Постдемократия

Крауч Колин

I. Почему постдемократия?

 

 

Вначале XXI века демократия оказалась в пара­доксальном положении. С одной стороны, мож­но сказать, что она переживает свой всемирно-исто­рический расцвет. В последнюю четверть века снача­ла Иберийский полуостров, а затем — и это особенно впечатляет — значительные части советской империи, Южная Африка, Южная Корея и некоторые страны Юго-Восточной Азии и, наконец, Латинской Амери­ки по крайней мере формально перешли к более или менее свободным и честным выборам. И государств, которые в настоящее время имеют подобные демокра­тические механизмы, больше, чем когда-либо преж­де. По данным исследовательского проекта под руко­водством Филиппа Шмиттера, посвященного изуче­нию демократии в мире, количество стран, в которых проводятся сравнительно свободные выборы, вырос­ло со 147 в 1988 году (накануне краха советской систе­мы) до 164 в 1995 году и 191 в 1999 году (Шмиттер, лич­ная беседа, октябрь 2002 года; см. также: Schmitter and Brouwer, 1999). Если использовать более строгое опре­деление полноценных и свободных выборов, резуль­таты оказываются более двусмысленными: бесспор­ный спад с 65 до 43 в период с 1988 по 1995 год, а затем рост до 88 случаев.

Между тем в сложившихся демократиях Запад­ной Европы, Японии, Соединенных Штатов и других стран промышленно-развитого мира, где для оцен­ки его здоровья должны использоваться более тон­кие индикаторы, положение выглядит не столь опти­мистично.

Достаточно вспомнить президентские выборы 2000 года в Соединенных Штатах, где имелись почти неопровержимые свидетельства серьезных подтасовок результатов голосования во Флориде, приведшие к победе Джорджа Буша-младшего, брата губернато­ра штата. Помимо немногочисленных демонстраций чернокожих американцев, мало кто выразил недо­вольство фальсификацией демократического процес­са. Многие, по-видимому, считали, что достижение результата — не важно, какого — было необходимо для восстановления уверенности на фондовой бирже и что это было важнее установления того, каким было действительное решение большинства.

Или возьмем, например, недавний доклад, пред­ставленный Трехсторонней комиссии — элитарному органу, который сводит вместе ученых из Западной Европы, Японии и США: в нем был сделан вывод, что с демократией в этих странах не все так гладко, как может показаться на первый взгляд (Pharr and Putnam, 2000). Авторы рассматривали проблему преимущест­венно с точки зрения снижения способности полити­ков совершать решительные действия вследствие того, что их легитимность оказывалась все более сомни­тельной из-за снижения явки избирателей. Эта до­вольно элитистская позиция не позволила им прийти к выводу, что наличие политиков, не пользующихся большим доверием у общества, также может свиде­тельствовать о проблемах самого общества. Наобо­рот, по замечанию Патнэма, Фарра и Далтона (Putnam, Pharr and Dalton, 2000), растущая неудовлетворен­ность общества политикой и политиками может счи­таться свидетельством здоровья демократии: полити­чески зрелое, требовательное общество ждет от сво­их нынешних лидеров большего, чем от их почтенных предшественников. Мы еще не раз вернемся в этому важному замечанию.

Демократия процветает тогда, когда простые люди имеют возможности для активного участия — посред­ством обсуждения и автономных организаций в формировании повестки дня общественной жизни и когда они активно использует такие возможности. Конечно, нельзя ожидать, что большинство будет самым живым образом участвовать в серьезном политическом обсуж­дении и формировании повестки дня, а не просто вы­ступать в качестве пассивных респондентов при про­ведении опросов общественного мнения и осознанно действовать в последующих политических событиях и действиях. Это идеальная модель, которой почти ни­когда невозможно достичь в полной мере, но, как и все недостижимые идеалы, она задает ориентир. Всегда ценно и полезно рассмотреть, насколько наше поведе­ние соотносится с идеалом, поскольку так мы можем попытаться его улучшить. Нам важно принять именно этот подход к демократии, а не более общий, который обтесывает идеал таким образом, чтобы он соответ­ствовал тому, чего мы легко можем достичь. Послед­ний подход ограничивается удовлетворенностью, са­мовосхвалением и нежеланием рассматривать то, как происходит ослабление демократии.

Вспомним работы американских политических уче­ных 1950-х — начала 1960-х годов, которые строили свое определение демократии так, чтобы оно соот­ветствовало действительной практике в США и Бри­тании, не учитывая изъяны в политическом устрой­стве этих двух стран (см., например: Almond and Ver­ba, 1963). Это была идеология времен холодной войны, а не научный анализ. Схожий подход доминирует и в современной мысли. Под влиянием Соединенных Штатов демократия вновь все чаще определяется как либеральная демократия — исторически обусловлен­ная форма, а не нормативный идеал (критику такого подхода см.: Даль, 2003; Schmitter, 2002). Здесь главной формой массового участия оказывается участие в вы­борах, широкая свобода для лоббистской деятельно­сти, которой занимаются в основном бизнес-лобби, а политическая власть избегает вмешательства в ка­питалистическую экономику. Эту модель не слишком интересует широкое участие граждан или роль орга­низаций, не связанных с бизнесом.

Согласие со скромными ожиданиями от либераль­ной демократии приводит к удовлетворенности тем, что я называю постдемократией. При этой модели, не­смотря на проведение выборов и возможность сме­ны правительств, публичные предвыборные дебаты представляют собой тщательно срежиссированный спектакль, управляемый соперничающими командами профессионалов, которые владеют техниками убеж­дения, и ограниченный небольшим кругом проблем, отобранных этими командами. Масса граждан игра­ет пассивную, молчаливую, даже апатичную роль, от­кликаясь лишь на посылаемые им сигналы. За этим спектаклем электоральной игры разворачивается непубличная реальная политика, которая опирает­ся на взаимодействие между избранными правитель­ствами и элитами, представленными преимущест­венно деловыми кругами. Эта модель, как и макси­мальный идеал, также является преувеличением, но в современной политике достаточно элементов, ко­торые позволяют поднять вопрос о том, какое поло­жение на шкале между ней и максимальной демокра­тической моделью занимает политическая жизнь на­ших стран, а также определить, в каком направлении она движется. Я утверждаю, что нас все сильнее сно­сит в сторону постдемократического полюса.

Если я прав, то выделенные мной причины та­кого движения помогают объяснить кое-что еще и представляют особый интерес для социал-демокра­тов и всех, кого волнуют вопросы политического ра­венства и кому, собственно, и адресована эта рабо­та. В условиях постдемократии, когда власть все чаще оказывается в руках деловых лобби, нет веских осно­ваний рассчитывать на сильную эгалитарную полити­ку перераспределения власти и богатства или на огра­ничения влиятельных заинтересованных групп.

И если в этом отношении политика становится постдемократической, то левым предстоит пережить трансформацию, которая, по-видимому, полностью сведет на нет их достижения в XX веке. Тогда левые боролись — иногда в условиях постепенного и пре­имущественно мирного прогресса, а иногда в усло­виях насилия и репрессий — за признание голосов простых людей в жизни страны. Не происходит ли повторного подавления этих голосов, когда эконо­мически влиятельные группы продолжают исполь­зовать свои инструменты влияния, а инструменты демоса ослабевают? Это не означает возврата к на­чалу XX столетия, потому что, несмотря на движе­ние в противоположном направлении, мы находим­ся в иной точке исторического времени и обремене­ны наследием нашего недавнего прошлого. Скорее, демократия описала параболу. Когда вы рисуете тра­екторию параболы, карандаш проходит одну из коор­динат дважды: сначала поднимаясь к вершине пара­болы, а затем еще раз в другой точке на спуске. Этот образ сыграет важную роль в том, что будет сказано ниже о сложных чертах постдемократии.

В другом месте (Crouch, 1999b), как ранее было ска­зано в предисловии, я уже писал о «параболе поли­тики рабочего класса», сосредоточившись на опы­те британского рабочего класса. Я вспоминал, что в XX веке этот класс поначалу был слабым: и отлу­ченным от политики, но постепенно становился все более многочисленным и сильным, готовясь войти в политическую жизнь, затем ненадолго, во время формирования государства всеобщего благосостоя­ния, кейнсианского управления спросом и институ­ционализированных трудовых отношений, он занял центральное положение и, наконец, по мере сокра­щения своей численности, дезорганизации и марги­нализации в политической жизни лишился своих за­воеваний середины XX столетия. Эта парабола лучше всего видна на примере Британии и, возможно, Ав­стралии: политическое влияние рабочего класса рос­ло постепенно, а падение его было особенно резким. В других странах, где влияние также постепенно росло и ширилось — особенно в Скандинавии, — спад был куда менее значительным. Североамериканский рабочий класс добился менее впечатляющих успехов перед еще более глубоким спадом. За некоторыми ис­ключениями (скажем, Нидерландов или Швейцарии), в большинстве стран Западной Европы и в Японии предшествующая история была гораздо более слож­ной и отмеченной насилием. Страны Центральной и Восточной Европы имели совершенно иную траек­торию, обусловленную искаженной и извращенной формой, связанной с подчинением движений рабо­чего класса коммунистическим режимам.

Ослабление политического влияния рабочего клас­са было лишь одним, хотя и очень важным аспектом параболического опыта самой демократии. Две про­блемы— кризис эгалитарной политики и тривиализа-ция демократии — не обязательно должны быть тож­дественными. Сторонники равенства могут говорить, что им неважно, насколько правительство манипу­лирует демократией, пока богатство и власть в обще­стве распределяются более равномерно. Консерва­тивный демократ заметит, что повышение качества политических дебатов не обязательно ведет к более перераспределительной политике. Но в некоторых важных пунктах эти проблемы пересекаются, и имен­но на этом пересечении я и собираюсь сосредото­чить свое внимание. Я полагаю, что, несмотря на со­хранение форм демократии (и даже их несомненное усиление сегодня в некоторых отношениях), полити­ка и правительство все чаще оказываются под кон­тролем привилегированных элит, как это было в до-Демократические времена, и что одним из важных следствий этого процесса является ослабление эга­литаризма. Поэтому винить в болезнях демократии средства массовой информации и рост влияния по-литтехнологов — значит не замечать куда более глу­боких процессов, которые разворачиваются на на­ших глазах.

 

ДЕМОКРАТИЧЕСКИЙ МОМЕНТ

Ближе всего к демократии в моем максимальном ее понимании общества были в первые годы после ее за­воевания или кризиса режимов, когда восторженное отношение к демократии было широко распростране­но, когда множество различных групп и организаций простых людей сообща стремились выработать поли­тическую программу, отвечающую тому, что их вол­новало, когда влиятельные группы, которые домини­ровали в недемократических обществах, находились в уязвимом положении и вынуждены были оборо­няться, и когда политическая система еще не вполне разобралась с тем, как управлять и манипулировать новыми требованиями. Народные политические дви­жения и партии вполне могли находиться во власти руководителей, персональный стиль которых был да­лек от демократического идеала, но они по крайней мере подвергались активному давлению со стороны массового движения, которое, в свою очередь, пред­ставляло некоторые устремления простых людей.

В большинстве стран Западной Европы и в Север­ной Америке демократический момент наступил в се­редине XX столетия: незадолго до Второй мировой войны — в Северной Америке и Скандинавии, вско­ре после нее — во многих остальных странах. К это­му времени последние крупные антидемократиче­ские движения — фашизм и нацизм — потерпели по­ражение в мировой войне, а политические перемены происходили одновременно с серьезным экономиче­ским ростом, который сделал возможным осуществ­ление многих демократических целей. Впервые в ис­тории капитализма общее здоровье экономики стало зависеть от процветания массы наемных работников. Наиболее ярким проявлением этого стала экономи­ческая политика, связанная с кейнсианством, а так­же логика цикла массового производства и массового потребления, воплощенная в так называемых «фор­дистских» методах производства. В этих промышлен-но развитых обществах, которые не стали коммуни­стическими, между капиталистами и рабочими был достигнут определенный социальный компромисс. Взамен на выживание капиталистической системы и общее успокоение протеста против неравенства, по­рождаемого этой системой, бизнес научился согла­шаться с определенными ограничениями на способ­ность использовать свою власть. А демократическая политическая власть, сосредоточенная в националь­ном государстве, способна была гарантировать эти ограничения, поскольку фирмы в основном подчиня­лись власти национальных государств.

В своем наиболее чистом виде такая форма разви­тия проявилась в Скандинавии, Нидерландах и Вели­кобритании. В других странах имелись важные раз­личия. Хотя Соединенные Штаты начинали крупные социальные реформы 1930-х вместе со Скандинави­ей, общая слабость рабочего движения в этой стра­не привела к постепенному ослаблению первоначаль­ных достижений в социальной политике и трудовых отношениях в 1950-х, несмотря на то что кейнсиан-ский подход в экономической политике сохранялся вплоть до 1980-х; лежащее в основе демократии мас­сового производства массовое потребление амери­канской экономики продолжает воспроизводиться. Западногерманское государство, напротив, не зани­малось кейнсианским управлением спроса до кон­ца 1960-х, но при этом имело хорошо институциона­лизированные отношения между трудом и бизнесом и в конце концов — сильное государство всеобщего благосостояния. Во Франции и Италии этот процесс был менее выраженным. Имело место неоднознач­ное сочетание уступок требованиям рабочего клас­са Для ослабления привлекательности коммунизма, с неприятием прямого представительства интересов Рабочих отчасти из-за того, что на роль таких пред­ставителей претендовали коммунистические партии и профсоюзы. Испания и Португалия перешли к де­мократии только в 1970-х — как раз тогда, когда усло­вия, которые обеспечивали сохранение послевоенной модели, начали исчезать, а греческая демократия была прервана гражданской войной и несколькими годами военной диктатуры.

Высокий уровень широкого политического уча­стия конца 1940-х — начала 1950-х в некоторой степе­ни был результатом необычайно важной общей зада­чи послевоенной реконструкции, а в некоторых стра­нах интенсивная общественная жизнь сохранялась и в военные годы. Нельзя было рассчитывать, что это продлится долго. Скоро элиты научились управлять и манипулировать. Народ разочаровался, заскучал или занялся частной жизнью. Растущая сложность проблем после первых серьезных реформаторских до­стижений серьезно затруднила занятие сведущих по­зиций, продуманных комментариев, и в конце кон­цов даже минимальное действие в виде голосования столкнулось с противодействием апатии. Тем не менее основные демократические задачи экономики, зави­севшие от цикла массового производства и массового потребления, которое поддерживалось государствен­ными расходами, оставались основной движущей си­лой политики с середины столетия и до 1970-х годов.

Нефтяной кризис 1970-х проверил на прочность способность кейнсианской системы управ71ять ин­фляцией. Возникновение экономики обслуживания ослабило роль промышленных рабочих в поддержа­нии цикла производства/потребления. Последствия этого были заметно отсрочены в Западной Германии, Австрии, Японии и до некоторой степени в Италии, где рост промышленного производства и занятости на производстве не прекращался. В Испании, Порту­галии и Греции, где рабочий класс только начал на­бирать политическое влияние, которым его северные собратья обладали уже на протяжении нескольких десятилетий, дело обстояло совершенно иначе. Это стало возможным в краткий период, когда социал-де­мократия словно отправилась на летний отдых: скан­динавские страны, долгое время находившиеся под ее властью, сдвинулись вправо, а в правительствах средиземноморских стран левые партии начали иг­рать заметную роль. Но перерыв не был долгим. Хотя эти южные правительства добились заметных успе­хов в расширении прежде крайне ограниченных со­циальных государств в своих странах (Maravall, 1997), социал-демократии в этих странах укорениться так и не удалось. Влияние рабочего класса было гораз­до слабее, чем во времена промышленного расцвета.

В Италии, Греции и Испании дела обстояли еще хуже: правительства этих стран погрязли в скандаль­ной политической коррупции. К концу 1990-х стало ясно, что коррупция ни в коей мере не ограничива­ется левыми партиями или странами Южной Евро­пы и что она стала распространенной чертой полити­ческой жизни (Delia Porta, 2000; Delia Porta and Meny, 1995; Delia Porta and Vannucci, 1999). Коррупция слу­жит важным показателем того, что демократия боль­на, что политический класс стал циничным, амораль­ным и огражденным от надзора и общества. Печаль­ный урок, который преподали нам страны Южной Европы, а вслед за ними и Бельгия, Франция, отча­сти Германия и Великобритания, заключался в том, что левые партии ни в коей мере не свободны от фе­номена, который должен быть анафемой для их дви­жений и партий.

К концу 1980-х глобальное дерегулирование фи­нансовых рынков сместило акцент экономического развития с массового потребления на фондовую бир­жу - Сначала в США и Британии, а вскоре и в других странах максимизация акционерной стоимости ста­ла главным показателем экономического успеха (Dore, 2000); споры о более широкой акционерной экономи­ке стали очень тихими. Везде доля дохода, получаемо­го трудом, а не капиталом, которая постепенно росла на протяжении десятилетий, вновь начала падать. Де­мократическая экономика ослабла вместе с демокра­тическим государством. Соединенные Штаты про­должали пользоваться своей репутацией образцовой демократии для всего мира, а к началу 1990-х снова, как и в послевоенные годы, стали безусловным об­разцом для всех, кто жаждал динамичного развития и современности. Однако общественная модель, пред­лагаемая теперь Соединенными Штатами, заметно отличается от той, что была прежде. Тогда для боль­шинства европейцев и японцев они предлагали твор­ческий компромисс между сильным капитализмом и богатыми элитами, с одной стороны, и эгалитарны­ми ценностями, сильными профсоюзами и социаль­ной политикой «Нового курса» — с другой. Европей­ские консерваторы по большей части были убеждены в том, что между ними и массами игра с положитель­ной суммой невозможна, и это убеждение привело многих из них к поддержке фашистского и нацист­ского гнета и террора в межвоенный период. Когда эти подходы к вызовам со стороны народа потерпели крах во время войны и покрыли себя позором, элиты с большим воодушевлением обратились к американ­скому компромиссу, основанному на массовом про­изводстве. Именно этот путь, а также его военные до­стижения во время войны позволили Соединенным Штатам с полным правом притязать на роль главного защитника демократии в мире.

Но в рейгановскую эпоху Соединенные Штаты глу­боко изменились. Их социальная система начала ра­ботать по остаточному принципу, профсоюзы ока­зались маргинализированными, а разрыв между бо­гатыми и бедными начал напоминать неравенство, существующее в странах третьего мира, полностью перевернув привычную историческую связь меж­ду модернизацией и сокращением неравенства. Этот американский пример элиты всего мира, включая элиты стран, освободившихся от коммунизма, могли принять с распростертыми объятьями. В то же самое время американские представления о демократии все чаще связывались с ограниченным правительством в неограниченной капиталистической экономике и сводили демократическую составляющую к прове­дению выборов.

 

ДЕМОКРАТИЧЕСКИЙ КРИЗИС? КАКОЙ КРИЗИС?

Принимая во внимание сложность поддержания не­коего подобия максимальной демократии, закат де­мократических моментов следует считать неизбеж­ным, исключая важные новые моменты кризиса и из­менения, которые делают возможным новое участие или, что более реалистично в обществе со всеобщим правом голоса, появление новых идентичностей в су­ществующих рамках, которые меняют форму народ­ного участия. Как мы увидим, эти возможности по­являются и имеют большое значение. Но в долго­срочной перспективе нам следует ожидать энтропии демократии. В таком случае важно понять действую­щие здесь силы и приспособить наш подход к соот­ветствующему политическому участию. Эгалитари­сты не могут помешать наступлению постдемократии, но мы должны научиться работать с ней, смягчая, со­вершенствуя и иногда бросая ей вызов, а не просто принимая ее.

Ниже я попытаюсь рассмотреть некоторые глу­бинные причины этого явления, а также задамся во­просом, что мы можем с этим сделать. Но прежде мы Должны внимательнее рассмотреть сомнения, кото­рые могут сохраняться у многих относительно моего исходного тезиса, что состояние нашей демократии оставляет желать лучшего.

Могут сказать, что демократия переживает сегодня один из своих самых блестящих периодов. Речь идет не только о распространении выборных правительств во всем мире, но и о том, что в так называемых разви­тых странах политики все реже пользуются почтени­ем и некритическим уважением публики и СМИ, чем прежде. Правительство и его секреты все чаще об­нажаются перед демократическим взором. Постоян­но раздаются призывы к все более открытому прави­тельству и к конституционным реформам, которые должны сделать правительства более ответственны­ми перед народом. Конечно, мы живем сегодня в бо­лее демократическую эпоху, чем во время «демокра­тического момента» третьей четверти XX столетия. Политики тогда незаслуженно пользовались довери­ем и уважением наивных и почтительных избирате­лей. То, что, с одной стороны, кажется манипулиро­ванием общественным мнением сегодняшними по­литиками, с другой стороны, можно считать заботой политиков о взглядах чутких и сложных избирате­лей, что заставляет этих политиков тратить немалые средства на выяснение того, что же думают избирате­ли, а затем возбужденно на это реагировать. Конечно, политики сегодня озабочены формированием поли­тической повестки больше, чем их предшественники, предпочитая опираться на маркетинговые исследова­ния и опросы общественного мнения.

Это оптимистическое представление о нынешней демократии ничего не говорит о фундаментальной проблеме власти корпоративных элит. И эта тема ста­нет главной в следующих частях настоящей работы. Но существует также важное различие между дву­мя представлениями об активном демократическом гражданине, которые в оптимистических дискуссиях оставляются без внимания. По первому представле­нию имеется позитивное гражданство, когда группы и организации сообща создают коллективные иден­тичности, осознают интересы этих идентичностей и самостоятельно формулируют требования, осно­ванные на них, которые они предъявляют полити­ческой системе. По второму — негативный активизм обвинений и недовольства, когда главной целью по­литики оказывается призыв политиков к ответу, ко­гда их голову кладут на эшафот, а их публичный об­раз и частное поведение подвергаются тщательному изучению. Этому различию прекрасно соответствуют две различных концепции прав граждан. Позитивные права делают акцент на возможности участия граж­дан в жизни своего политического сообщества: пра­во голоса, создания и членства в организациях, полу­чения достоверной информации. Негативные права — это права, которые защищают индивида от других, особенно от государства: права на защиту в суде, пра­ва на собственность.

Демократия нуждается в обоих этих подходах к гражданству, но в настоящее время все большую роль играет негативная составляющая. Это вызывает осо­бое беспокойство, потому что именно позитивное гражданство отвечает за созидательность демокра­тии. С пассивным подходом к демократии негатив­ную модель, при всей ее агрессии против правящего класса, объединяет идея, что политика, по сути, яв­ляется делом элит, которых недовольные наблюдате­ли обвиняют и стыдят, обнаруживая, что те допусти­ли какую-то провинность. Парадоксальным образом всякий раз, когда мы думаем, что какой-то провал или катастрофа разрешаются, когда неудачливый ми­нистр или чиновник вынужден уйти в отставку, мы играем на руку модели, которая считает правитель­ство и политику делом небольших групп элиты, при­нимающей решения.

Наконец, могут задать вопрос о силе движения к «открытому правительству», прозрачности и от­крытости для расследований и критики, что можно было бы считать важным политическим достижением неолиберализма за последнюю четверть XX столетия, если бы эти шаги не сопровождались мерами по уси­лению государственной безопасности и секретности.

можно привести немало соответствующих примеров.

Во многих странах происходит ощутимый рост пре­ступности и насилия и страха перед иммиграцией лю­дей из бедных стран в богатые и перед иностранцами вообще. Все это достигло своей наивысшей симво­лической точки в убийственных и самоубийствен­ных ударах исламских террористов по Соединенным Штатам 11 сентября 2001 года. С тех пор Соединенные Штаты и Европа получили как новые оправдания для государственной секретности и отказа в праве над­зора за действиями государства, так и новые полно­мочия для слежки за своим населением и вторжения в частную жизнь своих граждан. Вполне вероятно, что в последующие годы многие достижения в прозрач­ности правительств 1980-1990-х годов будут сверну­ты: останутся лишь те, что отвечают глобальным фи­нансовым интересам.

 

АЛЬТЕРНАТИВЫ ЭЛЕКТОРАЛЬНОЙ ПОЛИТИКЕ

Другое свидетельство, опровергающее мой тезис об ослаблении демократии, происходит из оживленного мира различных групп давления, которые становятся все более влиятельными. Не служат ли они олицетво­рением здорового позитивного гражданства? Сущест­вует опасность чрезмерной сосредоточенности на по­литике в узком партийном и электоральном смысле и незамечания ухода творческого гражданства с этой арены на более широкую арену гражданских групп. Можно сказать, что организации в защиту прав че­ловека, бездомных, третьего мира, окружающей сре­ды и не только создают гораздо более широкую демо­кратию, потому что они позволяют нам выбрать чет­ко определенную область, тогда как партийная работа требует от нас поддержки общей программы. Кроме того, спектр возможностей для деятельности оказыва­ется гораздо шире простого содействия избранию по­литиков. А современные средства коммуникации вро­де Интернета облегчают и удешевляют организацию и координацию деятельности новых групп.

Этот аргумент звучит весьма убедительно. Не то чтобы я был с ним полностью не согласен — ив нем, как мы увидим в последней главе, можно найти не­которые ответы на наши нынешние трудности. Но он также выявляет некоторые слабые места. Нам нуж­но прежде всего провести различие между теми ви­дами гражданской активности, которые преследуют, по сути, политическую программу, стремясь добить­ся действий, принятия законов или совершения рас­ходов со стороны государственных властей, и тем, что решают задачи напрямую и пренебрегают полити­кой. (Конечно, некоторые группы в первой катего­рии также могут заниматься прямым решением задач, но здесь это не главное.)

В последнее время выросло число гражданских групп, которые открыто выступают против полити­ческого участия. Отчасти это отражает нездоровье самой демократии и распространенное циничное от­ношение к ее способностям. Особенно это касается Соединенных Штатов, где недовольство левых моно­полизацией политики со стороны крупного бизнеса сливается с правым неприятием сильного правитель­ства в превознесении неполитической гражданской добродетели. Вспомним необычайную популярность среди американских либералов книги Роберта Пат-нэма «Чтобы демократия сработала» (Патнэм, 1996). В ней представлено довольно идеализированное опи­сание того, как в различных частях Италии на уров­не сообществ безо всякого участия государства сло­жились сильные нормы и практики сотрудничества и доверия. Итальянские критики отмечали, что Пат­нэм игнорировал фундаментальную роль локальной политики в поддержании этой модели (Bagnasco, 1999; Piselli, 1999; Trigilia, 1999).

Великобритании также появилось множество самых различных групп взаимопомощи, сообществ, схем присмотра за районами и благотворительной деятельности, отчаянно пытающихся заполнить не­достаток заботы и ухода со стороны слабеющего го­сударства всеобщего благосостояния. Большинство этих видов деятельности представляют большой ин­терес и ценность и заслуживают всяческого одобре­ния. Но именно из-за того, что они отворачиваются от политики, их нельзя назвать признаком здоровья демократии, которая по определению является поли­тической. И такая деятельность вполне может про­цветать в недемократических обществах, в которых политическое участие либо опасно, либо невозможно и в которых государство, как правило, остается без­различным к социальным проблемам.

Сложнее обстоит дело со вторым типом организа­ций — политически ориентированными кампания­ми и лобби, которые хотя и не стремятся оказывать прямое влияние или завоевывать голоса, но все же оказывают непосредственное влияние на государ­ственную политику. Подобные формы жизни свиде­тельствуют о сильном либеральном обществе, но это не то же самое, что сильная демократия. Посколь­ку мы так привыкли к идее либеральной демокра­тии, мы сегодня склонны не замечать того, что здесь действуют два отдельных элемента. Демократия тре­бует примерного равенства всех граждан в их ре­альной способности влиять на политические ре­зультаты. Либерализм требует свободных, широких и разнообразных возможностей для того, чтобы вли­ять на такие результаты. Это связанные и взаимоза­висимые условия. Разумеется, максимальная демо­кратия не может процветать без сильного либерализ­ма. Но это две разные вещи, и иногда между ними даже возникают противоречия.

Это различие прекрасно понимали буржуазно-ли­беральные круги XIX столетия, которые очень остро сознавали наличие противоречия: чем сильнее акцент на равенстве политических возможностей, тем выше вероятность появления правил и ограничений, на­правленных на сокращение неравенства и угрожаю­щих акценту либерализма на свободе и многообразии форм деятельности.

Приведем простой и важный пример. Если не вво­дить никаких ограничений на средства, которые пар­тии и их друзья могут использовать для своего про­движения, и на виды медиаресурсов и рекламы, кото­рые могут быть куплены, тогда партии, пользующиеся поддержкой богатых, будут иметь значительные пре­имущества на выборах. Такой режим поощряет либе­рализм, но ограничивает демократию, так как здесь отсутствует единое пространство соперничества, ко­торого требует критерий равенства. Именно так об­стоят дела в американской политике. И наоборот, го­сударственное финансирование партий, ограниче­ние расходов на избирательные кампании, правила, касающиеся приобретения времени на телевидении в политических целях, позволяют обеспечить при­мерное равенство и, следовательно, содействуют де­мократии, но за счет ограничения свободы.

Мир политически активных групп, движений и лобби принадлежит либеральной, а не демократиче­ской политике, и в нем немного правил, ограничиваю­щих возможности влияния. Разные группы имеют со­вершенно разные ресурсы. Лобби, представляющие интересы бизнеса, всегда обладают серьезными пре­имуществами по двум различным причинам. Во-пер­вых, как убедительно показал Линдблом (Линдблом, 2005), разочаровавшийся в американской модели сто­ронник плюрализма, бизнес-группы способны угро­жать, что, если правительство к ним не прислушает­ся, их сектор не будет успешным, а это, в свою оче-редь, поставит под угрозу главный предмет заботы правительства — его экономические успехи. Во-вто­рых, они могут привлекать огромные средства для своей лоббистской деятельности не просто пото-му, что они богаты, а потому, что успехи в лоббист­ской деятельности приносят бизнесу огромную при­быль: затраты на лоббирование — это инвестиции. Не связанные с бизнесом группы редко могут высту­пать за что-то настолько значительное, что может по­вредить экономическому успеху, и успех их лоббист­ской деятельности не принесет материальной выгоды (они же не преследуют интересов, связанных с бизне­сом), поэтому их затраты представляют собой расхо­ды, а не инвестиции.

Те, кто утверждают, что могут добиться, скажем, здорового питания путем создания специальных групп для лоббирования правительства, минуя элек­торальную политику, должны помнить, что пище­вая и химическая промышленности выведут против их утлых шлюпок настоящие броненосцы. Конечно, подлинный либерализм позволяет всем группам, пло­хим и хорошим, пытаться оказывать политическое влияние и предоставляет богатые возможности для публичного участия в политике. Но если его не бу­дет уравновешивать здоровая демократия в стро­гом смысле слова, то неизбежны серьезные искаже­ния. Конечно, электоральная партийная политика тоже подпорчена неравенством финансирования, по­рождаемым ролью заинтересованных деловых групп. Но в этом случае степень искажения зависит от того, насколько глубоко либерализму позволяют проник­нуть в демократию. Чем лучше обеспечены равные правила игры в таких вопросах, как партийное фи­нансирование и доступ к средствам массовой инфор­мации, тем больше подлинной демократии. С другой стороны, чем больше процветает либеральное поли­тиканство, а электоральная демократия атрофируется, тем более уязвимой становится последняя перед иска­жающим неравенством и тем ниже демократичность государства. Оживленный мир различных групп, пре­следующих различные цели, служит свидетельством того, что мы можем приблизиться к максимальной де­мократии. Но при этом нельзя забывать, что постде­мократические силы тоже используют возможности либерального общества.

Схожие доводы можно использовать для опро­вержения еще одного американского неолибераль­ного аргумента, что современные граждане больше не нуждаются в государстве так, как в нем нужда­лись их предшественники, что они должны больше опираться на собственные силы и быть более способ­ными и готовыми достигать своих целей при помо­щи рыночной экономики и что поэтому их меньше должны заботить политические вопросы (см., напри­мер: Hardin, 2000). Но корпоративные лобби не вы­казывают признаков утраты интереса к использова­нию государства для достижения того, что выгодно им. Как показывает нынешняя ситуация в США, эти лобби плотно окружают и неинтервенционистское неолиберальное государство с низким уровнем го­сударственных расходов, и государства с высокими социальными расходами. И чем больше государство уходит из обеспечения жизни простых людей, порож­дая у них апатичное отношение к политике, тем про­ще корпоративным интересам более или менее неза­метно использовать его в качестве своей дойной коро­вы. Неспособность признать это служит отражением глубокой наивности неолиберальной мысли.

 

СИМПТОМЫ ПОСТДЕМОКРАТИИ

При наличии всего двух понятий — демократии и не-Демократии — мы не слишком далеко продвинем­ся в дискуссиях о здоровье демократии. Идея пост-Демократии помогает нам описать те ситуации, ко­гда приверженцев демократии охватывают усталость, отчаяние и разочарование; когда заинтересованное и сильное меньшинство проявляет гораздо большую активность в попытках с выгодой для себя эксплуати­ровать политическую систему, нежели массы простых людей; когда политические элиты научились управ­лять и манипулировать народными требованиями; когда людей чуть ли не за руку тащат на избиратель­ные участки. Это не то же самое, что недемократия, потому что речь идет о периоде, когда мы как бы вы­ходим на другую ветвь демократической параболы. Налицо много признаков того, что именно это про­исходит в современных развитых обществах: мы на­блюдаем отход от идеала максимальной демократии в сторону постдемократической модели. Но прежде чем развивать эту тему дальше, следует вкратце осве­тить вопрос об использовании префикса «пост-» в общем смысле.

Идея «пост-» регулярно всплывает в современных дискуссиях: мы любим рассуждать о постиндустриа­лизме, постмодерне, постлиберализме, постиронии. Однако она может означать нечто весьма конкретное. Здесь самое существенное — упомянутая выше мысль об исторической параболе, по которой движется фе­номен, снабженный префиксом «пост-». Это верно в отношении любых явлений, поэтому давайте сперва абстрактно поговорим о «пост-х». Временной период 1 — это эпоха «пред-х», обладающая определенными характеристиками, которые обусловлены отсутствием X. Временной период 2 — эпоха расцвета X, когда мно­гое им затрагивается и приобретает иной вид по срав­нению с первым периодом. Временной период 3 — эпоха «пост-Х»: появляются новые факторы, снижая значение X и в некотором смысле выходя за его пре­делы; соответственно, некоторые явления становят­ся иными, нежели в периоды 1 и 2. Но влияние X про­должает сказываться; его проявления по-прежнему хорошо заметны, хотя кое-что возвращается в то со­стояние, каким оно было в период 1. Следовательно, постпериоды должны отличаться весьма сложным ха­рактером. (Если вышеприведенные рассуждения ка­жутся слишком абстрактными, читатель может заме­нить все X словом «индустриальный», получив в каче­стве иллюстрации весьма характерный пример.)

Именно так можно понимать и постдемократию. Связанные с ней изменения на определенном уровне представляют собой переход от демократии к неко­ей более гибкой форме политического реагирования, нежели те конфликты, которые привели к тяжеловес­ным компромиссам середины XX столетия. В извест­ной степени мы вышли за рамки идеи народовластия, бросив вызов идее власти как таковой. Это отража­ется в подвижках, происходящих в среде граждан: налицо утрата уважения к правительству, характер­ная, в частности, для нынешнего отношения к поли­тике в СМИ; от правительства требуют полной откры­тости; сами политики превращаются из правителей во что-то вроде лавочников, в стремлении сохранить свой бизнес озабоченно старающихся выяснить все пожелания своих «клиентов».

Соответственно, политический мир по-своему реа­гирует на эти перемены, грозящие вытолкнуть его на непривлекательную и второстепенную позицию. Будучи не в состоянии вернуть себе прежний авто­ритет и уважение, с трудом представляя, чего от него ждет население, он вынужден прибегать к хорошо из­вестным приемам современных политических мани­пуляций, которые дают возможность выяснить на­строения общества, не позволяя при этом последнему взять контроль за процессом в свои руки. Кроме того, политический мир имитирует методы других миров, имеющих более определенное представление о самих себе и более уверенных в себе: речь идет о мире шоу-бизнеса и рекламы.

Отсюда и возникают известные парадоксы совре­менной политики: в то время как технологии мани­пулирования общественным мнением и механизмы надзора за политическим процессом приобретают все большую изощренность, содержание партийных программ и характер межпартийного соперничества становятся все более пресными и невыразительными.

Политику такого рода нельзя назвать не- или антиде­мократической, потому что ее результаты во многом определяются стремлением политиков сохранить хо­рошие отношения с гражданами. В то же время такую политику трудно назвать демократической, потому что многие граждане сводятся в ней к пассивным объ­ектам манипулирования, редко участвующим в поли­тическом процессе.

Именно в этом контексте мы можем понять выска­зывания некоторых ведущих фигур из стана британ­ских новых лейбористов относительно необходимо­сти создания демократических институтов, которые не сводились бы к идее выборных представителей в парламенте, но в качестве примера при этом ссы­лаются на использование фокус-групп, что само по себе нелепо. Фокус-группа находится всецело под контролем своих организаторов, которые отбирают и участников, и обсуждаемые темы, а также методы их обсуждения и анализа результатов. Тем не менее в эпоху постдемократии политики имеют дело с запу­тавшейся общественностью, пассивной в смыс­ле выработки собственной повестки дня. Ра1зумеет-ся, понятно, что они усматривают в фокус-группах более научное средство выяснения общественного мнения по сравнению с грубыми и неадекватными механизмами массового партийного участия и объ­являют их гласом народа и исторической альтерна­тивой модели демократии, опирающейся на рабочее движение.

В рамках постдемократии с присущей ей сложно­стью постпериода продолжают существовать прак­тически все формальные компоненты демократии. Но в долгосрочной перспективе следует ожидать их эрозии, сопровождающей дальнейший отход пре­сыщенного и разочарованного общества от макси­мальной демократии. Доказательством того, что это происходит, служит по большей части вялая реакция американского общественного мнения на скандал во­круг президентских выборов 2000 года. Признаки ус­талости от демократии в Великобритании проявля­ются в подходах консерваторов и новых лейбористов к местному самоуправлению, которое почти без вся­кого сопротивления постепенно отдает свои функ­ции как органам центральной власти, так и частным фирмам. Кроме того, следует ожидать исчезновения некоторых фундаментальных столпов демократии и соответствующего параболического возвращения ряда элементов, характерных для преддемократии. К этому приводит глобализация деловых интересов и фрагментация остальной части населения, отни­мающие политические преимущества у тех, кто бо­рется с неравенством при распределении богатства и власти, в пользу тех, кто хочет вернуть это неравен­ство к уровню преддемократической эпохи.

Некоторые заметные последствия этих процес­сов уже можно наблюдать во многих странах. Госу­дарство всеобщего благосостояния из системы все­общих гражданских прав постепенно превращается в механизм для вознаграждения достойных бедня­ков; профсоюзы подвергаются все большей маргина­лизации; вновь становится все более заметной роль государства как полицейского и тюремщика; растет разрыв в доходах между богатыми и бедными; нало­гообложение теряет свой перераспределительный ха­рактер; политики отзываются в первую очередь на за­просы горстки вождей бизнеса, чьи особые интересы становятся содержанием публичной политики; бед­ные постепенно утрачивают всякий интерес к поли­тике и даже не ходят на выборы, добровольно возвра­щаясь к той позиции, которую вынужденно занима­ли в преддемократическую эпоху. То, что подобный возврат к прошлому в наибольшей степени заме­тен именно в США — в обществе, наиболее ориенти­рованном на будущее, проявившем себя в прежние времена в качестве лидера демократических дости­жений, — объяснимо лишь феноменом демократиче­ской параболы.

Глубокой двусмысленностью отличается постде­мократическая тенденция все более подозритель­ного отношения к политике и желания взять ее под строгий контроль, что опять-таки особенно замет­но в случае с Соединенными Штатами. Важным эле­ментом демократического движения было требо­вание общественности, чтобы власть государства использовалась для недопущения концентрации частной власти. Соответственно, атмосфера циниз­ма в отношении политики и политиков, невысокие ожидания по части их достижений и жесткий над­зор за масштабами их деятельности и полномочий вполне отвечают повестке дня тех, кто желает об­уздать активное государство, например принявшее форму государства всеобщего благосостояния или кейнсианского государства, именно с целью освобо­дить частную власть и вывести ее из-под контроля. По крайней мере в западных обществах неконтроли­руемая частная власть была не менее заметной чер­той преддемократических обществ, чем неконтроли­руемая власть государства.

Кроме того, состояние постдемократии заметным образом сказывается на характере политической ком­муникации. Вспоминая всевозможные формы поли­тических дискуссий в меж- и послевоенные десяти­летия, поражаешься существовавшему в то время сравнительному сходству языка и стиля государствен­ных документов, серьезной журналистики, популяр­ной журналистики, партийных манифестов и публич­ных выступлений политиков. Разумеется, серьезный официальный доклад, предназначенный для сообще­ства тех, кто занимался разработкой политики, отли­чался своим языком и сложностью от многотираж­ной газеты, но по сравнению с сегодняшним днем различие было невелико. Язык документов, имеющих хождение в кругу тех, кто занимается разработкой политики, не претерпел за это время существенных изменений, однако радикально изменился язык дис­куссий в многотиражных газетах, правительственных материалов, предназначенных для широкой публи­ки, и партийных манифестов. Они почти не допуска­ют сложности языка и аргументации. Если человек, привыкший к такому стилю, неожиданно получит до­ступ к протоколу серьезной дискуссии, он растеря­ется, не зная, как его понимать. Возможно, новост­ные программы телевидения, вынужденного кое-как существовать между двух миров, оказывают людям серьезную услугу, помогая им устанавливать подоб­ные связи.

Мы уже привыкли, что политики говорят не так, как нормальные люди, изъясняясь бойкими и отто­ченными афоризмами в оригинальном стиле. Мы не задумываемся над этим явлением, а ведь такая форма коммуникации, подобно языку таблоидов и партийной литературе, не похожа ни на обыкно­венную речь людей на улице, ни на язык реальных по­литических дискуссий. Ее задача — в том, чтобы оста­ваться неподконтрольной этим двум основным разно­видностям демократического дискурса.

Отсюда возникает несколько вопросов. Полвека тому назад население в среднем было менее образо­ванным, чем сегодня. Было ли оно в состоянии по­нимать предназначенные для его ушей политические дискуссии? Несомненно, что оно более регулярно уча­ствовало в выборах по сравнению с последующими поколениями, а во многих странах постоянно поку­пало газеты, обращавшиеся к нему не на столь при­митивном уровне, и готово было платить за них более высокую долю своих доходов, чем платим мы.

Чтобы разобраться в том, что произошло за истек­шие полвека, необходимо рассмотреть этот процесс в более широкой исторической перспективе. Поли-тики, в первой половине века застигнутые врасплох сперва призывами к демократии, а затем и ее реалия-ми, старались придумать, как им следует обращать-ся к новой массовой общественности. В течение ка­кого-то времени казалось, что лишь такие манипу­ляторы и демагоги, как Гитлер, Муссолини и Сталин, владеют секретом власти, приобретенной путем ком­муникации с массами. Неуклюжесть попыток гово­рить с массами ставила демократических политиков примерно в равные дискурсивные условия с их элек­торатом. Но затем рекламная индустрия США нача­ла оттачивать свое мастерство, добившись особен­ных успехов благодаря развитию коммерческого те­левидения. Так умение убеждать стало профессией. До сих пор большинство ее представителей посвя­щают себя искусству продажи товаров и услуг, од­нако политики и прочие из числа тех, кто использу­ет убеждение в своих целях, с готовностью шли сле­дом, подхватывая инновации рекламной индустрии и добиваясь максимального сходства своего занятия с торговлей, чтобы извлечь как можно больше выго­ды из новых методов.

Мы уже настолько привыкли к этому, что по умол­чанию воспринимаем партийную программу как «то­вар», а в политиках видим людей, «впаривающих» нам свое послание. Но на самом деле все это совсем не так очевидно. Теоретически были доступны и другие ус­пешные механизмы обращения к большому числу людей, используемые религиозными проповедника­ми, школьными учителями и популярными журна­листами, пишущими на серьезные темы. Поразитель­ный пример последнего мы видим в лице британско­го писателя Джорджа Оруэлла, который стремился превратить массовую политическую коммуникацию и в разновидность искусства, и в нечто весьма серь­езное. С 1930-х по 1950-е годы в британской популяр­ной журналистике было весьма распространено под­ражание Оруэллу, которое сейчас практически сошло на нет. Популярная журналистика, как и политика, начала строиться по образцу рекламы: очень корот­кие сообщения, почти не требующие концентрации внимания, и использование слов для создания ярких образов вместо аргументов, обращенных к разуму. Реклама — это не рациональный диалог. Она не дока­зывает необходимость покупки рекламируемой про­дукции, а связывает последнюю с конкретной образ­ной системой. Рекламе невозможно возразить. Ее цель — не вовлечь вас в дискуссию, а убедить сделать покупку. Использование ее методов помогло полити­кам решить задачу коммуникации с массами, но от­нюдь не пошло на пользу самой демократии.

В дальнейшем деградация массовой политической коммуникации проявилась в растущей персонализа-ции электоральной политики. Прежде избирательные кампании, тотально завязанные на личность кандида­та, были характерны для диктатур и для электораль­ной политики в обществах со слаборазвитой системой партий и дискуссий. За некоторыми случайными ис­ключениями (такими как Конрад Аденауэр и Шарль де Голль), они гораздо реже встречались в демократи­ческий период; их широкое распространение в наше время служит еще одним признаком перехода на дру­гую ветвь параболы. Восхваление мнимых харизмати­ческих качеств партийного лидера, его фото- и видео­изображения в красивых позах с течением времени все больше подменяют собой дискуссии о насущных проблемах и конфликтах интересов. В итальянской политике ничего подобного не наблюдалось до все­общих выборов 2001 года, когда Сильвио Берлускони выстроил всю правоцентристскую кампанию вокруг своей фигуры, используя огромное количество своих портретов, на которых выглядел гораздо моложе сво­их лет, что составляло резкий контраст с традици­онным партийно-ориентированным стилем, исполь­зовавшимся итальянскими политиками после свер­жения Муссолини. Вместо того чтобы использовать такое поведение Берлускони для резкой критики в его адрес, непосредственный и единственный ответ лево­центристов заключался в том, чтобы найти достаточ­но фотогеничную личность среди своего руководства и постараться сымитировать кампанию Берлускони настолько, насколько это возможно.

Еще более явной была роль личности претендента на поразительных губернаторских выборах 2003 года в Калифорнии, когда киноактер Арнольд Шварценег­гер провел успешную кампанию, не имевшую поли­тического содержания и основанную почти исклю­чительно на факте его известности как голливудской звезды. На первых голландских всеобщих выбо­рах 2002 года Пим Фортейн не только создал новую партию, целиком построенную вокруг его личности, но и назвал ее своим именем («Список Пима Фортей-на») — и та добилась столь поразительных успехов, что продолжала существовать, даже несмотря на его убийство незадолго до выборов (или благодаря это­му). Вскоре после этого она развалилась из-за внут­ренних разногласий. Феномен Фортейна являет со­бой и пример постдемократии, и попытку дать на нее ответ. Он включал использование харизматической личности для оглашения расплывчатой и бессвяз­ной политической программы, в которой отсутство­вало четкое выражение чьих-либо интересов, кроме обеспокоенности недавним наплывом иммигрантов в Нидерланды. Она была обращена к тем слоям на­селения, которые утратили прежнее чувство полити­ческой идентичности, хотя и не помогала им найти его снова. Голландское общество служит особенно по­казательным примером стремительной утраты поли­тической идентичности. В отличие от большинства других западноевропейских обществ, оно пережи­ло утрату не только четкой классовой идентичности, но и ярко выраженной религиозной идентичности, ко­торая до 1970-х годов играла ключевую роль в поиске голландцами своей специфической культурной, а так­же политической идентичности в рамках общества.

Однако, хотя отмирание подобных видов идентич­ности приветствуется некоторыми из тех, кто, по­добно Тони Блэру или Сильвио Берлускони, пыта­ется сформулировать новый, постидентичностный подход к политике, движение Фортейна одновремен­но выражало неудовлетворенность именно таким со­стоянием дел. Значительную часть своей кампании фортейн строил на сожалениях об отсутствии ясно­сти в политических позициях большинства других голландских политиков, которые, по его (достаточно истинным) утверждениям, пытались решить пробле­му возрастающей расплывчатости самого электората, обращаясь к какому-то невнятному среднему классу. Апеллируя к идентичности, основанной на враждеб­ности к иммигрантам, Фортейн был не слишком ори­гинален — подобное явление стало почти повсемест­ной чертой в современной политике. К этому вопро­су мы еще вернемся.

Являясь одним из аспектов отхода от серьезных дискуссий, заимствования у шоу-бизнеса идей о том, как повысить интерес к политике, усиливающейся не­способности современных граждан определить свои интересы, а также возрастающей технической слож­ности проблем, феномен персонализации может быть истолкован как ответ на некоторые проблемы соб­ственно постдемократии. Хотя никто из участников политического процесса не собирается отказываться от модели коммуникации, позаимствованной из рек­ламной индустрии, выявление отдельных примеров ее использования равнозначно обвинениям в нечисто­плотности. Соответственно, политики приобретают репутацию людей, абсолютно не заслуживающих до­верия в силу самой своей личности. К тем же послед­ствиям ведет усиленное внимание СМИ к их личной жизни: обвинения, жалобы и расследования подме­няют собой конструктивную общественную деятель­ность. В результате избирательная борьба принимает Форму поиска личностей с твердым и прямым харак­тером, но этот поиск тщетен, так как массовые выбо­ры не дают информации, на основе которой можно делать подобные оценки. Вместо этого одни кандида­ты создают себе образ честного и неподкупного поли­тика, а их противники лишь с еще большим усердием роются в их личной жизни с целью найти доказатель­ства обратного.

 

ФЕНОМЕН ПОСТДЕМОКРАТИИ

В последующих главах мы изучим как причины, так и политические последствия сползания к постдемо­кратической политике. Что касается причин, они но­сят сложный характер. В их числе следует ожидать энтропию максимальной демократии, однако вста­ет вопрос — чем заполняется возникающий при этом политический вакуум? Сегодня самой очевидной си­лой, делающей это, является экономическая глоба­лизация. Крупные корпорации нередко перераста­ют способность отдельных национальных государств осуществлять контроль за ними. Если корпорациям не нравится регулирующий или фискальный режим в одной стране, они угрожают перебраться в другую страну, и государства, нуждаясь в инвестициях, все сильнее соперничают в готовности предоставлять корпорациям наиболее благоприятные условия. Демо­кратия просто не поспевает за темпом глобализации. Максимум, что ей под силу, — работа на уровне неко­торых международных объединений. Но даже важ­нейший из них — Европейский Союз — просто неук­люжий пигмей по сравнению с энергичными корпора­тивными гигантами. К тому же по самым скромным стандартам его демократические качества крайне сла­бы. Некоторые из этих моментов будут рассмотрены в главе II, когда пойдет речь о минусах глобализации, а также о значении отдельного, но родственного явле­ния— превращения компании в институт, — влекуще­го за собой определенные последствия для типичных механизмов демократического управления и, соот­ветственно, роли этого явления в переходе на другую ветвь демократической параболы.

Наряду с усилением глобальной корпорации и ком­паний вообще мы видим, как снижается политиче­ское значение простых трудящихся. Это отчасти свя­зано с изменениями в структуре занятости, которые будут рассмотрены в главе III. Упадок тех профессий, в которых возникли трудовые организации, прида­вавшие силу политическим требованиям масс, при­вел к фрагментированности и политической пассив­ности населения, не способного создать организаций, которые были бы выразителями его интересов. Более того, закат кейнсианства и массового производства снизил экономическое значение масс: можно сказать, что рабочая политика также вышла на другую ветвь параболы.

Такое изменение политического места крупных социальных групп имело важные последствия для взаимоотношений между политическими партиями и электоратом, особенно заметно сказавшись на ле­вых партиях, которые исторически являлись пред­ставителями групп, снова выталкиваемых на обочину политической жизни. Но, поскольку многие текущие проблемы касаются массового электората вообще, вопрос ставится намного шире. Партийная модель, разработанная для эпохи расцвета демократии, по­степенно и незаметно превратилась в нечто иное — в модель постдемократической партии. Об этом речь пойдет в главе IV.

Многие читатели, особенно к моменту дискуссии в главе IV, могут указать на то, что я рассматриваю исключительно политический мир, замкнутый сам на себя. Так ли уж важно для простых граждан, ка­кие люди населяют коридоры политического влияния? Не имеем ли мы дело с куртуазной игрой, не влекущей за собой реальных социальных последствий? На эту критику можно ответить обзором различных поли­тических сфер, демонстрирующим, насколько возра­стающее доминирование деловых лобби над большин­ством прочих интересов исказило проведение государством реальной политики, с соответствующими реальными последствиями для граждан. Объем нашей работы позволяет уделить место лишь одному приме­ру, и, соответственно, в главе V мы обсудим: влияние постдемократической политики на такую злободнев­ную проблему, как организационная реформа обще­ственных услуг. Наконец, в главе VI мы зададимся во­просом о том, можно ли что-нибудь поделать с опи­санными нами тревожными тенденциями.