост. Во время рецессии, когда уве­ренность низка, правительства должны входить в дол­ги, чтобы своими расходами стимулировать экономи­ку. Во время инфляции, когда спрос избыточен, прави­тельства должны сокращать свои расходы, выплачивать долги, снижая совокупный спрос. Модель подразумева­ет большие государственные бюджеты для того, что­бы изменения, в них производимые, могли оказывать должный макроэкономический эффект. Для британ­ской и некоторых других экономик такая возможность открылась только с колоссальным ростом военных рас­ходов во время Второй мировой войны. Предшествую­щие войны также отличались ростом государственных расходов, которые, однако, резко снижались сразу по­сле их завершения. Вторая мировая была исключени­ем — после нее военные расходы были замещены ро­стом нового государства всеобщего благосостояния.

Кейнсианская модель защитила обычных людей от резких колебаний рынка, вносивших нестабильность в их жизни, сглаживая влияние экономических цик­лов и позволяя им постепенно становиться надежным массовым потребителем продукции не менее надеж­ной индустрии массового производства. Безработи­ца понизилась до рекордно низкого уровня. Государ­ство всеобщего благосостояния не только дало прави­тельствам инструменты для управления спросом, но и предоставило помощь людям в тех важных областях, которые не относились непосредственно к рыночным структурам, а с этим — большую стабильность.

Беспристрастное управление спросом вместе с го­сударством всеобщего благосостояния защищали ос­тальную часть капиталистической экономики как от шока потребительской неуверенности, так и от атак враждебных сил; в то же время жизнь трудящихся была защищена от прихотей рынка. Это был подлин­ный социальный компромисс. Как с самого начала ука­зывали консервативные критики, кейнсианская модель страдала от инерционности: во время рецессии прави­тельство могло легко повысить расходы, снизить без­работицу, организовать больше общественных работ и наполнить кошельки людей большим количеством денег, однако в условиях демократии было бы край­не сложно отказаться от подобных действий во время бума. Это было зародышем грядущей гибели, содер­жавшимся в самой сердцевине кейнсианской модели. Мы коснемся этого несколько позже. Сперва мы рас­смотрим политические обстоятельства, которые сде­лали эту модель реальностью, так как содержавшиеся в ней идеи к тому моменту витали в воздухе лет 15-20.

Согласно известным словам Карла Маркса, в опре­деленные моменты исторических кризисов отдель­ные классы общества находятся в таком положении, что их частные интересы совпадают с интересами все­го общества; именно эти классы побеждают в рево­люциях, которыми завершаются кризисы. Но Маркс ошибался, считая, что, когда указанным классом ста­нет международный пролетариат, процесс закончит­ся, поскольку пролетариат был олицетворением все­го общества, а не только частного интереса внутри него. Ошибкой это было хотя бы потому, что невоз­можно представить себе, чтобы такая большая груп­па, как мировой пролетариат, могла создать органи­зацию, способную ясно выразить общие интересы. Как бы то ни было, кейнсианская модель являет со­бой временное совпадение интересов промышленно­го рабочего класса глобального Северо-Запада и об­щих политико-экономических интересов системы. Это был класс, который представлял наиболее серьезную угрозу системе. Но это был также класс, потенциаль­но способный обеспечить массовое потребление, ко­торое, будь оно легкодоступным и гарантированным, могло положить начало невиданному в истории эко­номическому росту. Кроме того, это был класс, созда­вавший политические партии, профсоюзы и другие организации, а его интересы и требования выража­лись связанными с ним интеллектуалами. Кейнсиан-ская модель в сочетании с фордистской системой ста­ла ответом на эти требования, примирив их с капита­листической системой производства.

За этой общей картиной скрываются некоторые частности. Базовый кейнсианский подход вошел в публичную политику примерно за пять лет до нача­ла Второй мировой войны в двух местах — в Сканди­навии и США. В обоих случаях это стало результатом коалиции между силами, представлявшими промыш­ленных рабочих и мелких фермеров. Американский «Новый курс» в этой завершенной форме был толь­ко временным соглашением. Скандинавское рабо­чее движение, куда более сильное, чем американское, смогло вывести эту модель на более высокий уро­вень — уровень государства всеобщего благосостоя­ния; после войны этим же путем проследовало не ме­нее мощное британское рабочее движение.

Рабочее движение континентальной Европы, сокру­шенное войной, фашизмом и нацизмом, а также раз­деленное по религиозному признаку, было куда сла­бее. Кейнсианская модель как таковая развивалась здесь медленнее, а правительства использовали для стабилизации экономики иные средства. В некоторых странах, в частности в Италии и Франции, коммуни­сты имели реальную возможность возглавить рабо­чее движение. Правительства должны были удостове­риться, что рабочий класс не окажется столь же неза­щищенным, как в 1920-1930-х годах. Государственная собственность в важнейших сферах экономики вкупе с сельскохозяйственными субсидиями должны были гарантировать, что все еще многочисленное крестьян­ство не станет разделять радикализма промышленных рабочих; такая политика обеспечивала стабильность в первые послевоенные годы. Эти правительства дей­ствовали не столь тонко, как предполагало кейнсиан-ство, и допускали значительно более активное госу­дарственное вмешательство в экономику, в то время как рост потребительского спроса был относительно медленным. Результаты, однако, были схожими в том, что касалось защиты доходов трудящихся от колеба­ний рынка. Со временем и в этих экономиках появи­лись управление спросом и государство всеобщего благосостояния. В то же самое время масштабные де­нежные вливания со стороны США в рамках плана Маршалла подразумевали, что государственные рас­ходы — на этот раз государственные расходы в дру­гих странах — еще больше простимулируют экономи­ку и обеспечат большую защищенность трудящихся.

Германия стояла здесь особняком. Она получила все выгоды от плана Маршалла, но формально не при­нимала кейнсианскую модель вплоть до конца 1960-х, когда та, собственно, уже сходила со сцены. Изначаль­но восстановление немецкой экономики происходи­ло не за счет повышения спроса со стороны внутрен­них потребителей, но за счет производства средств производства (для восстановления производственных мощностей) и экспорта. Формальная экономическая политика страны опиралась на сбалансированный бюджет, автономный центральный банк и избегание инфляции любой ценой, то есть на элементы неоли­беральной модели, которая наследовала кейнсианству. Можно, впрочем, сказать, что стабильность немец­кой экономики этого периода зависела не столько от чистого рынка, сколько от кейнсианского окружения, то есть от кейнсианства других стран: от государ­ственных расходов США в рамках плана Маршалла, роста потребительского спроса в США, Великобри­тании и т.д.

Однако Германия все же адаптировала один из эле­ментов модели управления спросом: неокорпорати-вистскую систему в промышленности. Эта система не была предвосхищена в работах самого Кейнса, так­же она практически не применялась в США и лишь частично — в Великобритании, в то же время она ста­ла фундаментальной для Скандинавии, Нидерландов и Австрии. В рамках неокорпоративистской систе­мы профсоюзы и объединения работодателей име­ют отношение к установлению общего уровня цен на рабочую силу (в том числе в секторах экономики, ориентированных на экспорт). Такая система может работать только в тех странах, где данные организа­ции обладают авторитетом, достаточным для того, чтобы условия договора не нарушались сколько-ни­будь значительным образом. Названные выше стра­ны, где такие коллективистские сделки имели серь­езное значение, обладали небольшими по объемам экономиками, сильно зависящими от международ­ной торговли. Германия стала единственной большой страной, выработавшей сходные в общих чертах со­глашения, которые стали частью ее экономики, ори­ентированной прежде всего на рост экспорта, а не внутреннего потребления.

Важность неокорпоративизма в нашем случае за­ключается в том, что он указывает на ахиллесову пяту кейнсианства: инфляционные тенденции его по­литически обусловленной инерционности. Страны, проводившие кейнсианскую политику, но не адап­тировавшие или адаптировавшие в малой степени неокорпоративизм (прежде всего Великобритания, за­тем — пусть и в меньшей связи с кейнсианством — США, а к 1970-м также Италия и Франция), оказались край­не уязвимы к инфляционному шоку, вызванному об­щим ростом товарных цен в 1970-е -прежде всего ро­стом цен на нефть в 1973 и 1978 годах. Волна инфля­ции, поразившая развитые западные страны (хотя она и имела мало общего с тем, что пережила Германия в 1920-х или некоторые страны Латинской Америки в более поздний период), так или иначе разрушила кейнсианскую модель.

К ПРИВАТИЗИРОВАННОМУ КЕЙНСИАНСТВУ

Интеллектуальный вызов кейнсианству уже дав­но ждал своего часа. Сторонники возвращения к «на­стоящему» рынку никогда не прекращали своей ак­тивности и уже имели наготове целый ряд альтерна­тивных стратегий. Главной их целью было отстранение правительств от принятия на себя общей ответствен­ности за экономику. Несмотря на то что в настоящей статье мы обращали основное внимание на управле­ние спросом, кейнсианство было также символом бо­лее широкого набора инструментов регулирования, субсидирования и социального обеспечения. Сторон­никам противоположных идей требовался подходя­щий исторический момент, чтобы оправдать свое по­нимание политики правительств и международных организаций. Таким моментом стал инфляционный кризис 1970-х. В течение десятилетия или около того ортодоксальными стали такие идеи, как абсолютный приоритет удержания инфляции на уровне, близком к нулю, над сохранением занятости, отстранение госу­дарства от помощи организациям и предприятиям в тяжелые времена, доминирование конкуренции, гла­венство в практике корпораций принципа максимиза­ции акционерной стоимости над интересами всех уча­стников производственного процесса, отказ от регули­рования рынков и либерализация движения капитала в глобальном масштабе. Когда правительства стран со слабыми экономиками не хотели воспринимать эти идеи, их вынуждали к этому, сделав следование дан­ным принципам условием членства в таких междуна­родных организациях, как МВФ, Всемирный банк, Ор­ганизация экономического сотрудничества и развития или Европейский союз. После краха СССР в 1989 году те его бывшие союзники, которые были наиболее близ­ки к Западу, также приняли эту новую модель.

Следующей переменой стал закат национального го­сударства. Послевоенная политическая экономия ос­новывалась на правительствах, которые могли осуще­ствлять автономные (и различные) действия по управ­лению экономиками своих стран. Начиная с 1980-х процесс, обычно именуемый глобализацией (бывший как продуктом дерегулирования финансовых рын­ков, так и его основной движущей силой), уничтожил значительную часть этой автономии. Единственными участниками, способными предпринимать оператив­ные действия на глобальном уровне, были трансна­циональные корпорации, которые предпочитали свое собственное частное регулирование правительствен­ному. Это дополнило новую модель и даже стало ее не­отъемлемым признаком.

Точно так же, как носителем кейнсианской модели может считаться класс промышленных рабочих, мы можем выделить и тот класс, выразителем частных ин­тересов которого в общем и целом стала новая модель: это класс финансовых капиталистов, географически локализованный преимущественно в США и Велико­британии, но разбросанный также по всему земному шару. Если мир и обрел что-то от освобождения про­изводительных сил и предпринимательства, обуслов­ленного распространением свободного рынка, то наи­большую выгоду получил тот класс, который имел дело со сферой дерегулированных финансов, обеспечивших быстрый рост этого рынка. Если при ограниченном рынке труда и регулируемом капитализме кейнсиан-ского периода во всех развитых странах происходило поступательное сокращение неравенства, то в после­дующий период произошло резкое переворачивание этой тенденции, причем наибольшую выгоду от этого получили (по крайней мере на Западе) владельцы и со­трудники финансовых институтов.

Здесь немедленно возникает два вопроса. Во-пер­вых, какова судьба промышленного рабочего класса, интересы которого казались столь политически зна­чимыми в 1940-1950-х годах? И что стало с необходи­мостью примирить нестабильность рынка с потреб­ностью людей в стабильности в их собственной жизни, учитывая важность такого примирения как в экономи­ческом, так и в политическом аспектах?

Начало кризиса кейнсианства в 1970-х сопровожда­лось мощной волной выступлений промышленных ра­бочих, такой, что можно было подумать, что вызов со стороны этого класса стал даже более, а не менее значи­тельным. Но это было иллюзией. Повышение произво­дительности труда и глобализация производства факти­чески подорвали демократическую базу движения. Доля занятости в добывающей и обрабатывающей промыш­ленности начала снижаться — сначала в США, затем в Ве­ликобритании и Скандинавии, а позже и в других запад­ных странах. Волнения 1970-х послужили лишь тому, что правительства постарались ускорить этот процесс, как это было, например, в Великобритании в 1980-х при со­кращении угольного и некоторых других секторов про­мышленности. Промышленные рабочие никогда и ни­где не составляли основную массу трудящихся, но если ранее их численность увеличивалась, то теперь она ста­ла снижаться. К 1980-м годам лидерство в организации волнений перешло от них к работникам государствен­ного сектора, с которыми правительства могли догова­риваться непосредственно, особо не беспокоя рыноч­ную экономику. В то же время работники основного ра­стущего сектора новой экономики, частной сферы услуг, как правило, не имели политических организаций или каких-либо автономных политических программ, могу­щих выражать их специфические требования.

В режиме дерегулирования международных финан­сов, установленном в 1980-х, правительства куда боль­ше беспокоились о движении капиталов, нежели о ра­бочих движениях: в позитивном аспекте — посколь­ку заботились о привлечении инвестиций со стороны свободно перемещающегося капитала, преследовав­шего кратковременные интересы; в негативном аспек­те — поскольку опасались, что таковой капитал быст­ро уйдет, если условия покажутся ему неподходящими.

Однако, как мы уже отмечали, кейнсианская модель удовлетворяла экономическую потребность самих ка­питалистов в стабильном массовом потреблении, рав­но как и потребность рабочих в стабильной жизни. Для новых промышленных стран Юго-Восточной Азии это не было проблемой. Страны этого региона, вплоть до недавнего времени преимущественно недемокра­тические, зависели не столько от внутреннего спроса, сколько от экспорта. Однако такая ситуация была не­возможной для развитых экономик. Более того, зави­симость в них не столько от экспорта, сколько от роста внутреннего потребления усиливалась, а не ослабева­ла. Как только отрасли, зарабатывающие на производ­стве товаров массового потребления, переместились в новые промышленные страны или, если они оста­лась, стали нуждаться в меньшем количестве рабочих рук, рост занятости стал зависеть от ситуации на рын­ке частных услуг, который не столь подвержен глоба­лизации. Не составляет проблемы купить в западном магазине произведенную в Китае футболку и выгадать на низких зарплатах китайских рабочих, но вряд ли можно съездить в Китай, чтобы сэкономить на парик­махерской. Иммиграция является единственным ас­пектом воздействия глобализации на сферу услуг, но ее эффект ограничивается контролем за перемещением населения (которое хотя и не получило выгод от ли­берализации рынков, но, в общем, интенсифицирова­лось), а также тем фактом, что зарплаты иммигрантов, будучи, как правило, низкими, все же не столь низки, как в их собственных странах. Так что проблема оста­ется: если для установления экономики массового по­требления нестабильность свободных рынков должна была быть преодолена, то как последняя пережила воз­вращение первой?

В течение 1980-х (или 1990-х, в зависимости от того, когда неолибералы установили контроль над экономи­ками отдельных стран) создавалось впечатление, что от­вет должен быть отрицательным, поскольку главными признаками этого периода стали рост безработицы и продолжительная рецессия. Но затем ситуация измени­лась. К концу XX века Британия и особенно США про­демонстрировали сокращение безработицы и устой­чивый экономический рост. Одно возможное объяс­нение заключается в том, что в действительно чистой рыночной экономике не бывает быстрой смены подъе­мов и спадов, которая ассоциируется с ранней истори­ей капитализма. Совершенному рынку соответству­ет совершенное знание, следовательно, рационально действующие рыночные субъекты могут в совершен­стве предвидеть, что должно произойти, а потому адап­тировать свое поведение таким образом, чтобы сгла­дить остроту ситуации. Однако действительно ли США и Британия достигли в конце столетия этой нирваны?

Нет. Знание далеко от совершенства; внешние шоко­вые воздействия (будь то ураганы, войны или иррацио­нальные действия людей, поступающих отнюдь не так, как они должны поступать в теории) продолжали ока­зывать влияние на экономику и нарушать расчеты. Как нам теперь известно, неолиберальную модель удер­живали от нестабильности, которая могла стать для нее фатальной, только две вещи: рост кредитных рынков для бедных и людей со средним достатком и рынков де-ривативов и фьючерсов — для очень богатых. Эта ком­бинация породила модель приватизированного кейн­сианства, которая исходно сложилась стихийно под воздействием рынка, но постепенно стала объектом го­сударственной политики, важным настолько, что нача­ла угрожать всему неолиберальному проекту.

Вместо правительств в долги — для стимулирова­ния экономики — стали входить частные лица. В до­полнение к росту рынка недвижимости наблюдался необычайный рост возможностей получения банков­ских займов и, что особенно важно, займов по кредит­ным картам. Для человека было обычным делом дер­жать кредитные карты от нескольких компаний и не­скольких торговых сетей.

Именно здесь лежит ответ на главный вопрос дан­ного периода: каким образом американские рабочие при их относительно небольшой зарплате, не увеличи­вавшейся в течение многих лет, и отсутствии серьез­ных гарантий от неожиданного увольнения сохраня­ли высокую потребительскую уверенность, в то время как европейские рабочие, более защищенные от поте­ри своих мест, с ежегодно растущими доходами, при­вели свои экономики в ступор, отказавшись тратить деньги? В США цены на дома росли ежегодно; вместе с ними росло и соотношение между стоимостью дома и размером займа под его залог, превысив в конце кон­цов 100%; кроме того, росли возможности получения займов по кредитным картам. За редким исключени­ем цены на европейскую недвижимость оставались стабильными. Рост займов по кредитным картам так­же был медленным.

Эксперты-ортодоксы говорили европейцам, что их экономические проблемы можно решить путем снижения защищенности трудящихся и сокращения социальных расходов. Европейские страны наконец стали — в той или иной степени — проводить эту по­литику, но позитивных результатов почти не показа­ли. Никто не сказал им, что для того, чтобы произо­шел взрыв потребительских расходов, эти незащи­щенные рабочие должны иметь возможность брать необеспеченные кредиты.

В Британии и Америке антиинфляционная направ­ленность экономической политики еще больше укре­пила эту модель. Эта политика позволила снизить цены на товары и услуги, теряющие стоимость после своего потребления. Производители продуктов пита­ния, промышленных товаров и услуг (таких, которые предлагают, например, рестораны или оздоровитель­ные центры) оказались в ситуации, когда повышение цен принималось потребителями в штыки. Это, одна­ко, не относилось к активам — вещам, которые не утра­чивают свою стоимость подобным образом: недвижи­мости, финансовым активам, некоторым предметам ис­кусства. Когда британское правительство при расчете инфляции перестало учитывать выплаты по ипотеке, но не ренту, это выглядело как политическая манипу­ляция, хотя технически было вполне корректным. Итак, активы и получаемые с них доходы не являлись объек­тами антиинфляционной неолиберальной политики. Таким образом, любое перемещение чего-либо из сфе­ры цен и зарплат, получаемых с продажи обычных то­варов, в сферу активов рассматривалось как положи­тельное явление. Это относилось, например, к выпла­те части заработной платы в акциях предприятия или к расходам, производимым благодаря пролонгирова­нию ипотеки, а не за счет собственно заработной платы.

Наконец правительства, особенно британское, по­пытались внедрить идеи приватизированного кейнси­анства (хотя само это словосочетание и не употребля­лось) в процесс разработки государственной политики. Хотя снижение цен на нефть считалось хорошей но­востью (поскольку снижалось и инфляционное давле­ние), снижение цен на недвижимость толковалось как бедствие (поскольку подрывало доверие к должникам), в связи с чем правительства старались прибегнуть к фискальным и иным мерам для того, чтобы вернуть цены к прежнему уровню. Впервые имплицитная го­сударственная поддержка данной модели была оказа­на еще в 1980-х, когда приватизация муниципального жилья позволила большой группе людей с небольшим достатком получить ипотечные кредиты и, уже позже, воспользоваться пролонгируемой ипотекой. Однако более эксплицитно политика поддержания постоян­ного роста цен на недвижимость начала проводить­ся в первые годы XXI столетия, вплоть до масштабных интервенций в финансы, связанные с недвижимостью, и в банковский сектор в целом в 2007-2008 годах.

Большая часть этих ипотечных и потребитель­ских долгов была неизбежно не обеспечена, посколь­ку только в этом случае приватизированное кейнси­анство могло оказывать то же стимулирующее про-тивоциклическое воздействие, которое оказывало первоначальное кейнсианство. Займы под реальные гарантии определенно не могли помочь группам на­селения, не имеющим высоких доходов, продолжать траты, несмотря на незащищенность на рынке тру­да. Широкое распространение пролонгируемых не­обеспеченных долгов стало возможным благодаря ин­новациям на финансовых рынках, инновациям, ко­торые долгое время казались прекрасным примером того, как рыночные субъекты, предоставленные сами себе, предлагают творческие решения. Благодаря рын­кам деривативов и фьючерсов крупнейшие англо-аме­риканские финансовые игроки научились продавать риски. Они обнаружили, что могут покупать и прода­вать рисковые активы, обеспеченные только уверен­ностью покупателя, что и он в свою очередь найдет другого покупателя — благодаря той же уверенности. Учитывая, что рынки были свободны от регулирова­ния и способны к экстенсивному росту, такие сделки позволяли распределить риски между очень большим числом игроков, вследствие чего люди осуществля­ли рискованные инвестиции, которые в иных обстоя­тельствах сочли бы неразумными.

Невозможность широкого распределения рисков составляла самую суть экономических коллапсов 1870 и 1929 годов. В 1940-х, судя по всему, только действия государства решили для рынков эту проблему. Одна­ко сейчас, в полном соответствии с основными прин­ципами и ожиданиями неолиберализма, это должно было стать рыночным решением. Именно благода­ря связи новых рисковых рынков с обычными по­требителями через пролонгируемую ипотеку и дол­ги по кредитным картам была упразднена зависи­мость капиталистической системы от роста зарплат, государства всеобщего благосостояния и управления спросом со стороны правительства, которые казались важными для сохранения массового потребления.

ПОСЛЕ ПРИВАТИЗИРОВАННОГО КЕЙНСИАНСТВА: ОТВЕТСТВЕННЫЕ КОРПОРАЦИИ?

На самом деле эта зависимость была упразднена только на несколько лет. Все теории рыночной экономики ис­ходят из допущения, что рыночные субъекты облада­ют полной информацией. Однако приватизированное кейнсианство основывалось на том, что знания субъ­ектов, причем тех, которые считаются наиболее рацио­нально действующими, то есть, финансовых институ­тов Уолл-стрит и лондонского Сити, были крайне не­совершенными. Это было ахиллесовой пятой модели, которая соответствовала инфляционной инерцион­ности первоначального кейнсианства. Банки и другие финансовые операторы считали друг друга изучивши­ми и просчитавшими риски, с которыми они имели дело. Но осенью 2008 года стало очевидно, что если бы они действительно произвели эти расчеты, то отка­зались бы от многих совершенных ими транзакций. Похоже, что единственный расчет, который они про­извели, был расчетом на то, что кто-то еще приобре­тет у них рисковые активы. Остается тайной, почему они (если все действовали сходным образом) отчего-то считали, что другие не рассчитывают на то же самое. Плохие долги опирались на плохие долги и так далее — пирамида росла в геометрической прогрессии.

Некоторые люди весьма обогатились в этом про­цессе, но это не значит, что они были паразитами. Они оставались классом, чьи частные интересы совпада­ли с общественными — постольку, поскольку мы все получали выгоды от роста покупательной способно­сти, который обеспечивала система. Это справедливо по крайней мере для США, Великобритании и пары других стран. Граждане Франции, Германии и про­чих стран континентальной Европы могут испыты­вать иные чувства по отношению к участию во всем этом своих финансовых элит, так как рост кредитова­ния коснулся их в малой степени.

Как только приватизированное кейнсианство стало общезначимой экономической моделью, оно стало так­же и неким общественным благом, несмотря на то что базировалось на действиях частных лиц. И если при­нять во внимание, что необходимым для него — тем, что его питало, — было безответственное поведение банков, неосмотрительно использовавших свои сред­ства, следует признать, что сама безответственность стала общественным благом. Это само по себе объяс­няет, почему правительства должны были спасать во­влеченные во все это компании, более или менее на­ционализируя приватизированное кейнсианство.

Так завершила свои дни вторая модель примире­ния стабильного массового потребления с рыночной экономикой. И кейнсианство, и его приватизирован­ный мутант-наследник продержались приблизительно по 30 лет. Когда в быстро меняющемся мире меняются также и модели — это, возможно, к лучшему. Однако возникает вопрос: как теперь примирить капитализм и демократию? Кроме того, как устранить чудовищ­ный моральный вред, нанесенный признанием прави­тельством финансовой безответственности в качест­ве коллективного блага? Политическим ответом дол­жен быть не окрик «немедленно прекратите все это», а призыв — «пожалуйста, продолжайте брать и давать взаймы, но делайте это более осторожно». Так долж­но быть, поскольку в противном случае мы столкнем­ся с реальной угрозой коллапса всей системы. .

Переход от довоенной экономики к кейнсианству, а затем — к приватизированной его форме характе­ризовался двумя важными моментами: наличием альтернативных идей и существованием класса, чьи интересы совпадали с интересами общества. Стало модным говорить, что в настоящее время у нас нет ни того, ни другого. Но это не так.

Многие из идей, составивших костяк неолибера­лизма, ждали своего часа около 200 лет, прежде чем в обновленном виде стать государственной полити­кой в 1970-х. Сегодня многие компоненты куда более позднего синтеза управления спросом и неокорпора­тивизма все еще сохраняются в экономических стра­тегиях небольших стран, обычно в сочетании с неко­торой дозой неолиберализма. В связи с этим наибо­лее часто упоминают, пусть и не уникальный, датский опыт соединения сильного государства всеобщего благосостояния и мощных профсоюзов с очень гиб­ким рынком труда. Такой синтез, как кажется, реша­ет проблему совмещения гибкости рынка и уверенно­сти потребителей и способен запустить динамичную и инновационную экономику. В общем, нет недостат­ка в возможных комбинациях различных экономи­ческих политик, но есть недостаток в коалициях по­литических сил, способных проводить эти политики в больших экономиках; и это возвращает нас к вопро­су о значимых общественных классах.

Возможно, нынешняя заносчивость финансового сектора, требующего для себя право приватизировать прибыли и социализировать убытки, подобна выступ­лениям промышленных рабочих в 1970-х — великоле­пие, предшествующее историческому закату. Но это вряд ли. Экономическое процветание все еще зависит от притока капитала с действующих рынков — куда больше, чем в 1970-х оно зависело от промышленных рабочих Запада. Географический аспект имеет здесь очень большое значение. Закат класса западных про­мышленных рабочих не означает заката класса про­мышленных рабочих в мировом масштабе. Сегодня в промышленное производство вовлечено больше лю­дей, чем когда-либо прежде. Однако они разделены по национальным, вернее, региональным массивам, имеющим различные истории и траектории разви­тия. Финансовый капитал нельзя уподобить массиву; скорее, он напоминает жидкость или газ, способный изменять форму и распространяться во всех направ­лениях и по всем регионам. Мы продолжаем зависеть как от труда, так и от капитала, но первый подчиня­ется принципу divide et impera, а второй — нет (разве что мы увидим возвращение экономического нацио­нализма и ограничение движения капитала, что при­ведет к распаду крупных корпораций, господствую­щих в мировой экономике, и к еще более глубокому экономическому падению).

Наиболее перспективной представляется модель, которая находится в возрастающей фактической за­висимости от этих корпораций; логика глобализации, в которой важнейшая роль отведена ТНК, не исчез­ла вместе с финансовой системой. В самой сердцеви­не неолиберализма всегда присутствовала некая неяс­ность: относится ли его доктрина к рынкам или к ги­гантским компаниям? Это отнюдь не одно и то же: чем больше в том или ином секторе доминируют ги­гантские компании, тем меньше остается в нем от сво­бодного рынка, в верности которому клянутся прак­тически все современные политики. Конечно, между гигантскими компаниями возможна жесткая конку­ренция, но она не является чисто рыночной. В самом деле, последняя предполагает наличие очень большо­го количества субъектов, ни один из которых не спо­собен оказать решающее влияние на ценообразова­ние, не говоря уже о прямом влиянии в политической сфере. В условиях чистого рынка каждый принимает существующие цены, но никто не формирует их. Тот тип стратегических действий, который характеризу­ет современные финансовые рынки (например, игра на понижение), там попросту невозможен.

Уже в самом начале неолиберальной эпохи эконо­мисты из Чикагского университета, который при­нято считать колыбелью неолиберальной идеологии, разработали новую доктрину конкуренции и моно­полий, вскоре повлиявшую на американских законо­дателей, подорвав старые принципы антимонополь­ного законодательства, на которых базировались аме­риканские (а также, в последнее время, европейские) законы о конкуренции. Согласно этой доктрине, для максимизации выгоды потребителя конкуренция со­вершенно необязательна. Иногда монополия, благо­даря самому факту своего доминирования на рынке, может предложить покупателям лучшую сделку, не­жели множество конкурирующих между собой фирм.

Здесь не место детально разбирать достоинства этой идеи. Мы привели ее только для того, чтобы по­казать фундаментальную двойственность в неолибе­ральном мышлении при подходе к тому, что считает­ся его базовыми характеристиками — к конкуренции и свободе выбора. Во время текущего банковского кризиса мы увидели по обе стороны Атлантики го­сударственную поддержку и благословение властями слияний и поглощений, которые значительно снизили конкуренцию и возможности для выбора.

Финансовые рынки обрушились, когда фундамен­тальный критерий полного знания и прозрачности перестал работать в отношениях между банками. Если добавить к этому, что данный сектор характе­ризуют относительно низкая конкуренция и мощные гарантии со стороны государства на случай безответ­ственного поведения, то мы получим потенциально серьезную проблему легитимности системы. В то же самое время, в случае если политическая структура страны не приведет к некоему подобию «датского» ре­шения, нам придется положиться на финансовую си­стему в деле возрождения приватизированного кейн-сианства для разрешения проблем во взаимоотноше­ниях капитализма и демократии.

Первоначальной реакцией является возвращение к большему регулированию для компенсации сниже­ния конкуренции и во избежание морального уро­на; и это именно то, что происходит сейчас. Однако совсем недавно мы уже были в этой ситуации. После скандалов с Enron и World.com в начале столетия, кото­рые были — в ретроспективе — первым признаком того, что финансовые рынки не столь эффективны в саморе­гулировании, как утверждалось ранее, американский конгресс законом Сарбейнса—Оксли ужесточил требо­вания к финансовой отчетности. Это сразу же вызвало недовольство финансового сектора, чья деятельность была затруднена, а также угрозы, что крупные финан­совые компании переберутся в Лондон, где существо­вал режим большего благоприятствования.

То же самое произошло и после принятия правитель­ствами ряд мер по регулированию финансового рынка в рамках плана по его спасению. Как бы рынок дери-вативов мог начать свою работу по поддержанию вы­сокого уровня заимствований, если бы он подчинялся правилам, которые в большинстве случаев усложняли получение займов? Точно так же низко- и среднеопла­чиваемые незащищенные рабочие не смогли бы со­вершать постоянные траты, если бы не имели доступа к необеспеченным кредитам (пусть даже и не в таком безумном масштабе, который имел место). Далее, у нас будет финансовый сектор с меньшим числом крупных игроков, обладающих облегченным доступом к пра­вительству, часто формируемым самим же правитель­ством (как это было в ходе реализации мер по спасе­нию финансового сектора в 2008 году). Предполагается, что большинство правительств, которые приобретали контрольные пакеты банков в ходе непредвиденной национализации, последовавшей за коллапсом октяб­ря 2008 года, не будут использовать их в соответствии со старой моделью контролирования «командных вы­сот» в экономике: этому воспрепятствует тот факт, что крупные банки действуют на международном уров­не. Однако точно так же маловероятно, что эти банки будут приватизированы через акционирование. Ско­рее всего, они будут переданы в руки небольшого ко­личества существующих ведущих компаний, считаю­щихся достаточно ответственными, чтобы управлять ими надлежащим образом. Произойдет существен­ный сдвиг к системе, которая будет в большей степени основываться на системе сознательного согласования и регулирования. Произойдет оправдываемый аргу­ментами о необходимости проявлять гибкость и снять часть груза с плеч налогоплательщиков переход от ак­туального регулирования к принятию (труднопрове-ряемых) гарантий правильного поведения со стороны крупных финансовых кампаний.

Для того чтобы предвидеть это, вовсе не нужен хрустальный шар: такова общая тенденция в отно­шениях между государством и компаниями во всей экономике. Разделяя неолиберальные предрассуд­ки против правительства как такового, испуганные влиянием регулирования на рост, верящие в превос­ходство управляющих корпорациями над ними са­мими буквально во всем, политики все больше пола­гаются на социальную ответственность корпораций для достижения определенных политических целей. В британском правительстве имеется даже специаль­ный министр, отвечающий за эту сферу деятельности.

Вряд ли это можно назвать сменой модели: это про­сто сдвиг от нерегулируемого приватизированного кейнсианства к саморегулирующемуся приватизиро­ванному кейнсианству. Но некоторые аспекты этого сдвига имеют далеко идущие последствия. Во-первых, система будет все меньше легитимизироваться в тер­минах рынка, свободы выбора и невмешательства го­сударства. Скорее, будут иметь место партнерство между компаниями и правительством или автоном­ные действия компаний, одобряемые правительством, сопровождаемые многочисленными неформальны­ми попытками восстановить уверенность. Лозунгом скорее станет «большие компании — благо для тебя», нежели «рынок — благо для тебя». В некоторых от­ношениях это будет подобием неокорпоративизма, но с двумя важными отличиями. Во-первых, проф­союзы не будут иметь голоса (разве что чисто симво­лически), поскольку на уровне международных фи­нансов они не обладают ни силой, ни компетенцией. Во-вторых, не будет компаний, участвующих в кор-поративистских сделках в качестве членов ассоциа­ций, дающих возможность играть по одинаковым для всех правилам. Сегодня гигантские компании не име­ют времени для создания ассоциаций и, выстраивая отношения с государством, стремятся к чему угодно, только не к одинаковым для всех правилам. Новая модель «ответственных корпораций», однако, уподо­бится корпоративизму в том, что будет ограничена уровнем национальных государств (возможно, также уровнем Европейского Союза), хотя компании оста­нутся глобальными и сохранят возможность для пе­ремещения в страны с лучшими для них условиями.

Во-вторых (что важно не столько в экономическом, сколько в политическом плане), эта модель усилит со­временные тенденции замены политической актив­ности партий на политическую активность общест­венных организаций и социальных движений. Модель приведет компании к господству не в качестве лобби­стов в правительстве, но в качестве творцов государ­ственной политики (наряду с правительством или вме­сто него). Именно компании будут определять нормы своего поведения и практики, посредством которых будут брать на себя ответственность. Они тем самым станут самостоятельными политическими субъектами и объектами, положив конец четкому разделению меж­ду государством и частным бизнесом, которое было отличительной чертой как неолиберализма, так и со­циал-демократической политики. В то же самое время, когда правительства, сформированные на базе любых партий, вынуждены будут идти на сделки с компания­ми, опасаясь при этом, что их страны могут стать ме­нее привлекательными для капитала в случае выдви­жения слишком больших требований, различия между партиями по основным экономическим вопросам ста­нут еще меньше, чем сегодня. В партийной политике сохранится много такого, чем можно будет занимать­ся и дальше: распределение государственных расходов, вопросы мультикультурализма, безопасность. Исчез­нет то, что ранее составляло сердцевину партийной политики, — базовая экономическая стратегия; надо сказать, впрочем, что в большинстве стран она исчез­ла уже несколько лет назад, хотя ее следы и обнаружи­ваются в риторике отдельных партий.

Показательно, что уже сейчас почти все крупные кор­порации имеют интернет-сайты, на которых детально описывается то, как они представляют себе свои соци­альные обязательства, и оценивается работа по их ис­полнению. Так как эта область остается закрытой для партийных конфликтов, она будет становиться все бо­лее важной в политике гражданского общества. По­скольку многие из этих групп имеют транснациональ­ный характер, эта сфера их деятельности может полу­чить преимущество еще и потому, что она не стеснена национальными рамками так, как партийная политика. Тем не менее эта политика будет неудовлетворитель­ной, поскольку она, сохраняя многие плохие привычки партий, будет лишена формального гражданского эга­литаризма выборной демократии. Группы активистов, так же как и партии, смогут привлекать к себе внима­ние, предъявляя завышенные требования к корпора­циям, равно как и, наоборот, смыкаться с ними в обмен на какие-либо ресурсы. Эта борьба будет в высшей сте­пени неравной. И это явно не тот режим, который же­лали получить как неолибералы, так и социал-демокра­ты, но это именно тот режим, который мы, скорее всего, получим, и именно он сможет в очередной раз прими­рить капитализм и демократическую политику.

Наши прогнозы относительно общественного раз­вития основаны на экстраполяции сегодняшних тенденций. Нельзя ли добиться лучших результатов и заглянуть еще дальше в будущее? Довольно ско­ро глобальная экономика станет нуждаться в тра­тах (а не только в рабочей силе) миллиардов жителей Азии и Африки. Это потребует серьезных размышле­ний о перераспределении покупательной способно­сти (а отнюдь не только о повышении цен на футбол­ки) и совершенно новом мировом режиме. Что может стать причиной возникновения такого нового клас­са, напоминающего в конечном счете международный пролетариат Маркса? Возможно, не его собственные идеи — куда скорее это будет радикальный ислам. Это, впрочем, станет реальной политикой не ранее чем че­рез 30 ближайших лет.

 

Приватизированное кейнсианство корпорации и демократия:  БЕСЕДА АРТЕМА СМИРНОВА С КОЛИНОМ КРАУЧЕМ*

* Пушкин. 2009. № 3.

Чем, по-Вашему, было вызвано появление кейнсианства в его первоначальной версии?

Первоначальное кейнсианство возникло из опыта экономических депрессий и масштабной и продолжи­тельной безработицы, которыми характеризовались межвоенные годы в капиталистическом мире. Джон Мейнард Кейнс и некоторые шведские экономисты, мыслившие в схожем ключе и пришедшие к тем же вы­водам, считали, что эти депрессии были вызваны не­достаточным спросом и что рынок не в состоянии был справиться с проблемой своими силами. Если потен­циальным инвесторам казалось, что спрос был слабым, они просто отказывались инвестировать, что только усугубляло состояние экономики. Эти экономисты за­явили, что правительство не должно сидеть и молча смотреть на происходящее: нужно было взять инициа­тиву в свои руки и начать противодействовать кризи­су, увеличивая государственные расходы, когда спрос в частном секторе падал, и сокращая их, когда спрос возрастал и становился причиной инфляции. Во мно­гих странах правительства в межвоенные годы были слишком слабыми, чтобы проводить политику, кото­рую предлагал Кейнс. Но укрепление государства все­общего благосостояния в скандинавских странах с се­редины 1930-х создало возможности для роста государственных расходов. В Британии Вторая мировая война и резкий рост военных расходов развязали правитель­ству руки; после окончания войны правительство не от-кзалось от дефицитных расходов, которые теперь уже шли не на вооружение и содержание армии, а на созда­ние государства всеобщего благосостояния. В разных странах история развивалась по-разному, но на протя­жении первых тридцати послевоенных лет в капита­листическом мире существовал консенсус, что прави­тельства должны использовать государственные рас­ходы для защиты экономики от депрессии и инфляции.

Этот политический подход был тесно связан с ро­стом влияния рабочего класса в капиталистических странах. И на то были веские причины. Во-первых, ра­бочие больше всего страдали от экономической де­прессии и безработицы. Во-вторых, они были главны­ми получателями государственных расходов, а потому при введении новых программ расходов и налогов пра­вительство всегда могло опереться на их поддержку. В-третьих, хотя кейнсианство было стратегией защиты или даже спасения капиталистической экономики, оно предусматривало активную роль правительства. А по­литика правительства была гораздо ближе к той, что пользовалась поддержкой социал-демократических партий и профсоюзов, чем к той, которую одобряло большинство буржуазных партий, хотя последние до­вольно быстро приспособились к новым условиям.

Что же заставило правительства отказаться от такой, казалось бы, продуктивной политики?

Эта история хорошо известна: их заставил пой­ти на это внезапный скачок цен на нефть и другое сы­рье в 1970-х. Инфляция, которую вызвал этот рост цен, требовала резкого сокращения, а не роста госу­дарственных расходов. Использовать для этого управ­ление спросом было политически невозможно. Это был звездный час для критиков кейнсианства, верив­ших в превосходство свободных рынков без государ­ственного вмешательства. Люди с такими взглядами начали определять экономическую политику во мно­гих странах. Важно иметь в виду, что их приход к вла­сти стал возможен только благодаря тому, что тогда, в конце 1970-х — начале 1980-х, промышленные рабо­чие перестали составлять значительную часть населе­ния (а большинством они не были никогда). Произо­шло сокращение их численности, начали появляться новые виды занятости, и у тех, кто был с ними связан, уже не было четких политических предпочтений. То­гда-то кейнсианство и оказалось в глубочайшем кри­зисе: его методы не работали, а его политическая под­держка испарилась. Идея государственного управления совокупным спросом уступила место подходу, ставше­му известным как неолиберализм.

Внешне неолиберализм был довольно жесткой док­триной: единственным средством борьбы с рецесси­ей и высокой безработицей считалось снижение зара­ботной платы до тех пор, пока она не станет настолько низкой, что предприниматели начнут снова набирать работников, и цены станут настолько низкими, что люди начнут снова покупать товары и услуги. Здесь начинается самое интересное: не будем забывать, что современный капитализм зависит от расходов мас­сы наемных работников, которые платят за товары и услуги. Как можно поддерживать спрос у людей, ко­торые постоянно вынуждены жить в страхе лишить­ся работы и средств к существованию? И как вообще двум странам, наиболее последовательно проводив­шим неолиберальную политику, — Британии и США — удавалось поддерживать уверенность потребителей на протяжении целого десятилетия (1995-2005), когда неолиберализм достиг своего расцвета?

Ответ прост, хотя он долгое время не был очевиден: потребление наемных работников в этих странах не за­висело от положения на рынке труда. У них появилась возможность брать кредиты на невероятно выгодных условиях. Этому способствовало два обстоятельства.

Во-первых, большинство семей в этих и многих дру­гих западных странах брали кредиты на покупку жи­лья, а цены на недвижимость год от года росли, соз­давая у заемщиков и кредиторов уверенность, что эти кредиты надежны. Во-вторых, банки и другие финан­совые институты создали рынки так называемых про­изводных ценных бумаг или деривативов, на кото­рых продавались долги, а риски, связанные с кредита­ми, распределялись среди множества игроков. Вместе эти два процесса привели к тому, что стало возмож­но предоставлять все большие кредиты все менее со­стоятельным людям. Нечто подобное, хотя и в мень­шем масштабе, имело место с долгами по кредитным картам. В конце концов выросла огромная гора ни­чем не подкрепленных долгов. Банки утратили доверие друг к другу, и наступил финансовый крах.

Так что неолиберализм не был такой уж жесткой док­триной, какой казался. Если кейнсианство поддержи­вало массовый спрос за счет государственного долга, то неолиберализм попал в зависимость от гораздо бо­лее хрупкой вещи: частных долгов миллионов относи­тельно бедных граждан. Долги, необходимые для под­держки экономики, были приватизированы. Поэтому я и называю режим экономической политики, при ко­тором мы жили последние пятнадцать лет, не неолибе­рализмом, а приватизированным кейнсианством.

Что будет дальше? Следует ли нам ожидать мас­штабной национализации или радикального дерегули­рования? Какой политико-экономический режим при­дет на смену приватизированному кейнсианству?

Будем реалистами: предложения радикальных ле­вых и правых не встретят поддержки избирателей, да и правительствам они неинтересны. Никто не со­бирается переходить к социализму, а поскольку для сохранения капитализма нужно иметь уверенных по­требителей, то режим приватизированного кейнсиан-ства сохранится, хотя и в преобразованном виде.

Распространенные страхи перед национализаци­ей банков и крупных компаний едва ли оправдаются, так как в этом не заинтересованы ни правительство, ни сами банки. Скорее всего, ими будут управлять не­многочисленные копрорации, признанные достаточ­но ответственными. Постепенно мы придем к более согласованной системе, основанной на добровольном регулировании и управляемой небольшим числом кор­пораций, поддерживающих тесные связи с правитель­ством.

Здесь и гадать нечего: такова общая тендения в отно­шениях государства и корпораций и кризис приведет лишь к ее усилению. Политики, разделяя неолибераль­ные предрассудки относительно государства как тако­вого и считая, что руководство корпораций лучше знает, что нужно делать, все чаще будут опираться на корпора­тивную социальную ответственность в деле достижения определенных политических целей. Крупный бизнес бы­вает очень умен и знает, как отвлекать от себя внимание недовольных и отвергать выдвигаемые обвинения, дей­ствуя на опережение и, когда надо, договариваясь.

При таком режиме наверняка будет меньше разго­воров о рынке, свободе выбора и ограничении участия государства в экономике. Скорее, между компания­ми и правительством сложатся партнерские отноше­ния. Главным лозунгом будет не «рынок — это благо», а «корпорации — это благо».

Какие это будет иметь политические последствия?

Это, безусловно, приведет к росту влияния корпо­раций на политику: они будут выступать не столько в роли лоббистов, сколько в роли разработчиков госу­дарственной политики вместе с правительствами или даже вместо них. Корпорации выработают для себя соответствующие кодексы поведения и формы ответ­ственности. Они станут едва ли не главными поли­тическими субъектами. Партии, будь то правые или левые, вынуждены будут пойти на сделки с корпора­циями, а различия между их экономическими про­граммами и реальной политикой станут еще менее за­метными, чем сейчас. В партийной политике сохра­нится много такого, чем можно будет заниматься и дальше: распределение государственных расходов, вопросы мультикультурализма, безопасность. Исчез­нет то, что раньше составляло сердцевину партийной политики, — базовая экономическая стратегия; надо сказать, впрочем, что в большинстве стран она исчез­ла уже несколько лет назад, хотя ее следы и обнаружи­ваются в риторике отдельных партий.

Конечно, этот режим будет не по нраву ни неолибе­ралам, ни социал-демократам, но именно этот режим мы, скорее всего, получим, и именно он сможет в оче­редной раз примирить капитализм и формально демо­кратическую политику.

Демократическую? На ум приходят слова американско­го политического ученого Чарльза Линдблома, сказанные им еще в 1976 году: «Крупные частные корпорации плохо вписываются в демократическую теорию. По правде го­воря, они вообще в нее никак не вписываются».

Что ж, согласен. Пять лет назад ровно об этом я напи­сал книгу с красноречивым названием «Постдемокра­тия». Конечно, это означает определенный отход от де­мократии и не вызывает большого восторга, но в кон­це концов выбор у нас невелик — либо ответственные корпорации, либо безответственные. Лучше иметь пер­вые, а не вторые.

Не имеем ли мы здесь дело с очередной версией «конца истории», на сей раз корпоративного?

Конечно, нет. Это лишь идеальный тип будущего ре­жима. Но сложность реальной жизни исключает воз­можность его чистого воплощения. Рано или поздно внутренние противоречия дадут о себе знать. У Гегеля был интересный персонаж — «крот истории». Он про­должает копать.

Научное издание

Серия «Политическая теория»

КОЛИН КРАУЧ

ПОСТДЕМОКРАТИЯ

Главный редактор ВАЛЕРИЙ АНАШВИЛИ

Заведующая книжной редакцией ЕЛЕНА БЕРЕЖНОВА

Редактор ЕЛЕНА МАКЕЕВА

Художник ВАЛЕРИЙ КОРШУНОВ

Верстка СЕРГЕЙ ЗИНОВЬЕВ

Корректор ЛЮБОВЬ АГАДУЛИНА

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ ВЫСШАЯ ШКОЛА ЭКОНОМИКИ 125319, Москва, Кочновский проезд, д.З Тел./факс: (495) 772-95-71

Подписано в печать 02.12.2009. Формат 84x108/32 Гарнитура Minion Pro. Усл. печ. л. 10,1. Уч.-изд. л. 8,2 Печать офсетная. Тираж 1000 экз. Изд. №1093. Заказ № 822

ISBN 978-5-7598-0740-7

9785759807407