Маленький, большой

Краули Джон

Книга шестая

Парламент фейри

 

 

Глава первая

Первые годы после события, которое Рассел Айгенблик мысленно называл своим восшествием на престол, были самыми трудными из тех, какие выпадали на долю современников, — так они решат задним числом. Тем ноябрьским днем, когда он с подавляющим перевесом был избран президентом, внезапно налетела вьюга, которой не предвиделось конца. Конечно, зима не могла царить круглый год; в должное время она, наверное, сменялась летом, но людям помнились только зимы: длиннейшие, суровейшие; одна непрерывная зима. Все тяготы того времени — как поневоле налагавшиеся деспотическим правителем, так и умышленно вызванные оппозицией, которая вела с ним борьбу, — усугублялись зимой, когда месяц за месяцем любая затея тонула в морозном месиве и слякоти. Зимой трудно было передвигаться грузовикам и прочему транспорту, войскам в бурой униформе; повсюду встречались толпы и очереди беженцев, закутанных в тряпье, застрявшие в снегу поезда, самолеты, которые без дела стояли на аэродромах, — эти картины надолго удерживались в памяти. На новоявленных границах вязли в талом снегу, извергая из выхлопных труб облака холодного дыма, ряды автомобилей в ожидании замотанных по самые брови караульных, которые проводили осмотр. Нехватка всего и вся, отчаянная борьба за существование, трудности, неуверенность — и ко всему этому добавлялся нескончаемый, затруднявший передвижение холод. Кровь мучеников и реакционеров, вмерзшая в грязный снег городских площадей.

Подвергся надругательству древнего, всепроникающего мороза и старый дом в Эджвуде. Целый этаж был закрыт, в пустых комнатах копилась пыль; перед мраморными каминами торчали мрачные черные печки; хуже того — в десятках окон появилась пленка, даже ясный день делавшая сумрачным. Однажды ночью Смоки услышал шум в глубине огорода, вышел и спугнул своим фонариком какое-то отощавшее животное: большое, серое, с красными глазами и слюнявой мордой, безумное от холода и голода. Бродячая собака — сказали домашние, но видел его только Смоки, и он не знал, что и подумать.

Зимы

В старой музыкальной комнате на печке стояла сковородка с водой, чтобы штукатурка на потолке не трескалась от сухости. В большом деревянном ящике, который небрежно сколотил Смоки, хранились дрова для печки, но от всех этих приспособлений толку было немного: температура в этой нарядной гостиной была не выше, чем на Клондайке. Дрова пилил Руди Флад, который за этим занятием расстался с жизнью: упал лицом вниз, сжимая в руках цепную пилу, и умер прежде, чем коснулся земли (она в тот миг дрогнула, как рассказывал Робин, очень изменившийся после этого). Когда Софи вставала со своего места за круглым столом, чтобы кинуть в ненасытную утробу Молоха еще дров, у нее возникало неприятное или, по меньшей мере, странное ощущение, будто это не дрова, а куски старого Руди.

Пятьдесят две

Работа изнуряла людей. Во времена юности Софи такого не было. Не только Робин, но и Санни Нун и множество других, кто в прежние вольготные дни задумал отказаться от фермы, где работали родители, теперь возвращались, благодаря Бога за то, что имеют эти акры и эту работу. Руди, в конце концов, был исключением; опыт прежних поколений говорил о неограниченных возможностях, внезапных переменах к лучшему, перспективах свободы и благополучия. Молодые смотрели на мир иначе. Волей-неволей они выбрали себе старый девиз: используй вещи до конца, износи до дыр и так далее. Это касалось всех вокруг; Смоки, со своей стороны, решил, что арендную плату нужно уменьшить или отменить на неопределенный срок. Вот и дом: он тоже, казалось, изнашивался. Поплотнее натянув на плечи толстую шаль, Софи взглянула на потолок, где в рисунке трещин чудилась рука скелета, и вернулась к своим картам.

Все используется, изнашивается, а замены не будет. Так и произойдет? Софи взглянула на разложенные карты.

Нора Клауд оставила Софи не только свои карты, но и сознание того, что каждый их расклад Как-то связан со всеми другими, что они являются частями одной географической карты или одной истории. В зависимости от цели их можно читать и рассматривать по-разному, и оттого не замечается их связь. Софи, восприняв уроки Клауд, пошла дальше: если карты говорят одно и то же, тогда, задавая им постоянно один и тот же вопрос, получишь наконец полный ответ, сколь бы он ни был пространен и энциклопедичен; получишь в качестве ответа нечто целое. Если только она сможет достаточно сконцентрироваться, будет и дальше правильно формулировать вопрос, с нужными вариациями и определениями, если не клюнет на приманку туманных ответов на незаданные мелкие вопросы, — да, Смоки, подхвативший ангину, еще сильней разболеется, а у Лили родится мальчик — тогда она, возможно, достигнет цели.

Ее вопрос не вполне совпадал с тем, который интересовал Ариэл Хоксквилл, хотя внезапное появление этой дамы и ее настойчивость подтолкнули Софи к тому, чтобы попытаться его задать. Хоксквилл с легкостью нашла в картах крупные события, недавно происшедшие в мире, и их причины, а также свою собственную роль в них; она отделяла их от банальностей и тупиков так же ловко, как хирург находит и вырезает опухоль. Софи такая задача давалась непросто; трудность, со времени поисков Лайлак, состояла в том, что при обращении к этим картам терялась разница между вопросами и ответами; все ответы казались ей всего лишь вопросами о вопросах, каждый вопрос — вариантом ответа на него же. Хоксквилл справлялась с этим затруднением благодаря длительной выучке, да и любая цыганская гадалка объяснила бы Софи, как его обойти. Но в таком случае Софи не билась бы над своим вопросом долгие годы, зиму за зимой, и не начала бы уже видеть в себе большой словарь, или энциклопедию, или справочник, целиком посвященный ответам на этот единственный вопрос (по-настоящему не из тех, какие можно задавать).

Изнашиваются постепенно, один за другим, а замены не будет; собственно, умирают, хотя они бессмертны, во всяком случае, так Софи всегда считала, сама не зная почему… Возможно ли такое? Или это просто зимние мысли в годину бедствий и лишений?

Клауд говорила: это только кажется, будто мир стареет и изнашивается с тобою вместе. Его век слишком долог, чтобы ты, за свой краткий век, заметил его старение. С возрастом только начинаешь понимать, что мир стар и старость его началась не вчера.

Ну ладно. На самом деле Софи чувствовала старение не мира, а только его обитателей — если существовала такая штука, как мир, ими населенный, но от них отличный, чего Софи не могла вообразить. Так или иначе, предположим, он существовал, старый там или молодой — неважно. Софи точно знала одно: его пределы, густо населенные во времена доктора Брамбла или Парацельса, ныне, по большому счету, совсем опустели. Когда-нибудь — причем скоро! — всех его обитателей можно будет если не перечислить по именам, то сосчитать с точностью до одного, и общее число окажется невелико — вероятно, уложится в две цифры. И это означало (поскольку авторы, процитированные в «Архитектуре», наряду со всеми прочими, занимавшимися этим вопросом, полагали их количество неисчислимым — как минимум по одному на каждый колокольчик и на каждый куст терновника), что в последнее время они Как-то истаяли по одному, подобно запасу поленьев, которыми Софи питала печку, или истончились от старости и печали и были унесены ветром.

А может, их истребила война. Война, которую Ариэл Хоксквилл определила как отношения в действии, штука, сделавшая мир — или эту Повесть, если между тем и другим есть разница, — таким печальным, непонятным и непредсказуемым. Подобно всем войнам, нежеланная, но неизбежная, она влечет за собой гигантские потери, по крайней мере, с их стороны; Софи не представляла себе, какие потери могли причинить они сами и как… Война; возможно ли, что от них не осталось ничего, кроме последней слабой надежды, кучки смелых, ввязавшихся в отчаянный арьергардный бой и обреченных на гибель?

Нет! Слишком страшной была эта мысль: смерть. Вымирание. Софи знала (как никто другой), что они никогда не думали о ней с любовью, никогда не заботились о ней в человеческом смысле этого слова, даже не питали к ней симпатии. Они похитили у нее Лайлак — пусть не из намерения навредить, но и не из любви к самой Лайлак, а из собственных соображений. Нет, у Софи не было причин любить их, но мысль о том, что они исчезнут совсем, казалась невыносимой — как мысль о бесконечной зиме.

И все же она думала, что скоро их можно будет сосчитать по пальцам.

Софи собрала колоду и раскинула ее перед собой веером; потом одну за другой отобрала фигурные карты, которые должны были представлять тех, о ком она уже знала; разложила карты группами, где низшим отводилась роль придворных, детей, доверенных помощников — насколько она угадывала их наличие.

Одна для сна, четыре — для времен года; три — чтобы предсказывать судьбу, две — Принц и Принцесса; одна — для поручений, вернее две: одна идет туда, другая — обратно… Нужно было разграничить функции, распределить их и наметить нужное количество карт. Одна — чтобы носить дары, три — уносить их. Дама Мечей, Король Мечей и Рыцарь Мечей; Дама Монет, Король Монет и десять мелких карт — их дети…

Пятьдесят две?

Или дело просто в том, что этим количеством карт (только с Младшими козырями; сюжет, ими воплощаемый, не в счет) ограничивалась ее колода?

Сверху внезапно раздался металлический звон, и Софи пригнула голову; звук был такой, словно на чердак опрокинулся в полном составе тяжелый каминный прибор. Это Смоки, работает над моделью планетарной системы. Софи подняла взгляд. Трещина на потолке как будто удлинилась, но Софи не была в этом уверена.

Три для работы, две — исполнять музыку, одна — видеть сны…

Софи засунула ладони в рукава. В любом случае немного, не сонмы. По туго натянутой пленке в окне колотил, как по барабану, ветер. Казалось, — хотя утверждать было трудно, — что снова пошел снег. Софи перестала считать (слишком мало было данных; ни в коем случае не стоило в такой день заниматься рассуждениями, когда тебе известно так мало), собрала карты, сложила в мешочек и спрятала в отведенную для них шкатулку.

Посидела, прислушиваясь к стуку молотка Смоки, сперва неуверенному, потом более настойчивому и наконец оглушительному, как удары гонга. Затем звуки замолкли, и день вернулся.

Несение факела

— Лето — это миф, — сказала миссис Макрейнольдс, приподнимая голову с подушки.

Племянницы, племянники и дети вокруг нее переглянулись, то ли раздумывая, то ли сомневаясь.

— Когда на дворе зима, — продолжала умирающая старуха, — тогда лето — миф; молва, слухи, которым нельзя верить…

Домашние сгрудились вокруг нее, рассматривая тонкое лицо, дрожащие голубоватые веки. Голова лежала на подушке так легко, что из прически не выбился ни один седой подсиненный волосок, и все же миссис Макрейнольдс доживала последние мгновения. Ее контракт истек, и продлевать его никто не собирался.

— Никогда, — начала она и на долгое время забылась, пока Оберон гадал, что за этим последует. Никогда меня не забывайте? Никогда не обманывайте, никогда не Отчаивайтесь, никогда, никогда, никогда? — Никогда не тоскуйте. Только ждите, ждите, наберитесь терпения. Тоска губительна. Ждите и дождетесь. — У домашних увлажнились веки, но они таились от умирающей, потому что она терпеть не могла слез. — Будьте счастливы, — проговорила она слабеющим голосом. — Ибо то… — Да. Ну вот. Прощайте, миссис Макрейнольдс. — То, что делает нас счастливыми, дети, делает нас мудрыми.

Последний взгляд. Сцепление взглядов с Фрэнки Макрейнольдсом, паршивой овцой. Он этого не забудет, в его жизни открылась новая глава. Музыка кончилась. Смерть. Оберон пропустил две строки, поставил три памятные звездочки и вытащил лист из машинки.

— Порядок, — сказал он.

— Порядок? — отозвался Фред Сэвидж. — Закончил?

— Закончил. — Оберон сложил двадцать с лишком страниц (руки в перчатках с обрезанными кончиками пальцев действовали неуклюже) и затолкал их в конверт. — Валяй.

Фред взял конверт, ловко сунул его под мышку и, в шутку отсалютовав, шагнул к порогу Складной Спальни.

— Обождать, пока прочтут? — спросил он, коснувшись двери. — Или как?

— Не трудись. Уже слишком поздно. Им понадобится время.

— Ладно. Покедова.

Довольный собой, Оберон разжег огонь. Миссис Макрейнольдс была одним из последних персонажей, унаследованных им от создателей «Мира Где-то Еще». Три десятка лет назад молодая разведенная женщина, она упорно гнула свою линию через алкоголизм, повторный брак, переход в другую веру, горе, старость и болезнь. Но теперь с ней покончено. Контракт истек. Фрэнки тоже собирался в долгую поездку. Он вернется (его контракт будет действителен еще несколько лет, а кроме того, у него роман с продюсером), но вернется другим человеком.

Миссионером? Что ж, в некотором смысле. Почему бы и нет?

Действие шло бы веселее, сказала некогда Сильвия Фреду Сэвиджу; и с тех пор, как Оберон начал постепенно внедрять свои вкусы в «Мир Где-то Еще», с мыльной оперой произошли большие перемены. Вначале он просто не мог поверить, что растянутый и невыразительный сюжет объяснялся всего лишь недостатком изобретательности у сценаристов. Оберон, по крайней мере вначале, не страдал этим недостатком, а кроме того, нужно было избавляться от всех этих скучных и несимпатичных персонажей, в чьих страстях и взаимной ревности Оберон с трудом разобрался. Поэтому смертность среди них на время резко повысилась; неумолчно визжали шины на мокром асфальте, слышался скрежет стали, ревели сирены. Одну молодую женщину, наркоманку и лесбиянку с ребенком-идиотом, по контракту нельзя было убрать, поэтому Оберон исхитрился сунуть на ее место давно потерявшуюся сестру-близнеца, с совершенно другим характером. На осуществление этой затеи потребовались две-три недели.

Наблюдая, с какой скоростью происходят эти драмы, продюсеры бледнели. Публика не приучена к таким бурным событиям, говорили они, ее вполне устраивает привычная скука. Но публика как будто придерживалась другого мнения, а если в ее составе и произошли некоторые перемены, количество поклонников сериала не уменьшилось или почти не уменьшилось, а преданность возросла. К тому же немного находилось сценаристов, способных проворачивать такие объемы работы, как Оберон, за новое, существенно сниженное жалованье. Поэтому продюсеры, впервые за всю свою практику вынужденные резко ограничить бюджет и, считаясь с угрозой банкротства, далеко за полночь подсчитывать активы и пассивы, решили дать Оберону полную волю.

И вот актеры читали строчки, которые ежедневно носил им с Ветхозаветной Фермы Фред Сэвидж, и покорно старались вдохнуть некоторую достоверность и человекоподобие в странные надежды, многозначительные намеки и тайные упования (спокойные, печальные, нетерпеливые или твердые), приданные давно привычным персонажам. В отличие от прежних времен изобилия, актерам теперь приходилось хвататься за любой надежный кусок, и на каждую из порожденных фантазией Оберона ролей находились дюжины претендентов, согласных на смехотворные, по сравнению с ныне утраченным Золотым веком, гонорары. Они были благодарны за возможность воплощать эти странные биографии, приближать или отдалять какие-то грандиозные события, которые словно бы всегда готовились, но никогда не происходили, много лет держа зрителей в напряженном ожидании.

Оберон смеялся, глядя в огонь и замысливая уже новые западни, провалы, недоразумения и прорывы. Ну и форма! Отчего до сих пор никому не давались ее секреты? Требовалась простая интрига, единственная затея, которая бы глубоко затрагивала всех действующих лиц и могла быть разрешена простым и благоприятным образом, но только до финала дело бы никогда не доходило. Близость финала питает надежды и делает горькими разочарования, медленное продвижение к цели накладывает отпечаток на все житейские события и любовные истории, но никогда цель не будет достигнута.

В старые добрые времена, когда опросы населения были так же распространены, как теперь повальные обыски, социологи спрашивали зрителей, чем им интересны причудливые страсти мыльных опер, что держит их у телевизора. Самый обычный ответ был такой: человек любит мыльную оперу, потому что в ней все как в жизни.

Как в жизни. Оберон думал, что в его руках «Мир Где-то Еще» делался похож на множество вещей: на правду, на сны, на детство (во всяком случае, его детство); на колоду карт или старый альбом с фотографиями. Он не видел в сериале сходства с жизнью — по крайней мере, такой, как у него. В «Мире Где-то Еще», когда персонаж разочаровывался в своих надеждах или выполнял возложенную на него задачу, когда он, жертвуя собой, спасал своих детей или друзей, он был свободен умереть или, по меньшей мере, удалиться. Либо он полностью менялся, появлялся вновь с новыми целями, заботами и детьми. За исключением тех случаев, когда актер, представлявший данный персонаж, уходил в отпуск или отсутствовал по болезни, ни одно действующее лицо, завершив свою задачу, не покидало сериал совсем, а маячило где-то на периферии сюжета, не выпускало, так сказать, из своих рук сценарий.

А вот это как раз походило на реальную жизнь — на жизнь Оберона.

Не сюжет, но притча, история с «изюминкой» — и кульминационный момент в ней пройден. Фабулой была Сильвия, не загадочной, будоражащей интерес, но обильной и неисчерпаемой аллегорией или сказкой, которая сделалась основой его жизни. Иногда ему приходило в голову, что такой взгляд на вещи лишает Сильвию той яркой и неоспоримой реальности, какой она некогда обладала и, без сомнения, продолжала обладать и сейчас, где-то в другом месте; при этой мысли Оберон ощущал внезапный стыд или испуг, словно кто-то другой, или он сам, изрек о Сильвии постыдную клевету, но такое случалось все реже, а история, или притча, совершенствовалась, обретала все новые сложные грани; она даже становилась короче, пригодней для изложения, уже не столько повествовала о реальных событиях, сколько обосновывала, критически исследовала, объясняла жизнь Оберона — пусть даже все больше отклонялась от событий, в действительности с ним случившихся.

Несение факела, — называл это Джордж Маус, и Оберон, никогда прежде не слышавший это старинное выражение, с ним согласился, так как его факелом было не покаяние и не преклонение — его факелом была Сильвия. Оберон нес факел: ее. Иногда она пылала ярко, иногда тускнела; в ее свете он видел мир, хотя и не было такой тропы, которую он старался бы разглядеть. Он жил в Складной Спальне, помогал на Ферме; годы тянулись, неотличимые один от другого. Как застарелый калека, он, не всегда осознанно, отказывался от радостей жизни, считая, что они не предназначены для подобных ему: он включил себя в разряд тех, с кем ничего не случается.

В расцвете лет он страдал от странных расстройств. Он не мог не просыпаться с рассветом, исключая разве что самые темные зимние дни. В очертаниях предметов в комнате ему начали чудиться лица или, вернее, он не мог от них избавиться: злобные, умные или дурацкие, они подмигивали; изукрашенные жуткими гримасами или ранами, они выражали — и навязывали Оберону — чувства, которых сами не испытывали; они были одушевленными, но не живыми, и это внушало легкое отвращение. Помимо воли Оберон жалел едва заметный рисунок на потолке, с пустыми глазами (головки винтов) и торчавшей из разинутого керамического рта лампочкой. На занавесках в цветочек наблюдалась толпа, собрание, вернее, целых два: цветочный народ и народ фоновый, который окружал цветы и проглядывал между ними. Когда лиц набилось до отказа, Оберон, тайком от всех, посетил психиатра. Тот сказал, что он страдает не столь уж редким синдромом «человека-на-луне», и посоветовал чаще выходить на улицу. Правда, лечение, по его словам, должно было продлиться годы.

Годы.

Чаще выходить… Джордж, неизменный и разборчивый донжуан, с возрастом едва ли ставший менее удачливым, познакомил его со множеством женщин; в «Седьмом святом» нашлись и другие. Но к вопросу о призраках. Время от времени пара этих реальных женщин сворачивалась в одну (в тех случаях, когда их удавалось уговорить свернуться таким образом) и дарила ему грубое удовольствие — достаточно сильное, если ему удавалось сосредоточиться. Однако воображение — питаемое прочной, хотя и отчаянно тонкой, материей памяти — действовало с силой куда большей.

Он не хотел, чтобы так было; искренне верил, что не хочет. Оберон сознавал даже, в моменты большой ясности: происходящее с ним не происходило бы, не будь он таков, каков он есть; его беспомощность вызвана отнюдь не внешними событиями, а его порочной природой; вряд ли кто-то, кроме него, впал бы в ступор, после того как Сильвия легко коснулась его на ходу. Что же это за дурацкая устаревшая болезнь, ныне почти полностью изжитая, — Оберон временами злился, ощущая себя ее последней жертвой, изгнанной, из соображений гигиены, с общегородского пира, который не заканчивался, несмотря на упадок. Он желал, сильно желал быть способным последовать примеру Сильвии: сказать судьбе «пошла к черту» и сбежать. И он был на это способен, только мало старался; это тоже ему было известно, но что поделаешь: в нем засел изъян. Нисколько не утешала мысль, что именно благодаря своему изъяну, разладу с миром он находится в той Повести, принадлежность к которой уже не было смысла отрицать; что, возможно, Повесть и являлась тем самым изъяном, изъян и Повесть были едины; пребывание в Повести означало приспособленность к роли, которая тебе отведена, и неспособность ни к чему иному; вроде легкого косоглазия, из-за которого все время смотришь немного не в ту сторону, хотя окружающим (и частенько тебе самому) оно кажется не более чем внешним недостатком.

Оберон встал, недовольный тем, что его мысли пустились по старому кругу. Предстояла работа, достаточно работы; она имелась почти всегда, и Оберон был за это благодарен. Будь жив тот мягкий и любезный человек, которому Оберон принес свой первый сценарий (он умер от случайной передозировки), его поразило бы, сколько Оберон делает и как мало за это получает. Тогда жизнь была куда легче… Оберон плеснул себе чуть-чуть виски (джин был verboten, но от прежних приключений осталась неистребимая привычка — скорее слабость, чем зависимость) и обратился к почте, которую Фред принес из окраинной части города. Фред, старый советчик Оберона, сделался теперь его партнером, и в качестве такового Оберон представил его своим работодателям. Кроме того, Фред помогал на ферме и служил Оберону memento mori, или, по крайней мере, наглядным уроком. Он не мог уже обходиться без Фреда — во всяком случае, так ему казалось. Оберон надорвал конверт.

«Скажи Фрэнки, если он не образумится, то разорвет СЕРДЦЕ своей матери. Неужели он сам не видит; как он может быть так СЛЕП. Пусть бы завел себе хорошую женщину и успокоился». Оберон никак не мог привыкнуть к подвешенному состоянию из-за страха, что зрители ему не поверят, и оттого чувствовал себя виноватым. Иногда ему представлялось, что семейство Макрейнольдс — реальные люди, а вот зрители — плод фантазии, бледная фикция, жаждущая полноценной жизни, которую создал Оберон. Он швырнул письмо в ящик для дров. Успокоиться, найти себе хорошую женщину. Куда там. Немало еще крови утечет, пока Фрэнки уймется.

Он приберег на конец письмо из Эджвуда, странствовавшее не одну неделю, — основательное, длинное письмо от матери — и взялся за него, как белка за крупный орех, надеясь найти там материал, который можно будет использовать в сериях следующего месяца.

Что бы такое слямзить

«Ты спрашивал, что случилось с мистером Клаудом, мужем двоюродной бабушки Клауд, — писала мать. — Да, это поистине печальная история. Произошла она задолго до моего рождения. Мамди, как будто, помнит ее. Звали его Харви Клауд. Отец его был Генри Клауд, изобретатель и астроном. Лето Генри обычно проводил здесь, в хорошеньком домике, где позднее поселились Джуниперы. Кормили его, наверное, патенты, которых у него было множество. Старик Джон вложил какие-то деньги в его изобретения — то ли машины, то ли астрономические приборы, не знаю. Одним из этих изобретений была старая заводная модель планетарной системы, которая стоит под самой крышей, — ты ее знаешь. Ее изобрел Генри. Я говорю не о таких моделях вообще: их изобрел некий лорд Оррери, в честь которого они и называются „оррери“ (так сказал Смоки). Но Генри умер, не успев закончить работу (стоившую, как я думаю, кучу денег), и примерно в то же время Нора, бабушка Клауд, вышла замуж за Харви. Ее муж тоже работал над моделью. Сын своего отца. Я видела его фотографию, сделанную Обероном: без пиджака, рубашка с крахмальным воротничком, галстук (догадываюсь, что Харви не снимал его даже во время работы), вид увлеченный и задумчивый, рядом — механизм модели, еще не установленный на место. ГРОМАДНЫЙ, сложный, занимает почти всю фотографию. А во время установки (Джона уже давно не было в живых) произошел несчастный случай, бедный Харви упал с самой макушки дома и разбился насмерть. Предполагаю, что тогда все забыли о модели или не хотели о ней думать. Клауд, как я знаю, никогда о ней не упоминала. Помню, ты часто там прятался. А теперь, знаешь ли, Смоки торчит там день за днем, хочет посмотреть, нельзя ли запустить модель, изучает книги по механике и часовому ремеслу — что и как, точно не знаю.

Итак, он просто жил здесь (я имею в виду Харви), с Норой, в ее комнатах, ходил наверх и работал с моделью, а потом упал с крыши. Вот то, что нам известно.

Софи просит написать, чтобы ты в марте берег горло, остерегался бронхита.

Ребенок, который родится у Люси, будет мальчик.

Зима, похоже, никогда не кончится!

Твоя любящая мама».

Ладно. Новые темные или, по меньшей мере, странные уголки семейной жизни, о которых он ничего не знал. Оберон вспомнил, как однажды сказал Сильвии, что в его семье никогда не происходило ничего страшного. Это было, конечно, задолго до того, как он узнал о настоящей и фальшивой Лайлак, а вот теперь этот бедняга Харви Клауд, молодой супруг, сверзившийся с крыши в самый миг своего величайшего триумфа.

Оберон мог это впихнуть. Он начал думать, что нет материала, который он не сумел бы впихнуть в сценарий. У него был дар впихивать — подлинный дар. Все так говорили.

Но тем временем действие переместилось обратно в Город. Это была нетрудная часть, отдых от других, более сложных сцен; в Городе все было просто: хищничество, охота, бегство, торжество и поражение; слабаков побоку, выживает сильный. Пробежав глазами длинный ряд старых книг Дока, заменивших на полке безличные книжки Джорджа в бумажных обложках, Оберон выбрал из них одну. Он послал за ними в Эджвуд, когда сделался писателем, и они оправдали ожидания, оказавшись очень полезны. Он взял в руки одну из тех, что повествовали о приключениях Серого Волка, и, прихлебывая виски, начал ее листать в поисках материала, который можно было бы слямзить.

Регуляторы хода

Луна была из серебра. Солнце — из золота, как минимум из накладного. Меркурий — зеркальный шар; зеркало, конечно, ртутное (ртуть — это Меркурий). Сатурн был так тяжел, что явно состоял из свинца. Смоки помнил кое-что из «Архитектуры», где различные металлы сопоставлялись с планетами, но это были другие планеты, фантастические объекты магии и астрологии. «Оррери» же, с медной отделкой, в дубовом корпусе, принадлежал к тем научным инструментам, изготовленным на рубеже веков, которые отличались сугубой вещественностью, инженерной рациональностью; патентованная Вселенная, составленная из стержней и шаров, зубчатых передач и пружин с гальваническим покрытием.

Тогда почему же Смоки не удавалось в ней разобраться?

Он снова всмотрелся в механизм, что-то вроде отсоединенного регулятора хода часов, который собирался разобрать на части. Если разобрать прежде, чем поймешь принцип действия, не исключено, что не сумеешь собрать снова. Внизу, в холле, на полу и столах стояло несколько таких механизмов, все были вычищены и окутаны промасленными тряпками и тайной; этот регулятор был последний. Не в первый раз у Смоки мелькнуло подозрение, что не стоило за это дело и браться. Он перевел взгляд на схематический чертеж в энциклопедии по механике, такой же пыльной и порыжевшей, как ржавая модель.

«Пусть Е — четырехлопастное анкерное колесо, зубья которого, вращаясь, нажимают на изогнутую собачку GFL в точке G. Слишком сильному отклонению собачки препятствует палец Н. Очень чувствительная пружина К возвращает собачку на прежнее место». Бог мой, ну и холод. Очень чувствительная пружина — это она? Почему она здесь, как будто, присоединена наоборот? «Собачка В зацепляет рычаг FL, освобождая анкерное колесо, зуб которого, М…». О боже. Добравшись до второй половины алфавита, Смоки почувствовал себя беспомощным, словно запутался в сетях. Он взялся за плоскогубцы, но тут же положил их обратно.

Изобретательность инженеров устрашала. Смоки понял наконец основной принцип работы часов, от которого отталкивались все эти технические хитрости: двигатель — падающий груз или заведенная пружина — не отдает всю свою энергию разом, потому что ему препятствует регулятор хода, который высвобождает ее шаг за шагом, отчего стрелки часов или планеты в модели движутся равномерно, пока энергия не будет исчерпана. Тогда вы снова заводите часы. Все фолиоты, оси, собачки, балансы и ходовые цилиндры — это всего лишь приспособления для поддержания равномерного хода. Трудность, чертовская трудность с эджвудской моделью заключалась в том, что Смоки никак не мог найти источник движущей силы, которая заставляла вращаться колеса. Вернее, он нашел источник — большой круглый корпус, темный и толстостенный, как старинный сейф, изучил его, но так и не понял, как он может привести что-нибудь в движение. Казалось, ему самому требовалась энергия извне.

Этому занятию не предвиделось конца. Смоки присел на корточки и обхватил колени. Его глаза находились теперь на уровне плоскости эклиптики; на Солнце он смотрел, как наблюдатель с Сатурна. Конца не предвидится. Эта мысль возбудила в нем одновременно и щекотку обиды, и глубокое чистое наслаждение, какого он прежде не испытывал, разве что слабое подобие в детстве, когда получил в подарок учебник латыни. Оценив бездонность этого языка, Смоки понял, что задача его изучения заполнит, возможно, всю его жизнь, все пустые уголки его безличности. Это воспринималось как посягательство, но одновременно внушало спокойную уверенность. Он бросил латынь на середине, слизав, как мороженое, ее волшебство, но теперь, в летах, он вновь столкнулся с той же задачей, и, как тогда, она заключалась в языке.

Винты, шары, стержни и пружины представляли собой не картину, а синтаксис. «Оррери» не являлся наглядной или пространственной моделью Солнечной системы: в противном случае, красивую, в зеленой и голубой эмали, Землю пришлось бы сделать крошечной, а все устройство — увеличить как минимум в десять раз. Нет, здесь, как при помощи флексий и предикатов в языке, были смоделированы взаимосвязи ; при условных размерах связи были воспроизведены скрупулезно. Поскольку данный язык являлся числом, здесь он был сцеплен так же, как в небесах, в точности так же.

Не будучи большим математиком, а равно и механиком, Смоки разобрался в этом далеко не сразу, но теперь он овладел словарем и начатками грамматики.

Когда-нибудь — возможно, нескоро, — надеялся он, ему сделаются понятны эти гигантские, составленные из меди и стекла фразы, и, в отличие от высказываний Цезаря и Цицерона, по большей части глупых, пустых и нисколько не таинственных, их смысл окажется достойным столь головоломного шифра и ожидания Смоки, отчаянно нуждавшегося в чем-то подобном.

На лестнице послышались быстрые шаги, и в комнату просунул голову Бад, внук Смоки.

— Дед, — произнес он, окидывая взглядом таинственное зрелище, — бабушка прислала тебе сэндвич.

— О, отлично, входи.

Бад медленно вошел с сэндвичем и кружкой чая, не отводя глаз от механизма, который дал бы сто очков вперед любой процессии Санта Клауса в рождественской витрине.

— Починил? — спросил он.

— Нет. — Смоки жевал.

— А когда починишь? — Бад тронул пальцем одну из сфер и отдернул руку, когда она, под действием тяжелого противовеса, легко и плавно двинулась с места.

— К скончанию веков справлюсь.

Бад почтительно вскинул на него глаза, а потом рассмеялся:

— Да ну тебя.

— Ладно, не знаю. Мне пока непонятно, что заставляет ее вращаться.

— Вот эта штука. — Бад указал на черный корпус, похожий на сейф.

— Хорошо. — Смоки, с чашкой в руке, подошел к корпусу. — Вопрос в том, что заставляет вращаться эту штуку.

Поддев рычажок, который плотно прижимал снабженную прокладкой дверцу (защита от пыли? чего бы ради?), он открыл корпус. Внутри, чистое, смазанное и готовое к работе, если бы то было возможно (но то было невозможно), виднелось невообразимое сердце механизма Харви Клауда — невообразимое сердце самого Эджвуда, как иногда думалось Смоки.

— Колесо, — выдохнул Бад. — Кривое колесо. Ого.

— Мне кажется, оно должно вращаться от электричества. Под полом, если поднимешь эту дверцу, ты увидишь большой старинный электромотор. Но только…

— Что?

— Он работает наоборот. И это не по ошибке.

Бад, морща лоб, оглядел сооружение.

— Ну, может быть, это вращается от того, а вот то от этого, а от того вращается вот это.

— Недурственная теория, круг замкнулся. Все вращается от всего. Вроде как каждый стирает белье другого.

— А если эта машина крутилась очень быстро? Такая была гладкая.

Да, тяжеловесное устройство, рассчитанное на быстрый плавный ход. Смоки изучал его, путаясь в парадоксах. Если эта деталь — как, очевидно, задумано — вращает вот ту, та, что вполне вероятно, обеспечивает ход вот этой, а от этих двух движение передается той и той… Смоки почти что видел работу связей и рычагов, видел фразы, читаемые как в ту, так и в другую сторону, и на мгновение поверил в вероятность этого — если бы мир не был таким, каков он есть, а совсем иным…

— А если ход замедлится, — продолжал Бад, — ты можешь подняться сюда и подтолкнуть.

Смоки рассмеялся.

— Что, если мы поручим это тебе? — спросил он.

— Нет уж, тебе.

Толчок, думал Смоки, постоянно повторяемый легкий толчок непонятно откуда, но, так или иначе, не от него. Такой силы у Смоки не было и в помине, ему пришлось бы Как-то просить всю вселенную на мгновение отвлечься от своих нескончаемых трудов и тронуть эти колеса и шестерни своим исполинским пальцем. А на подобную милость ни сам он, ни Харви Клауд, ни даже Эджвуд рассчитывать не могли.

— Ну ладно, — проговорил Смоки. — За работу. — Он легко подтолкнул свинцовую сферу Сатурна, и она с тиктаканьем крутанулась на несколько градусов, а за ней ожили другие части механизма, колесики, шестерни, стержни, сферы.

Караваны

— Но, возможно, — говорила Ариэл Хоксквилл, — никакой войны нет.

— Что вы имеете в виду? — спросил император Фридрих Барбаросса после растерянного молчания.

— Что мы считаем, будто идет война, а на самом деле это вовсе не война. Быть может, никакой войны все же нет и даже не было.

— Не говорите глупостей, — фыркнул Президент. — Конечно, война идет. И мы побеждаем.

Император утопал в широком кресле, уперев подбородок в грудь. Хоксквилл сидела у рояля, занимавшего почти весь дальний конец комнаты. По ее заказу инструмент усовершенствовали, введя четверти тона, и теперь она любила исполнять на нем заунывные старинные гимны, гармонизированные по ее собственной системе. Переделанное фортепьяно вносило в них странный, не лишенный приятности диссонанс. Тирану от этих мелодий становилось грустно. За окном падал снег.

— Я не хочу сказать, что у вас нет врагов, — продолжала Хоксквилл. — Они, конечно, есть. Я говорила о другой, долгой войне: Великой войне. Возможно, это все же не война.

Члены «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста», даже и выставленные на всеобщее обозрение (ни один газетный номер не обходился без их перекошенных, хмурых физиономий и темных пальто), так просто не сдались, что Хоксквилл ничуть не удивило. Их ресурсы были велики; но все же (они не послушались предупреждений Хоксквилл) их роль в этой истории подошла к концу. Сопротивление только оттягивало неизбежный финал. Временами взрывались, как бомбы, деньги, завалявшиеся по углам, и судьба вдруг поворачивалась к членам Клуба лицом, но передышка бывала слишком кратковременной, чтобы собраться с силами. Петти, Смилодон и Рут, чудовищно разжившиеся на гонорарах, отказали Клубу в дальнейших услугах (при загадочных обстоятельствах и под градом упреков), и вскоре на свет выплыло множество бумаг, от которых не удалось откреститься. Любой телезритель мог видеть, как бывшие невозмутимые обладатели власти проливают слезы досады и отчаяния в руках судебных исполнителей и полицейских в штатском, которые тянут их в кутузку. Финал этой истории не получил широкой огласки, так как наиболее сенсационные разоблачения пришлись на ту зиму, когда единая энергосеть, которая на протяжении семи с половиной десятков славных лет безотказно украшала всю страну огнями, как рождественскую елку, тут и там была грубо перерезана: где самим Айгенбликом, который не пожелал сдать ее врагу, где его врагами, не пожелавшими сдать ее Тирану.

Война — битва Народа со Зверем, захватившим власть и растоптавшим демократию, битва императора-президента от имени народа с Корпорациями — происходила в действительности. Лилась реальная кровь. Трещины, пробежавшие по обществу в трудные времена, были очень глубоки. Но:

— Если, — говорила Хоксквилл, — если те, кто, как нам казалось, воюет с людьми, пришли в Новый Свет приблизительно в то же время, что и европейцы, то есть их приход совпал с первыми предсказаниями о вашей новой империи, если стремились они к тем же свободе, простору и размаху, тогда они, подобно людям, должны были в конце концов разочароваться…

— Да, — кивнул Барбаросса.

— Девственные леса, их прибежище, постепенно вырубались, на берегах рек и озер вырастали города, в недра проникали горнодобытчики, а о принятом издревле у европейцев почтении к лесным и горным духам никто не вспоминал…

— Да.

— Если они действительно так дальновидны, как можно подумать, они должны были знать об этом заранее, давным-давно.

— Да.

— Еще до начала переселения. Собственно, еще при первом правлении вашего величества. Зная обо всем, они готовились: упросили того, кто хранит годы, погрузить вас в долгий сон; отточили оружие; они ждали…

— Да, да. А теперь наконец, значительно уменьшившись в числе, после векового терпеливого смирения, наносят удар! Покинули свои старые твердыни! Ограбленный дракон встрепенулся и восстал ото сна! — Айгенблик вскочил на ноги, роняя с колен компьютерные распечатки, стратегические заметки, схемы, цифры.

— А с вами заключена сделка, — продолжала Хоксквилл. — Помогите им в их начинаниях, отвлеките внимание народа, займите его мелкими стычками (как в вашей старой империи — они рассчитывают, что это вам по плечу), а когда возродятся потихоньку на прежних местах леса и болота, остановится транспорт, когда они решат, что их потери в достаточной мере скомпенсированы, тогда вы и ваша империя сможете обрести покой.

— Навеки, — взволнованно вставил Айгенблик. — Таково было обещание.

— Отлично. — Хоксквилл задумалась. — Отлично. — Ее унизанные кольцами пальцы пробежались по клавишам, извлекая из них что-то вроде «Иерусалима». — Но только в этом нет ни слова правды.

— Что?

— Ни слова правды; это ложь, вранье, не имеющее ничего общего с действительностью.

— Что…

— Во-первых, это слишком незатейливо. — Задев резко звучащую струну, Хоксквилл поморщилась и попробовала зайти с другого конца. — Нет, думаю, происходит нечто совершенно, иное, какое-то движение, общий сдвиг, никем не вызванный, никем… — Ей вспомнился купол Вокзала, перевернутый Зодиак, и как она винила в этом императора, который стоял сейчас перед ней. Ну и глупость! И все же… — Что-то вроде перетасовывания двух колод вместе, — добавила она.

— Кстати о картах.

— Или одной урезанной колоды, — продолжала Хоксквилл, игнорируя собеседника. — Знаете, как иногда маленькие дети, пытаясь тасовать колоду, переворачивают часть карт наоборот? А потом тасуют все вместе, часть карт вверх рубашкой, часть — лицом.

— Мне нужны мои карты.

— У меня их нет.

— Вам известно, где они находятся.

— Да. И если бы вам следовало их иметь, они бы у вас были.

— Мне нужен их совет! Нужен!

— Обладатели этих карт подготовили почву для всего этого, для вашей победы, настоящей или будущей, и справились с этим не хуже, а то и лучше вас. Задолго до вашего появления они были для этой армии пятой колонной. — Она взяла кисло-сладкий, терпкий, как лимонад, аккорд. — Интересно, не досадуют ли они, не чувствуют ли себя предателями собственного рода и племени. Знают ли они вообще, что оказались на стороне, враждебной людям.

— Понять не могу, почему вы сначала утверждали, что войны нет, а потом говорите такие вещи.

— Идет не война, а подобие войны. Подобие бури, быть может; да, что-то вроде приближающегося атмосферного фронта, границы тепла и холода, туч и голубого неба, весны и зимы. Или столкновение: mysteriumconiunctionis, но чего с чем? Или, — внезапно пришло на ум Хоксквилл, — два каравана, которые из двух разных отдаленных мест отправляются в другие отдаленные места, встретятся в одних воротах и, проталкиваясь через них, ненадолго сольются воедино, а затем, на дальнем конце, вновь разойдутся, обменявшись какими-нибудь мелочами: украденной седельной сумкой, случайным поцелуем…

— О чем это вы? — спросил Барбаросса.

Хоксквилл повернула стул, чтобы смотреть собеседнику в лицо.

— Вопрос в том, в какое вы вступили королевство.

— Мое собственное.

— Да. Китайцы, знаете ли, верят, что в каждом из нас, глубоко-глубоко, запрятан крохотный, размером с подушечку большого пальца, сад бессмертных, долина, где все мы вечные монархи.

Внезапно разозлившись, Барбаросса повернулся к ней:

— А теперь послушайте…

— Знаю, — Хоксквилл улыбнулась, — будет стыд-позор, если вы кончите правителем не обожающей вас Республики, а совершенно иного места.

— Нет.

— Совсем крохотного.

— Мне нужны эти карты.

— Они не мои, чтобы их дарить.

— Достаньте их для меня.

— Не собираюсь.

— А как вам понравится, если я заставлю вас выдать секрет? Вы ведь знаете, у меня есть власть. Власть.

— Вы мне угрожаете?

— Я… я могу распорядиться, чтобы вас убили. Тайно. Никто не узнает.

— Нет, — невозмутимо возразила Хоксквилл. — Убить меня вы не сможете. Не получится.

Тиран засмеялся, в глазах его мелькнул зловещий огонек.

— Вы так считаете? Не получится?

— Не считаю, а знаю. По странной причине, о которой вам не догадаться. Я спрятала свою душу.

— Что?

— Спрятала свою душу. Старая хитрость, которой владеет всякая деревенская ведьма. И очень полезная, ведь никогда не знаешь, не обратят ли на тебя свой гнев те, кому ты служишь.

— Спрятали? Где? Как?

— Спрятала. Где-то. В месте, о котором, конечно, не собираюсь вам рассказывать. Но пока вы не знаете, где она, посягать на мою жизнь бесполезно.

— Пытка. — Глаза тирана сузились. — Пытка.

— Да. — Хоксквилл поднялась со стула. Довольно. — Да, пытка может сработать. Ну, я прощаюсь. У меня еще масса дел.

У дверей она обернулась и увидела, что он стоит в той же грозной позе, не сводя с нее невидящих глаз. Слышал ли он, понял ли, что она пыталась ему сказать? Хоксквилл пришла на ум некая мысль, странная и пугающая, и несколько мгновений она мерила Айгенблика таким же взглядом, словно оба пытались припомнить, не сводила ли их судьба когда-либо прежде. Затем, встревоженная, она бросила: «Спокойной ночи, ваше величество» и удалилась.

Новообретенная земля

Позднее тем же вечером в Столице был показан по телевидению эпизод смерти миссис Макрейнольдс из «Мира Где-то Еще». Время показа в разных местах было неодинаковое; кое-где эту — прежде дневную — драму передвинули за полночь. Но она была передана: через эфир или по кабелю, а там, где это было невозможно, где вырезались реплики или запрещалась трансляция, сериал протаскивали на мелкие местные станции или копировали и везли через всю страну на подпольные передатчики, слабый сигнал которых достигал отдаленных заснеженных городков. Ночной прохожий, следовавший в этот час по единственной городской улице, наблюдал голубоватое свечение в окнах всех до единой гостиных. Заглядывая в них последовательно, он увидел бы в одном, как миссис Макрейнольдс несут в кровать, во втором — как собираются ее дети, в третьем — как она произносит прощальные слова, а в крайнем, на самой границе безмолвной прерии, как она умирает.

Император-президент в Столице тоже смотрел, нежно-карие глаза под орлиными бровями туманились. Никогда не тоскуйте, тоска губительна. Его стало окутывать облако — облако жалости к себе, и, как бывает с облаками, оно обрело форму: сделалось похожим на Ариэл Хоксквилл, с ликом равнодушно-насмешливым и твердым.

«Почему я?» — думал он, поднимая руки, словно чтобы продемонстрировать кандалы. За что на его долю выпала такая чудовищная сделка? Он был человеком серьезным и работящим, написал пару язвительных писем Папе, удачно устроил семейную жизнь детей. Добавить почти нечего. Почему не его внук Фридрих II, с его качествами предводителя? Ну почему не он? В конце концов, о нем тоже ходили рассказы, будто он не умер, а только заснул и когда-нибудь пробудится, дабы вести свой народ.

Но это была всего лишь легенда. Терпеть здесь муки — как иногда казалось, просто невыносимые — досталось ему, Фридриху Барбароссе.

Король в волшебной стране: судьба Артура. Возможно ли такое? Царство не больше подушечки пальца, а земное королевство — всего лишь ветер, дуновение, сопровождавшее переход отсюда туда, от сна к сну.

Нет! Айгенблик выпрямился. Если пока войны не было или она была ненастоящей, то теперь все переменится. Он будет сражаться, заставит их исполнить все, вплоть до малейшего, обещания, данные ему в незапамятные времена. Он спал восемь веков: воевал со снами, бывал ими осажден, отвоевывал Святую землю снов, носил короны снов. За восемь сотен лет он изголодался по реальности, миру, который ощущаешь, а не только угадываешь за расплывающимися царствами снов. Хоксквилл, возможно, права: они никогда не думали дать ему этот мир. Вполне вероятно (ну да, теперь у него открывались глаза), она с самого начала заодно с ними хотела не допустить его до реального мира. При мысли о том, что прежде он ей доверял, даже опирался на нее, Айгенблик рассмеялся жутким смехом. Все, с этим покончено. Теперь он будет сражаться. Он добудет у нее эти карты, чего бы это ни стоило, пусть она даже применит против него все свое страшное могущество. Одинокий и, возможно, бессильный, он будет сражаться за свою новообретенную землю, обширную, темную, засыпанную снегом.

«Только надейтесь, — говорила умирающая миссис Макрейнольдс, — надейтесь и наберитесь терпения». Одинокий пешеход (беженец? торговец? полицейский соглядатай?) миновал последний дом предместья и ступил на пустое шоссе. В оставшихся позади домах один за другим гасли голубые глазки экранов; начался информационный выпуск, но настоящих новостей больше не было. Жильцы отправились спать; ночь была долгой; им снилась чужая жизнь, которая могла бы наполнить их собственные жизни, семья где-то еще и дом, способный снова сделать темную землю миром.

В Столице по-прежнему сыпал снег. Он подбеливал ночь, затуманивая отдаленные памятники, видные из окон президентского дома, скапливаясь у ног героев и заваливая входы в подземные гаражи. Где-то часто и беспомощно сигналила застрявшая в сугробе машина.

Барбаросса плакал.

Еще немного, и конец

— Что ты имеешь в виду, говоря «еще немного, и конец»? — спросил Смоки.

— По-моему, еще немного, и наступит конец, — отвечала Элис. — Пока что не конец, но еще немного — и будет.

Супруги рано отправились в постель — они часто так поступали, поскольку большая кровать с горой стеганых ватных одеял была теперь единственным по-настоящему теплым местом в доме. Смоки надевал ночной колпак: сквозняки есть сквозняки, а любоваться на его дурацкий вид некому. В эти долгие ночи удалось распутать немало старых узлов, относительно других же сделалось ясно, что распутать их невозможно, а это, по мнению Смоки, было почти то же самое.

— Почему ты так уверена? — Смоки перекатился поближе к Элис, отчего как бы большой волной подняло кошек, которые сидели в ногах кровати.

— Бог мой, это тянется уже очень долго, не так ли?

Смоки взглянул на бледное лицо и почти совсем белые волосы Элис, слабо выделявшиеся в темноте на фоне белой наволочки. Эти ее вечные замечания, полностью или почти полностью лишенные смысла, меж тем как произносились они, будто строго логичная, разрешающая все вопросы истина! Он не переставал ей удивляться.

— Я не то имел в виду. Я хотел спросить, почему ты так уверена относительно конца? В чем бы он ни заключался.

— Вовсе не уверена, — проговорила Элис после долгой паузы. — Знаю одно: это все же со мной происходит, хотя бы отчасти; и я как-то чувствую «конец», и…

— Только не говори этого. Даже в шутку.

— Нет, я не имела в виду смерть. А ты думал, я об этом говорю?

Да, так он и думал. Убедившись, что ничего не понял, Смоки откатился обратно.

— Ладно, ладно. Так или иначе, меня это никогда не касалось.

— Ну-ну. — Пододвинувшись к Смоки, Элис обняла его за плечо. — Ну-ну, Смоки, не надо так. — Она подсунула свои колени под его, так что оба они теперь напоминали лежа двойную букву «S».

— Как это — «так»?

Элис долго молчала. Затем:

— Это Повесть, а все повести имеют начало, середину и конец. Мне неизвестно, когда она началась, но я знаю середину…

— И в чем она заключается?

— В ней был ты! В чем она заключается? В тебе!

Привычная рука плотнее обхватила плечо Смоки.

— А конец? — спросил он.

— Об этом я как раз и говорила. О конце.

Быстро, прежде чем его накрыла огромная тень, почудившаяся ему в словах Элис, Смоки проговорил:

— Нет-нет-нет. Таких концов не бывает, Элис. А также и начал. В жизни всегда имеешь дело с серединой. Как фотографии Оберона. Как история. Одна чертовщина следует за другой, вот и все.

— У повестей бывает конец.

— Да, так ты говоришь, но…

— И у дома.

— При чем тут дом?

— Он ведь тоже не вечен? Похоже, его конец уже близок; если…

— Нет. Он просто стареет.

— Или разваливается…

Смоки вспомнились стены в трещинах, пустые комнаты, течи в фундаменте; покоробленные доски, гниющая кладка, термиты.

— Ну ладно, он не виноват.

— Конечно.

— Ему по замыслу нужно электричество. Много электричества. Так он устроен. Насосы. Горячая вода в трубах, горячая вода в обогревателях. Освещение. Вентиляторы. Все замерзает и трескается, потому что нет тепла, нет электричества.

— Знаю.

— Но он не виноват. И мы тоже. Дела пошли наперекосяк. Рассел Айгенблик. Чего хорошего ждать, пока продолжается война? Его внутренняя политика. Безумие. И вот запасы на исходе, электричества нет, и так…

— А как ты думаешь, кто виновник Рассела Айгенблика? — спросила Элис.

На мгновение, одно короткое мгновение, Смоки позволил себе почувствовать, как Повесть смыкается вокруг него, вокруг их всех, вокруг всего на свете. «О, да брось ты», — произнес он фразу-заклинание, чтобы прогнать эту идею, но она осталась. Повесть, а скорее чудовищная шутка: после бог знает скольких лет приготовлений воцаряется Тиран, среди кровопролития, раскола и невероятных мук, и вот старый дом оказывается без необходимых для его существования средств, и вот спровоцирован (а может, просто ускорен) конец запутанной истории, который совпал с концом дома; а он, Смоки, делается наследником этого дома (не для того ли его с самого начала заманила сюда любовь?) и наследует его с тем только, чтобы наблюдать распад здания, вызванный, быть может, его собственной неуклюжестью, неумением, которое готов был за собой признать, — хотя он не сдавался, никогда не выпускал из рук инструментов, но все без толку; а этот распад, в свою очередь, приводит к…

— …Ну, так что же? — спросил он. — Что будет, если мы не сможем больше здесь жить?

Элис не отвечала, но нашла его ладонь и сжала в своей.

Диаспора, прочел он в ее пожатии.

Нет! Быть может, все остальные — Элис, Софи или девочки — могли представить себе такой исход (хотя с какой стати, если это был скорее их дом, чем его?), вообразить столь немыслимое будущее, столь отдаленное место… Но он был на это неспособен. Ему вспомнилась давняя морозная ночь и обещание; ночь, которую они впервые провели в одной постели, он и Элис, натянув на себе покрывало, свернувшись двойным «S». Тогда он узнал: чтобы идти за ней, чтобы не отстать, нужно найти в себе детское желание верить, для него необычное и давно уже его не посещавшее. Теперь он чувствовал в себе не большую готовность идти следом, чем прежде.

— Ты могла бы уехать? — спросил Смоки.

— Наверное.

— Когда?

— Когда узнаю, где находится то место, куда мне нужно отправиться. — Как бы прося прощения, Элис теснее прижалась к Смоки. — Когда бы это ни случилось. — Тишина. Смоки чувствовал затылком щекочущее дыхание. — Наверное, не скоро. — Она потерлась щекой о его плечо, — А может, уходить и не придется. То есть — уходить прочь. Может, не придется никогда.

Но он знал: это было сказано, только чтобы его успокоить. В конце концов, ему была отведена в этой истории всего лишь второстепенная роль, он всегда ждал, что его в некотором смысле забудут; но судьба семейства надолго замерла в ожидании, не приносила ему печалей, и поэтому он, ни на минуту не выбрасывая ее из мыслей полностью, все же предпочел о ней не думать. Иногда он даже позволял себе верить, будто он, проявляя доброту, смирение и верность, прогнал ее прочь. Но это было не так. История продолжалась, и со всей возможной мягкостью, но без экивоков, Элис говорила ему об этом.

— Ну ладно, ладно, — пробормотал Смоки. — Ладно. — В их беседах это условное слово означало: не понимаю, но я исчерпал свои силы в попытках понять; так или иначе, я доверяю тебе, и давай поговорим о чем-нибудь другом. Но…

— Ладно, — повторил Смоки, и на сей раз имел в виду совсем другое, ибо только-только понял, что для него остается всего лишь один путь борьбы с этим, — да, борьбы! — путь невозможный, неодолимый, но единственный, и этот путь ему Как-то придется отыскать.

Этот дом — черт возьми! — был его, и ему придется этот дом спасти — вот и все. Ибо если будет существовать дом, то и Повесть не кончится — так ведь? Если дом устоит, если найдется способ остановить или обратить вспять его разрушение, никому не нужно будет уезжать (а может, — кто знает? — никто и не сумеет уехать?). Значит, он должен это сделать. Одних только сил на это недостанет — во всяком случае, его сил; понадобится и выдумка. Нужно будет додуматься до какой-нибудь грандиозной мысли (не зарождалась ли она уже в глубинах его ума, или это была пустая надежда?), понадобится дерзновение, пыл и отчаянное упорство. Но таков был путь; единственный путь.

Прилив энергии и решимости заставил Смоки завертеться в постели, размахивая кисточкой ночного колпака.

— Ладно, Элис, ладно, — повторил он и поцеловал ее яростно (она тоже была его!), а потом еще раз — крепко. Элис обняла его со смехом, не зная (так он думал) о его только что принятом решении всего себя принести в жертву, дабы отвратить ее планы, и подарила ему ответный поцелуй.

Как могло произойти, размышляла Дейли Элис, целуя его, что подобные слова, сказанные любимому мужу среди самой темной в году ночи, вызвали в ней не грусть, а радость — наполнили душу счастливым ожиданием? Конец: принять назначенный ей конец Повести, принять навечно, весь без изъятия. Разумеется, из него нельзя исключить Смоки, при том, как глубоко он вплел себя в ткань этой истории. Будет хорошо, так хорошо получить его целиком на руки, как длинное-длинное покрывало, сшитое из лоскутков в надежде и вере, что за последним уколом иголки, за последним стежком, последней вытянутой ниткой внезапно откроется смысл всего этого — что за облегчение! Пока еще время не пришло, но теперь, этой зимой, Элис смогла наконец безоговорочно поверить, что оно близится, оно уже не за горами.

— А может, — сказала она Смоки, который на минуту приостановил свои ласки, — может, это только начало.

Смоки со стоном затряс головой, Элис, рассмеявшись, прижалась к нему.

Когда разговор в кровати смолк, девочка, некоторое время наблюдавшая за движениями покрывала и слушавшая слова, повернулась, чтобы уйти. Она вошла через дверь (которую оставили открытой для кошек) бесшумно, босиком, а потом стояла в тени и потихоньку усмехалась. Смоки и Элис не видели ее из-за горы одеял и покрывал, а нелюбопытные кошки вытаращились на нее, когда она вошла, но тут же вновь погрузились в прерывистую дремоту, лишь время от времени взглядывая на девочку сквозь прищуренные веки. На миг она задержалась в дверях, так как с постели вновь послышались звуки, но разобрать ничего не удавалось, да это и не были слова, а так, шумы, и девочка выскользнула за дверь, в холл.

Света там не было, только слабый блеск снега проникал через створчатое окно в конце помещения, и девочка продвигалась мимо закрытых дверей медленно, как слепая, мелкими шажочками, вытянув вперед руки. Она оборачивалась ко всем встреченным темным прямоугольникам, но каждый раз трясла в раздумье своей светловолосой головой. И только за углом она набрела на арочный проем, улыбнулась, повернула круглую стеклянную ручку и толкнула дверь

 

Глава вторая

Софи тоже рано отправилась в постель, но заснула не сразу.

В старой ночной кофточке, стеганой, в узорах, и кардигане поверх нее, Софи устроилась под одеялами поближе к свече, стоявшей на ночном столике; наружу она выставила всего два пальца, в которых держала второй том старинного трехтомного романа.

Когда свеча начала оплывать, Софи вынула из ящика стола другую, зажгла ее от первой, вставила в подсвечник и вздохнула, а затем перевернула страницу. До заключительной свадьбы оставалось еще очень-очень много страниц, а пока только было заперто в старинном шкафу-кабинете завещание и епископская дочь думала о бале. Дверь отворилась, и в комнату Софи вошел ребенок.

Вот так сюрприз

На девочке было только синее платье, без рукавов и пояса. Не выпуская из ладони ручку двери, она сделала шаг вперед. По лицу девочки блуждала улыбка ребенка, который владеет страшным секретом и не знает, как воспримут этот секрет взрослые. Она недвижно стояла в дверях, слабо освещенная свечой, опустив подбородок и не сводя глаз с Софи, которая как камень застыла в постели. Потом девочка произнесла:

— Привет, Софи.

Взгляд ее был таким, какой воображала себе Софи, а возраст соответствовал тому, на котором она остановилась, когда не смогла уже больше наблюдать мысленно за ростом дочери. Пламя свечи дрогнуло на сквозняке, потянувшем из открытой двери, и бросило на ребенка странную тень, отчего Софи на мгновение испугалась, как никогда в жизни, — но это не было привидение. Софи была уверена, что девочка, войдя, обернулась и закрыла за собой дверь. Ни одно привидение не стало бы этого делать.

Сцепив руки за спиной, девочка двинулась к кровати. На ее лице играла та же неуверенная улыбка.

— Угадай, как меня зовут.

Голос ее почему-то поразил Софи больше, чем само появление девочки, и она впервые в жизни поняла, что значит не поверить собственным ушам. Слух свидетельствовал, что ребенок заговорил, но Софи не поверила и даже не представляла себе, что можно ответить. Это было бы похоже на разговор с собой, с какой-то частью своего существа, которая внезапно, необъяснимым образом от нее отделилась, а теперь обращается с вопросом.

Девочка тихонько рассмеялась: происходящее ей нравилось.

— Не можешь. Дать подсказку?

Подсказку! Не призрак, не сон — Софи не спала; и, конечно, не ее дочь, ведь ту у нее украли более четверти века назад, а эта — ребенок. И все же Софи точно знала ее имя. Она поднесла руки к лицу и, закрываясь ими, произнесла шепотом:

— Лайлак.

Судя по виду, девочка была несколько разочарована.

— Да, — кивнула она. — Как ты узнала?

Софи усмехнулась, или всхлипнула, или и то и другое вместе.

— Лайлак, — повторила она.

Лайлак засмеялась и попробовала вскарабкаться к матери на постель, и Софи помимо воли стала ей помогать. Она взяла Лайлак за руку, опасаясь, что, возможно, ощутит свое собственное прикосновение, а тогда… что тогда? Но Лайлак состояла из плоти, прохладной плоти, рука Софи сомкнулась на детском запястье. Чтобы притянуть к себе девочку, с ее ощутимым весом, потребовалась сила; когда колено девочки нажало на кровать, она дрогнула, и все органы чувств сказали Софи, что перед ней Лайлак.

— Ну, — произнесла Лайлак, быстрым движением откидывая со лба золотистую прядь, — ты не удивлена? — Она разглядывала потрясенное лицо Софи. — Почему не поздороваешься, не поцелуешь меня или что-нибудь еще?

— Лайлак, — смогла только повторить Софи, потому что много-много лет запрещала себе единственную мысль, гнала из головы единственную, именно эту, — в результате неотрепетированную — сцену. Минута и ребенок были те, которые возникли бы в воображении Софи, если бы она позволила себе пустить его в ход, но она себе этого не позволяла и теперь оказалась не-подготовлена.

— Ты должна сказать, — посоветовала Лайлак (запомнить все это было непросто, и излагать следовало правильно), — ты должна сказать: «Привет, Лайлак, вот так сюрприз», потому что ты меня не видела с моего детства, а я тогда скажу: «Я прошла долгий путь, чтобы сказать тебе то-то и то-то», а ты будешь слушать, но до этого тебе нужно сказать, как ты по мне скучала, с тех пор как меня украли, и мы обнимемся.

Она раскрыла объятия, на лице, подсказкой для Софи, выразилась деланная радость, и Софи ничего не оставалось, как тоже раскрыть объятия, пусть медленно и нерешительно (ею владел не страх, но полное замешательство, оттого что все это было так невероятно), и принять в них Лайлак.

— Ты должна сказать «вот так сюрприз», — напомнила Лайлак, шепча Софи в ухо.

Лайлак пахла снегом, собой и землей. «Вот так сюрприз», — начала было Софи, но не договорила: слезы печали и удивления хлынули вслед за словами, неся с собой все, в чем Софи было отказано судьбой и в чем она сама отказывала себе все эти годы. Она рыдала, и Лайлак, тоже пораженная, едва не отпрянула, но Софи ее держала, и Лайлак в утешение легонько похлопала ее по спине.

— Да, я вернулась, — услышала Софи, — я вернулась; путь был долгим, очень-очень долгим.

Путь оттуда

Наверное, Лайлак и вправду прошла долгий-долгий путь, поскольку ясно помнила, что должна так сказать. Хотя длительное путешествие ей не вспоминалось: то ли большую его часть она совершила во сне, как лунатик, то ли на самом деле оно было совсем коротким.

— Ты ходила во сне? — спросила Софи.

— Я спала. Очень долго. Я не знала, что буду спать так долго. Даже дольше, чем медведи. О, я спала все время с того дня, как разбудила тебя. Помнишь?

— Нет.

— В тот день я украла твой сон. Я закричала: «Проснись» — и дернула тебя за волосы.

— Украла мой сон?

— Потому что он был мне нужен. Прости, — весело проговорила Лайлак.

— В тот день, — протянула Софи, думая о том, как это странно: она такая старая и много повидавшая, и вот ее жизнь разворачивается в обратном направлении, словно жизнь ребенка… Тот день. Спала ли она когда-нибудь с тех пор?

— С тех пор. А потом я пришла сюда.

— Сюда. Откуда?

— Оттуда. Из сна. Так или иначе…

Так или иначе, она пробудилась после самого долгого на свете сна, забыв все или почти все приснившееся, и обнаружила, что шагает по темной вечерней дороге, по обе стороны тянутся тихие, занесенные снегом поля, над головой висит неподвижное небо в холодных голубых и розовых тонах, и ей предстоит выполнить задачу, к которой ее подготовили еще до того, как она заснула, — память об этом не изгладилась за время сна. Все было достаточно ясно и не вызывало у Лайлак удивления; пока она росла, ей часто случалось обнаруживать себя вдруг в странных обстоятельствах, попавшей из одного волшебства в другое, как ребенок, которого вынули спящего из постельки и принесли на праздник, и он пробуждается, удивленно мигает, но не пугается, потому что его держат знакомые руки. И Лайлак продолжала переставлять ноги, понаблюдала за вороной, взобралась на холм и увидела, как гаснут последние отблески солнца, багровеет закат и синеет снег. Только по ту сторону холма она задумалась о том, где находится и сколько еще ей идти.

У подножия холма, в зарослях вечно зеленого кустарника, стоял коттедж, из окон которого струился в голубые сумерки желтый свет лампы. Достигнув его, Лайлак толкнула белую калиточку в изгороди из штакетника (при этом в доме звякнул колокольчик) и двинулась по тропе. Снежную лужайку обозревала — уже многие годы — голова гномика в высокой шляпе, дополненной шапкой снега.

— Джуниперы, — заметила Софи.

— Что?

— Это Джуниперы. Их домик.

Внутри обнаружилась старая-престарая женщина (за исключением миссис Андерхилл и ее дочерей, Лайлак в жизни не видела никого старше). Держа в руках лампу, она отворила дверь и спросила слабым старческим голосом: «Друг или недруг? О боже». Перед ней стояла на тропинке почти голая девочка, босая и с непокрытой головой.

Маргарет Джунипер не сделала никакой глупости: она только приоткрыла дверь, чтобы Лайлак смогла войти, если захочет, и та после минутного размышления решила воспользоваться этой возможностью, протиснулась в шелку и двинулась по коврику через небольшой холл, мимо полок с пыльными безделушками (Мардж давно там не убирала, поскольку боялась неверными старческими руками что-нибудь разбить, а кроме того, и не видела пыли). Арочная дверь привела ее в гостиную, где в печке горел огонь. Мардж следовала за ней с лампой, но в дверном проеме заколебалась. Она наблюдала, как девочка уселась в кленовое кресло с широкими подлокотниками (кресло Джеффа) и плотно прижала к ним руки, словно получая от этого удовольствие или забавляясь. Потом она подняла глаза на Мардж.

— Не скажете ли, — спросила девочка, — правильной ли дорогой я иду к Эджвуду?

— Да, — кивнула Мардж, Как-то не слишком удивившись вопросу.

— Я несу туда послание, — пояснила Лайлак. Она тянула руки и ноги к печке, но не выглядела замерзшей. Это тоже не вызвало у Мардж удивления. — Это далеко?

— Несколько часов пути.

— О, как много.

— Я никогда туда не ходила, — сказала Мардж.

— Ну ладно. Я хожу быстро. — Лайлак вскочила и наудачу указала пальцем, но Мардж мотнула головой, и Лайлак указала в противоположном направлении. Мардж кивнула. Она сделала шаг в сторону, чтобы пропустить девочку, и проводила ее к дверям.

— Спасибо, — поблагодарила Лайлак, держась за дверь. Мардж порылась в чаше у входа, где хранились долларовые бумажки и леденцы для расплаты с мальчишками, которые расчищали тропинки и кололи дрова, достала оттуда большую шоколадку и дала ее Лайлак. Та просияла, поднялась на цыпочки и чмокнула Мардж в сморщенную щеку. Спустилась по тропинке и, не оборачиваясь, свернула к Эджвуду.

Мардж, стоя в дверях, провожала девочку глазами. Ее переполняло странное чувство, будто она прожила всю свою долгую жизнь только ради этого мимолетного посещения, будто и этот домик при дороге, и лампа в ее руке, и вся предшествовавшая цепь событий были направлены на одну лишь цель. В ту же минуту и Лайлак, проворно шагавшей по дороге, припомнилось, что она непременно должна была посетить этот дом и обратиться к старой женщине с этими самыми словами (напоминанием послужил вкус шоколада) и что к следующему вечеру, такому же тихому и синему, как нынешний, а может, еще тише, всем обитателям пентакля городов вокруг Эджвуда станет известно, что у Мардж Джунипер побывала посетительница.

— Не могла же ты с вечера столько пройти… — покачала головой Софи.

— Я хожу быстро, — отозвалась Лайлак, — и может, кое-где срезала путь.

Какой бы путь она ни избрала, он вел мимо замерзшего озера, где блестел в звездном свете остров, а на острове стоял маленький бельведер с колоннами — или, быть может, сугроб, похожий на бельведер. Путь вел через лес, где при ее появлении пробудились синички, и мимо строения в снегу, которое напоминало замок…

— Летний Домик, — пояснила Софи.

…Строения, которые она видела прежде, с высоты, очень давно и в другое время года. Туда она шла между клумб, окаймлявших лужайку, которая заросла сорняками, и теперь над снегом торчали только высохшие стебли штокрозы и коровяка. Во дворе стоял серый остов полотняного шезлонга. При виде их Лайлак задумалась, не должна ли она принести сюда какое-нибудь послание или кого-нибудь утешить. Она немного постояла, рассматривая остатки шезлонга и приземистое здание; ни один след не вел по снегу к летней раздвижной двери, наполовину занесенной, и Лайлак впервые вздрогнула от холода, но все же так и не вспомнила, что за послание и кому она должна была доставить, если ей в самом деле это было поручено. Она пошла дальше.

— Оберон, — сказала Софи.

— Нет. Не тот Оберон.

Сама не зная об этом, Лайлак пересекла кладбище; участок земли, где первым был похоронен Джон Дринкуотер, а затем, рядом или поблизости, другие; некоторые были ему знакомы, некоторые нет. Лайлак удивили разбросанные там и сям большие камни с резными надписями, похожие на забытые гигантские игрушки. Она изучала их, переходя от одного к другому и смахивая снег, чтобы рассмотреть печальных ангелов, глубоко врезанные в камень буквы, гранитные шпили, а под ее ногами, под снегом, темными листьями и землей, расслабились скованные окоченением кости, и впалые груди, казалось, приготовились испустить вздох, вольнее сделались позы мертвецов, и в гробу выражавшие напряженное ожидание. Пока над усопшими прохаживалась Лайлак, с ними происходило то же, что происходит со спящим, когда его перестанет мучить кошмар или стихнут посторонние звуки (жалобы кошки или потерянного ребенка): они заснули наконец, сном подлинным и глубоким.

— Вайолет, — проговорила Софи, и из ее глаз полились слезы, обильно и на этот раз без боли, — и Джон, и Харви Клауд, и двоюродная бабушка Клауд. Папа. И отец Вайолет тоже, и Оберон. И Оберон.

Да: и Оберон, тот Оберон. Над покровом земли, ставшим его покровом, Лайлак начала яснее ощущать свою миссию, цель доверенного ей послания. Все вокруг виделось яснее, словно бы пробудившись, она продолжала стряхивать с себя сон. «О да, — сказала она себе, — о да…» Обернувшись, она увидела за темными елями громаду дома, под такой же шапкой снега, без единого огонька в окнах, но того самого, и вскоре обнаружила тропу, туда ведущую, а также дверь, ступеньки и стеклянные дверные ручки, среди которых нужно было выбрать одну.

— И тогда… и теперь, — Лайлак встала в кровати на колени перед Софи, — я должна тебе что-то сказать… Если ничего не забуду.

Парламент

— Значит, я была права, — кивнула Софи. Догорала третья свеча. В комнате воцарилась холодная непроглядная темень. — Осталось совсем мало.

— Пятьдесят два. Считая всех-всех.

— Так мало.

— Это война, — пояснила Лайлак. — Все пропали. А те, что остались, старые. Ты даже вообразить не можешь, какие старые.

— Но почему же? Если они знали, что будет так много жертв?

Лайлак пожала плечами, отводя взгляд. Ей вроде бы не полагалось объяснять, только передать известие и призыв. Она также не могла точно объяснить Софи, что с ней происходило со дня похищения, как она жила; на все вопросы она отвечала, как отвечают дети, поспешно упоминая лица и события, неизвестные собеседнику, в уверенности, что он все поймет, что взрослый человек знаком со всеми обстоятельствами; и, однако, Лайлак отличалась от прочих детей. «Ты знаешь», — нетерпеливо отмахнулась она, когда Софи начала ее расспрашивать, и вернулась к новостям, которые должна была передать: что Война близится к концу, что предстоит мирная конференция, Парламент, куда должны явиться все, кто может, дабы разрешить конфликт и покончить с долгим печальным временем.

Парламент, где все пришедшие встретятся лицом к лицу. Лицом к лицу. Услышав это от Лайлак, Софи ощутила гул в голове и перебой в сердце, будто Лайлак объявила о ее смерти или о чем-то столь же окончательном и невообразимом.

— Ты должна прийти, — говорила Лайлак. — Обязана. Потому что их теперь так мало, Войну надо закончить. Нам нужно заключить Договор, для всех.

— Договор.

— Или все они пропадут. Зима может продолжаться без конца. Они могут это сделать, последнее, что могут.

— О нет, — воскликнула Софи, — нет-нет.

— Все в твоих руках, — заявила Лайлак величественным, грозным тоном, а затем, покончив с торжественным посланием, широко раскинула руки. — Так ты согласна? — спросила она радостно. — Ты придешь? Вы все придете?

Софи притянула к своим губам холодные пальцы Лайлак. Лайлак в этой пыльной зимней комнате, веселая, живая, светящаяся; и эта новость. Софи ощущала себя пустым местом. Если здесь присутствовало привидение, то это была Софи, а не ее дочь.

Ее дочь!

— Но как? — спросила Софи. — Как нам туда добраться?

Во взгляде Лайлак выразился испуг.

— Ты не знаешь?

— Когда-то знала. — К горлу Софи подступили слезы. — Когда-то мне казалось, что я могу найти это место, когда-то… О, зачем ты так долго медлила? — С внезапной острой болью она осознала, что в ней умерли возможности, о которых говорила Лайлак: они не могли не умереть, так как Софи отвергла всякую вероятность того, что Лайлак будет здесь сидеть и говорить о них. Она давно свыклась с жуткой мыслью, что Лайлак мертва или полностью переменилась, но не позволяла себе поверить в старинное предсказание Тейси и Лили — хотя считала годы и даже пыталась определить дату по картам. Усилия потребовались огромные, и заплаченная цена была велика; пытаясь изгнать из воображения этот миг, Софи утратила все свои детские истины, все то, что в общем представлении считалось сказками; потеряла походя даже живые воспоминания об этих повседневных сказках, о приятной безумной атмосфере чуда, которой была окружена. Таким образом она защищала себя; поэтому воображение не ранило ее, — и не убило, а могло бы! — и она, по крайней мере, сумела жить дальше, день за днем. Но сейчас миновало уже слишком много пустых, затененных лет, слишком много, — Я не могу, — сказала Софи. — Не знаю. Не знаю дороги.

— Ты должна, — только и сказала Лайлак.

— Нет. — Софи помотала головой. — Нет, а если бы и была должна, все равно бы боялась. — Страх! Это было самое худшее: боязнь шагнуть за порог этого темного старого дома, боязнь, свойственная привидениям. — Уж очень долго ты медлила. — Софи отерла рукавом кардигана влажный нос. — Слишком долго.

— Но дом — это дверь! — вскричала Лайлак. — Это всем известно. Он отмечен на всех их картах.

— Правда?

— Да-да.

— И отсюда?

Лайлак ответила пустым взглядом.

— Ну да.

— Прости, Лайлак. Видишь ли, у меня была невеселая жизнь…

— А, знаю, — просияла Лайлак. — Карты! Где они?

— Вот. — Софи указала на инкрустированную шкатулку из Хрустального дворца, которая лежала на ночном столике. Лайлак открыла ее. — А почему у тебя была невеселая жизнь? — спросила она, вынимая карты.

— Почему? Отчасти оттого, что тебя похитили, по большей части…

— Ах, это. Это неважно.

— Неважно? — Софи рассмеялась сквозь слезы.

— Ну да, это было всего лишь начало. — Лайлак неловко тасовала своими детскими ручками большую колоду. — Разве ты не знала?

— Нет. Нет, я думала… Пожалуй, я приняла это за конец.

— Фу, глупости. Если бы меня не похитили, я не прошла бы Обучение, а без Обучения я не смогла бы принести сейчас новость, что это и вправду начинается. Так что все было в порядке, неужели не понимаешь?

Софи наблюдала, как Лайлак тасует карты, роняет некоторые и засовывает их обратно в колоду, словно пародируя бережные манипуляции с ними. Она пыталась вообразить, какую жизнь вела Лайлак, но не смогла.

— Ты когда-нибудь скучала по мне, Лайлак?

Та озабоченно дернула плечом.

— Готово. — Она протянула колоду Софи. — Следуй за ними. — Софи неспешно взяла карты, и тут Лайлак словно бы впервые ее увидела с момента своего прихода, то есть увидела по-настоящему. — Софи. Не грусти. Все это куда громадней, чем ты думаешь. — Она накрыла своей рукой руку Софи. — О, там есть фонтан, — или водопад, я уже забыла — в нем можно умыться; такой прозрачный и холодный как лед, и… все это куда, куда громадней, чем ты думаешь!

Лайлак спустилась с кровати.

— Ты спи теперь. Мне нужно идти.

— Куда? Я не усну, Лайлак.

— Ты уснешь. Ты теперь можешь, потому что я проснулась.

Софи медленно откинулась на подушки, которые взбила для нее Лайлак.

— Я ведь украла твой сон, — повторила Лайлак с заговорщической улыбкой, — но теперь я проснулась, и ты можешь спать.

Софи, охваченная усталостью, сжала в руке карты.

— Куда ты собралась? Сейчас темно и холодно.

Лайлак вздрогнула, но сказала только: «Спи». Она встала на цыпочки возле высокой кровати, отвела от щеки Софи светлую прядь и легонько коснулась ее губами: «Спи».

Лайлак бесшумно пересекла комнату, на пороге бросила на мать прощальный взгляд и вышла в темный холодный холл. Дверь за ней закрылась.

Софи лежала, уставив взгляд в глухой прямоугольник двери. Третья свеча оплыла и с шипением и треском погасла. Софи глубже зарылась в одеяла и стеганые покрывала, думая, — а может, и не думая, вовсе не думая, но уж точно чувствуя, — что Лайлак в чем-то ее обманывала, по крайней мере, вводила в заблуждение, но только в чем?

Спать.

В чем состояла неправда? Мысль повторялась, как дыхание ума: в чем? Дыша этой мыслью, она поняла, что засыпает, и от порыва восторга едва не проснулась.

Это еще не все

Оберон, зевая, просматривал почту, которую принес накануне вечером из окраинной части города Фред Сэвидж.

«Дорогой Мир Где-то Еще, — писала желтовато-зелеными чернилами какая-то дама, — пишу вам, чтобы задать вопрос, который давно меня занимает. Если это возможно, мне хотелось бы знать, где находится дом, в котором живут Макрейнольдс и все остальные? Должна оговорить, что для меня это очень важно. Знать точное местоположение. Я бы не стала отрывать вас от работы, если бы могла сама догадаться. Когда они жили в Шейди-Акрз (сто лет назад!), мне ничего не стоило угадать это место, но то, где они поселились в конце, никак не могу определить. Пожалуйста, дайте какую-нибудь подсказку. Я ни о чем другом не могу думать». Перед подписью стояло: «заранее Вам признательная», а в постскриптуме: «даю честное слово никого не беспокоить». Оберон глянул на почтовую марку (письмо пришло с запада) и кинул конверт в ящик для дров.

Кой черт, спросил Оберон себя, поднял его на ноги в такую рань? Не ради же почты он встал ни свет ни заря. Он взглянул на квадратный циферблат старых наручных часов Дока, которые лежали на каминной полке. Ах да: дойка. Всю неделю. Оберон кое-как поправил покрывало на кровати, подсунул под нее руку, произнес «ап» — и обратил кровать в старый зеркальный гардероб. Он всегда испытывал удовлетворение, когда слышал, как она щелкала, становясь на место.

Натягивая высокие сапоги и толстый свитер, он глядел на легкий снегопад за окном. Снова зевнув (будет ли у Джорджа кофе? Заранее Вам признательный), Оберон нахлобучил на голову шляпу и затопал к двери. Он запер дверь Складной Спальни и двинулся вниз по ступенькам, через окно на пожарную лестницу, в холл, через пролом в стене и на лестницу, которая вела к кухне Мауса.

В самом низу он набрел на Джорджа.

— Ты не поверишь, — проговорил тот.

Оберон остановился. Джордж ничего не добавил к своим словам. Он выглядел так, словно увидел привидение. Прежде Оберону не попадались люди, увидевшие привидение, но он сразу понял, что означает этот взгляд. Джордж и сам мог бы сойти за привидение, если на лице призрака может отражаться буря противоречивых чувств, а прежде всего ошарашенность.

— Что такое? — спросил Оберон.

— Ты ни за что. Ни в какую не поверишь.

На Джордже были древние-предревние носки и стеганый боксерский халат. Взяв Оберона за руку, он повел его через холл к кухонной двери.

— Что такое? — повторил Оберон.

На спине халата Джорджа стояло обозначение: «Йонкерс АК». У раскрытой нараспашку двери Джордж вновь повернулся к Оберону.

— Вот что, бога ради, — умоляюще зашептал он, — ни слова об этой истории… ну, ты знаешь. Об истории, которую я тебе рассказывал, — он бросил взгляд на открытую дверь, — про Лайлак. — Это имя он не произнес, а скорее выразительно обозначил одними губами и испуганно, предостерегающе махнул рукой. Потом он еще шире распахнул дверь.

— Смотри, — сказал Джордж. — Смотри, смотри. — Как будто Оберон мог не смотреть. — Это мое дитя.

Девочка сидела на краю стола, качая босыми скрещенными ногами.

— Привет, Оберон, — сказала она. — Ты вырос большой.

Оберон чувствуя, что глаза его души разбегаются в разные стороны, но не сводя взгляда с ребенка, прикоснулся к тому месту в своем сердце, где хранилась воображаемая Лайлак. Она была там.

Так это была…

— Лайлак, — произнес он.

— Мое дитя. Лайлак, — сказал Джордж.

— Но как?

— Меня не спрашивай, — отозвался Джордж.

— Это долгая история, — проговорила Лайлак. — Самая долгая из всех, что я знаю.

— Скоро будет это самое собрание, — сказал Джордж.

— Парламент, — пояснила Лайлак. — Я пришла сказать вам.

— Она пришла сказать нам.

— Парламент, — повторил Оберон. — Что за черт.

— Послушай. Не спрашивай меня. Я спустился, чтобы сварить кофейку, и тут услышал стук в дверь…

— Но почему она такая маленькая?

— Ты меня спрашиваешь? Я выглянул — вижу, в снегу ребенок…

— Она должна быть намного старше.

— Она спала. Или черт знает что еще. Откуда мне знать? Я распахнул дверь…

— Поверить вроде как трудно.

Лайлак, сцепив руки на коленях, переводила взгляд с одного на другого; отцу она посылала улыбки, полные радости и любви, Оберону заговорщически подмигивала. Они замолчали, пристально ее рассматривая. Джордж подошел ближе. На лице у него было написано взволнованное, радостное удивление, как будто он только что сам высидел цыпленка.

— Молоко, — сказал он, прищелкнув пальцами. — Как насчет молока. Дети ведь любят молоко?

— Я не могу, — отозвалась Лайлак, посмеиваясь над его заботливостью. — Здесь не могу.

Но Джордж уже доставал банку с конфитюром и бидончик козьего молока из холодильника.

— Конечно, — сказал он. — Молоко.

— Лайлак, — спросил Оберон, — куда это ты нас зовешь?

— Туда, где будет собрание. Парламент.

— Но где это? С какой стати? И что…

— Ох, Оберон, — поспешно перебила его Лайлак, — они все тебе объяснят на месте. Нужно только пойти туда.

— Они?

Лайлак завела глаза вверх, изображая, что ее терпение подходит к концу.

— Ну, давай же. Все, что нужно, это поспешить, иначе опоздаешь…

— Никто сейчас никуда не пойдет, — отрезал Джордж, суя в руки Лайлак чашку с молоком. Она смерила чашку удивленным взглядом и поставила ее на стол. — Ты наконец вернулась, и это замечательно. Уж не знаю, как и откуда, но ты здесь, живехонька, и мы остаемся.

— Но вы должны идти. — Лайлак потянула Джорджа за рукав халата. — Обязательно. Иначе…

— Иначе?

— Конец будет неправильный, — мягко проговорила она. И добавила еще мягче: — У Повести.

— Ага. Ага, у Повести. — Джордж стоял, уперев руки в бока, и скептически кивал головой, не зная, правда, что ответить.

Наблюдая отца и дочь, Оберон думал: значит, это еще не все. Эта мысль возникла у него, как только он вошел в старую кухню, — то есть не мысль, а уверенность — уверенность, от которой волосы у него на затылке встали дыбом, а душу затопило странное чувство, будто глаза его смотрят в разные стороны, но видят яснее, чем прежде. Это еще не все. Он долго жил в маленьком помещении, Складной Спальне, где изучил каждый уголок, изучил, как собственные внутренности, и пришел к выводу: все нормально, подходит, вроде как жить можно; вот кресло у очага, вот кровать, чтобы спать в ней, вот окно, чтобы через него смотреть. Пусть здесь тесно — теснота искупается осмысленностью. А теперь он словно бы опустил стенку зеркального гардероба и увидел за ней не кровать с заплатанными простынями и старым стеганым одеялом, а портал, корабль под всеми парусами, поднимающий якорь, ветреный рассвет и аллею среди высоких деревьев, которая теряется за горизонтом.

Испуганный, Оберон захлопнул стенку. Приключениями он сыт по горло. Он ступал уже по диковинным тропам и сошел с них не просто так. Он встал и протопал в резиновых сапогах к окну. Недоеные козы жалобно мекали у себя в квартире.

— Нет, — сказал Оберон, — нет, Лайлак, я не пойду.

— Но ты даже не выслушал, зачем это нужно.

— Мне все равно.

— Война! Мир! — вскричала Лайлак.

— Все равно.

Оберону не хотелось двигаться. Если бы весь мир прошествовал туда мимо него, — что было бы вполне возможно — он бы не огорчился. Или огорчился бы, но все равно предпочел бы остаться на месте, а не взять свою судьбу в свои руки и вновь ступить в море, звавшееся Желание, откуда он прежде выбрался на берег. Никогда.

— Оберон, — мягко проговорила Лайлак, — там будет Сильвия.

— Никогда. Никогда никогда никогда.

— Сильвия? — удивился Джордж.

— Сильвия, — кивнула Лайлак.

Не дождавшись ни от кого реакции, она добавила:

— Она велела сказать тебе…

— Ничего подобного! Ничего подобного, это ложь! Нет! Я не хочу знать, зачем тебе понадобилось нас дурачить, зачем ты вообще сюда явилась, но ни слова правды мы от тебя не услышим! Ты вроде них — правда тебя не интересует. Ты такая же злая, как они, я знаю, ты ничуть не лучше той, которую взорвал Джордж, той, фальшивой! Никакой разницы.

— Отлично, — пробормотал Джордж, возводя глаза к небу. — Лучше некуда.

— Взорвал? — Лайлак взглянула на Джорджа.

— Я был не виноват. — Джордж яростно покосился на Оберона.

— Так вот что с ним случилось, — задумчиво протянула Лайлак. И рассмеялась. — О, они просто бесились! Когда течением принесло золу. Это был последний экземпляр, служил не одну сотню лет. — Ее голубая юбочка задралась, когда она спускалась со стола. — Мне пора. — Лайлак двинулась к двери.

— Нет, подожди, — воскликнул Оберон.

— Пора? Нет уж. — Джордж взял ее за руки.

— У меня еще много дел. А здесь все улажено, так что… Ох, совсем забыла. Ваш путь большей частью идет через лес, поэтому лучше будет взять проводника. Кого-нибудь, кто знает лес и поможет вам в дороге. Захватите монету для перевозчика и оденьтесь потеплее. Дверей множество, но некоторые более быстрые. Не задерживайтесь, а то пропустите пир! — Лайлак метнулась от двери обратно, в объятия Джорджа. Тонкими, золотистого цвета руками обхватила его шею, поцеловала худые щеки и спрыгнула на пол. — Веселья будет… — Она подмигнула, послала им довольную улыбку, в которой сквозило откровенное и незлое озорство, и скрылась. До Джорджа и Оберона донеслось шлепанье ее босых ног по старому линолеуму, но как открылась и захлопнулась дверь дома, они не услышали.

Джордж взял с вешалки для шляп комбинезон и куртку, натянул их, а потом и сапоги и направился было к выходу, но у двери, казалось, забыл, куда собрался и почему спешит. Он огляделся, не нашел ответа и сел к столу.

Оберон медленно уселся напротив, и они долго молчали. Иногда они настораживались, но ничего не видели: комната словно бы утратила некоторую значительность и вновь сделалась обыкновенной кухней, где варят овсянку, пьют козье молоко и где сидят за столом, соприкасаясь носками резиновых сапог, двое холостяков и готовятся взяться за дела по хозяйству.

Или отправиться в путь: такая возможность оставалась.

— Ладно, — заговорил Джордж. — Что? — Он поднял взгляд, но Оберон молчал.

— Нет, — проговорил наконец Оберон.

— Она сказала… — начал Джордж, но не сумел в точности повторить ее слова. Не мог забыть сказанное ею, но (как меканье коз, снег за окном, собственное сердце, то наполнявшееся, то пустевшее) не мог и вспомнить.

— Сильвия, — выдохнул Оберон.

— Проводник. — Джордж прищелкнул пальцами.

В холле послышались шаги.

— Проводник, — повторил Джордж. — Она сказала, нам понадобится проводник.

Оба обернулись к отворявшейся двери. Вошел Фред Сэвидж, тоже в резиновых сапогах, готовый сесть за завтрак.

— Проводник? — спросил он. — Кто-то куда-то намылился?

Дама с сумочкой из крокодиловой кожи

— Это она? — спросила Софи. Отодвинув занавеску, она выглянула в окно.

— Должно быть, — отозвалась Элис.

Не так часто на каменные воротные столбы падал свет фар, чтобы долго гадать, чья машина к ним приближается. Скользя по фасаду яркими огнями, длинный и низкий, совершенно черный в сумерках автомобиль промчался по изрезанной колеями подъездной аллее и остановился. Фары потухли, но двигатель еще некоторое время нетерпеливо ворчал. Потом он затих.

— Джордж? — спросила Софи. — Оберон?

— Их я не вижу. Только ее.

— Боже.

— Все нормально. По крайней мере, она здесь. — Сестры отвернулись от окна. На лицах тех, кто собрался в двойной гостиной, было написано взволнованное ожидание. — Она приехала, — кивнула Элис. — Скоро отправляемся.

Заглушив мотор автомобиля, Ариэл Хоксквилл несколько мгновений сидела и прислушивалась к воцарившейся тишине. Потом выбралась наружу. С соседнего сиденья она взяла сумку на ремне из кожи аллигатора и замерла под моросившим дождиком. Глубоко вдохнув вечерний воздух, она подумала: весна.

Она направлялась на север, в Эджвуд, второй раз, и теперь ей пришлось одолевать рытвины и борозды изношенных дорог, а также контрольно-пропускные пункты, где проверяли паспорта и визы. Пять лет назад, при первом посещении, о таком невозможно было бы и подумать. Хоксквилл подозревала, что за ней следят, если не всю дорогу, то часть, но в путанице дождливых проселков, которая вела от шоссе к Эджвуду, хвост неминуемо должен был отстать. Она явилась одна.

Письмо от Софи было странным, но настоятельным; во всяком случае, Хоксквилл надеялась, что оно оправдает риск (зная, что ее почту просматривают, она не велела родственникам писать ей в Столицу), путешествие и длительный отрыв от государственных дел в столь критическое время.

— Привет, Софи, — сказала она, когда две высокие сестры вышли ей навстречу на крыльцо. Оно было темным: фонарь не зажигали. — Привет, Элис.

— Привет, — отозвалась Элис. — А где Оберон? Где Джордж? Мы просили…

Хоксквилл поднялась по ступеням.

— Я сходила по указанному адресу и долго стучала в дверь. Похоже, дом стоит пустой…

— Он всегда так выглядит, — вставила Софи.

— …Так что ответа не было. Мне почудился за дверью какой-то шум, и я позвала их по именам. Отозвался кто-то с акцентом: они, мол, ушли.

— Ушли? — удивилась Софи.

— Ушли. Я спросила, куда и на какое время, но никто не ответил. Задерживаться я не решилась.

— Не решились? — спросила Элис.

— Можно войти? Ночь чудесная, но немножко сырая.

Родственницы не имели понятия и, как предполагала Хоксквилл, даже не могли себе вообразить, насколько опасно им с нею встречаться. К этому дому устремлялись вожделения некоего лица, которое не знало о его существовании, но сжимало вокруг него кольцо. Хоксквилл надеялась, однако, что тревожить их нет необходимости.

В свете единственной тусклой свечи холл представлялся тенистым и огромным. Хоксквилл последовала за своими родственницами по невообразимым внутренним лабиринтам: вниз, вкруговую, вверх — и оказалась наконец в двух соединенных между собой больших комнатах, где пылал очаг, горел свет и где к ней обратилось множество любопытных, ожидавших ее прихода лиц.

— Это наша родственница, — пояснила Дейли Элис. — Давно потерявшаяся из виду. Зовут ее Ариэл. А это наша семья, — обратилась она к Ариэл, — вы с ними знакомы. И еще кое-кто. Похоже, собрались все. Все, кто мог. Схожу за Смоки.

Софи подошла к круглому столику, где горела медная лампа под зеленым стеклянным абажуром и лежали карты. При виде их у Ариэл Хоксквилл подпрыгнуло сердце. Дело было не в чужих судьбах, которые в них содержались или отсутствовали; Хоксквилл была уверена в тот миг, что ее судьба в них записана точно. Карты и были ее судьбой.

— Привет, — сказала она, коротко кивнув собравшимся. Она села на стул с прямой спинкой, между очень старой дамой с удивительно яркими глазами и двумя близнецами, мальчиком и девочкой, которые пристроились в одном кресле.

— По какой линии у вас родство? — спросила Мардж Джунипер.

— Насколько мне известно, это в строгом смысле не родство. Отец Оберона, сына Вайолет Дринкуотер, был моим дедом. Я происхожу от его более позднего брака.

— Ага, — кивнула Мардж Джунипер, — эта ветвь семьи.

Хоксквилл почувствовала на себе взгляды и мимолетно улыбнулась двум детишкам в кресле, которые рассматривали ее с робким любопытством. Редко встречаются с посторонними, — предположила Хоксквилл, не зная, что Бад и Блоссом с удивлением и трепетом созерцали сейчас загадочную и немного пугающую даму с сумочкой из крокодиловой кожи, которая (как было сказано в хорошо знакомой им песне) должна явиться в самый главный день.

Пока не украдено

Элис карабкалась вверх, с ловкостью слепого одолевая в темноте ступени.

— Смоки? — крикнула она, добравшись до подножия узкой винтовой лестницы, которая вела в помещение с «оррери». Ответа не последовало, но наверху горел свет. — Смоки?

Подыматься дальше ей не хотелось: низенькая лестница, арочная дверка и тесное холодное помещение под маленьким куполом, набитое механизмами, явно не были рассчитаны на таких высоких людей, как она. Ей всегда бывало там страшно.

— Все уже собрались, — сказала Элис. — Можно начинать.

Обхватив себя за бока, она стала ждать. На запущенном полу скопилась влага, на обоях виднелись бурые пятна.

— Хорошо, — отозвался Смоки, но Элис не услышала, чтобы он пошевелился.

— Джордж и Оберон не явились, — сказала она. — Куда-то ушли. — Она подождала еще и, не услышав ни единого звука, который бы свидетельствовал о том, что Смоки работает или готовится сойти вниз, вскарабкалась по лестнице и сунула голову в дверку.

Смоки сидел на стульчике, как проситель или кающийся перед своим идолом, и не сводил глаз с механизма, заключенного в черный стальной корпус. Увидев открытый корпус, Элис оробела, словно бы вторглась туда, где ее не ждали.

— Хорошо, — повторил Смоки и приподнялся, но только ради того, чтобы достать с полочки на задней стороне корпуса стальной шарик, размером с крокетный шар. Положил его в чашечку или захватное устройство на одном из рычагов, выступавших из колеса, которое содержалось в корпусе. Отпустил руку, и вес шарика потянул рычаг вниз. Когда он стронулся с места, остальные шарнирные рычаги задвигались тоже; один из них с клацаньем распрямился, чтобы принять следующий шар.

— Поняла, как оно работает? — грустно спросил Смоки.

— Нет.

— Неравновесное колесо. Вот эти рычаги на одной стороне вытянуты благодаря шарнирам, но когда они, совершая круг, попадают на другую сторону, шарниры складываются и рычаг повисает вдоль колеса. Так. Та сторона колеса, где рычаги торчат, будет всегда тяжелее другой, и всегда стремится вниз, то есть движется по кругу. Когда ты вкладываешь шар в чашечку, колесо поворачивается и вытягивается другой рычаг. Шар падает в чашечку на этом рычаге, тянет его вниз и по кругу, и так далее.

— Вот как.

Все это Смоки рассказывал ровным голосом, словно повторял старую-престарую историю или набивший оскомину урок грамматики. Элис вдруг вспомнила, что он не обедал.

— Таким образом, — продолжал он, — вес шаров, которые падают в чашечки на этой стороне, выносит рычаги достаточно высоко на другую сторону, чтобы они сложились; чашечка наклоняется, шар выкатывается. — Смоки крутанул колесо вручную, чтобы проиллюстрировать свой рассказ. — Он попадает обратно на полку, скользит вниз и падает в чашку рычага, который только что распрямился на этой стороне, подталкивает рычаг, он дальше движется по кругу, и так без конца. — Ослабнувший рычаг, в самом деле, отпускал шар, и тот попадал на другой, который, клац-клац-клац, высовывался наружу. Рычаг влекся вниз, в конечную точку цикла. Потом колесо остановилось.

— Замечательно, — мягко проговорила Элис.

Смоки, заложив руки за спину, хмуро созерцал неподвижное колесо.

— В жизни не видел такой идиотской штуки.

— Да?

— Этот Клауд — самый дурацкий изобретатель, какой когда-либо… — Не придумав, чем завершить фразу, Смоки повесил голову. — Это устройство не работает, Элис, оно ничего не может вращать. Оно не будет работать.

Осторожно обойдя инструменты и промасленные детали, Элис приблизилась и взяла Смоки за руку.

— Смоки. Все собрались внизу. Приехала Ариэл Хоксквилл.

Он поднял глаза, и на лице его вырисовалась разочарованная улыбка человека, потерпевшего до нелепости сокрушительное поражение. Потом он состроил гримасу и приложил руку к грудной клетке.

— Тебе нужно поесть.

— Нет, лучше не стоит. Так мне кажется.

— Пойдем. Ты это выяснишь. Может, спросишь Ариэл. — Она с облегчением поцеловала мужа в лоб и первая двинулась через арочную дверцу на лестницу и вниз по ступеням.

— Элис, — спросил Смоки. — Это оно? Сегодня то есть. Оно?

— О чем ты?

— Да или нет?

Пока они шли через холл и вниз по лестнице на третий этаж, Элис молчала. Она держала руку Смоки, думая о его вопросе, но еще и о других вещах, о которых могла бы сказать. Наконец, поскольку оба они знали слишком много, чтобы играть в загадки, она решилась и произнесла лишь одно:

— Наверное. Уже близко.

Смоки ощутил покалывание в руке, прижатой к телу чуть ниже грудной кости, и, охнув, остановился.

Они находились на верхней площадке лестницы. Внизу слабо различались огни в гостиной и голоса. Внезапно воцарилась гулкая тишина.

Близко. Если это уже близко, тогда он проиграл. Потому что он отстал, взялся за работу, в которой даже еще не разобрался, не говоря уже о том, чтобы начать. Он проиграл.

Громадная пустота открылась, казалось, в его груди, большая, чем он сам. По ее краям сгущалась боль, и Смоки знал, что через мгновение, бесконечное мгновение, она хлынет внутрь, дабы заполнить пустоту. Но пока что не было ничего, только за место в его опустошенном сердце боролись два неясных предчувствия: одно сулило страх, другое — некое откровение. Первое было черным, второе белым. Он застыл, стараясь не поддаться панике, оттого что не может дышать. Внутри пустоты не оставалось воздуха, чтобы вдохнуть, он ощущал только борьбу между Страхом и Откровением и слушал неумолчный громкий гул в ушах, который как будто говорил: теперь ты видишь; ты об этом не просил и уж точно не ожидал, что у тебя откроются глаза именно в этот миг, на лестнице, в темноте, но ты видишь; и тут же он пришел в себя. Сердце, выдавив из себя два медленных страшных толчка, подобных ударам, начало биться сильно и ровно, словно бы в ярости, и его наполнила привычная боль облегчения. Борьба закончилась. Он смог вдохнуть боль. Еще мгновение, и он сможет вдохнуть воздух.

— Ох, — услышал он голос Элис, — ох как прихватило. — Из сочувствия она тоже прижала руку к груди. Смоки чувствовал ее ладонь на своей левой руке.

— Ух ты, — произнес он, когда к нему вернулась речь. — О-хо-хо.

— Прошло?

— Почти. — Боль потекла вниз по левой руке, которую держала Элис, сжимаясь в нитку и устремляясь в безымянный палец. На нем не было кольца, но осталось ощущение, будто его срывали, тянули, — кольцо, за долгий срок так приросшее к пальцу, что его нельзя было отделить, не разрубив нервы и сухожилия, — Хватит, хватит, — проговорил он, и боль отпустила, по крайней мере, отчасти.

— Все нормально, — заверил он. — Нормально.

— Ох, Смоки. Правда?

— Отпустило, — кивнул он.

Он направился вниз, где светились огни гостиной. Элис поддерживала его, но он не чувствовал слабости. Он даже не был болен. Старые медицинские книги доктора Фиша и доктора Дринкуотера сошлись бы в том, что пережитое им объяснялось не болезнью, а неким состоянием, вполне совместимым и с долгой жизнью, и с относительно хорошим состоянием здоровья.

Состояние, не опасное для жизни. Но почему же оно напоминало откровение, откровение, так и не пришедшее и не отложившееся в памяти? «Да, — говаривал старый Фиш, — предчувствие смерти случается при грудной жабе, волноваться тут не из-за чего». Но относилось ли оно к смерти? Когда это откровение придет, если оно придет, — будет ли это смерть?

— Больно, — предположила Элис.

— Ну да, — Смоки улыбнулся, отдуваясь. — Удовольствие, во всяком случае, то еще.

— Возможно, это в последний раз, — сказала Элис. Она, видимо, сравнивала его приступ с чиханьем: чихнуть напоследок от души, и система прочистится.

— Ну, уж нет, — мягко возразил Смоки. — Не дай бог. Нет.

Поддерживая друг друга, они спустились по лестнице и вошли в комнату, где ждали остальные.

— Это мы, — объявила Элис. — Вот он, Смоки.

— Всем привет, — проговорил он. Софи подняла взгляд от стола, а его дочери — от вязанья, и Смоки увидел, как в их глазах отразилась его мука. В пальце все еще пульсировала боль, но сам Смоки был цел. Давно носимое кольцо пока не было украдено.

Состояние: но похоже на откровение. А их откровения, впервые спросил он себя, причинили им такую же боль?

— Все в порядке, — констатировала Софи. — Мы начинаем.

Она скользнула взглядом по кругу смотревших на нее лиц. Дринкуотеры и Барнаблы, Берды, Флауэрзы, Стоуны и Уидзы, ее домашние, соседи и родственники. При ярком свете медной настольной лампы остальная часть комнаты представлялась ей погруженной в глубокую тьму, словно бы она сидела в лесу у костра и в окружающей тьме выискивала взглядом животных, которых ей нужно было с помощью чар наделить разумом и целью.

— Так вот, — произнесла она. — У меня побывала гостья.

 

Глава третья

Собрать этим вечером у себя родственников и соседей оказалось проще, чем думала Софи, хотя нелегко было решиться на то, чтобы устроить это собрание, а также нелегко подобрать слова. Ведь приходилось нарушить издавна принятое молчание, столь давнее, что в Эджвуде даже не помнили, когда была дана клятва его хранить, молчание, таившееся в сердцевине многих историй. Нарушить его было все равно, что взломать сундук, к которому потерян ключ. На обдумывание ушли оставшиеся зимние месяцы, а потом понадобилось время, чтобы оповестить всех, кто жил на отрезанных бездорожьем фермах и в изолированных коттеджах, в Столице и в Городе, а также назначить удобную для всех дату.

А это далеко?

Тем не менее почти все они согласились прибыть, встретив эту новость удивительно спокойно, словно давно уже ожидали подобного приглашения. И они действительно его ожидали, сами того не сознавая.

Когда юная посетительница Маргарет Джунипер путешествовала по пентаклю из пяти городов (в свое время Джефф Джунипер, показывая Смоки Барнаблу путь в Эджвуд, соединил их на карте пятиконечной звездой), пробудилась ото сна не одна семья. Ощутив, как мимо проходит кто-то или что-то, они погрузились в своеобразное мирное ожидание, счастливое предчувствие; они не думали теперь, что жизнь их кончится раньше, чем Как-то исполнится давнее обещание или произойдет некое великое событие. Это всего лишь весна, говорили они себе утром, всего лишь наступающая весна. Мир такой, каков он есть, и не иной, и подобные сюрпризы в нем не предусмотрены. Но потом из дома в дом стала передаваться, обрастая по дороге деталями, история, рассказанная Мардж, пошли догадки, предположения, и когда вызов был получен, никто не удивился — удивились скорее тому, что не удивляются.

Ибо это касалось их всех, всех этих семей, которые знались с Августом, учились у Оберона, а потом у Смоки, у которых бывала Софи, совершавшая, как принято у старых дев, длительные поездки по окрестностям; они разделяли судьбу, предсказанную двоюродной бабушкой Норой Клауд для Дринкуотеров и Барнаблов. В конце концов, почти сто лет тому назад их предки обосновались здесь, потому что знали Повесть или ее рассказчиков; иные были учениками и даже последователями. Кое-кто, вроде Флауэрзов, были — или считали себя — посвященными в тайну; многие владели достаточным состоянием, чтобы предаваться праздности и размышлять над тайной среди лютиков и молочая на фермах, которые они купили, но хозяйством пренебрегали. Трудные времена не обошли стороной их потомков: многие сделались ремесленниками, жили случайными заработками, водили грузовики, перебивались с хлеба на воду на фермах, окончательно перемешались со всевозможными молочниками и мастеровыми, кого их предки едва удостаивали слова, и все же в этих семьях передавались из уст в уста истории, каких не знал никто другой в мире. Да, им приходилось несладко, и, как они думали, мир сделался суров, стар и безнадежно обыкновенен, но они происходили от породы бардов и героев, человечество пережило некогда Золотой век, и земля вокруг них была живой и густо заселенной, хотя времена были слишком трудные, чтобы это замечать. Все они в детстве засыпали под старинные истории, позднее рассказывали их любимым, а потом собственным детям. Большой дом не сходил у них с языков. Его обитатели удивились бы тому, как много соседи знают о нем и его истории. За столом и у камелька они размышляли о том же, поскольку в эти темные дни иных занятий у них не было, и, так и сяк преобразуя историю дома в своих мыслях, все же ее не забывали. И когда пришло приглашение от Софи, они удивились только тому, что не испытали удивления, и, отложив в сторону инструменты, сняли передники, укутали детей, растормошили свои старые драндулеты и явились в Эджвуд, чтобы услышать о возвращении потерянного ребенка, об обращенной к ним просьбе и о предстоявшем путешествии.

— Итак, вот дверь, — сказала Софи, трогая лежавшую перед ней карту из колоды (козырь Множественность), — а вот и дом. А вот, — она тронула другую карту, — собака, стоящая перед дверью. — В двойной гостиной царила абсолютная тишина. — Дальше — река или что-то похожее…

— Говори громче, дорогая, — вмешалась Мамди, сидевшая совсем рядом. — А то никому не слышно.

— Вот река. — Софи почти кричала. Ее щеки окрасились румянцем. Когда она находилась у себя в темной спальне и рядом была Лайлак, все представлялось… не то чтобы проще, но, по крайней мере, яснее. Цель виделась отчетливо и теперь, но следовало подумать о средствах — они были далеко не столь ясны. — И мост, чтобы ее пересечь, или брод, или паром, или еще какое-то средство, а на том берегу мы найдем старика, который знает дорогу и поведет нас.

— Дорогу куда? — послышался несмелый голос, принадлежавший, как решила Софи, кому-то из Бердов.

— Туда, — отозвался кто-то другой. — Ты что, не слушал?

— Туда, где находятся они, — сказала Софи. — Где соберется Парламент.

— Вот оно что, — произнес первый голос. — А я-то думал, Парламент здесь.

— Нет, — объяснила Софи, — он соберется в том месте.

— Ага.

Вновь наступила тишина, и Софи постаралась вспомнить, что ей еще известно.

— Софи, а это далеко? — спросила Мардж Джунипер. — Не всем по силам дальняя дорога.

— Не знаю. Не думаю, что очень далеко. Помнится, временами это казалось далеко, а временами близко. Наверное, не так далеко, чтобы было не добраться. Впрочем, не знаю.

Все ждали. Софи изучала карты и перекладывала их. Что, если дорога окажется слишком дальней?

Блоссом проговорила мягко:

— Правда, там здорово? Наверняка.

Бад рядом отозвался:

— Нет! Там опасно. И жутко. Придется сражаться! Ведь это война, да, тетя Софи?

Ариэл Хоксквилл взглянула на детей, потом на Софи.

— Что вы думаете, Софи? Это война?

Софи подняла взгляд и протянула вперед пустые ладони.

— Не знаю. Думаю, война, — так говорила Лайлак. Так и вы говорили. — В ее словах, обращенных к Ариэл, прозвучал чуть заметный упрек. — Не знаю, не знаю! — Софи встала и развернулась так, чтобы видеть всех собравшихся. — Я знаю только, что нам непременно нужно пойти и помочь им. Если мы откажемся, их не останется совсем. Они вымирают, я уверена! Или уходят, прячутся так далеко, что это почти равносильно смерти, и все из-за нас! Подумайте, что произойдет, если их не станет.

Все подумали об этом или попытались подумать и пришли к разным заключениям или представили себе разные картины, а кто-то и вовсе ничего не придумал.

— Понятия не имею, где находится это место, — продолжала Софи, — и как нам туда добираться, а также чем мы можем быть полезны и почему именно нам нужно идти, но в одном я уверена: мы просто обязаны попытаться! То есть дело даже не в том, хотим мы или не хотим. Разве вы не видите, что и здесь мы оказались только ради них — я в этом убеждена. Не пойти сейчас — это было бы все равно, что родиться, вырасти, вступить в брак, завести детей, а потом сказать: я передумал, не надо мне всего этого. А между тем если бы мы всего этого не имели, то некому даже было бы сказать: мне, мол, ничего не надо. Понимаете? И сними то же самое. Мы не можем отказаться, потому что нам на роду написано пойти, потому что мы, по-настоящему, идем туда всю свою жизнь.

Она обвела взглядом всех собравшихся. Дринкуотеры и Барнаблы, Берды, Стоуны, Флауэрзы, Уиды и Вольфы; Чарлз Уэйн и Черри Лейк, Бад и Блоссом, Ариэл Хоксквилл и Мардж Джунипер, Сонни Мун, старый Фил Флауэрз и его дочери и сыновья, внуки, правнуки и праправнуки Августа. Софи очень не хватало ее тетки Клауд, которая могла бы изложить нужную мысль просто и непререкаемо. Дейли Элис, спрятав подбородок в пригоршне, смотрела на сестру с улыбкой; дочери Элис невозмутимо занимались шитьем, словно слова Софи были ясны как день, а ведь даже ей самой они, слетев с языка, показались невероятной чушью. Ее мать с умным видом кивала, но не было уверенности в том, что она все правильно расслышала; черты родственников выражали мудрость и глупость, веселость и мрачность, менялись или оставались неподвижными.

— Я сказала все, что могла, — беспомощно заключила Софи. — Все, что услышала от Лайлак: их пятьдесят два, срок — день середины лета, летнего солнцестояния, и это дверь, как было и всегда; карточная колода — это географическая карта, и расклад карт, насколько я поняла, рассказывает о собаке, реке и так далее. Вот так. Осталось обдумать, что нам делать дальше.

И все присутствующие — хотя некоторые совсем не привыкли к этому занятию — принялись думать. Иные, поднеся ладонь ко лбу или соединив кончики пальцев, перебирали мысленно догадки и подозрения, обычные или фантастические, или погружались в воспоминания. Некоторые воздвигали воздушные замки и шарили по их уголкам, чувствовали свои болячки, застарелые или новые, и гадали, не предвещают ли последние совсем иное путешествие. Другие просто заново оценивали себя, перебирали старые страхи и полученные некогда советы, вспоминали о часах любви и отрады. А кое-кто не делал ни того, ни другого, ни третьего.

— Это может быть легко, — вырвалось у Софи. — Вполне вероятно. Всего лишь сделать шаг! А может потребовать большого труда. Не исключаю, что путей окажется несколько, для разных людей разные, но хотя бы один путь есть, должен существовать. Вам всем нужно о нем подумать, вообразить его себе.

Они попытались, ерзая на стульях и меняя положение ног, закинутых одна на другую; думали о севере, юге, востоке, западе; думали о том, как их вообще сюда занесло, гадали, не получится ли так, что, увидев начало тропы туда, они само собой поймут, куда идти дальше. И вдруг в задумчивую тишину ворвался звук, какого они в этом году еще не слышали: на улице заквакали жабы.

— Ладно, — произнесла Софи и села. Она сложила карты, словно они сказали свое слово до конца. — Как бы то ни было, мы будем действовать шаг за шагом. Еще вся весна впереди. Потом встретимся и посмотрим. Больше ничего мне в голову не приходит.

— Послушай, Софи, — заговорила Тейси, отложив шитье, — если дом — это дверь…

— А мы, — подхватила Лили, тоже опустив на колени работу, — сидим внутри…

— Тогда, — продолжила Люси, — мы уже находимся в пути?

Софи смерила их взглядом. Сказанное прозвучало очень здраво и разумно.

— Не знаю, — ответила она.

— Софи, — заговорил Смоки от двери, где он стоял молча с тех самых пор, когда явился и началось собрание. — Можно тебя спросить?

— Конечно.

— А как мы вернемся домой?

В ее молчании содержался тот самый ответ, которого ожидал Смоки; оно подтверждало всеобщие подозрения относительно того места, о котором говорила Софи. Она склонила голову среди воцарившейся тишины, которую никто не решался нарушить. Все собравшиеся слышали ее ответ и вывели из него вопрос, который на самом деле стоял перед ними и который не до конца высказала Софи.

Как бы то ни было, они одна семья, думала Софи, или, во всяком случае, кто пойдет, тот к ней относится, кто не пойдет — нет, вот и все. Она уже открыла рот, чтобы спросить «пойдете?», но ее смутили их лица, такие разные и такие знакомые.

— Ну что ж, — произнесла Софи, и лица расплылись, потому что ее глаза наполнились слезами, — это, как будто, все.

Блоссом вскочила с кресла.

— Я знаю, — вскричала она, — нам всем нужно собраться в кружок, взяться за руки для силы и сказать хором: «Мы хотим!» — Она оглядела взрослых. — Правильно?

Кто-то засмеялся, кто-то отмахнулся. Мать притянула девочку к себе и сказала, что не все, возможно, захотят последовать ее совету, но Блоссом, взяв за руку брата, начала убеждать двоюродных сестер и братьев, теток и дядей подойти и тоже взяться за руки. Она не обратилась только к даме с сумочкой из крокодиловой кожи. Потом она решила, что кружок, возможно, сделается сильней, если участники скрестят руки и возьмут за руки тех, кто стоит напротив, для чего нужно сойтись еще теснее. Когда ей удавалось выстроить часть кружка, в другом месте он прорывался. «Никто не слушает», — жаловалась она Софи, которая только глядела на нее и тоже не слушала, а думала о том, что станется с нею, что станется со всеми храбрыми, и воображение не подсказывало ей ответа. Тут поднялась на неверные ноги Мамди, не слышавшая предложения Блоссом, и произнесла:

— Ну ладно, в кухне есть кофе, чай и кое-что еще, а также сэндвичи.

Кружок в результате совсем распался, послышался скрип стульев и шарканье ног; все двинулись в кухню, тихо переговариваясь по дороге.

Просто делала вид

— Кофе? Звучит соблазнительно, — заметила Хоксквилл своей престарелой соседке.

— Соблазнительно, это верно, — отозвалась Мардж Джунипер. — Но я не уверена, стоит ли он таких хлопот. Вы ведь понимаете.

— Что, если я принесу вам чашечку?

— Это было бы очень любезно с вашей стороны. — Мардж облегченно вздохнула. Доставить ее сюда было не так уж просто, и теперь она предпочитала не разлучаться с креслом, куда ее посадили.

— Отлично, — сказала Хоксквилл. Она последовала за остальными, но задержалась у стола, где Софи, подперев ладонями щеки, то ли с печалью, то ли с удивлением созерцала карты. — Софи, — позвала она.

— Что, если это слишком далеко? — В обращенном на Хоксквилл взгляде Софи появился страх. — Если я вообще ошибаюсь?

— Мне этого не кажется. Во всяком случае, если я правильно вас поняла. Ваши слова, конечно, прозвучали необычно, однако нет причин в них сомневаться. — Она тронула Софи за плечо. — Собственно, я сказала бы даже, что в них нет ничего такого уж странного.

— А Лайлак?

— Это было странно. Да.

— Ариэл, не взгляните ли на них? Может, вы увидите что-нибудь полезное, первый шаг…

— Нет. — Хоксквилл отпрянула. — Нет, мне нельзя их трогать. Нет. — В комбинации, которую выложила, а теперь нарушила Софи, не было Шута. — Слишком велико сейчас их значение.

— Не знаю. — Софи лениво выкладывала карты кругом. — Думаю, то есть мне кажется, я дойду скоро до их конца. До конца того, что они могут рассказать. Может, это относится только ко мне. Но я не вижу в них ничего нового. — Она встала и отошла от стола. — Лайлак сравнивала их с путеводителем. Но я не знаю. По мне, так она просто делала вид.

— Делала вид? — Хоксквилл следила за Софи.

— Чтобы поддержать в нас интерес. Надежду.

Хоксквилл перевела взгляд на карты. Подобно кружку, который пыталась выстроить Блоссом, карты, при всем их беспорядке, крепко держались за руки. Конец карт… Она беглым взглядом скользнула по комнате и подала ободряющий знак старой женщине, которая сидела по соседству, но та как будто этого не видела.

Мардж Джунипер в самом деле не видела Хоксквилл, но не из-за слабого зрения или рассеянности. Вняв призыву Софи, она глубоко задумалась о том, как добраться до места, что взять с собой (засушенный цветок, шаль, вышитую теми же самыми цветами, медальон с прядью черных волос, акростих на Валентинов день, в котором за буквами ее имени следовали чувства, от старости выцветшие до сепии и неискренности) и как сэкономить силы до дня отправления.

Ибо Мардж знала, о каком месте говорила Софи. В последнее время память у Мардж ослабела и сделалась неспособной хранить в себе прошлое. Ей не хватало сил, чтобы удерживать под замком мгновения, утра и вечера долгой жизни Мардж; печати были сорваны, и воспоминания выскальзывали, удалялись — из настоящего их уже невозможно было разглядеть. С возрастом память Мардж прохудилась, и она прекрасно понимала, куда лежит ее дорога. В то место, куда, восемьдесят с лишним лет назад или вчера, сбежал Август Дринкуотер; в то место, где осталась она, когда он ушел. Это было место, куда удаляются юные надежды, когда они устаревают или мы перестаем их чувствовать; место, куда уходят начала, когда являются концы, которые и сами потом уходят.

«Летнее солнцестояние», — подумала она и принялась было считать оставшиеся дни и недели, но не смогла вспомнить, какое сейчас время года, и оставила эту затею.

Куда ее занесло?

В столовой Хоксквилл набрела на Смоки, который с потерянным видом маячил в углу, словно чувствовал себя неуютно в собственном доме.

— Как вы все это понимаете, мистер Барнабл? — спросила она.

— Что? — Смоки потребовалось время, чтобы сосредоточить внимание на собеседнице. — О, не знаю, что и думать. Никак не понимаю. — Он пожал плечами, не извиняясь, но словно это была позиция, к которой он склонялся, одна сторона вопроса, тогда как многое могло быть сказано и в пользу другой стороны. Смоки отвел взгляд.

— А как дела с моделью? — спросила Хоксквилл, видя, что прежнюю тему следует оставить. — Заработала она у вас?

Этот вопрос тоже, как будто, оказался неуместным. Смоки вздохнул.

— Не работает, — сказал он. — Готова полностью. Но только не работает.

— А в чем трудность?

Смоки сунул руки в карман.

— Трудность в том, — начал он, — что она закольцована…

— Ну да, таковы орбиты планет. Во всяком случае, близки к этому.

— Я не о том. Я имел в виду, что она замкнута сама на себя. Чтобы вращаться, она должна вращаться. Понимаете? Вечное движение. Верьте не верьте, но это вечный двигатель.

— Таковы планеты. Во всяком случае, близки к этому.

— Чего я не могу понять, — начал Смоки, сопровождая свои слова позвякиванием винтиков, шайб, монеток и прочих предметов, лежавших у него в карманах (чем дольше он размышлял, тем больше волновался), — это как человеку вроде Генри Клауда или Харви могла прийти в голову такая дурацкая идея. Вечное движение. Любому известно… — Он взглянул на Хоксквилл. — Кстати, а ваша «оррери»? Как в ней крутятся колесики?

Хоксквилл поставила на буфет две чашки кофе, которые были у нее в руках.

— Ну, наверное, как в вашей. Но моя изображает другие небеса. Во многом она проще…

— Да, но как она движется? Намекните хотя бы. — Он улыбнулся, и Хоксквилл подумалось, что в последнее время ему нечасто приходилось это делать. Она задала себе вопрос, как он попал когда-то в эту семью.

— Я вам отвечу. Что бы ни вращало мою модель сегодня, я совершенно убеждена: согласно замыслу, она должна вращаться сама по себе.

— Сама по себе, — с сомнением повторил Смоки.

— Хотя ей бы не следовало. Наверное, потому, что это не те небеса. Моя модель изображает небесную сферу, где планеты всегда перемещались не сами собой, а по чьей-нибудь воле: ангелов или богов. А ваша небесная сфера новая, ньютоновская, самодвижущаяся, сама заводится и вечно тикает. Наверное, она как раз движется сама по себе.

Смоки вытаращил глаза.

— Там есть машина, которая, как будто, должна служить двигателем. Но ей самой необходима энергия. Нужен толчок.

Что ж, если она однажды правильно пущена в ход… Я имею в виду, если она движется так же, как звезды, они ведь не останавливаются, так ведь? Их движение вечно. — Странный огонек забрезжил в глазах Смоки. Хоксквилл он показался схожим с болью. Нужно было закрывать тему. Полузнайство. Если бы Хоксквилл не чувствовала, что Смоки не имеет ни малейшего отношения к плану, предложенному его родней (Хоксквилл не намеревалась содействовать его осуществлению), она бы не добавила: — Вы вполне можете поменять их местами, мистер Барнабл. Двигатель и деталь, которую он приводит в движение. У звезд имеются излишки энергии.

Она схватила чашки с кофе, сунула их под нос Смоки, когда он протянул руку, чтобы ее удержать, кивнула и скрылась. Ответить на его вероятный следующий вопрос значило бы нарушить давнюю клятву. Но она стремилась ему помочь. Ей почему-то хотелось завести здесь союзника. Блуждая по коридорам (она не туда свернула на выходе из столовой), Хоксквилл заметила Смоки, спешившего вверх по лестнице, и понадеялась, что не зря дала ему толчок.

Но куда же ее занесло? Хоксквилл осмотрелась, заглянула в один конец коридора, в другой. Кофе остывал в чашках. Где-то слышался гул голосов.

Поворот, узел, откуда открывается вид одновременно на несколько путей, Перспектива. Ни в одном из ее домов памяти не было столько наложений, такого множества коридоров, пространств, объединявших в себе два разных пространства, не было путаницы, созданной с подобной точностью. Хоксквилл чувствовала, как поднимаются вокруг нее стены этого дома — мечты Джона, замка Вайолет, высокого, многокомнатного. Он овладел ее умом, словно в самом деле был составлен из воспоминаний. Она видела (этот дом придал ее зрению устрашающую ясность), что, будь он домом ее памяти, все ее выводы были бы совсем иными, решительно и совершенно иными.

В эту ночь она сидела среди них с улыбкой и вежливо выслушивала их речи, как будто ее допустили по ошибке на чужую церковную службу. Она одновременно была смущена искренностью окружающих и держалась в стороне от эмоций, радуясь, что их не разделяет, хотя, вероятно, чувствовать себя исключенной было слегка обидно. Их простой взгляд на вещи забавлял ее. Но тем временем дом вокруг них стоял тот же, что сейчас вокруг нее, — огромный, мрачный, уверенный и нетерпеливый; дом говорил, что это не так, совсем не так. Он говорил (а Хоксквилл умела слушать голоса домов, это было главным ее умением и большим искусством, и она удивлялась лишь тому, почему так долго оставалась глухой к его гулкому голосу) — итак, он говорил, что не они, Дринкуотеры и Барнаблы и иже с ними, чересчур просто смотрят на вещи. Хоксквилл думала, что большие карты, которыми они играли, попали к ним случайно, наподобие Грааля, помещенного, забавы ради, среди обычных чашек для питья, — историческая случайность. Но дом не верил в случайности, дом говорил, что Хоксквилл ошиблась, вновь ошиблась, теперь уже в последний раз. Это было сравнимо с посещением скромной церкви, где, среди самых заурядных прихожан, распевавших банальные гимны, ее, сидевшую поодаль, переполняло вполне реальное, грозное ощущение чуда, благодати, и она трепетала от страха и протеста. Она не могла так ужасно ошибиться, разум отказывался в это верить. Реальность обернется сном, обрушится, и пробуждение наступит в некоем мире, некоем доме, таком странном и таком новом…

Хоксквилл услышала, что ее зовет Дейли Элис. Голос доносился не оттуда, откуда она ожидала. На блюдцах, которые Хоксквилл по-прежнему держала в руках, тихонько зазвякали кофейные чашки. Овладев собой, она сумела вывернуться из путаницы воображаемой гостиной.

— Вы ведь останетесь на ночь, Ариэл? — спрашивала Элис. — Мы приготовили воображаемую спальню и…

— Нет, — ответила Хоксквилл. Застав Мардж в том же кресле, она отдала ей кофе. Та рассеянно взяла чашку, и Хоксквилл показалось, что она плачет или плакала, но, может, у нее просто слезились от старости глаза, — Нет, вы очень любезны, но мне нужно ехать. Я должна поспеть к поезду. Это к северу отсюда. Я бы сейчас уже сидела в вагоне, но сумела сперва вырваться к вам.

— Ну а если вы…

— Нет. Это президентский поезд. Знаете, состав, обслуживающий важных особ. Президент совершает очередную поездку. Не понимаю, зачем он это затеял. В него или стреляют, или не слушают. И все же.

Гости тянулись к выходу, надевали на себя тяжелые пальто и шапки с ушами. Многие останавливались потолковать с Софи, и Хоксквилл заметила, что один старик тоже плакал, и Софи обняла его.

— Значит, они все пойдут? — спросила она Элис.

— Наверное. Большинство. Поживем — увидим, так ведь?

Обнаружив в ее ясных карих глазах безмятежную уверенность в том, что они союзники, Хоксквилл отвела взгляд, опасаясь тоже забормотать сквозь слезы что-то невнятное.

— Сумочка, — сказала она. — Осталось разыскать сумочку, а потом мне нужно будет уйти. Нужно.

Двойная гостиная, где состоялась встреча, опустела, лишь в углу неясно маячила фигура старой женщины, которая, как заводная игрушка, крохотными глотками прихлебывала кофе. Хоксквилл взяла свою сумочку. Потом она увидела карты, все так же разбросанные под лампой.

Конец их истории. Но не ее. Во всяком случае, насколько это от нее зависит.

Хоксквилл быстро осмотрелась. От передней двери доносились голоса Элис и Софи, прощавшихся с гостями. Веки Мардж были опушены. Едва ли думая о том, что делает, Хоксквилл повернулась спиной к Мардж, раскрыла сумочку и смахнула туда карты. Когда она их коснулась, кончики пальцев обожгло как льдом. Хоксквилл захлопнула сумочку и направилась к выходу. У двери гостиной стояла Элис и смотрела на нее.

— Ну, до свиданья, — поспешно кинула Хоксквилл. Ее оледеневшее сердце громко колотилось. Она чувствовала себя такой же беспомощной, как испорченный ребенок, который закатил истерику и даже в руках у взрослого не может остановиться.

— До свиданья. — Элис посторонилась, чтобы ее пропустить. — Удачи с президентом. Скоро увидимся.

Хоксквилл не подняла веки, так как знала, что увидит в глазах Элис свое преступление и нечто другое, еще более неприятное. Путь для бегства существовал, не мог не существовать. Если его не поможет отыскать разум, тогда поможет сила. А о чем-нибудь кроме бегства было уже поздно думать.

Это слишком просто

Дейли Элис и Софи, стоя у парадной двери, наблюдали, как Хоксквилл поспешно, словно за ней кто-то гнался, забралась в автомобиль и на полную просто мощность запустила мотор. Автомобиль рванулся, как жеребец, и полетел мимо каменных воротных столбов навстречу ночи и туману.

— На поезд опаздывает, — заметила Элис.

— Как ты думаешь, она все же пойдет?

— Пойдет. Непременно.

Повернувшись к ночи спиной, сестры закрыли дверь.

— Но Оберон, — сказала Софи. — Оберон и Джордж…

— Все в порядке, Софи.

— Но…

— Софи. Не посидишь ли со мной немного? Я не хочу спать.

Элис не казалась взволнованной, она улыбалась, но Софи расслышала в ее словах мольбу и даже страх. Она ответила:

— Конечно, Элис.

— Как насчет библиотеки? — спросила Элис. — Туда никто не придет.

— Ладно. — Софи последовала за Элис в большую темную комнату. Взятыми из кухни спичками Элис зажгла единственную лампу и прикрутила фитиль. В тумане за окном различались как будто тусклые огоньки, но больше ничего не было видно. — Элис?

Элис, казалось, пробудилась от мыслей и обернулась к сестре.

— Элис, ты знала заранее все, что я собиралась сказать?

— Да, большую часть, наверное.

— Правда? И как давно ты догадалась?

— Не знаю. В общем-то… — Элис неспешно села на кончик длинного кожаного дивана «честерфилд». — В общем-то, наверное, я всегда это знала, а со временем все только прояснялось. Кроме тех дней…

— Каких?

— Когда все запуталось. Когда… когда дела пошли не так, как ты предсказывала, а скорее наоборот. Когда мы, казалось, всего этого лишились.

Софи отвернулась, хотя в голосе сестры не прозвучало ни тени упрека, а только глубокая задумчивость. Она понимала, о каких днях говорит Элис, и огорчалась тому, что по ее вине сестра хотя бы на день, даже на один час, утратила уверенность. И это было так давно!

— Но зато потом, когда вещи вновь как будто обрели смысл, он оказался еще глубже, чем прежде. Было смешно вспоминать, как когда-то тебя одолевали сомнения и ты была такой дурочкой. Правда? Так все и происходило?

— Не знаю.

— Садись. С тобой разве было не так?

— Нет. — Софи села рядом с Элис, и та закутала себя и сестру в пестрый шерстяной плед, который связала Тейси: в неотапливаемой комнате было зябко. — Я думаю, со времен моего детства эта тайна все больше теряла смысл. — После долгих лет молчания говорить об этом было нелегко. Когда-то, много лет назад, сестры болтали на эту тему без конца, не заботясь о смысле, смешивая то, что знали, со своими снами и играми. Они нисколько не сомневались в том, как ее понимать, потому что не проводили различия между нею и своими желаниями, ради удобства, ради приключений, ради чуда. Ни с того ни с сего Софи посетило воспоминание, живое и цельное, как реальность: она и Элис, обнаженные, вместе с дядей Обероном стоят на опушке леса. Все подобные воспоминания, собственно говоря, были вытеснены фотографиями, которые сделал Оберон, — изысканно бледными и статичными, и потому Софи задохнулась, вновь увидев картину во всей полноте: жара, ясность и чудо, глубоко реальное лето детства. — Если мы знали, то почему тогда не могли уйти? Ведь это было бы так просто?

Элис сжала под пледом ее ладонь.

— Мы могли. Могли в любую минуту. Когда мы ушли, о том идет речь в Повести. — Немного помолчав, она добавила: — Но это не будет просто. — Ее слова встревожили Софи, и она крепче сжала руку сестры. — Софи, ты назвала день летнего солнцестояния.

— Да.

— Но… все нормально. Только мне нужно отправиться раньше.

Не выпуская руку сестры, Софи испуганно оторвала голову от дивана.

— Что? — спросила она.

— Мне нужно отправиться раньше, — повторила Элис. — Она взглянула на Софи и отвела глаза. Софи знала, что значит этот взгляд: Элис говорила о том, что ей было известно давно, но держалось в секрете.

— Когда? — едва выговорила Софи.

— Теперь.

— Нет.

— Ночью или этим утром. Потому я и попросила тебя посидеть со мной, ведь…

— Но почему?

— Не могу сказать, Софи.

— Нет, Элис, нет, все же…

— Все нормально, Соф. — Элис улыбнулась, глядя на расстроенное лицо сестры. — Мы пойдем туда все, все до одного, только я должна отправиться раньше. Только и всего.

Софи смотрела на сестру, и всем ее существом овладевала странная мысль, проникая в вытаращенные глаза, открытый рот, полость сердца. Мысль была настолько странная, что Софи, слышавшая ее от Лайлак, читавшая в картах и пересказывавшая ее родне, только сейчас до конца ей поверила.

— Так, значит, мы пойдем, — сказала она. Элис ответила чуть заметным кивком.

— Все это правда, — проговорила Софи. Сестра, спокойная (во всяком случае, не очень взволнованная) и ко всему готовая (по крайней мере, такой она казалась) росла и росла в глазах Софи. — Все правда.

— Да.

— Ох, Элис. — Столь выросшая Элис пугала ее. — Элис, прошу, не нужно. Подожди. Не уходи сейчас, не так рано…

— Я должна, — отвечала Элис.

— Но тогда я останусь… и все другие… — Софи откинула плед, встала и принялась просить стоя. — Нет, подожди, не уходи без меня.

— Я должна, Софи, потому что… Нет, не могу сказать: это слишком странно или слишком просто. Я должна пойти, потому что если я не пойду, идти будет некуда. И тебе, и всем другим.

— Не понимаю.

Элис чуть слышно рассмеялась. Ее смех можно было принять за рыдание.

— Я тоже пока не понимаю. Но. Скоро.

— Как же ты пойдешь, совсем одна?

Элис ничего не ответила, и Софи, раскаиваясь, прикусила себе губу. Мужество! Необъятная любовь, похожая на глубочайшую жалость, наполнила ее, и она снова взяла Элис за руку и села рядом. Где-то в доме часы пробили два или три, и каждый удар пронзил Софи как кинжалом.

— Ты боишься? — не смогла не спросить она.

— Посиди со мной чуть-чуть. До рассвета уже недалеко.

Где-то в верхнем этаже затопали тяжелые быстрые шаги. Сестры подняли взгляд. Кто-то прошел у них над головой, через холл, а потом начал проворно и шумно спускаться по лестнице. Элис стиснула ладонь сестры, и Софи поняла смысл ее жеста. Он потряс ее больше, чем любые сказанные Элис слова.

В дверях библиотеки показался Смоки. При виде двух женщин, сидевших на софе, он вздрогнул.

— Все еще не спите? — спросил Смоки. Он тяжело дышал. Софи была уверена, что он обратит внимание на ее взволнованное лицо, но он как будто ничего не заметил. Смоки взял лампу и принялся обходить с нею библиотеку, рассматривая темную массу книг на полках.

— Не знаете случайно, где стоят эфемериды?

— Что-что? — спросила Элис.

— Эфемериды, — повторил Смоки, вытянул с полки какой-то том и задвинул его обратно. — Большая красная книга, где даны положения планет. На любой день. Вы знаете.

— Ты туда часто заглядывал, когда наблюдал за звездами?

— Да-да. — Смоки обернулся к сестрам. Он не совсем восстановил дыхание и казался ужасно взволнованным. — Никто не припоминает? — Он высоко поднял лампу. — Вы не поверите. Я и сам не верю. Но это единственное осмысленное решение. Достаточно безумное, чтобы иметь смысл.

Он ждал вопросов, и Элис наконец произнесла:

— Что?

— Модель. Она будет работать.

— О-о, — протянула Элис.

— И не только это, не только это. — Смоки удивлялся и ликовал. — Думаю, она в самом деле заработает. Для этого она и предназначена. Все так просто! Мне и в голову не приходило. Представляете себе? Элис, дом будет в порядке! Если эта штука начнет вращаться, она потянет приводные ремни! Заработают генераторы! Освещение! Тепло!

Свет лампы падал на его лицо, преображенное и, казалось, приблизившееся к какому-то опасному пределу. Софи отпрянула. Ей пришло в голову, что Смоки едва видит их обеих. Она взглянула на Элис, которая по-прежнему сжимала ее руку, и подумала, что на ее глазах, наверно, выступят слезы, — но нет, это невозможно. Как-то это сделалось отныне невозможным.

— Замечательно, — сказала Элис.

— Замечательно, — кивнул Смоки, снова берясь за поиски. — Ты решишь, что я сумасшедший. Я тоже так думаю. Но я думаю также, что, возможно, Харви Клауд не был сумасшедшим. Возможно. — Он потянул с полки толстую книгу, соседние при этом с грохотом упали на пол. — Вот и она, вот и она, вот и она. — Не оглядываясь на сестер, он направился к двери.

— Лампа, Смоки, — напомнила Элис.

— Ах да. Прости. — Смоки по рассеянности прихватил с собой лампу. Он поставил ее на столик и послал сестрам такую довольную улыбку, что они не могли не улыбнуться в ответ. Комнату он покинул почти бегом, неся под мышкой толстую книгу.

Другая страна

После ухода Смоки сестры сидели молча. Потом Софи спросила:

— Ему ты не скажешь?

— Нет, — мотнула головой Элис. Она начала еще фразу, — возможно, объяснение — но замолкла, а Софи не решилась ничего вставить. — Так или иначе, — вновь заговорила Элис, — я ведь уйду не совсем. То есть уйду, но все же останусь здесь. Навсегда. — Она в это верила. Думала, глядя на темный потолок, высокие окна и окружавшие ее стены, что призыв, обращенный к ней и шедший из самого сердца вещей, рождался не только здесь, но в любом другом месте, и чувство, которое она теперь испытывала, не было чувством потери, просто иногда она принимала его за таковое. — Софи. — Голос Элис внезапно охрип. — Софи, ты должна о нем позаботиться. Береги его.

— Как, Элис?

— Не знаю. Но… ты должна. Я искренне тебя прошу, Софи. Сделай это для меня.

— Хорошо. Но ты ведь знаешь, я не очень умею заботиться и беречь.

— Это ненадолго, — сказала Элис.

В этом тоже она была уверена или хотела быть уверенной. Она стала искать в своей душе эту уверенность, искать безмятежный восторг, благодарность, опьянение, какие испытала, когда начала понимать, к чему все идет; искать смесь испуга и ощущения собственного могущества, связанную с сознанием того, что она прожила всю жизнь как птенец в яйце, выросла и перестала в нем помещаться, начала пробивать себе путь наружу, а теперь готовится выйти в обширный, наполненный воздухом мир, о котором прежде не имела ни малейшего понятия, хотя хранила нетронутыми крылья, для него потребные. Элис не сомневалась, что все ей известное вскоре узнают и близкие, узнают и веши еще более удивительные, намного удивительней; только в самые темные предрассветные часы, в холодной старой комнате оживить в себе это чувство было трудно. Она подумала о Смоки. Ее охватил испуг, такой испуг, словно…

— Софи, — спросила она мягко, — как ты думаешь, это смерть?

Софи дремала, прислонившись к плечу Элис.

— А? — спросила она.

— Не думаешь ли ты, что на самом деле это смерть.

— Не знаю. — Софи заметила, что Элис дрожит. — Вряд ли. Но не знаю.

— Я тоже думаю, что вряд ли. Софи молчала.

— Но если это и так, — продолжала Элис, — то это не то… о чем я думала.

— Ты имеешь в виду смерть? Или то место?

— И то и другое. — Элис плотнее закутала себя и сестру в вязаный плед. — Смоки как-то мне рассказывал об одном месте в Индии или Китае, где в старину существовал обычай: когда кого-то приговаривали к смерти, ему давали лекарство вроде снотворного, но на самом деле это был яд, только медленного действия. Вначале человек погружается в сон, глубокий-преглубокий, и видит очень яркие сны. Он спит долго-долго, забывает даже, что спит. Спит день за днем. Ему снится, будто он путешествует или что-нибудь вроде того. А потом, через некоторое время (яд такой мягкий и сон такой крепкий, что приговоренный сам не замечает когда), он умирает. Но не знает об этом. Может, сон меняется, но приговоренный не знает даже, что это сон. Он просто идет вперед. Думает, это другая страна.

— Просто мороз по коже, — отозвалась Софи.

— Судя по словам Смоки, ему эта история не кажется страшной.

— Не может быть.

— Он говорил, если яд убивал без промаха, то откуда тогда известно, как он действовал?

— А.

— Я подумала, что, может, этот случай похож на тот.

— Ох, Элис, как страшно. Нет.

Но Элис не имела в виду ничего страшного; сделать из смерти страну, если уж ты приговорен, представлялось ей не столь уж жутким исходом. В этом заключалось замеченное ею сходство, ибо она улавливала то, чего не видели остальные, а Софи видела смутно и запоздало: место, куда их пригласили, было вовсе не местом. По мере собственного роста вширь, она все яснее понимала, что не существует места, отличного от тех, кто в нем живет: чем их меньше, тем меньше их страна. И если в эту страну прибудут сейчас переселенцы, то каждый из них сам создаст то место, куда направляется, выстроит его из самого себя. Именно это ей, новоприбывшей, предстоит делать: из собственной смерти — или того, что сейчас казалось смертью, — сотворить землю, куда устремятся остальные. Ей придется принять такие размеры, чтобы вместить в себя целый мир, или целый огромный мир должен будет ужать себя так, чтобы уместиться в ее груди.

Смоки, конечно же, в это тоже не поверит. Во всяком случае, ему будет трудно поверить. Элис подумалось, что ему всегда было нелегко иметь дело с этой тайной. Он набрался терпения, научился с ней уживаться, но ему всегда было и будет нелегко. Пойдет ли он? Больше всего ей хотелось быть в этом уверенной. Сможет ли он? Элис была уверена во многих вещах, но тут сомневалась. Уже давно она поняла, что та же черта, которая в свое время привлекла к ней Смоки, может его впоследствии оттолкнуть, а именно ее место в этой Повести. И такое положение оставалось в силе: Элис и сейчас чувствовала, что их связывает длинная непрочная веревочка, которая может оборваться, если за нее потянешь, или выскользнуть из ее пальцев или пальцев Смоки. И теперь она хотела расстаться не прощаясь, чтобы расставание не сделалось вечным.

Смоки, думала она; смерть. Долгое время она не думала ни о чем другом, только желала, не облекая свое желание в слова, чтобы исход был не такой, каким должен быть, не тот, какой единственно возможен и какой бывал всегда.

— Тебе придется за ним присматривать, Софи, — шептала Элис. — Сделай так, чтобы он пришел. Ты должна.

Но Софи опять уснула, натянув плед до самого подбородка. Элис огляделась, как после сна. В окнах заголубело. Ночь была на исходе. Как человек, очнувшийся от боли, Элис собирала вокруг себя мир, рассвет и свое будущее. Потом, осторожно отстранившись от спящей сестры, встала. Софи приснилось, что Элис встает, и она пробормотала сквозь сон: «Я готова. Иду», добавив к этому что-то неразборчивое. Софи вздохнула, и Элис подоткнула вокруг нее плед.

Сверху вновь раздались шаги, направлявшиеся вниз. Элис поцеловала сестру в лоб и задула тусклую лампу. Едва ее желтое пламя потухло, комната заполнилась рассветом. Час был более поздний, чем думала Элис. Она вышла в холл: на верхнюю лестничную площадку примчался сломя голову Смоки.

— Элис! — прокричал он.

— Тс-с! Ты всех перебудишь.

— Элис, она работает. — Смоки схватился за стойку перил, словно боялся упасть. — Она работает, поднимись и посмотри.

— Да что ты?

— Элис, Элис, посмотри сама. Я все починил. Модель в порядке, крутится вовсю. Послушай! — Он указал вверх. Еле различимое среди утреннего кваканья жаб и голосов первых птиц, издалека доносилось мерное металлическое клацанье, похожее на тиканье гигантских часов, заключавших в себе этот дом.

— Все в порядке? — спросила Элис.

— Все в порядке, нам не придется уезжать! — Он вновь умолк, восторженно прислушиваясь. — Дом не развалится на части. В нем будет свет и тепло. Нам не нужно искать себе пристанище!

Элис не поднималась, а смотрела вверх от подножия лестницы.

— Правда, здорово? — спросил Смоки.

— Здорово.

— Иди, посмотришь. — Смоки повернулся к лестнице.

— Ладно. Пойду. Погоди минутку.

— Быстрей. — Смоки припустил по лестнице.

— Смоки, не беги.

Элис прислушалась к его удалявшимся шагам. Подошла к зеркалу в холле, сняла с крючка свой тяжелый плащ и накинула на плечи. Мельком оглядела фигуру в зеркале, выглядевшую старой в утреннем свете, направилась к парадной двери с овальным окошечком и открыла ее.

Перед ней распространялось во всех направлениях грандиозное утро, холодным ветром проникало за ее спиной в дом. Элис долго стояла в дверном проеме и думала: всего один шаг. Один шаг, который покажется шагом прочь отсюда, но таким не будет. Шаг в радугу, шаг, который она давно уже сделала и не могла переделать, и каждый новый шаг ведет только вперед. Она шагнула. Окруженная клочьями тумана, вышла на лужайку, где навстречу ей кинулась с восторженным лаем маленькая собачонка.

 

Глава четвертая

Пока Дейли Элис думала, а Софи сперва бодрствовала, а потом спала, пока Ариэл Хоксквилл летела по туманным деревенским дорогам, чтобы встретить поезд на северной станции, Оберон и Джордж Маус, подсев вплотную к костерку, гадали, куда Фред Сэвидж их завел, и никак не могли припомнить, как они в это место попали.

Бури различий

Им вспоминалось, что отправились они в путь некоторое время назад; вначале, собирая экипировку, прошлись по старым сундукам и комодам Джорджа, хотя опасности и трудности пути предвидеть было невозможно и отбирать вещи пришлось наугад. Джордж находил и вытряхивал наружу свитеры, обвисшие рюкзаки, вязаные шапки, галоши.

— А ну-ка, — говорил Фред, натягивая на свою буйную шевелюру шапочку. — Давненько я ничего такого не носил.

— На что это нам? — пожал плечами Оберон, который стоял поодаль, засунув руки в карманы.

— Нет, послушай, — возразил Джордж. — Береженого бог бережет. Кто предупрежден, тот вооружен.

— Вооружиться — это нужное дело, — заметил Фред, поднимая гигантское пончо, — оно куда как кстати.

— Глупости, — фыркнул Оберон. — Я хочу сказать…

— Ну ладно, ладно, — огрызнулся Джордж, размахивая большим револьвером, который только что нашел в сундуке, — ладно, решай сам, мистер Всезнайка. Но только не говори, что я тебя не предупреждал. — Он засунул было револьвер за пояс, но передумал и швырнул его обратно в сундук. — А как насчет вот этого? — Он говорил о большом складном ноже с двадцатью лезвиями на все случаи жизни. — Бог мой, он мне уже сто лет не попадался на глаза.

— Красота, — восхитился Фред, извлекая желтым ногтем пробочник. — Просто красота. А ловкий какой.

Оберон, не вынимая рук из карманов, продолжал наблюдать, но замечаний больше не делал. Вскоре он перестал воспринимать происходящее. С того времени, как Ветхозаветную Ферму посетила Лайлак, ему было неимоверно трудно длительное время оставаться в этом мире; он как будто то входил, то выходил, застигая отдельные, не связанные между собой сцены, словно это были комнаты в доме, план которого он не мог себе вообразить или не пытался. Временами он предполагал, что сходит с ума, но, хотя эта мысль казалась достаточно разумным и вполне вероятным объяснением, она, как ни странно, оставляла его равнодушным. Несомненно, между прежней и нынешней природой вещей существовало гигантское различие, но в чем именно оно заключалось, Оберон не мог бы указать. То есть, выделяя отдельные веши (улицу, яблоко, какую-нибудь мысль, воспоминание), он не обнаруживал в них перемен — они оставались такими же, как всегда, и все же разница существовала. «Разно-одинаковые», — любил повторять Джордж, когда речь шла о двух более или менее сходных вещах, но Оберон начал обозначать этим словом состояния одной и той же вещи — вещи, которая Как-то делалась (не исключено, что навсегда) более или менее иной.

Разно-одинаковые.

Вероятно (Оберон не был уверен, но склонялся к этой мысли), это различие возникло не мгновенно, а просто он в один прекрасный миг его заметил, влез в него. Оно его озарило, вот и все; прояснилось, как при перемене погоды. Оберон предвидел время (и эта мысль вызывала у него лишь легкую боязливую дрожь), когда он перестанет замечать различие или помнить, что в вещах была разница (а вернее, ее прежде не было); и после этого — время, когда бури различий начнут бушевать где угодно и как угодно, а он будет к ним слеп и глух.

Оберон и сейчас обнаруживал, что забывает, как некое подобие фронта окклюзии пронеслось над его воспоминаниями о Сильвии — воспоминаниями, которые он считал прочными и неизменными, как и всю свою собственность. Теперь же, пытаясь их коснуться, он обнаруживал вместо них осенние листья — так золото фейри оборачивается комьями грязи, папоротником, раковинами улиток, копытцами фавнов.

— Что? — спросил он.

— Надень-ка. — Джордж сунул ему в руки кинжал в ножнах, на которых различалась потускневшая надпись, выполненная золотым тиснением: «Ущелье Осейбл», которая Оберону ничего не говорила. Тем не менее он закрепил ножны на поясе, просто потому, что не нашел с ходу повода отказаться.

Безусловно, уходы и приходы в реальность, сходную с книгой, где заполненные страницы чередуются с пустыми, помогли ему справиться с мудреным делом, которое было на него возложено: подвести к финальной точке повествование, лежавшее в основе «Мира Где-то Еще» (он никогда не думал, что до этого дойдет). Но поди-ка поставь точку в истории, которая по самой своей природе не допускает никаких точек! И все же ему пришлось сесть за вконец изношенную (от трудов праведных) пишущую машинку, чтобы извлечь оттуда заключительные главы так убедительно, ловко и непостижимо, как фокусник извлекает из своего пустого кулака бесконечную связку цветных шарфов. Каким образом может завершиться история, которая была не чем иным, как обещанием нескончаемости! Да так же, как различие является в мир, который во всех прочих отношениях остается тем же самым, так же, как хитрое изображение вазы распадается, когда в него всмотришься, на два обращенных друг к другу профиля.

Оберон выполнил обещание, что история не закончится; таков и был конец. Вот и все.

Потом он не мог припомнить, как именно это сделал, какие сцены натюкал двадцатью шестью алфавитными и несколькими вспомогательными клавишами, какие подыскал слова, кого из персонажей убил и кого родил. Это были сны человека, которому снится, что он видит сны; воображаемые плоды воображения, эфемерности, воздвигнутые в мире, тоже сделавшемся эфемерным. Возможно ли эти сцены снять, а если возможно, то какое впечатление они произведут Там, Снаружи, какие заклятья наложат и какие разрушат — о том Оберон не имел понятия. Он просто отослал Фреда с последними (некогда немыслимыми) листами и вспомнил, смеясь, о хитрости из школьных лет, последней строчке, которой каждый школьник хоть раз да завершал немыслимую, не ведущую ни к какому логичному финалу выдумку: а потом он проснулся.

Потом он проснулся.

Фразы его фуги с окружающим миром соприкасались между собой. Они трое, — он, Джордж и Фред — обутые в сапоги и вооруженные, стояли перед зиявшей пастью подземки; холодный весенний день напоминал неопрятную постель, в которой все еще спало человечество.

— В сторону окраин? — спросил Джордж. — Или в центр?

Смотрите себе под ноги

Оберон предложил на выбор другие двери (проходы, которые, как он предполагал, могли бы служить дверью): павильон в закрытом парке, от которого у него имелся ключ, строение на окраине города, куда в последний раз направилась Сильвия из «Крылатого гонца», цилиндрический свод в глубинах Вокзала, схождение четырех коридоров. Но экспедицию вел не он, а Фред.

— Переправа, — сказал он. — Раз уж переправа, значит, мы — кровь из носу — должны пересечь реку. Бронкс и Гарлем — побоку, Проливы и Спуйтен-Дуйвил — тоже (там океан, а не река), на север к Со-Милл не забираемся, Ист и Гудзон — тоже ну их (там есть мосты) — остается еще чертова уйма рек, только — в этом вся загвоздка — их теперь не видно, они текут под землей, под улицами, домами, где люди живут, балаганами и конторами, бегут по водопроводным трубам, ужаты в ручеек, в струйку; их перегораживают, они текут в глубину, пока не упрутся в скалу и не станут, как говорится, подземными водами, но опять же никуда не деваются, и раз уж нам назначено сперва найти реку, чтобы ее пересечь, а большая часть рек загнана под землю, то нам только и остается, что полезть под землю.

— Хорошо, — кивнул Джордж.

— Хорошо, — кивнул Оберон.

— Смотрите себе под ноги, — предупредил Фред.

Они стали спускаться, ступая осторожно, будто в незнакомом месте, хотя бывали здесь сотни раз. Это был всего лишь Поезд с его ходами и берлогами, с его безумными знаками, указывающими в разные стороны без всякой пользы для потерявшихся пассажиров, с его черной подземной водой и отдаленным урчанием во внутренностях.

На полпути вниз Оберон остановился:

— Погодите чуток. Погодите.

— Что такое? — Джордж проворно оглянулся.

— Бред, — сказал Оберон. — Не может этого быть.

Фред, шагавший впереди, махнул им рукой из-за угла. Джордж находился между Фредом и Обероном, переводя взгляд то на одного, то на другого.

— Вперед, давай, — позвал Джордж.

Это будет трудно, очень трудно, думал Оберон, нехотя следуя за ним; приспособиться к этому будет труднее, чем к пропущенным страницам в книге или к прежним алкогольным неприятностям. И все же навыки, приобретенные в бесконечных попойках, — умение разнуздаться, отбросить стыд и устроить публичное представление, не задавать вопросы об обстоятельствах или, по крайней мере, не удивляться, если не найдешь ответов, — эти навыки были всем, что имел Оберон, всем полезным грузом, который он мог привнести в экспедицию. Даже и с этим оснащением он едва ли надеялся дойти до конца, с пустыми же руками, думалось Оберону, он даже не сумел бы выйти из дома.

— Слушайте, подождите, — сказал он, поворачивая вслед за остальными и спускаясь в глубины метрополитена. — Сбавьте ход.

Что, если ему не зря было ниспослано это ужасное время, этот тренировочный период; если целью было, чтобы теперь он, битый непогодой, мог выжить в этой буре различий, торить себе путь среди этого темного леса?

Нет. Это Сильвия направила его на нынешнюю тропу, а вернее — отсутствие Сильвии.

Отсутствие Сильвии. А что, если отсутствие Сильвии, а ранее того — присутствие Сильвии в его жизни и даже — бог мой! — сама ее любовь и красота были частью плана, направленного на то, чтобы сделать его пьяницей и дать те самые навыки, обучить мастерству следопыта, на годы заточить его на Ветхозаветной Ферме, где он, сам того не зная, ждал новостей, ждал, когда придет Лайлак с обещаниями, правдивыми или ложными, которые вновь раздуют пламя в золе его сердца, — и весь этот план они задумали исключительно в своих интересах, не принимая в учет ни его, ни даже Сильвии?

Ну ладно, если предположить, что это была не ложь, Парламент будет созван и там он Как-то сойдется с ними лицом к лицу, тогда он хотел бы задать им вопрос-другой и получить ответы. Кстати, неплохо бы найти Сильвию; он припас для нее несколько неприятных вопросов относительно ее роли в этом деле — чертовски неприятных вопросов, вот только бы ее найти. Только бы, только бы ее найти.

Думая об этом, Оберон заметил, как с последней ступеньки рахитичного эскалатора спрыгнула светловолосая девушка в голубом платье, показавшаяся в полутьме ярким пятном.

Она обернулась и (убедившись, что они ее видят) обогнула столб с прикрепленным на нем плакатиком: «ПРИДЕРЖИВАЙТЕ ШЛЯПЫ».

— Думаю, нам туда, — крикнул Джордж. Когда троица готовилась побежать вниз, в тоннеле загрохотал поезд и поднявшийся ветер едва не сорвал с них шляпы. Но их руки оказались проворней. — Верно? — удерживая рукой шляпу, крикнул Джордж поверх анфилады вагонов.

— Угу. — Фред тоже прижимал к голове шляпу. — Это самое я как раз и собирался сказать.

Троица двинулась вниз. Оберон следовал за Джорджем и Фредом. Правдивыми или обманными были обещания, все равно выбора у него не было, и им, конечно же, это было известно, ибо кто еще, кроме них, с самого начала наложил на него это заклятие? С ужасающей ясностью Оберон представил себе, как все обстоятельства его жизни, включая и эту грязную подземку, и эту лесенку, выстраиваются в единую цепочку, и нет ни одного, остающегося вне ее. Они брались за руки, срывали с себя маски, хватали его за горло, трясли, трясли, трясли, пока он не пробудился.

Фред Сэвидж возвращался из леса с вязанкой хвороста для костра.

— Куча народу собралась, — удовлетворенно заметил он, подкладывая хворост в золу. — Куча народу.

— Правда? — спросил Джордж с некоторой тревогой. — Дикие звери?

— Может быть. — Белые зубы Фреда светились. В шапочке и пончо он выглядел совсем старым и бесформенным, похожим на мудрую древнюю жабу в лужице на пне. Джордж и Оберон наклонились чуть ближе к слабому огню, насторожили слух и начали вглядываться в кромешную тьму.

Семейное дело

От речного берега, куда привез их паром, они успели углубиться в лес совсем немного: спустилась тьма, и Фред Сэвидж предложил сделать привал. Еще когда серая от старости, скрипучая лодка скользила вдоль канатов вниз по течению, они наблюдали, как красное солнце садилось за большими, пока безлистными деревьями, как подлесок сначала разорвал его в малиновые куски, а потом поглотил полностью. Зрелище было устрашающее и странное, однако Джордж сказал:

— Кажется, я тут уже был. Раньше.

— Да что ты? — удивился Оберон. Они сидели вместе на носу. Фред, скрестив ноги, расположился на корме и делал какие-то замечания древнему-предревнему паромщику, который в ответ не произносил ни слова.

— Не то чтобы я здесь побывал, — объяснил Джордж. — Но вроде того. — Чьи приключения здесь, в этой лодке, в этих лесах были ему знакомы и как оно них узнал? Боже, его память в последнее время напоминала высохшую губку. — Не знаю. — Он странно посмотрел на Оберона. — Не знаю. Но только… — Придерживая шляпу, чтобы ее не сорвало речным ветерком, он бросил взгляд на берег, откуда они отчалили, и на другой, куда направлялись. — Но только кажется… что, если мы заблудились?

— Не может быть, — ответил Оберон.

— Не может… — кивнул Джордж. И все же его не оставляло чувство, что они путешествуют не вдаль, а туда-сюда. Он сравнивал его с потерей ориентации, когда вынырнешь из подземки в незнакомом месте и перепутаешь, где центр города, а где окраины; пытаешься мысленно повернуть остров как надо и не можешь; видишь названия улиц и где находится солнце, но и это не вразумляет; чувствуешь себя так, словно попал в зеркало. — Ладно, — сказал он и пожал плечами.

Но тут Оберон начал что-то припоминать. Он тоже знал про этот паром — во всяком случае, слышал. Приближался берег, паромщик выпустил из рук длинный шест и вышел вперед, готовясь причалить лодку. Оберон оглядел сверху его лысую макушку и седую бороду, но паромщик не поднимал глаза.

— Не случалось ли вам… — Оберон не знал, какие подобрать слова. — Не было ли здесь девушки, смуглой девушки — она, наверное, работала на вас раньше?

Длинные сильные руки паромщика тянули канат. Во взгляде, обращенном к Оберону, отражалась равнодушная синева небес.

— Ее звали Сильвия, — добавил Оберон.

— Сильвия? — переспросил паромщик.

Лодка заскрипела, соприкоснувшись с причалом, и остановилась. Паромщик протянул ладонь, и Джордж вложил в нее специально приготовленную блестящую монетку.

— Сильвия… — произнес Джордж у костра, обняв руками колени. — А не кажется ли тебе… Я хотел сказать, не приходило ли тебе в голову, что это вроде как семейное дело?

— Семейное дело?

— То есть все это, — сказал Джордж неопределенно. — Я думал, знаешь ли, это касается только нашей семьи и идет со времен Вайолет.

— Я тоже так думал. Но тогда Сильвия…

— Вот-вот. О том я и говорю.

— Но ведь, — продолжал Оберон, — вполне может оказаться, что все это враки — что говорилось о Сильвии. Они ведь и соврут — недорого возьмут.

Помолчав и посмотрев в огонь, Джордж произнес:

— М-да. Что ж, я должен признаться. Вроде как.

— О чем ты?

— Сильвия. Может, о семье речь и идет. — Джордж помолчал. — То есть Сильвия может оказаться членом семьи. Я не уверен, но… Так вот, давным-давно, тому уже два с половиной десятка лет — нет, больше, — я знавал одну женщину. Пуэрториканку. Настоящую красотку. Мозги набекрень. Но на вид — загляденье. — Он усмехнулся. — Характер — порох, ведьма ведьмой. Жиличка. Снимала у меня комнату, еще когда не было Фермы. По правде, ту самую Складную Спальню.

Оберон присвистнул.

— Дружище, она была удивительная. Вхожу я как-то, она моет посуду, а на ногах туфли на высоких каблуках. Так на высоких красных каблуках и моет посуду. Не знаю, но что-то во мне дрогнуло.

Оберон хмыкнул.

— Ну ладно, — вздохнул Джордж. — У нее была где-то парочка детишек. Я скумекал, что если она забеременеет, то слетит с катушек. Поэтому берегся как мог. Но.

— Черт побери, Джордж!

— И она вроде как разозлилась. Почему — не знаю. То есть мне она не сказала. Просто ушла — отправилась обратно в свое Пуэрто-Рико. Я никогда больше ее не видел.

— Вот как?

— Вот так. — Джордж откашлялся. — Сильвия очень на нее похожа. И она нашла Ферму. То есть она вдруг появилась. А почему — так и не призналась.

— Ну и дела, — воскликнул Оберон, переварив слова Джорджа. — Неужели это правда?

Джордж воздел руку, как бы принося клятву.

— Но разве она…

— Нет. Не сказала ни слова. Фамилия была другая, но что с того? Ее мать уехала, сказала она, исчезла с концами. Больше, мол, я с ней не встречалась.

— Но разве ты не…

— Говоря начистоту, дружище, я не особо лез из кожи, чтобы выяснить правду.

Оберон, изумленный, некоторое время молчал. Выходит, заговор распространялся и на нее. Он касался их всех, а она была одной из них.

— Хотел бы я знать, что она… — проговорил Оберон. — То есть я хочу знать, о чем она думала.

— Угу. — Джордж кивнул. — Вопрос не в бровь, а в глаз. Чертовски хороший вопрос.

— Она часто говорила, что ты ей как…

— Я знаю, что она говорила.

— Боже, Джордж, тогда как же ты…

— Я не был уверен. Откуда бы взяться уверенности? Они все на одно лицо — женщины этого типа.

— Ну, парень, ты даешь, — поразился Оберон, — вот уж…

— Да погоди ты. Я не был уверен. Думал: черт возьми, верно, это не так.

— Ну ладно, — вздохнул Оберон. Оба глядели в огонь. — Это многое объясняет. Если речь идет о семье…

— Так я и думаю.

— Угу, — кивнул Оберон.

— Угу? — спросил Фред Сэвидж. Джордж и Оберон, вздрогнув, подняли глаза. — Тогда какого черта здесь делаю я? — Скалясь, он переводил взгляд с одного собеседника на другого. Его тусклые, но живые глазки смеялись. — Ну как?

— Ладно, — сказал Джордж.

— Ладно, — сказал Оберон.

— Ну как? — повторил Фред. — Какого черта здесь делаю я?

Его желтые глаза закрылись и открылись, и позади, в лесу, закрылась и открылась еще не одна пара желтых глаз. Фред потряс головой как бы в недоумении, но на самом деле вовсе не был озадачен. Он никогда не спрашивал всерьез, что, мол, я делаю, куда это меня занесло, а просто забавлялся, наблюдая, как собеседники испуганно задумываются. Собственно говоря, испуг и напряженные размышления представляли для него не более чем зрелище; что касается мест, смутить его было трудно, поскольку он давно уже перестал проводить различия между пространством за его закрытыми черными веками и пространством, открывавшимся, когда его веки были подняты. Данное же место Фреда Сэвиджа по-настоящему не удивляло; он не беспокоил себя мыслями о том, что жил когда-то в других краях.

— Шутка, — мягко и добродушно заверил он своих друзей. — Шутка.

Некоторое время он бодрствовал, или спал, или и то и другое вместе, — а может, не делал ни того, ни другого. Он видел тропу. Когда заголубел рассвет и запели птицы, Фред Сэвидж увидел между деревьями ту же самую, или другую, тропу. Он растолкал прижавшихся друг к другу во сне Джорджа и Оберона и коричневым, заскорузлым от грязи пальцем указал им путь.

Часы и трубка

Охваченный тревогой и любопытством, Джордж Маус огляделся. С самого первого шага, следуя по тропе, найденной Фредом, Джордж чувствовал, что она должна бы быть более странной и незнакомой. А в этом месте (во всем остальном нисколько не примечательном: с таким же густым подлеском и высокими деревьями, как всюду) ощущение дежавю усилилось. Он ступал когда-то по этой земле. Собственно, он нечасто отсюда удалялся.

— Постойте, — окликнул он Фреда и Оберона, которые, то и дело спотыкаясь, искали продолжение тропы. — Погодите чуток.

Они остановились и обернулись.

Джордж поглядел вверх, вниз, влево, вправо. Справа. Он скорее чувствовал, чем видел: там находится расчищенный участок. За этим защитным рядом деревьев угадывается не сумрак лесной, а золото и голубизна.

Защитный ряд деревьев…

— А знаете, — проговорил Джордж, — сдается мне, мы, в конце концов, не так уж далеко ушли.

Но остальные его уже не слышали.

— Поторопись, Джордж, — окликнул его Оберон.

Джорджу стоило усилий сойти с места и последовать за Обероном и Фредом. Но через несколько шагов он почувствовал, что его тянет назад.

Черт. Джордж остановился.

Лес (кто бы мог ждать такого от скопления растительности?) — лес напоминал гигантскую анфиладу комнат, где, пройдя через дверь, попадаешь из одного помещения в совершенно иное. Джордж сделал всего каких-то пять шагов, но места, где он чувствовал себя так привычно, вокруг уже не было. Ему захотелось вернуться, очень захотелось.

— Слушайте, притормозите на минутку, — крикнул он своим спутникам, но они не повернули назад. Они успели удалиться куда-то еще. Голоса птиц как будто звучали громче, чем крик Джорджа. В растерянности помешкав, он сделал два шага вслед Оберону и Фреду, а затем (зов любопытства пересилил страх) вернулся на то место, где сквозь деревья проглядывала росчисть.

Видимо, она располагалась совсем рядом. И туда, как будто, даже вела тропинка.

Он начал спускаться по тропинке, и почти сразу кайма деревьев, а также замеченное им пятно солнечного света исчезли. Очень скоро исчезла и тропа. А еще через минуту-другую Джордж совершенно позабыл, с какой стати его сюда потянуло.

Увязая сапогами в мягкой земле, он сделал еще несколько шагов, и его куртка зацепилась за жестколистный болотный куст. Где? Зачем? Джордж замер, но его ноги начало засасывать, и он с усилием двинулся вперед. Весь лес вокруг пел, заглушая мысли в его голове. Джордж забыл, кто он такой.

Он снова остановился. Краски вокруг были темные, но яркие, деревья мгновенно оделись нежно-зеленым маревом, пришла весна. Что привело его, испуганного, в эти места, где они, когда? Что с ним сделалось?

Кто он? Джордж принялся шарить в карманах, сам не зная, что хочет отыскать, но надеясь, что находка подскажет ему, кто он такой и что делает.

Из одного кармана он извлек почерневшую трубку, от которой не было никакого проку, сколько он ни вертел ее в руках. В другом оказались старые карманные часы.

Часы: да. На их усатой, смущенно ухмылявшейся физиономии ничего нельзя было прочитать, но все же это была та самая, нужная находка. Часы в его руке. Да.

Джордж уверенно решил (почти вспомнил), что принял пилюлю. Новый наркотик, с которым он экспериментировал, — удивительной, неслыханной силы. Глотая ее, он смотрел на часы, и вот что пилюля сделала: унесла его память — даже воспоминание о приеме наркотика — и ввергла его в полностью воображаемый пейзаж. Ничего себе пилюля! Выстроить в его голове целый лес с черникой и птичьим пением, чтобы там блуждал его гомункул! И все же кое-где в этот воображаемый лес проникала реальность: в руке он держал часы, по которым рассчитывал определить длительность действия нового наркотика. Он держал их в руке все время, и только теперь, когда действие пилюли начато ослабевать, вообразил, будто вынимает их из кармана. То есть представление о том, что он вынимает часы, возникло оттого, что он начал постепенно приходить в себя и реальные часы вторглись в нереальный лес. Еще немного, и ужасный, разукрашенный листвой лес померкнет и сквозь него проглянет комната, где он на самом деле сидит с часами в руке: библиотека на третьем этаже его городского особняка, и диван. Да! Где он просидел неизвестный срок, растянутый пилюлей до размеров целой жизни; просидел в окружении друзей, которые наблюдают с ним вместе и ждут, что он изречет. Каких-нибудь несколько секунд, и их лица выплывут на поверхность, как прежде часы: Франц, и Смоки, и Элис собрались по привычке в старой пыльной библиотеке, на лицах написано тревожное и радостное ожидание — ну как, Джордж? На что это похоже? А он долгое время будет только мотать головой и мычать, неспособный говорить членораздельно, пока не утвердит себя реальность.

— Да, да, — проговорил Джордж, едва не прослезившись от облегчения, оттого что вспомнил, — помню, помню. — Произнося это, он опустил часы обратно в карман и повернулся, чтобы обозреть зеленевший пейзаж. — Помню… — Он вытянул из болота один сапог, другой, и все забыл.

Кайма деревьев, и росчисть, куда падали солнечные лучи, и намек на культивированную землю. Ну, вперед. Вперед: только теперь он, спотыкаясь, пустился вниз по замшелым, черным от влаги скалам, направляясь к ущелью, вдоль которого мчался холодный поток. Джордж дышал водяными брызгами. Через реку был перекинут грубо сколоченный, наполовину обрушенный мост, внизу плавали груды веток и пенились водовороты. Вид его пугал, а далее виднелся крутой подъем. Когда Джордж, робея и тяжело дыша, осторожно ступил на мост, он забыл о том, куда тащится, при втором шаге (он наткнулся на незакрепленную поперечину и с трудом восстановил равновесие) уже не мог вспомнить, кто тащится и почему, а на следующем — в середине моста — понял, что все забыл.

Почему он обнаружил вдруг, что стоит и смотрит вниз, на воду? Что вообще происходило? Он сунул руки в карманы, надеясь, что там отыщется какая-нибудь подсказка. Ему попались старые часы, от которых не было никакого проку, и почерневшая трубка с маленькой чашечкой.

Он повертел трубку в руках. Трубка: да. «Помню», — произнес он неопределенно. Трубка, трубка. Да. Его подвал. В подвале одного из зданий, входивших в его собственный квартал, он обнаружил как-то старинный тайник — удивительная, радостная находка. Замечательная травка! Часть он выкурил, в этой самой трубке — не иначе, в этой самой трубке с почерневшей чашечкой. Внутри виднелись кусочки смолы, а все остальное содержимое трубки он вобрал в себя, и вот — вот! — результат. Ничто и никогда так его не забирало! Его унесло прочь; он не стоял уже больше там, где поднес к трубке спичку, а именно на мосту, да, на каменном мосту в Парке, куда пришел, чтобы разделить трубку с Сильвией. Вместо этого вокруг него вырос какой-то мрачный лес, такой реальный, что можно было понюхать запахи. Унесло так далеко, что он, полностью забыв себя, пробирался по этому лесу часами, целую вечность, тогда как на самом деле (он помнил, помнил четко) лишь на мгновение вынул изо рта трубку — вот же она, все еще у него в руках, у него перед глазами. Да: это были самые первые признаки того, что он очухивался от, конечно, совсем недолгого, но совершенно офонарительного транса; вслед за тем перед ним появится лицо Сильвии (на ней должна быть старая черная шляпа из шелка). Джордж приготовился уже повернуться к ней (собранный с миру по нитке лес уже разрушался, и вокруг начал воздвигаться зимний Парк, замусоренный и бурый) и сказать: «Ха, смотри-ка, забористая травка, вот уж вправду ЗАБОРИСТАЯ»; а вслед за этим Сильвия, принимая у него трубку и посмеиваясь над отсутствующим выражением его лица, должна была сделать какое-нибудь замечание из своих обычных.

— Я вижу, я помню, — произнес он, как заклинание, но с ужасом начал понимать, что вспомнил он это не в первый раз, — не в первый, куда там — однажды он все это уже вспоминал, причем совсем не так, как сейчас. Однажды? О нет, нет, быть может, уже много раз, о нет, нет. Его приковала к месту мысль о бесконечной последовательности воспоминаний, различных между собой, но их основой послужил краткий миг в лесу; бесконечный ряд повторов: о, я помню, помню; каждый эпизод вырастал в целую жизнь, но рождался он из краткого, кратчайшего мига (всего-навсего поворот головы или один шажок) в этом абсолютно необъяснимом лесу. Осознав это, Джордж ощутил, что его вдруг (но нет, не вдруг, а за долгий срок, с незапамятных времен) приговорили к аду.

— Помогите, — проговорил, а скорее выдохнул он, — помогите, о помогите.

Джордж сделал шаг по шаткому мосту, под которым пенилась лесная речка. На стене у него в кухне (хотя сейчас Джордж об этом забыл) висела картина в старинной позолоченной раме, не забранная под стекло. На ней был изображен точно такой же неустойчивый мост, по которому шагали рука об руку двое детей, невинных и ничуть не испуганных, а может, не ведающих об опасности: белокурая девочка и темноволосый, молодцеватого вида мальчик, а сверху за ними наблюдал, готовясь протянуть руку помощи, если соскользнет поперечина или подвернется нога, ангел — белый ангел с золотой лентой на голове, с невыразительным лицом под прозрачной драпировкой, но сильный, достаточно сильный, чтобы их спасти. Как раз такую могущественную поддержку ощущал за собой Джордж (хотя оглянуться и убедиться в этом ему не хватало духу), когда, взяв за руку Лайлак или, быть может, Сильвию, храбро двинулся по скрипучим доскам к противоположному берегу.

После долгого — бесконечно долгого, поскольку он не сохранился в памяти — промежутка времени Джордж, с оцарапанными коленями и бессильно повисшими от усталости руками, выбрался на край ущелья. Справа и слева от него торчали, как коленки, две скалы, а вокруг простиралась небольшая поляна, усеянная цветами. Вблизи высился, как стража, ряд деревьев. За ними уже можно было различить плетеную изгородь и один-два дома, а также дымок из трубы.

— Ну вот, — отдуваясь, произнес Джордж, — ну вот.

Недалеко на поляне стоял ягненок; это его жалобный голос слышался Джорджу, а не собственное потерянное сердце. Животное запуталось в зарослях дикого шиповника и, пытаясь освободиться, лишь сильнее себя ранило.

— Ну-ну, — сказал Джордж. — Ну-ну.

— Бя-я, бя-я, — откликнулся ягненок.

Джордж высвободил хрупкую черную ножку, ягненок неуклюже шагнул вперед, не переставая жалобно блеять. Он был новорожденный, непонятно как потерявший мать. Джордж приблизился, схватил ягненка за ноги и (как кто-то, кого он видел, но забыл где) взвалил себе на шею, удерживая за слабо брыкавшиеся копытца. Вместе с животным (повернувшим свою глупую печальную мордочку, чтобы взглянуть ему в глаза), он направился туда, где за каймой деревьев виднелась в плетеной изгороди калитка. Она была открыта.

— Ну вот, — произнес Джордж перед калиткой. — Ну вот. Вижу, вижу.

Ибо картина была вполне ясной: ветхий домишко с выступающими окнами, хлев, сарай для коз; огород, недавно засаженный овощами, в котором как раз копался какой-то смуглый коротышка (завидев Джорджа, он бросил инструмент и скрылся, что-то бормоча). Был здесь колодец, погреб для корнеплодов, поленница и чурбан с торчавшим из него топором. В загоне толкались голодные овцы, задиравшие морды в ожидании корма. И со всех сторон эту небольшую поляну созерцал сверху Дикий Лес, безразличный и темный.

О том, как он сюда добрался, Джордж знал не больше, чем о том, откуда вышел, но зато стало понятно, где он находится. Он находился дома.

Джордж опустил ягненка в загон, и тот поскакал туда, где его ждала ворчавшая мать. Джордж желал вспомнить хотя бы немногое, но, черт возьми, его жизнь была чередой колдовских видений или состояла из видений, вложенных одно в другое. Он уже слишком состарился, чтобы терзаться раздумьями, когда это переменилось. То, что он видел, было достаточно реально.

— Что за черт, — произнес Джордж. — Что за черт, это живое. — Он обернулся, чтобы закрыть калитку в заборе, задвинул засов и, как хороший хозяин, для надежности подергал, дабы прочнее отгородиться от Дикого Леса и его обитателей, а потом, отряхнув руки, зашагал к своей двери.

На пустом месте

Небо, шевелилась мысль в самой глубине мозга Ариэл Хоксквилл, небо, размером не больше подушечки пальца. Сад на острове Бессмертных, долина, месте где все мы вечные монархи. Ритмичные покачивания и стук поезда заставляли мысль вновь и вновь двигаться по кругу. Хоксквилл не принадлежат к тем, на кого движение поезда действует успокаивающе — напротив, оно ее ужасно раздражало. Хотя равнинный пейзаж за окном уже светлел в ожидании близкого рассвета, тусклого и дождливого, она еще не смыкала век. При посадке в поезд она объявила, что удаляется на покой, но с единственной целью — до поры до времени не встречаться с президентом. Пожилой любезный проводник пришел убрать ее постель, и Хоксквилл отослала его прочь, однако затем, окликнув, попросила принести бутылку бренди и позаботиться, чтобы никто ее не беспокоил.

— Стало быть, постель застилать не нужно, мисс?

— Нет. Это всё.

Где президентские приближенные откопали этих кротких и сгорбленных чернокожих? Такие древние и медлительные прислужники были редкостью даже во времена ее детства. А где, кстати, Президент находит такие большие старинные вагоны и колеи, по которым до сих пор можно ездить?

Хоксквилл налила себе бренди, нервно скрипя зубами и чувствуя, что даже самые устойчивые дома ее памяти поколеблены этой тряской. Более чем когда-либо ей нужно было мыслить ясно, полно и никак не кругами. В багажной сетке вверху напротив лежала сумочка из крокодиловой кожи с картами.

Небеса глубоко внутри, сад на острове Бессмертных. Да, если это действительно так и существуют небеса или какое-нибудь подобное место, то с уверенностью о них можно сказать только одно: помимо прочих восхитительных свойств, они должны быть еще и просторней, чем обычный мир, который мы ради них покидаем.

Просторней: не столь ограниченное небо, не столь доступные горные вершины, более глубокие моря, где бесполезен лот.

Но Бессмертные тоже должны спать, размышлять, совершать духовный моцион и искать внутри своих небес небеса еще меньше. И эти небеса, если они существуют, должны быть еще шире, безграничней, выше, глубже, чем те, первые. И так далее… «И безмернейшая точка, центр, бесконечность — Волшебное Царство, где гигантские герои одолевают в седле бескрайние пространства и переплывают безбрежные морские просторы, где нет предела возможностям, — эта окружность настолько мала, что вообще не имеет дверей».

Да, старик Брамбл был прав (разве что грешил упрощением или, наоборот, усложненностью) со своими внутренними иными мирами, к которым прилажены двери. Нет, не два мира: старой бритвой Оккама Хоксквилл перерезала горло этой идее. Только один мир, но разные формы, да и что такое, в сущности, «мир»? Тот, который она видела по телевизору, «Мир Где-то Еще», мог без умножения сущностей уместиться в этот, он был не толще молекулы, однако цельный. Это была просто другая форма, художественный вымысел.

И схожей с вымыслом, с игрой «понарошку» была страна, куда родственники приглашали Хоксквилл, а вернее, говорили, что она должна совершить туда путешествие. Да, путешествие, ибо, если это была страна, попасть туда можно было только одолев дорогу.

Все это было достаточно ясно, но что толку.

Ибо китайские небеса и воображаемые страны сходствовали между собой в том, что, каким бы путем вы туда ни попали, выбирали этот путь вы сами. Собственно, почти во всех случаях такое путешествие требовало бесконечной подготовки и железной воли — по крайней мере, железной силы воображения. И какое это имело отношение к форме бытия, которая, вопреки воле этого мира или же без его ведома и согласия, оккупировала его часть за частью, захватывая фантазию архитектора, пентакль городов, трущобный квартал, плафон Вокзала — саму Столицу? Которая нападала на обитателей этой, обычной формы и уносила их прочь — или, накрывая их приливом своего собственного существования, насильственно их поглощала? Она называла эту форму Священной Римской империей, но была не права. Император Фридрих Барбаросса был всего лишь обломком, несомым этой волной по водам Времени; его сон был нарушен, как рушатся могилы под напором прилива, и как уносит наводнение мертвецов, так и его несло куда-то еще.

И унесет, если его не сумеет направить она, Хоксквилл, не желавшая очутиться в неведомом месте под властью неведомых правителей, которые могли быть очень недовольны ее попыткой взбунтоваться. Переманить его на свою сторону, как переманивают тайного агента те, за кем он шпионит. Ради этого она украла карты. С их помощью она сможет направлять императора или, по меньшей мере, урезонивать его.

И все же в этом хитром замысле имелся один немалый изъян.

Вот горе горькое. Хоксквилл кинула взгляд на багажную сетку, где лежала ее сумочка. Ей подумалось, что ее попытки выстоять против этой бури так же смешны, как усилия путников, застигнутых равнодушным и неостановимым ненастьем, силу которого они себе не представляют. Айгенблик говорил об этом во всех своих речах, и он был прав, а она — слепа. Приветствовать эту стихию так же бесполезно, как отвергать ее; если ты ей понадобишься, она так или иначе тебя достанет. Хоксквилл раскаивалась в своем самодовольстве, но все же она должна была спастись. Любой ценой.

Шаги. К непрерывному стуку колес примешались шаги, следовавшие по коридору к ее спальне.

Прятать карты некогда, да и в любом случае на виду они будут в большей сохранности. Все это надвигается слишком быстро, она ведь всего лишь старая женщина, не готовая к борьбе, совсем не готовая.

Только не смотреть на сумочку, внушала она себе.

Дверь распахнулась. На пороге стоял Рассел Айгенблик, из-за тряски обеими руками держась за косяк. Галстук мрачной расцветки сбился на сторону, на лбу блестели капли пота. Он уставился на Хоксквилл.

— Я их носом чую, — заявил Айгенблик.

Да, вот он, изъян в хитроумном замысле. Впервые она заподозрила это обстоятельство снежной ночью в Овальном кабинете. Теперь окончательно убедилась. Император был безумен, по нему плакал сумасшедший дом.

— Что чуете, сэр? — кротко спросила она.

— Я их носом чую, — повторил он.

— Вы очень рано поднялись. Для этого еще не созрели? — Хоксквилл указала на бутылку бренди.

— Где они? — Император, пошатываясь, шагнул в крохотное пространство. — Они у вас, где-то здесь.

Не смотреть на крокодиловую сумочку.

— Они?

— Карты. Карты, сука.

— Мне нужно с вами кое-что обсудить. — Она поднялась на ноги. — К сожалению, вчера я слишком поздно села на поезд, но…

Айгенблик стал ходить кругами по купе, глаза его бегали, ноздри раздувались.

— Где, — бормотал он. — Где.

— Сэр, сэр, вы должны меня послушать. — Хоксквилл старалась держаться, но в ней росло ощущение безнадежности.

— Карты.

— Вы встали не на ту сторону, — ляпнула она, не сумев умно сформулировать свою мысль. Ее ужасно тянуло посмотреть на сумочку, которую Айгенблик не замечал на багажной сетке. Он начал простукивать стены в поисках тайника. — Вы должны выслушать. Те, кто вам наобещал с три короба. Они не собираются выполнять свои обещания. Даже если бы могли. Но я…

— Вы. — Айгенблик обернулся. — Вы! — Он расхохотался. — Курам на смех!

— Я хочу вам помочь.

Он остановился. В обращенных на Хоксквилл карих глазах читались упрек и бесконечная печаль.

— Помочь. Вы. Помочь. Мне.

Она неудачно выбрала слова. Айгенблик понимал (это было написано на его лице), что она никогда не стремилась ему помочь, не хотела этого и теперь. Может, он был сумасшедшим, но никак не глупцом. Враждебное выражение его лица заставило Хоксквилл отвести взгляд. Похоже было, что ей никак и ни в чем его не убедить. То, чего он хотел сейчас, без ее помощи окажется бесполезной игрушкой, но как ему это объяснить?

Хоксквилл обнаружила, что просвечивает взглядом сумочку в багажной сетке. Она почти чувствовала на себе ответный взгляд карточной колоды.

Она отвела взгляд от сумочки, но Тиран успел его перехватить. Отодвигая Хоксквилл в сторону, он потянулся к сетке.

— Стоп! — выкрикнула Ариэл, вкладывая в это слово все те силы, к которым поклялась в свое время обращаться только по крайней надобности и ради доброй цели. Император замер. Рука его все еще тянулась к сетке, могучие силы сопротивлялись команде Хоксквилл, но двигаться он не мог. Схватив крокодиловую сумочку, Хоксквилл выбежала из купе.

В коридоре она едва не столкнулась со сгорбленным, еле передвигавшим ноги проводником.

— Будете спать, мисс? — вежливо осведомился он.

— Это ты будешь спать, — рявкнула Хоксквилл, протискиваясь мимо него.

С закрытыми глазами и открытым ртом проводник сполз по стенке, засыпая. До Хоксквилл, уже переходившей в другой вагон, донесся яростный вопль Айгенблика. Отодвинув тяжелый занавес, она очутилась в спальном вагоне, где от крика Айгенблика пробудились слуги и, бледные и встревоженные, начали раздвигать занавески у верхних и нижних коек и выглядывать наружу. Они заметили Хоксквилл, и она поспешила задернуть занавес и вернуться в свой вагон.

Прячась в стенной нише, она заметила шнур, на который часто обращала внимание, когда прогуливалась по поезду. Потянувшему за него из озорства или по злому умыслу грозил немалый штраф. Хоксквилл не очень-то верилось, что этот хилый шнур действительно способен остановить поезд, но, услышав шаги и шум в дальнем вагоне, она схватила его и дернула, а потом ринулась к двери и взялась за ручку.

Спустя несколько секунд поезд с оглушительным шумом дернулся и застыл. Удивляясь сама себе, Хоксквилл рванула дверь.

По ее голове застучали капли. Поезд остановился на пустом месте, среди темного, поливаемого дождем леса, где там и сям таяли последние сугробы. Холод пробирал до костей. Полумертвая от страха, Хоксквилл с криком спрыгнула на землю и, путаясь в юбке, стала карабкаться вверх по насыпи. Она торопилась, словно убегая от мысли о невозможности того, что делает.

Бледно-серый рассвет был, казалось, еще непрозрачней ночи. На вершине насыпи, в лесу, Хоксквилл, отдуваясь, обернулась, чтобы бросить взгляд на темную ленту остановившегося поезда. Внутри зажигались огни, из открытой двери выпрыгнул какой-то человек и сделал знак другим. Натыкаясь на скрытые под снегом кустики, она побежала в лес. Позади слышались крики. Погоня началась.

Хоксквилл обогнула большое дерево, прислонилась спиной к стволу и, с присвистом хватая ртом обжигающе холодный воздух, прислушалась. Трещали ветки: лесу доставалось за то, что дал ей прибежище. Оглядевшись, она заметила вдали слева туманную фигуру, державшую в руках какое-то короткое и толстое, темное орудие.

Тайный смертный приговор. Никто не узнает.

Трясущимися руками Хоксквилл открыла крокодиловую сумочку. Нащупала среди разрозненных карт сафьяновый футлярчик. Пар от дыхания мешал видеть, пальцы неудержимо дрожали. Открыв футляр, она стала искать там косточку, выбранную среди тысячи с лишком костей абсолютно черного кота. Куда же подевалась проклятая кость. Хоксквилл ее нащупала. Зажала двумя пальцами. Треск кустов поблизости напугал ее, она вскинула голову, и крохотный амулет выскользнул из ее руки. Она почти поймала его, прижав к юбке, но поторопилась схватить и упустила вновь. Косточка приземлилась на границе снега и черных листьев. Со стоном отчаяния Хоксквилл сделала невольный шаг и наступила на нее.

Выкрики преследователей, приблизившись, зазвучали мягче и уверенней. Хоксквилл побежала прочь из своего убежища. По дороге она заметила еще одного из вояк Айгенблика, или того же самого. В любом случае, он был вооружен и тоже ее увидел.

Зная, что душа ее надежно спрятана, она никогда особенно не задумывалась о том, что произойдет с ее бренным телом в том фатальном случае, если его пронзит пуля и прольется кровь. Она была уверена, что не может умереть. Но что тогда произойдет? Что? Обернувшись, она увидела, что преследователь целится. Прозвучал выстрел, и она, не зная, ранило ее или просто оглушило, повернулась, чтобы бежать дальше.

Ранило. К холодным струям дождя примешалась теплая струйка крови. Где болит? Она бежала дальше, беспомощно запинаясь, одна нога как будто не слушалась. Хоксквилл шатнулась к высоким деревьям, в ушах звучали голоса преследователей, направлявших друг друга короткими окликами. Они были совсем близко.

Пути бегства существовали, она не сомневалась, что может найти какой-нибудь выход. Но в тот момент ей ничто не вспоминалось.

Ничто не вспоминалось! Она лишилась своего искусства. И это было справедливо: она осквернила его ложью, кражей, искала власти, упиваясь гордыней; ради эгоистических целей она прибегла к силам, от которых когда-то отреклась. Все совершенно справедливо. Загнанная в угол, она обернулась; темные очертания преследователей виднелись со всех сторон. Они, конечно, собирались для верности приблизиться. Грохнул выстрел, второй. Но что же с нею станет? Она думала, что не доступна боли, но боль нарастала в ее теле, и это было ужасно. Бежать было бессмысленно; перед глазами сгустился черный туман. И все же Хоксквилл обернулась, чтобы опять пуститься в бегство.

Там была тропа.

Там была тропа, отчетливо видная сквозь сумрак. И там… но она могла туда попасть, ведь так? В тот маленький домик на прогалине. Ее резко встряхнуло выстрелом, но домик, словно бы попав под солнечный луч, вырисовался яснее: забавный домик — такого странного Хоксквилл ни разу не видела. Что он ей напоминал? Пряничный, многоцветный, дымовые трубы похожи на клоунские цилиндры, в глубоких окошках сияют веселые огоньки, дверь зеленая, круглая. Гостеприимная, приветливая зеленая дверца, как раз открывшаяся; дверца, из которой выглядывало, кивая Хоксквилл, широко улыбавшееся лицо.

Игра в пятьдесят две

Они выпустили в нее несколько пуль, потому что испытывали суеверную тревогу, и она выглядела не живее любого другого покойника, виденного ими прежде: та же небрежная, кукольная расслабленность членов, то же пустое выражение лица. Она лежала неподвижно. Под носом не собирался пар от дыхания. Удостоверившись наконец, один из преследователей схватил крокодиловую сумочку, и все они вернулись в поезд.

Всхлипывая и хрипло хохоча, прижимая к груди беспорядочную кучу карт, одни вверх лицом, другие рубашкой, Рассел Айгенблик, президент, наконец, наконец-то потянул за шнур, который должен был вновь привести поезд в движение. Ослепленный страхом и радостью, он пустился вперед по вагонам, едва не потеряв равновесие, когда поезд рывком тронулся. Поезд пустился вперед по своему пути, извергая под дождем клубы пара. Между Сандаски и Саут-Бендом дождь нехотя превратился в мокрый снег и перешел в буран; машинист тщетно пытался что-нибудь разглядеть. Внезапно перед ним открылась пасть темного туннеля, и он вскрикнул, поскольку никакого туннеля здесь никогда не было, но ничего предпринять не успел (да и что он мог сделать?), и поезд с грохотом погрузился в беспредельную темноту, более шумную и мрачную, чем ликование Барбароссы.

Когда он, без единого пассажира, достиг следующей станции (городка с индейским названием, где уже многие годы не останавливались поезда), проводник, которого Ариэл Хоксквилл в спешке отодвинула в сторону, пробудился.

Но что же это, черт возьми?

Проводник поднялся и медленно (как-никак, четыре десятка лет службы позади) поплелся по вагонам, не зная, чему больше удивляться: то ли самому себе, потому что заснул, то ли остановке вне расписания, то ли отсутствию пассажиров.

На середине странствия по пустым вагонам ему встретился бледный машинист, и они посовещались, но не смогли поведать друг другу ничего путного. Кроме них в поезде никого не было: кондуктор отсутствовал, потому что поезд был специальный и все пассажиры знали, куда направляются. Так проводник и сказал машинисту: «Они знали, куда направляются».

Машинист вернулся к себе в кабину, чтобы сообщить о случившемся по радио, хотя не решил еще, что будет говорить. Проводник продолжил осмотр вагонов. По коже у него бежали мурашки. В вагоне-баре ему попалась, среди пустых стаканов и раздавленных сигарет, колода карт, старинных карт, разбросанная словно бы в ярости.

— Кто-то играл в пятьдесят две, — сказал он.

Фигуры на картах — валеты, короли и дамы, не похожие на тех, к каким он привык, — казалось, молили его собрать их, и проводник внял призыву. Последнюю карту (вероятно, джокера — человека с бородой, который падал с лошади в реку) он нашел застрявшей на краю окна. Джокер глядел наружу и словно бы собирался убежать. Когда проводник собрал и аккуратно сложил всю колоду, он застыл с картами в руках, чувствуя всем существом целый мир и свое в нем место — где-то в самом центре, а также значение, которое спустя века будет придано его нынешнему одинокому пребыванию в пустом поезде, на покинутой станции.

Ибо Тирану, Расселу Айгенблику, не было суждено забвение. Его народ ждали долгие трудные времена, горькие времена, когда враги Тирана, оставшись без него, ополчились друг на друга, и непрочная республика не раз раскалывалась и принимала все новые формы. В ходе длительной борьбы новое поколение должно было забыть невзгоды и тяготы, перенесенные их родителями под властью Зверя; они станут с растущей ностальгией, с глубоким чувством потери оглядываться назад, на те годы, только-только скрывшиеся за горизонтом живой человеческой памяти, когда, как им будет казаться, солнце не сходило с небосвода. Труд Айгенблика, скажут они, остался незавершенным, Откровение — несбывшимся; уйдя, он покинул свой народ в неволе.

Но он не умер. Нет, он ушел, исчез, ускользнул как-то ночью перед рассветом, но нет, не умер. Где-то в Туманных или Скалистых горах, глубоко в кратерном озере или далеко под руинами самой Столицы лежит он, заснувший, в окружении своих верных помощников, а его рыжая борода отрастает все длиннее. Он ждет того дня (о котором говорят многочисленные предсказания), когда, ради спасения народа от величайшей опасности, ему предстоит пробудиться вновь.

 

Глава пятая

То, что предсказанная Софи собака, которая приветствовала Дейли Элис во дворе, оказалась Спарком, не слишком ее удивило, но могла ли она ожидать, что в старике на том берегу, назначенном ей в проводники, она узнает Джорджа Мауса.

— Я не считала тебя стариком, Джордж. Только не стариком.

— Слушай, я старше тебя, а ведь ты, детка, совсем не младенец.

— Как ты сюда попал?

— А куда я попал? — переспросил он.

Ее благословение

Они шли рядом через темный лес, беседуя о множестве вещей. Дорога была долгой, весна расцвела еще больше, леса благословение сделались гуще. Элис не была уверена, что нуждается в проводнике, но общество Джорджа ее радовало. Леса были незнакомые и жуткие, а Джордж нес толстую палку и знал дорогу. «Чащоба», — сказала она и вспомнила при этом свое свадебное путешествие; вспомнила, как Смоки спросил про деревья у дома Руди Флада, не тот ли это лес, на краю которого расположен Эджвуд. Вспомнила ночь в мшистой пещере. Вспомнила, как они шли через лес к дому Эми и Криса. «Ну и чащоба», — сказал Смоки, и она отозвалась: «Зато защищены». Одно за другим в ней пробуждались и разворачивались как живые эти и многие другие воспоминания, но, едва успев расцвести, тут же бледнели и опадали, и Элис понимала, что явились они к ней в последний раз, или, вернее, все вызванные памятью картины тут же переставали быть воспоминаниями и Как-то делались предчувствиями, то есть тем, чего не было в прошлом, но что Элис с глубокой радостью могла вообразить себе в будущем.

— Ну ладно, — произнес Джордж. — Я вроде бы дальше не пойду.

Они подошли к опушке леса. Вдали виднелись ярко освещенные прогалины, похожие на лужи, солнечные лучи падали на них прямоугольными пятнами сквозь кроны высоких деревьев. Далее лежал ослепительный солнечный мир, недоступный их привыкшим к тусклой окраске глазам.

— Тогда до свиданья. Ты придешь на пир?

— Конечно. А как же иначе?

Они немного постояли молча, а потом Джордж — смущенный, потому что никогда не делал этого прежде, — попросил у Элис благословения, и она охотно благословила и его, и его стада, и все плоды трудов его, и его старую голову. Она наклонилась, чтобы поцеловать его, опустившегося на колени, а потом пошла дальше.

Такой большой

Ряд похожих на лужи прогалин тянулся долго. Эта часть пути, подумала Элис, была пока самой лучшей: фиалки, свежий, омытый росой папоротник, камни в сером лишайнике, потоки благодетельного солнца. «Такой большой, — подумала она. — Такой большой». Мелкая живность отвлеклась от своих весенних занятий, чтобы посмотреть, как она проходит мимо; гул недавно народившихся насекомых напоминал непрерывное дыхание. «Папе бы тут понравилось», — мелькнуло в голове у Элис, и в ту же секунду ей стало ясно, каким образом он научился (или научится) понимать язык животных: она и сама их понимала, достаточно было просто слушать.

Молчаливые кролики и шумные сойки, большие рыгающие лягушки и бурундуки с их остроумными замечаниями… но кто это там, на следующей прогалине, стоит на одной ноге, поднимая по левое, то правое крыло? Аист, ведь верно?

— Мы знакомы? — спросила Элис, подойдя. Птица испуганно отпрыгнула. Вид у нее был виноватый и смущенный.

— Не уверена, — ответила птица. Свесив длинный красный клюв, она взглянула на Элис вначале одним глазом, потом обоими. Похоже было, что она, одновременно встревоженно и строго, рассматривает собеседницу через пенсне. — Совсем не уверена. Говоря правду, я вообще ни в чем не уверена полностью.

— Мне кажется, да. Не случалось ли вам некогда выводить потомство на крыше Эджвуда?

— Может, и случалось. — Аистиха начала чистить клювом перья, но так неуклюже, словно не ожидала обнаружить на себе оперение. Элис расслышала, как она бормотала себе под нос: «Похоже, это будет очень тяжкое испытание».

Элис помогла ей высвободить маховое перо, повернутое не в ту сторону, и аистиха, с некоторым стеснением распушив перья, спросила:

— Не будете ли вы возражать, если я немного с вами пройдусь?

— Конечно, не буду. Если вы уверены, что хотите идти, а не лететь.

— Лететь? — встревожилась птица. — Лететь?

— Я, собственно, и не знаю, куда иду. Я только-только сюда попала.

— Неважно, — кивнула аистиха, — Я и сама, можно сказать, только-только сюда попала.

Они пошли вместе. Аистиха ступала так, как обычно ходят аисты: длинными, осторожными шагами, словно опасаясь наступить на что-нибудь неприятное.

— И как же вы сюда попали? — спросила Элис, потому что ее спутница больше не произнесла ни слова.

— Да так, — буркнула она.

— Я расскажу вам мою историю, но только в обмен на вашу. — Элис видела, что птица хочет ей что-то поведать, но не решается.

— Зависит от того, — произнесла наконец аистиха, — чью историю вы хотите услышать. Ну ладно. Хватит обиняков.

— Когда-то, — продолжила она после длительной паузы, — я была настоящим аистом. Или, вернее, я — или она — была настоящим аистом и ничем больше. Я очень плохо рассказываю, но, во всяком случае, я была также — или мы были также — молодой женщиной, очень гордой и честолюбивой, которая в другой стране научилась нескольким весьма сложным трюкам у мастеров, куда более опытных и мудрых, чем она сама. Не было ни малейшей, даже крошечной, нужды испытывать один из этих трюков на ни в чем не повинной птице, но женщина была очень молода, легкомысленна и ей представился удобный случай… Трюк — или манипуляция — удался очень хорошо, и женщина была заворожена своими новыми возможностями. Но каково пришлось аисту… боюсь, она — или я — об этом нисколько не думала, хотя я, то есть аистиха, не могла думать ни о чем другом… Мне, видите ли, было дано сознание. Я не знала, что оно не мое, а чужое, одолженное, а скорее данное, спрятанное во мне для надежности. Я, то есть аистиха, думала: это очень печально, однако я совсем не аист. Я считала себя женщиной, которую какой-то злодей или уж не знаю кто превратил в птицу или заключил в тело птицы. Памяти о том, как я была женщиной, у меня не сохранилось, потому что она, конечно, оставила у себя ту жизнь с воспоминаниями и продолжала жить как ни в чем не бывало. А мне пришлось разгадывать загадки… Я далеко летала и многому обучилась, проходила через двери, где не проходил до меня ни один аист. Я дала жизнь птенцам, вырастила их — да, как-то в Эджвуде, — выполняла и другие обязанности, о которых нет нужды упоминать; аисты, знаете ли… Как бы то ни было, помимо прочего я узнала, — точнее, мне сказали — что предстоит возвращение или пробуждение великого Короля, а когда он освободится, наступит и мой черед, и тогда я по-настоящему сделаюсь человеком.

Аистиха замолкла и остановилась, пристально во что-то всматриваясь; Элис, не зная, умеют ли аисты плакать, разглядывала ее, и, хотя из красноватых глаз птицы не скатилась ни одна капля, решила, что это у аистов зовется плачем.

— И я им стала, — продолжила аистиха. — Теперь я женщина. Наконец. Но я по-прежнему — и навсегда — настоящий аист, каким была раньше, когда не была ничем другим. — Произнеся это печальное признание, птица повесила голову. — Элис, вы меня знаете. Я есть, или была, или мы были, или будем… в общем, я ваша родственница, Ариэл Хоксквилл.

Элис заморгала. Она давала себе слово ничему здесь не удивляться; и в самом деле, поизучав аистиху или Хоксквилл, она заподозрила, что слышала эту повесть прежде или знала о том, что подобное когда-нибудь случится или случалось в прошлом.

— Но где, — начала она, — то есть как, где…

— Она мертва, — отозвалась аистиха, — пришла в негодность. Убита. Мне в самом деле больше некуда пойти. — Она открыла красный клюв и с шумом захлопнула, обозначив этим вздох. — Ладно. Не важно. Просто нужно время, чтобы привыкнуть. Ее разочарование — я говорю об аисте. Мое новое… тело. — Она подняла крыло и смерила его взглядом. — Летать. Ну что ж. Быть может.

— Не сомневаюсь. — Элис положила руку на мягкое плечо аиста. — И думаю, вы уживетесь, то есть уживетесь с Ариэл, я хочу сказать, уживетесь с аистом. Приспособитесь. — Она улыбнулась; ей словно бы пришлось мирить двух детей.

Некоторое время аистиха шагала молча. Ощущая у себя на плече руку Элис, она как будто успокоилась, перестала раздраженно ерошить перья.

— Быть может, — сказала она наконец. — Только… ну ладно. Отныне и во веки веков. — У нее перехватило горло; Элис увидела, как по ее шее заходил кадык. — Страшно подумать.

— Знаю, — кивнула Элис. — Жизнь никогда не оправдывает твоих ожиданий, не оправдывает даже чужих прогнозов, как ты их понимаешь, хотя по-своему, наверное, оправдывает. Вы приспособитесь. Вот и все.

— Мне теперь очень жаль, — добавила Ариэл Хоксквилл, — хотя, конечно, уже поздно раскаиваться, что я не приняла тем вечером ваше предложение идти вместе с вами. Нужно было согласиться.

— Да-да.

— Мне казалось, у меня своя судьба. Но я все время была частью Повести, правда? Со всеми остальными.

— Наверное. Наверное, вы правы, раз уж вы находитесь здесь. Но скажите, что сталось с картами?

— Боже, — Хоксквилл стыдливо отвернула красный клюв, — мне вовек не отмыть свою совесть, верно?

— Неважно, — бросила Элис. Они прошли почти все прогалины; дальше лежала совсем иная местность. Элис остановилась. — Уверена, вам удастся. Я имею ввиду, очистить свою совесть. За то, что не пошли, и за прочее. — Она оглядела край, по которому ей предстояло идти дальше. Большой, такой большой. — Думаю, вы окажете мне помощь. Надеюсь.

— Конечно, — убежденно заверила Хоксквилл. — Конечно.

— Потому что помощь мне понадобится. — Где-то вдалеке, за зелеными изгородями, среди волнистого зеленого моря, там, где серебрилась на солнце свежая трава, имелся, как помнила или предвидела Элис, холм, на нем — дуб, тесно сросшийся с терновником. Под ним тот, кто знает дорогу, обнаружит маленький домик с круглой дверцей, на дверце — медный молоток. Но стучать не придется, потому что дверца будет открыта, а дом — пуст. И там она должна будет взяться за вязанье и за другие обязанности, такие обширные и такие новые… — Мне нужна будет помощь, — повторила Элис. — Очень нужна.

— Я помогу, — заверила ее родственница. — Мне это под силу.

Где-то еще, за этими голубыми холмами, далеко ли? Открытая дверь и маленький домик, достаточно большой, чтобы вместить крутящийся земной шар, кресло, чтобы, качаясь, отбрасывать прочь годы, старая метла в углу, чтобы выметать зимы.

— Пойдем, — сказал аист. — Мы привыкнем. Все будет хорошо.

— Да, — согласилась Элис. Помощь будет, иначе невозможно. Одной ей не справиться. Все будет хорошо. Но она еще не вышла из леса. Она долго стояла, ощущая лицом вопрошающий ветер, вспоминая и забывая множество вещей.

Больше, много больше

Смоки Барнабл, в теплом свете множества электрических лампочек, устроился в библиотеке, чтобы вновь просмотреть последнее издание «Архитектуры загородных домов». Окна были распахнуты, и, пока он читал, в комнату беспрепятственно проникала майская ночь, свежая и прохладная. Остатки зимы словно бы вымело новой метлой.

Далеко наверху, так же бесшумно, как изображаемые ею звезды, вращалась «оррери». Крохотные, но неудержимые движения через множество латунных шестеренок, смазанных маслом, передавали импульс маховому колесу с двадцатью четырьмя стрелками, которое было вновь заключено в черный корпус, но сообщало свою силу генераторам, питавшим весь дом светом и энергией. Смоки предполагал, что эти движения будут продолжаться годы и годы, пока не износятся все подшипники на драгоценных камнях, все ремни из высококачественного нейлона и кожи, все острия из закаленной стали. Дом, его дом, словно хлебнув тонизирующего питья, встрепенулся, свежий и полный новых сил. Подвалы были осушены, чердаки проветрены; переполнявшую дом пыль втянул мощный старинный пылесос, вмонтированный в стены (Смоки смутно помнилось, что он существует, но никто бы не подумал, что он может снова заработать); начала затягиваться даже трещина в потолке музыкальной комнаты, хотя каким образом — это оставалось тайной. Были извлечены из закромов старинные запасы электрических лампочек, и дом Смоки, единственный на всю округу, постоянно сиял огнями, как маяк или вход в бальный зал. Это делалось не из гордости (хотя гордиться было чем), но потому, что Смоки было проще расходовать лишнюю энергию, чем ее накапливать (да и к чему?) или отключать машину.

Кроме того, освещенный дом проще найти, огни помогут сориентироваться тому, кто заблудится или будет возвращаться домой в новолуние.

Смоки перевернул тяжелую страницу.

Здесь содержалась жуткая идея какого-то мстительного спирита. Конечно, после смерти нас ждет не ад, а подъем с Уровня на Уровень. Вечных мук не будет, но продвижение может оказаться сложным, по крайней мере длительным. Перевоспитание для неподатливых или тупых душ. Это было великодушно, однако горе скептикам: по мысли автора, те, кто отказывается видеть свет в этой жизни, проявят такое же упрямство или окажутся слепы и в будущей; они обречены вечно и одиноко странствовать в холодной темноте, думая, что кроме нее ничего нет, в то время как вокруг, неведомо для них, будут веселиться сонмы святых, бить фонтаны, расцветать цветы, кружиться сферы, вершить свои труды души великих умерших.

Одиночество.

Было ясно, что он не сможет отправиться туда, куда призваны остальные, если его желание по силе не сравняется с верой. Но как желать иного мира, отличного от этого? Вновь и вновь он изучал описания в «Архитектуре», но не находил убедительных свидетельств того, что Там он найдет мир, подобный тому, в котором жил: такой же богатый, бесконечно странный и в то же время бесконечно знакомый.

Там всегда Весна, но ему хотелось еще и зимы, пасмурных дней и дождя. Он желал всего без изъятия: своего очага, долгих воспоминаний и тех событий, которые их породили, своих маленьких удовольствий и огорчений тоже. Он желал смерти, о которой в последнее время частенько размышлял, и места среди других, кого сам когда-то предал земле.

Смоки поднял взгляд. В оконном стекле, среди созвездия отраженных лампочек, поднялась луна. Это был не более чем месяц, хрупкий и белый. Когда луна сделается полной, в день середины лета, они отправляются.

Рай. Мир где-то еще.

На самом деле Смоки ничего не имел против того, что рассказывается некая длинная Повесть, примирился даже с тем, что в нее кто-то вплел его жизнь; ему хотелось только, чтобы Повесть продолжалась, не останавливалась, чтобы ее неведомые рассказчики бормотали без конца, усыпили его своими чуть слышными анекдотами и сопровождали бы своим говором его могильный сон. Он не желал, чтобы его дергали, ошеломляли высшими выводами, печальными и страшными, к которым он был не готов. И еще он не желал, чтобы у него отнимали его жену.

Смоки не желал, чтобы его уводили в другой мир, недоступный его воображению; в некий маленький мир, который не может быть таким большим, как этот.

Может, шепнул пролетавший мимо ветерок.

Тот мир не может содержать в себе все времена года в их полноте, все радости, все печали. Не может содержать в себе историю его пяти чувств и все то, что они узнали.

Может, шепнул ветер.

Он не вместит и того, что составляло его мир, не говоря уже о большем.

Больше, шепнул Ветер, больше, много больше.

Смоки поднял глаза. Занавески на окне пошевелились.

— Элис? — спросил он.

Уронив тяжелую книгу на пол, Смоки встал. Подошел к высокому окну и выглянул наружу. Обнесенный стеной сад был темным вестибюлем, за открытой дверью в стене открывался залитый лунным светом дерн и туманный вечер.

Онадалеко, она там, произнес Ветерок.

— Элис?

Она неподалеку, она под боком, произнес другой ветер; но Смоки не узнал тень, которая, как ему почудилось, устремилась ему навстречу через сад, заполненный ветром и темнотой. Он долго стоял, всматриваясь в ночь, как в лицо, словно ожидая услышать ее голос, который многое объяснит. Он надеялся на это, но не услышал ничего, кроме имени, произнесенного, быть может, им же самим.

Луна скрылась за крышей. Смоки медленно поднялся в свою спальню. Когда луна села и бледные рожки обозначили то место, где должно было вскоре встать сонливое солнце, Смоки пробудился, чувствуя, как бывает с теми, кто страдает бессонницей, что ни минуты не спал. Он надел на себя старый обтрепанный халат с тесьмой на манжетах и карманах, и вскарабкался в верхний этаж, по пути включив в холле бра, которое кто-то, не подумав, отключил.

Освещенная сиянием планет и утренней зарей, бессонная система казалась недвижной, вроде утренней звезды, которая виднелась снаружи, в круглом окне; и все же она двигалась. Наблюдая за ней, Смоки вспоминал ту ночь, когда он при свете лампы определял по эфемеридам градусы, минуты и секунды восхождения планет и, установив последнюю луну Юпитера, уловил бесконечно малую дрожь ее ускорения. И услышал, как первый из стальных крокетных шаров без посторонней помощи падает в подставленную ладонь нелепого неравновесного колеса. Спасен. Он вспомнил это чувство.

Смоки положил руку на черный корпус, где находилось колесо, и ощутил тиканье более размеренное, чем биение собственного сердца, и более упорное, и вообще более устойчивое. Он рывком распахнул круглое окошко, впуская внутрь веселую волну птичьего пения, и устремил взгляд поверх черепичной крыши. Еще один хороший денек. Такие выдаются не часто. С этой высоты, отметил он, открывается далекий вид на юг; можно разглядеть и колокольню в Медоубруке, и крыши Плейнфилда. Между ними зеленые массивы лесов под пленкой тумана, за городами леса сгущаются, переходя в Дикий Лес, на краю которого стоит Эджвуд. Делаясь все глуше и глуше, она тянется на юг, далеко за горизонт.

Лишь смелому

Они дошли до сердца лесов, но это было покинутое королевство. Они не приблизились ни к какому Парламенту, не приблизились и к той, кого Оберон искал, но чье имя забыл.

— Как далеко можно зайти в лес? — спросил Фред.

Оберон знал ответ.

— Только до середины. Потом ты идешь уже из леса.

— Со здешним лесом не так, — проговорил Фред. Шаги его замедлились, на подошвы налипал мох и кишащая червями почва. Он крепче утверждался на земле.

— Куда? — спросил Оберон. Отсюда все пути сливались в один.

Он видел ее, видел не однажды: она мелькала вдали ярким пятном среди темных опасностей леса; судя по всему, она чувствовала себя здесь как дома. Как-то она стояла одна, задумавшись, в тигрово-полосатой тени (он почти готов был поклясться, что это она), в другой раз спешила прочь в сопровождении жавшихся к ее ногам маленьких существ; на Оберона она не оглянулась, но зато его заметил один из ее спутников, с острыми ушками, желтыми глазами и бессмысленной улыбкой зверька. Она неизменно спешила куда-то еще, а он, пытаясь ее догнать, всякий раз упускал из виду.

Он бы позвал ее, если бы не забыл имя. Чтобы подстегнуть свою память, он называл буквы алфавита, но они оборачивались мокрым мхом, пышным папоротником, раковиной улитки, копытцем фавна; все звуки, казалось, взывали к ней, но не называли ее имени. И потому она исчезала, не заметив его, и он только углублялся и углублялся.

Теперь Оберон достиг центра, но и там не обнаружил ее — каково бы ни было ее имя.

Смуглые груди? Что-то смуглое. Лавр или паутина, что-то вроде этого; фиалка или что-то, начинающееся с си: сирень или синица.

— Ну вот, — заявил Фред Сэвидж, — похоже, дальше я не пойду. — Его пончо сделалось заскорузлым и рваным, штанины превратились в лохмотья, из ветхих галош торчали пальцы. Он попробовал оторвать ногу от земли, но не смог. Голые пальцы зарылись в почву.

— Подожди, — сказал Оберон.

— Ничего не поделаешь. Дрозды в волосах моих свили гнездо. Недурно. О'кей.

— Пойдем. Без тебя я не смогу.

— Иду-иду, — отозвался Фред, покрываясь побегами. — Всё иду, всё веду. Только с места не схожу. — Меж его больших, укоренившихся в земле пальцев выскочили внезапно полчища бурых грибов. Оберон перевел взгляд выше, еще выше. Суставы пальцев удваивались, утраивались, дробились на сотни отростков. — Эй, парень. День напролет глядеть на Господа Бога, понимаешь? Мне бы уловить луч-другой, ты уж на меня не серчай. — Его лицо запрокинулось назад, исчезая в стволе, тысячи зеленых пальцев потянулись к верхушкам деревьев. Оберон схватился за ствол.

— Нет, — взмолился он, — черт возьми, нет.

Он беспомощно сел у ног Фреда. Теперь он уж точно пропал. Какое же дурацкое, дурацкое безумство желаний привело его сюда, где ее нет, в это ничье княжество, где она никогда не была, где он забыл о ней все, кроме своей к ней тяги. Оберон в отчаянии спрятал голову в ладонях.

— Эй, — произнесло дерево деревянным голосом. — Эй, да будет тебе. Я дам совет. Послушай.

Оберон вскинул голову.

— Лишь смелому, — произнес Фред, — да, лишь смелому наградой красота.

Оберон стоял неподвижно. Слезы проделали две дорожки на его грязных щеках.

— Порядок, — сказал он.

Пригладил себе волосы, сбрасывая сухие листья. Оберон тоже одичал, как будто всю жизнь прожил в лесу; его манжеты покрылись плесенью, борода была испачкана соком ягод, в карманы заползли гусеницы. Запустел.

Придется начинать все сначала, только и всего. Храбрым Оберон не был, но имел в заначке хитрости. Чему-то ведь он учился? Нужно овладеть ситуацией, оседлать ее. Если это ничье княжество, то надо бы возвести себя на его престол. Придумать бы только как, и тогда все уладится. Как?

Положись на разум. Нужно думать. Требуется упорядочить окружающий беспорядок. Нужно определить свое местоположение, составить список, все пронумеровать и расставить по ранжиру. Прежде всего, необходимо создать в глубине леса такое место, находясь в котором он знал, где находится и что к чему; затем ему, наверное, удалось бы вспомнить, кто он, пребывающий на престоле и в центре, а там уже стало бы ясно, что делать дальше. Ему предстоит Как-то повернуть назад и начать все сначала.

Он огляделся, пытаясь определить, какой из путей ведет обратно.

Может, все, а может, и ни один. Оберон устало всмотрелся в зеленые, пестревшие цветами аллеи. Он не сомневался в одном: та дорога, которая, судя по виду, уж точно ведет прочь отсюда, будет потихоньку поворачивать и поворачивать, пока не выйдет туда же, откуда началась. Лес выжидающе, иронически молчал, лишь в редких выкриках птиц слышались вопросы.

Оберон уселся вместо престола на упавший ствол. Впереди, в центре поляны, среди травы и фиалок, он воздвиг небольшой каменный сарай или павильон, стены которого глядели на север, юг, восток и запад. Каждый фасад Оберон связал с определенным временем года: зимой, летом, весной и осенью. От павильона расходились хитрые кривые дорожки. Оберон замостил их гравием и выложил края камнями, окрашенными в белый цвет. Он соединил дорожками статуи, обелиск, птичий домик, арочный мостик, грядки с тюльпанами и краснодневом. Все это он заключил в большую четырехугольную ограду из чугуна, столбы ограды увенчал стрелками и приделал четверо запертых ворот для входа и выхода.

Ну вот. Отсюда был слышен, хотя и слабо, шум уличного движения. Оберон осторожно перевел взгляд: по ту сторону ограды находилось классическое здание суда со статуями законодателей по краю крыши. Вместе с весенним воздухом в ноздри Оберона проник какой-то едкий запах. Теперь нужно было только обойти созданное им пространство в строгом порядке, часть за частью, и у каждой потребовать оставленные там части Сильвии.

Чьи части?

Парк дрогнул, уходя в нереальность, но Оберон вернул его обратно. Только без спешки, без резких движений. Сначала первое место, за ним второе. Если не сделать все как полагается, никогда не узнаешь конец истории: нашел он ее и привел обратно (куда?), потерял навсегда или произошло (происходит, произойдет?) что-то еще. Оберон начал опять: номер первый, за ним второй.

Нет, бесполезно. Как только ему пришла мысль держать ее в таком месте, словно принцессу в башне? Она убежала, у нее ведь есть собственные хитрости, Что можно было составить из этих собранных в мешок воспоминаний? Ее? Как бы не так. Со временем они еще больше измялись, полиняли и обтрепались. От них не было никакого проку. Оберон поднялся с парковой скамейки, нащупывая в кармане ключ, чтобы выйти за ворота. Маленькие девочки, игравшие в камешки на обочине тропинки, настороженно наблюдали, пока он выбирал выход.

Запоры. Сплошные запоры, думал он, вставляя ключ в скважину, весь этот проклятый город состоит из одних запоров. Ряды, пучки, букеты запоров, навешенные на двери, карманы, отягощенные ключами, как грехами, чтобы эти запоры открывать и вновь закрывать. Он отворил тяжелые ворота, распахнув их, как дверь темницы. К воротному столбу из рустованного красного камня была приделана табличка с надписью: Маус Дринкуотер Стоун 1900. От ворот вела улица: сперва квартал стандартных домиков, стена к стене, а далее, в направлении городских окраин, слабо различимые замки, каждый на своем участке, старые и мощные, скребущие небо, среди дыма и шума.

Оберон пошел по улице. Мимо спешили прохожие, каждый знал, куда идет, Оберон же шагал бесцельно и медленно. Впереди, из боковой улочки, вывернула Сильвия с пакетом под мышкой и, быстро переступая обутыми в ботинки ногами, двинулась к окраине города.

Маленькая, одинокая, но уверенно себя чувствующая в своем королевстве, среди уличной суеты. И его королевстве тоже. Ее уход: она все еще торопилась прочь, а Оберон отставал. Но на сей раз он шел в нужном направлении. Оберон открыл рот, и оттуда вылетело ее имя. Оно вертелось у него на кончике языка.

— Сильвия, — позвал он.

Совсем рядом

Она услышала оклик и как будто узнала имя. Замедлив шаги, она мимолетно повернула голову, но не обернулась; имя было ей знакомо откуда-то, когда-то. Не выкрикнула ли его птица, призывая подружку? Вскинув голову, она осмотрела пронизанную солнцем листву. Или это бурундук зовет друзей или родню? Зверек пробежал по узловатым коленям дуба, замер, оглянулся на нее. Маленькая, одинокая, но уверенная, она пошла дальше под высокими деревьями, босые ноги проворно ступали меж цветов.

Она шла далеко и быстро; крылья, которые она вырастила, не были крыльями, но несли ее вперед. Она не останавливалась и не отвлекалась, хотя по пути являлись соблазны и немало тварей призывало ее подождать. «Потом, потом», — говорила она и спешила дальше. Дорога развертывалась перед ней день за днем, ночь за ночью.

«Он идет, — думала она. — Знаю, он будет здесь, будет; может, он меня не вспомнит, но я напомню, он увидит». Предназначенный ему подарок, который она выбрала после долгих размышлений, она несла под мышкой, не доверив никому другому, хотя многие предлагали свои услуги.

А если он не придет?

Нет, он явится; что за пир без него, а пир был ей обещан; там будут все, и она, конечно, принадлежит к приглашенным. Лучшее место, самые лакомые кусочки; она будет класть ему в рот лучшие куски, только чтобы посмотреть ему в лицо. Как же он удивится! Он изменился? Да, но она его узнает. Она не сомневалась.

Ночь поторапливала ее. Луна поднималась в небе, прибывала и мигала ей: званый вечер. Где она теперь? Остановившись, она прислушалась к голосу леса. Близко, близко. Место ей незнакомо, а это знак. Она не хотела идти дальше без твердых ориентиров и словесных указаний. Приглашение было недвусмысленным и дополнений не требовало, и все же. Она взобралась на верхушку высокого дерева и оглядела лунное пространство.

Она находилась на опушке леса. Ночные ветерки бродили в кронах, раздвигая листья. Вдали, или вблизи, или вдали и вблизи одновременно, — во всяком случае, за городскими крышами и залитой лунным светом колокольней — она увидела дом: сиявший огнями, без единого темного окошка. Она была совсем рядом.

Той же ночью миссис Андерхилл в последний раз осмотрела свой темный опрятный домик и убедилась, что все в порядке. Она вышла на улицу и, потянув дверь, захлопнула ее; вгляделась в диск луны; извлекла из глубокого кармана железный ключ, заперла дом и сунула ключ под коврик.

Посторонись, посторонись

Посторонись, посторонись, думала миссис Андерхилл; посторонись. Все теперь принадлежало им. Пир был сервирован по всем правилам, причем очень красиво. Она почти желала тоже на нем присутствовать. Но теперь явился наконец старый король; он усядется на свой высокий трон (где этот трон стоял, она могла только догадываться), и ей нечего будет больше делать.

Человек, известный как Рассел Айгенблик, задал ей, когда сошел, один-единственный вопрос:

— Почему?

— Почему, почему, — отозвалась миссис Андерхилл, — ну вот еще, почему. А почему существуют в мире три пола, когда один из них лишний? Почему снов бывает двадцать четыре вида, а не двадцать пять? Почему число божьих коровок на земле всегда четное — а нечетное чем хуже? А почему не быть четным числу видимых звезд, меж тем как оно нечетное? Необходимо было раскрыть двери, разломать треснувшие стены — понадобился клин, и ты стал клином. Приход весны нужно было предварить зимой, и ты стал зимой. Почему? А почему мир такой, какой есть, а не иной? Если бы ты знал ответы, то не был бы здесь и не задавал вопросов. А теперь успокойся. Мантия и корона при тебе? Все тебя устраивает, хотя бы в основных чертах? Правь разумно и справедливо; я знаю, ты будешь долго править. Пожелай им всем от меня всего хорошего осенью, когда они явятся выразить тебе почтение, и пожалуйста, пожалуйста, не задавай сложных вопросов, за много лет они и так выслушали их достаточно.

И это все? Миссис Андерхилл осмотрелась. Имущество она успела упаковать, свои гигантские сундуки и корзины отправила вперед, с сильными и молодыми. Ключи оставила? Да, под ковриком, только что. Память никуда. Ну что ж, все?

Ага, подумала она, осталось еще одно дело.

Пойти или остаться

— Отправляемся, — сказала миссис Андерхилл на рассвете, стоя на краю скалы, полуостровом вдававшейся в лесное озерцо, куда с неумолчной песней низвергался водопад.

На поверхности озерца дробились пятна лунного света, плавали, крутясь в водоворотах, свежие листья и цветы. На зов миссис Андерхилл медленно выплыла большая белая форель, без пятнышка или полоски.

— Отправляемся? — переспросила рыба.

— Ты можешь пойти или остаться. Ты так долго пробыл по эту сторону истории, что теперь можешь сам решать.

Форель встревоженно молчала. В конце концов, миссис Андерхилл, устав созерцать ее печально выпученные глаза, рявкнула:

— Ну?

— Я остаюсь, — быстро проговорила рыба.

— Отлично, — кивнула миссис Андерхилл, которую очень удивил бы другой ответ. — Скоро сюда придет молодая девушка (правда, это сейчас старая-престарая дама, но неважно, ты знал ее девушкой) и посмотрит в озеро. Это как раз та, которую ты так долго ждал, и ее не обманет твой облик: она посмотрит в озеро и произнесет слова, которые тебя освободят.

— Правда? — спросил Дедушка Форель.

— Да.

— Почему?

— Ради любви, старый дурень. — Миссис Андерхилл с такой силой стукнула палкой по скале, что та треснула и на всколыхнувшуюся поверхность озерца пала гранитная пыль: — Потому что история закончилась.

— О, значит, конец?

— Да. Конец.

— А нельзя ли мне, — спросил Дедушка Форель, — остаться таким, как сейчас?

Миссис Андерхилл наклонилась, изучая туманную серебристую тень в озере.

— Как сейчас?

— Ну да. Я привык. А ту девушку я вовсе не помню.

— Нет, — поразмыслив, сказала миссис Андерхилл. — Нет, вряд ли это возможно. Не представляю себе. — Она выпрямилась. — Уговор дороже денег. Я тут ни причем, — Миссис Андерхилл отвернулась.

Дедушка Форель, унося в сердце страх, нырнул в увешанное водорослями укромное местечко. В памяти, против его воли, быстро проносились картины. Она; но которая из них? И как от нее спрятаться, когда она явится не с приказаниями, не с вопросами, а со словами, теми единственными словами (Дедушка Форель охотно бы зажмурился, если бы имел веки), которые тронут его холодное сердце? И все же он не мог уйти; наступило лето, а с ним явились мириады насекомых; весенние ливни отшумели, и озерцо снова сделалось прежним привычным домом. Он не уйдет. Он тревожно заплескал плавниками, почти чувствуя тонкой кожей волнения, без которых обходился уже не один десяток лет. Он глубже занырнул в норку, надеясь, что в ней его никто не обнаружит, но не очень в это веря.

— Пора, — сказала миссис Андерхилл, со всех сторон объятая рассветом. — Пора.

— Пора, — повторили на разные голоса ее дети, рядом и вдали. Те, кто был поблизости, собрались и жались к ее юбкам; поднеся ладонь ко лбу, миссис Андерхилл стала высматривать остальных, уже отправившихся в путь: по долине, навстречу рассвету, тянулись караваны, конец вереницы, утончаясь, терялся вдали. К локтю миссис Андерхилл прикоснулся мистер Вудз.

— Дальний путь, — сказал он, — очень дальний путь.

Да, подумала она, путь будет дальним; более дальним, хотя не таким трудным, как путь тех, кто последовал за ней сюда, потому что она, по крайней мере, знала дорогу. Встретятся и источники, чтобы освежиться и ей, и всем остальным; встретятся и обширные земли, о которых она так часто мечтала.

Не сразу удалось взгромоздить старого Принца на страдавшего запалом скакуна, но, оказавшись наконец в седле, тот бессильно взмахнул рукой и в ответ грянул гром приветствий. Война была окончена, более того — забыта, и они победили. Опираясь на палку, миссис Андерхилл тронула поводья. Все отправились в путь.

Не пойду

Как знала Софи, это был самый длинный день в году, но с какой стати он назывался днем середины лета, если лето еще только начиналось? Возможно, потому, что в этот день лето впервые представлялось бесконечным; казалось, будто у него не было начала и не будет конца; о других временах года невозможно было и помыслить. Даже щелчок пружины и стук двери холла, которую Софи, войдя, за собой закрыла, а также летний запах в вестибюле уже стали привычными и нисколько не удивляли.

А ведь это лето могло не наступить вовсе. Оно пришло благодаря Дейли Элис — Софи в этом не сомневалась. Это Дейли Элис спасла его своей храбростью — тем, что отправилась первой; она присмотрела, чтобы этот день был явлен на свет. Поэтому он казался таким хрупким и условным, но он был не менее реален, чем любой другой летний день, пережитый Софи. Наверное, это был единственный реальный летний день с самого ее детства; он оживил ее и тоже сделал храброй. Раньше она не находила в себе храбрости, но теперь чувствовала, что, подобно Элис, способна быть храброй и должна. Поскольку сегодня они отправляются.

В этот день они отправлялись. Сердце у нее екнуло, и она крепче вцепилась в вязаную сумку — единственный багаж, который надумала взять с собой. После встречи в Эджвуде все ее дни были заполнены планами, размышлениями и надеждами, но она лишь изредка испытывала настоящую решимость — можно сказать, забыла о ней. Но теперь она чувствовала, что готова.

— Смоки! — позвала Софи. В высоком вестибюле пустого дома откликнулось эхо. Все собирались снаружи: в обнесенном стеной саду, на открытых верандах и за стеной, в Парке; собирались с самого утра. Каждый прихватил с собой то, что считал необходимым для путешествия, и был готов к любым приключениям, какие только мог себе вообразить. Уже миновал полдень, все ждали от Софи каких-нибудь слов, указаний, и она отправилась на поиски Смоки, который в подобных случаях, будь то пикник или любого рода экспедиция, имел привычку опаздывать.

Любого рода. Если представить себе, что это пикник или экспедиция, свадьба, похороны или прогулка, самая обычная вылазка, когда знаешь, как себя вести, — если просто делать все, что полагается, словно в самой обычной обстановке, тогда… Тогда все, что от тебя зависит, думала Софи, будет сделано, а остальные пусть исполнят то, что зависит от них.

— Смоки! — вновь позвала Софи.

Она нашла его в библиотеке, хотя перед тем его там не заметила. Занавески были задернуты, Смоки сидел недвижно в большом кресле, сцепив руки, перед открытой большой книгой. Глядел он вниз, на пол.

— Смоки! — Софи нерешительно приблизилась. — Все готовы, Смоки. Ты здоров?

Он поднял глаза.

— Я не пойду, — отозвался он.

Она постояла немного, не веря своим ушам. Потом опустила на стол вязаную сумочку, где лежали старый альбом с фотографиями и треснувшая фарфоровая статуэтка — аист со старой женщиной и голой девочкой на спине (в сумочке, конечно, полагалось быть и картам, но они отсутствовали), и подошла к Смоки:

— Да ты что. Не может быть.

— Я не пойду, Софи, — повторил он вполне кротким голосом, словно ему просто было все равно. И посмотрел на свои сцепленные руки.

Софи потянулась к нему и открыла было рот, чтобы начать уговоры, но передумала. Опустившись рядом с ним на колени, она спросила мягко:

— Что такое?

— А, ну да. — Смоки прятал взгляд. — Кто-то ведь должен остаться дома? Кто-то, чтобы присматривать за всем. Я хочу сказать, на тот случай… если вы решите вернуться, или просто на всякий случай. В конце концов, это мой дом, — добавил он.

— Смоки. — Софи накрыла ладонью его сцепленные руки. — Смоки, ты должен пойти, должен!

— Нет, Софи.

— Да! Ты не можешь не пойти, не можешь. Что мы будем делать без тебя!

Смоки поднял глаза, удивленный ее горячностью. Слов «что мы будем делать без тебя» он никоим образом ни от кого не ожидал и теперь растерялся, не зная, что ответить.

— Ну, я не могу.

— Почему?

Он тяжело вздохнул.

— Просто… — Он провел рукой по лбу. — Не знаю… просто…

Выслушивая эти экивоки, Софи вспомнила другие, столь же отрывочные, произнесенные много лет назад и предварявшие очень неприятную новость. Она закусила губу и промолчала.

— Ладно, то, что ушла Элис, это горе… Послушай. — Он заерзал в кресле. — Послушай, Софи, ты ведь знаешь, я никогда в этом не участвовал; я не могу… Я хочу сказать, я был так счастлив, ей-богу. Мне даже в голову не приходило ни в детстве, ни когда я поселился в Городе, что мне выпадет такое счастье. Я не был для него создан. Но вы… вы с Элис… вы приняли меня к себе. Это было вроде как… вроде как на тебя неожиданно свалилось наследство в миллион долларов.

Я этого не понимал… то есть нет, понимал, временами даже принимал как должное, но внутри себя чувствовал и был благодарен. Просто выразить не могу. — Он сжал ее руку. — Ну да, да. Но теперь… когда Элис ушла. Да, наверное, я всегда знал, что она к чему-то подобному готовится, знал, но не ждал этого. Понимаешь? Софи, я для этого не гожусь, не создан. Я хотел попытаться. Но ничего не мог придумать, кроме того, что потерять Элис — это настоящее горе. А сейчас мне предстоит потерять и всех остальных. И я не могу, Софи, просто не могу.

Софи увидела, как в глазах Смоки выступили слезы и, достигнув краев розовых морщинистых век, покатились по щекам. При ней он, кажется, еще ни разу не плакал, и ей всем сердцем захотелось сказать, что он никого не потеряет, а уйдя от ничего, придет ко всему, а главное к Элис. Но Софи не решалась, ибо, хотя для нее это было истинной правдой, уверять в том Смоки она не могла. Если окажется, что для него это неправда (чего она не могла исключить), то она произнесет ложь самую жестокую и ужасную. Но в то же время она обещала Элис привести его любой ценой и не могла и помыслить о том, чтобы отправиться без него. Однако сказать ей было нечего.

— Как-нибудь, — произнес Смоки, утирая глаза ладонью, — как-нибудь.

Софи встала, растерянная, хмурая, неспособная думать.

— День такой хороший, — заметила она беспомощно, — просто замечательный денек…

Подойдя к окну, она отодвинула тяжелые занавески, из-за которых в комнате царил полумрак. Солнечный свет ослепил ее; она смутно различала толпы народу в саду, вокруг каменного стола под буком. Некоторые подняли глаза, кто-то из детей постучал в окно, просясь внутрь.

Софи открыла окно. Смоки следил за ней из своего кресла. Лайлак переступила через подоконник, подбоченившись бросила взгляд на Смоки и проговорила:

— Ну, в чем дело?

— Слава тебе господи, — выдохнула Софи. От облегчения у нее задрожали колени. — Слава тебе господи.

— Кто это? — спросил Смоки, вставая.

Софи заколебалась, но лишь на одно мгновение. Не всякая ложь лжива.

— Твоя дочь, — сказала она. — Твоя дочь Лайлак.

— Хорошо. — Смоки вскинул руки, как бы сдаваясь в плен. — Хорошо, хорошо.

Страна под названием Повесть

— Отлично, — сказала Софи. — Ох, Смоки.

Отказаться не получилось — он должен был это предвидеть. Какие аргументы мог он им противопоставить, если они сумели послать к нему его давно потерянную дочь, чтобы она уговорила его, напомнила о давнем обещании. Смоки не очень верил, что Лайлак нуждается в нем как в отце. Он предполагал, что она вообще ни в ком и ни в чем не нуждается, но нельзя же было отрекаться от обещания быть ее отцом.

— Хорошо, — повторил Смоки, отводя взгляд от просиявшего лица Софи. Он обошел библиотеку, включая всюду свет.

— Поспеши, — проговорила Софи. — Пока еще светло.

— Давай быстрей, — Лайлак потянула его за рукав.

— Секундочку. Мне нужно кое-что найти.

— Смоки, ну же! — Софи топнула ногой.

— Не гони лошадей.

Смоки вышел в холл, включая по пути лампы и бра. Софи следовала за ним по пятам. Наверху он обошел все спальни, включил всюду свет и под нетерпеливым взглядом Софи осмотрелся. Мимоходом посмотрел в окно, на собравшуюся внизу толпу. День начинал меркнуть. Лайлак махнула ему снизу.

— Ладно, ладно, — пробормотал он. — Хорошо.

Включив все огни в своей и Элис комнате, он немного постоял, злясь и отдуваясь. Что, черт возьми, прихватить с собой? В такое путешествие?

— Смоки, — протянула в дверях Софи.

— Проклятье, Софи, сейчас.

Смоки открыл комод. Чистая рубашка нужна точно, и смена белья. Пончо на случай дождя. Спички и нож. Карманный, с тонкой бумагой, томик Овидия на прикроватном столике. «Метаморфозы». Отлично.

Теперь во что это сложить? Смоки пришло в голову, что он многие годы не уезжал из этого дома и потому не имеет даже сумки или чемодана. Где-то на чердаке или в подвале лежала сумка, с которой Смоки прибыл в Эджвуд, но где именно? Он начал распахивать дверцы глубоких стенных шкафов с кедровой внутренней отделкой (которых в комнате было полдюжины, так что сколько они с Элис ни пихали туда одежды, места всегда оставалось в избытке). Тянул за шнуры, фосфоресцирующие концы которых походили на светлячки. Заметил свой пожелтевший, когда-то белый, свадебный костюм — костюм Трумэна. А ниже, в углу… да, может, это подойдет. Удивительно, как в углах стенных шкафов скапливаются старые вещи. Смоки и не знал, что эта штука здесь. Он вытянул ее наружу.

Это был саквояж. Старый, поеденный мышами саквояж с застежкой в виде скрещенных костей.

Смоки открыл его и, странным образом что-то предчувствуя или вспоминая, заглянул в его темное нутро. Там было пусто. Из саквояжа потянуло затхлостью, как от прелых листьев, или от кружев времен королевы Анны, или от земли, когда перевернут лежавший на ней камень.

— Сгодится, — сказал он. — Сгодится, наверное.

Он кинул туда немногие собранные вещи. Они словно бы исчезли в объемистом внутреннем пространстве.

Что бы еще прихватить?

Смоки размышлял, держа саквояж открытым: стебель ползучего растения или ожерелье, шляпа, тяжелая, как корона; мелок и ручка, дробовик, фляжка чая с ромом, снежинка. Книга о домах; книга о звездах; кольцо. Словно живая (и это глубоко ранило Смоки), ему представилась дорога между Медоубруком и Хайлендом, и Дейли Элис, какой она была в тот день — День, когда они вернулись из свадебного путешествия, когда он заблудился в лесу. Когда услышал от нее слово «защищены».

Смоки закрыл саквояж.

— Хорошо, — сказал он.

Потянув саквояж за кожаные ручки, Смоки убедился, что он тяжелый, но от этого почувствовал себя уверенней. Казалось, эта ноша сопровождала его всегда, без нее он потерял бы равновесие, не смог бы идти.

— Готов? — спросила Софи, стоявшая в дверях.

— Готов. Наверное.

Они вместе спустились по лестнице. В холле Смоки помедлил, чтобы нажать костяные кнопки выключателей и осветить вестибюль, веранды, подвал. Потом они вышли на улицу.

— А-а-а-а, — загудели все собравшиеся.

Из Парка, из сада, с веранд и партеров они стянулись к Лайлак, к фасаду дома, к деревянному крыльцу, напротив которого поросшая травой подъездная аллея вела к каменным воротным столбам, увенчанным рябыми, как апельсины, каменными шарами.

— Привет-привет, — сказал Смоки.

Навстречу ему двинулись улыбавшиеся дочери, — Тейси, Лили и Люси — а за ними их дети. Все встали и начали переглядываться. Одна Мардж Джунипер все так же сидела на ступеньках крыльца: ей не хотелось переступать ногами без надобности, поскольку у нее в запасе оставалось слишком мало шагов. Софи спросила Лайлак:

— Ты поведешь нас?

— Часть пути, — Лайлак стояла в центре компании, довольная, но немного робевшая. Она сама не знала, кто из них продержится до конца, и для счета у нее не хватало пальцев. — Часть пути.

— Туда? — спросила Софи, указывая на каменные столбы. Все повернулись и посмотрели в ту сторону. Затрещал первый сверчок. Голубой, постепенно зеленевший воздух Эджвуда прорезали стрижи. Испарения остывавшей земли окутали дымкой дорогу по ту сторону столбов.

Не в тот ли самый миг, подумал Смоки, не в тот ли самый миг, когда он впервые миновал эти столбы, пали на него чары, с тех пор его не отпускавшие? В руке, державшей саквояж, закололо, словно били тревогу колокольчики, но Смоки их не слышал.

— А это далеко? — спросили державшиеся за руки Бад и Блоссом.

В тот день — день, когда он впервые шагнул в дверь Эджвуда, чтобы — в определенном смысле — никогда оттуда не выйти.

Возможно. Но не исключено, что это произошло раньше или позднее. Разве можно вычислить тот день, когда в его жизнь вторглось первое волшебство или когда он сам, ни о чем не подозревая, на него наткнулся. Ведь за первым вскоре последовало второе, потом третье; они сменяли одно другое по собственному закону, каждое определялось предыдущим, и ни одно нельзя было выбросить. Сама попытка их распутать повлекла бы за собой новые чары. Так или иначе, они представляли собой не цепочку причин и следствий, а последовательное удаление оболочек, китайские шкатулки, вложенные одна в другую, причем чем дальше продвигаешься, тем больше они становятся. Напуганный перспективой бесконечных изменений, Смоки радовался тому, что некоторые вещи оставались прежними, и главной среди них была любовь Элис. Она и позвала его в путешествие, только она могла стронуть его с места, однако Смоки чувствовал, что она осталась позади. В то же время он нес ее с собой.

— Мы должны встретить собаку, — проговорила Софи, беря его за руку. — И пересечь реку.

Стоило Смоки сойти с крыльца, как в его сердце начало зарождаться нечто: то ли предчувствие, то ли намек на откровение.

Все взвалили на плечи сумки и прочее снаряжение и, вполголоса переговариваясь, двинулись по подъездной аллее. Но Смоки остановился, поскольку понял, что через эти ворота ему нет хода; он не может выйти тем же путем, которым вошел. Слишком много чар этому препятствовало. Ворота не были прежними воротами, и он тоже переменился.

— Долгий путь, — сказала Лайлак, увлекая мать за собой, — долгий-долгий путь.

С обеих сторон его опережали попутчики, нагруженные багажом, державшиеся за руки, но он встал как вкопанный. Он все еще хотел, все еще стремился вперед, но только не передвигал ноги.

В день венчания они с Дейли Элис ходили меж гостями, сидевшими на траве. Многие дарили им подарки, и все без исключения говорили «спасибо». Спасибо, потому что Смоки хотел, хотел взять на себя этот труд во всей его полноте; прожить свою жизнь ради других, в кого он даже по-настоящему не верил; тратить себя, чтобы довести до конца Повесть, в которой ему не было отведено роли. И вот он сделал это, и все еще хотел, но благодарить его не было смысла ни теперь, ни раньше. Ибо — подозревали они об этом или нет — Смоки знал, что Элис стояла бы в тот день рядом с ним перед алтарем даже в том случае, если бы они не выбрали его ей в супруги; воспротивилась бы их воле, не отреклась бы от него. Он в этом не сомневался.

Он обманул их. Происходившее сейчас не имело значения. Достигнет ли он того места, куда все направлялись, или нет, отправится в путешествие или останется дома — у него есть своя повесть. Он держал ее в руках. Пускай она кончится, пускай — все равно ее никто не отнимет. Смоки не мог идти туда же, куда и все, но это было неважно, поскольку он все время там был.

Но где же оно все-таки, то место, куда все идут?

— А, вижу, — сказал он, хотя с его уст не слетело ни единого звука. Нечто, зародившееся в его сердце, выросло еще больше; оно впустило внутрь потоки вечернего воздуха, стаю стрижей, пчел в кусте штокрозы. Оно ранило без боли и не хотело исчезать. Оно принимало в себя Софи и его дочерей, и его сына Оберона, а также многих умерших. Смоки знал, чем заканчивалась Повесть и кто там будет.

— Лицом к лицу, — проговорила Мардж Джунипер, опережая Смоки. — Лицом к лицу.

Но Смоки был теперь глух ко всему, кроме ветра Откровения, гулявшего в его груди. На этот раз он не станет бежать. В голубой сердцевине входившего в него Откровения он увидел Лайлак, которая, обернувшись, с любопытством на него смотрела, и понял по ее лицу, что прав.

Повесть была позади их. Туда они и путешествовали. Им нужно было сделать всего один шаг; они уже были там.

«Назад», — попытался он сказать, не способный повернуть сам; назад, старался крикнуть он, назад, туда, где стоит дом, освещенный, ждущий, Парк, и веранды, и сад за стеной, и дорожки, которые ведут в неведомую даль, и дверь в лето. Если он смог бы сейчас повернуть (а он не мог; это, правда, не имело значения, но не мог), то оказался бы перед летним домом, а там на балконе делала бы ему знаки Дейли Элис. Она спустила бы с плеч старый коричневый халат, показывая ему в тени листьев свою наготу. Дейли Элис, его невеста, Добрая Госпожа, богиня страны, расстилавшейся за ними. Они стояли на границе этой страны, страны под названием Повесть. Если бы Смоки мог добраться до каменных воротных столбов (но ему туда не добраться), оказалось бы, что он просто сворачивает с дороги, чтобы в них войти. День середины лета, пчелы в штокрозе, старая женщина на веранде перевертывает карты.

Поминки

Под полной луной, такой раздувшейся, что, казалось, вот-вот лопнет, Сильвия шла к дому, который как будто все больше отодвигался по мере ее приближения. Ей предстояло перебраться через каменную ограду и пройти буковую рощу, а в конце пересечь поток или громадную реку, стремительные воды которой сверкали в лунном свете золотой пеной. После долгих раздумий на берегу Сильвия соорудила из коры лодку, вместо паруса использовав широкий лист, вместо линей — паутину, а черпаком ей послужила чашечка желудя. Ее едва не затянуло в темное озеро, где река уходила под землю, но она добралась до дальнего берега. Сверху на Сильвию сурово взирал огромный, как собор, дом, темный тис нацелил на нее свои ветки, веранды с каменными колонками гнали ее прочь. А Оберон всегда говорил, что это будет светлый и радостный дом!

Подумав о том, что подойти к самым стенам ей не удастся никогда, а если все-таки удастся, то такой крохотулечкой, что недолго будет и затеряться в трещинах мощеной дорожки, Сильвия остановилась и прислушалась. Сквозь гудение жуков и крики козодоев откуда-то пробивалась музыка, торжественная, но Как-то исполненная радости, и Сильвия пошла на ее зов. Музыка росла, становилась не громче, но полней; вокруг Сильвии, в бархатной темноте подлеска, показались огни процессии; во всяком случае, это могли быть светлячки и ночные цветы, выстроившиеся в процессию, которая включала в себя и Сильвию. Удивляясь и чувствуя, как музыка переполняет ее сердце, она приблизилась к месту, куда направлялись огни, и прошла через порталы под взорами множества глаз, за ней наблюдавших. Она ступила на спящие цветы аллеи, которая вела к поляне, куда, в дополнение к многочисленным собравшимся, все прибывал и прибывал народ. Под цветущим деревом там стоял стол, накрытый белой скатертью; среди множества приготовленных стульев один из центральных предназначался ей. Но это был не пир, как она подумала, то есть не только пир, но и поминки.

Огорчаясь за тех, кто оплакивал смерть неизвестного ей человека, она долгое время робко стояла и прислушивалась к их тихим голосам. Подарок для Оберона она по-прежнему держала под мышкой. Один из сидевших в конце стола обернулся, наклонил свою черную шляпу, и его белые зубы приветственно сверкнули. Он поднял в честь Сильвии кубок и жестом пригласил ее подойти. Удивительно обрадованная тем, что видит его, она под многочисленными взглядами пробралась через толпу и обняла его, едва не плача.

— Привет, — сказала Сильвия. — При-ивет.

— Привет, — откликнулся Джордж. — Теперь все на месте.

Не разжимая объятий, Сильвия оглядела тесно обсаженный стол и десятки гостей, которые смеялись, плакали, осушали кубки. Некоторые из них были в коронах, иные в мехах и перьях; аист, или какая-то похожая птица, макал клюв в высокий кубок и неодобрительно глядел на свою соседку, ухмылявшуюся лису. Места Как-то хватало на всех.

— Что это за публика? — спросила Сильвия.

— Семья, — объяснил Джордж.

— Кто умер? — спросила Сильвия.

— Его отец. — Джордж указал на человека, который сидел, сгорбив спину, и закрывал лицо платком. В волосах его застрял зеленый лист. С глубоким вздохом человек обернулся. Три женщины, его соседки, подняли на Сильвию глаза, заулыбались ей, как своей знакомой, и стали его подталкивать, чтобы он тоже на нее посмотрел.

— Оберон, — произнесла Сильвия.

Все собравшиеся наблюдали за их встречей. Сильвия не могла произнести ни слова, а Оберон забыл все слова, которые мог бы произнести, поэтому они только взялись за руки. Ааааа-а, дружно выдохнули гости. Музыка сменилась; Сильвия улыбалась, и они громко приветствовали ее улыбку. Кто-то короновал пахучими белыми цветами Сильвию, а затем и Оберона, сняв цветочную гирлянду с рожкового дерева, под сенью которого стоял пиршественный стол. Гости поднимали кубки, выкрикивали тосты; повсюду раздавался смех. Музыка сменилась перезвоном. Смуглой рукой с кольцом Сильвия отерла слезы со щек своего принца.

Луна плыла к утру; пир перешел из поминок в свадьбу, началось разгулье. Гости вставали, чтобы потанцевать, а потом вновь подсаживались к столу.

— Я знала, что ты тут будешь, — проговорила Сильвия, — знала.

Безусловный дар

Неведение Оберона о предстоящей встрече с Сильвией растворилось в уверенности в том, что она теперь здесь.

— Я тоже знал, — заверил он. — Но почему как-то раньше, — (он не имел представления о том, когда это было — часы или века назад), — я позвал тебя, а ты не остановилась, не обернулась?

— Разве? Ты меня звал?

— Да. Я тебя видел. Ты шла прочь. Я позвал: «Сильвия!»

— Сильвия? — она окинула его веселым изумленным взглядом. — О! — произнесла она наконец. — О Сильвия! Ну да, я забыла. Потому что это было так давно. Потому что здесь никто меня так не называл. Никогда.

— А как они тебя называют?

Другим именем. Прозвищем, которое у меня было в детстве.

— Каким?

Она сказала.

Он удивленно присвистнул.

Глядя в его лицо, она рассмеялась. Налила в его кубок пенистый напиток и предложила ему. Он выпил.

— Послушай, — сказала она. — Я хочу узнать обо всех твоих приключениях. Всех-всех. А ты хочешь узнать о моих?

Всех-всех, думал Оберон, пока медовая жидкость, которую он проглотил, смывала всякие догадки о том, каковы могли быть эти приключения. Казалось, они еще предстоят и он будет в них участвовать. Принц и принцесса: Дикий Лес. Выходит, она все время пробыла здесь, в этом королевстве, их королевстве? А он? Так или иначе, какие он пережил приключения? Они исчезали, съеживаясь в жалкие обрывки, пока он о них думал, делались туманными и нереальными, как мрачное будущее, при том, что будущее раскрывалось перед ним наподобие прошлого.

— Я должен был знать, — сказал он со смехом. — Должен был знать.

— Да, — кивнула она. — Это только начало. Увидишь.

Не одна история, нет, не одна история с одним концом, а тысяча историй, в которых концом и не пахнет, которые едва начались. Потом ее увлекли от него смеявшиеся танцоры, и он смотрел ей вслед. Много рук тянулось к ней, много созданий теснилось у ее проворных ног, и на всех она смотрела с открытой улыбкой. Он пил, воспламеняясь, ноги зудели от желания научиться шутовскому хороводу. Рассматривая ее, он гадал, способна ли она по-прежнему причинять ему боль. Он тронул подарок, который она во время пира водрузила ему на лоб: пару красивых, широких, остроконечных, изысканно загнутых назад рогов, тяжелых и нарядных, как корона, и стал думать о них. Любовь не была доброй, не всегда была доброй; едкая по своей природе, она сжигала доброту так же, как сжигала горе. Они были младенцами у власти, он и она, но они будут расти; их ссоры станут затемнять луну и, как осенние бури, рассеивать напуганную живность; так будет или так давно было — неважно.

Неважно, неважно. Ее тетка была колдуньей, но его сестры — царицами воздуха и тьмы; их дары помогли ему когда-то и помогут снова. Оберон унаследовал беспомощность отца, но мог набраться силы, коснувшись матери… Словно листая бесконечный сборник романтических повествований, давно уже прочитанных, он видел тысячи ее детей, поколения и поколения, и большинству он приходился отцом. Он терял с ними связь, при встрече не узнавал, любил их, спал с ними, вступал с ними в борьбу, забывал их. Да! Не один десяток летописцев затупит перья об их истории и производные от их историй: скучные, веселые или грустные; их пиры, балы, маскарады и ссоры, старинное проклятие, на него наложенное, и ее поцелуй, снявший чары, их долгие расставания, ее исчезновения и маскарады (старуха, замок, птица — он вспоминал многое, но не все), их новые встречи и слияния, нежные или похотливые. Это будет зрелище для всех, бесконечное «а потом». Он рассмеялся зычным смехом, когда увидел, как это будет, ибо, в конце концов, он имел к этому дар, безусловный дар.

— Видишь? — проговорило черное рожковое дерево, нависавшее над пиршественным столом (с него были взяты цветы, которые украсили рогатую голову Оберона). — Видишь? Да, лишь смелому наградой красота.

Она неподалеку, она под боком

Танец завихрялся вокруг принца с принцессой, рисуя широкий круг на росистой траве. Светляки, повинуясь персту Лайлак, выстроились к рассвету в большой круг, колесо, крутившееся в густой тьме. А-а-а-а, выдохнули гости.

— Это только начало, — сказала Лайлак матери. — Увидишь. В точности как я тебе рассказывала.

— Да, но, Лайлак, ты же знаешь, что лгала. Про мирный договор. Про то, чтобы встретиться с ними лицом к лицу.

Поставив локоть на замусоренный стол и опершись щекой о ладонь, Лайлак улыбнулась матери.

— Разве? — спросила она, словно ничего не помнила.

— Лицом к лицу, — повторила Софи, оглядывая широкий стол. Как много гостей здесь присутствовало? Она бы их сосчитала, но они перемещались, а некоторые уже исчезли в искристой тьме. Иные, как она думала, проникли сюда без приглашения: вот та лисица и, быть может, тот угрюмый аист, и определенно этот неуклюжий жук-олень, который шатался меж опрокинутых чаш, выставляя напоказ свои рога. Так или иначе, чтобы знать количество гостей, она не нуждалась в подсчете. Вот только…

— А где же Элис? — спросила она вслух. — Элис должна быть здесь.

Она неподалеку, она под боком, пропели ее Малыши Бризы, блуждая среди гостей. Софи вздрогнула, подумав о горе Элис. Музыка вновь сменилась, на сборище сошли печать и тишина.

— Сюда, крапивник и малиновка, — распорядилось рожковое дерево, роняя на пиршественный стол белые лепестки, похожие на слезы. — И Дьюка прочь гоните, он людям враг.

Бризы, сменившиеся утренним ветром, сдули музыку.

— Окончен праздник, — вздохнуло рожковое дерево.

Белая рука Элис, как облака, скрыла опечаленную луну, и небо сделалось голубым. Жук-олень свалился с края стола, божья коровка полетела домой, светляки опрокинули свои факелы. Чаши и тарелки лежали раскиданные, подобно листьям, на виду у рассвета.

Вернувшись с похорон (где они проходили, было известно только ей), Дейли Элис явилась среди них как рассветный луч, в слезах, подобных благоуханной росе. При виде ее гости изумились, сглотнули потихоньку слезу и начали прощаться, но ни один из них не говорил впоследствии, что на прощанье она не одарила их улыбкой и благословением. Они вздыхали, некоторые зевали, прощались за руку и по двое, по трое отправлялись туда, куда она их посылала: к скалам, полям, рекам и лесам, во все уголки земли — их нового королевства.

Затем Элис, волоча за собой по искрившимся травам влажный подол, прогуливалась в одиночестве там, где на мокрой земле был виден темный круг, который оставили за собой танцоры. Она думала о том, что было бы, если бы она могла отдать ему этот летний день, один-единственный. Но ему бы это не понравилось, да и в любом случае это было невозможно. Взамен она решила сделать то, что было в ее власти: превратить этот день в праздник, не знающий себе равных по блеску, с таким новым утром и такими нескончаемыми дневными часами, что весь мир навсегда его запомнит.

Давным-давно

Огни Эджвуда, которые зажег перед уходом Смоки, днем померкли, но следующей ночью воссияли снова, и это повторялось затем каждую ночь. Дождь и ветер проникали внутрь через окна, которые забыли закрыть; летние бури пятнали занавески и ковры, оставляли брызги на обоях, прижимали дверцы стенных шкафов. Мошки и жуки находили дырки в защитных сетках и умирали счастливыми в единении с горящими лампочками или не умирали, а производили потомство в коврах и гобеленах. Пришла осень, хотя ее не ждали, считая мифом или недостоверным слухом; опавшие листья скапливались на верандах, ветром их задувало внутрь через дверь холла, которая, не запертая на задвижку, беспомощно хлопала, пока не сорвалась с петли, окончательно перестав служить преградой. В кухню забрались мыши; кошки, в поисках лучшего места, облюбовали себе кладовую, которую навещали также и белки — они проникли в дом позже и угнездились в затхлых кроватях. Но «оррери» все еще вращалась, бессмысленно и весело вертелась, и дом все так же светился огнями, как маяк или вход в бальный зал. Зимой он искрился, как ледяной дворец, комнаты заносило снегом, на холодных трубах громоздились сугробы. Лампочка над крыльцом погасла.

О том, что существует на свете такой дом: освещенный, открытый и пустой, сочинялись в те дни сказки.

Рассказывались и другие сказки. Люди все время перемешались и не желали слушать ничего, кроме сказок, верили только сказкам, потому что уж очень трудной была жизнь. Сказка об освещенном доме в четыре этажа, с семью трубами, тремястами шестьюдесятью пятью лестницами, пятьюдесятью двумя дверьми, пропутешествовала в дальние края. В те дни все были путешественниками. Она встретилась с другой сказкой, сказкой о мире где-то еще и о семействе, членов которого многие знали по именам. Оно обитало в большом доме, наполненном бедами и радостями, которые вначале казались бесконечными, но потом окончились, прекратились. Для тех, кто сроднился с этой семьей, как со своей собственной, две сказки сливались в одну. Дом можно было найти. Весной перегорели лампочки в подвале и одна в музыкальной комнате.

Народ перемешался; сказки начинались во сне, рассказывались неумными актерами для глупых слушателей, потом глохли. Сказки возвращались в сон, потом наполняли весь день, рассказывались и пересказывались. Люди знали, что существует дом, сделанный из времени, и многие отправлялись на его поиски.

Его можно было найти. Он существовал: в конце запущенной подъездной аллеи, под ласковым дождем; он никогда не оправдывал ожиданий и, после сколь угодно долгих поисков, возникал всегда неожиданно, пусть и в сиянии огней. Крыльцо с осевшими ступенями, чтобы подняться к двери, дверь, чтобы войти внутрь. Мелкая живность, считавшая дом своим, поскольку долгое время делила его только с ветром и непогодой. В библиотеке на полу, около одного из кресел, лицом вниз — открытая на определенной странице книга, тяжелая, переломанная в корешке, покоробленная сыростью. Множество других комнат, в их окнах — мокнувший под дождем сад, Парк, вековые деревья, ко всему равнодушные и только все больше старевшие.

И — на выбор — изобилие дверей, перекрестье коридоров, каждый из которых вел прочь, каждый заканчивался дверью на улицу. Рано наступает вечер, а с ним забывается, какой ход ведет внутрь, а какой наружу.

Выбери дверь, сделай шаг. Из сырой почвы выросли грибы, заполонив собой огражденный стеною сад. У самой земли, в тени растений, тоже огни, дверь в стене открыта, серебряные нити дождя висят над Парком, через который сейчас беспрепятственно проникает взор. Чья это там гуляет собака?

Подобно продолжительным жизням, подошедшим к неизбежному концу, одна за другой перегорели лампы. Остался темный дом, когда-то состоявший из времени, а теперь из погоды, и все труднее его найти, вот уже совсем невозможно, и даже во сне увидеть не так легко, как в ту пору, когда он сиял огнями. Сказки живут дольше, но для этого они должны сделаться всего лишь сказками. Как бы то ни было, произошло это давным-давно; мир, как мы теперь знаем, — такой, каков он есть, и не иной; если и было прежде время ходов, дверей, открытых границ и множества пересечений, то теперь оно прошло. Мир состарился. Даже погода нынче не та, какая нам ясно вспоминается из прошлого; не будет уже ни прежних летних дней, ни таких же белых облаков, ни такой душистой травы, ни тени, такой глубокой и полной обещаний, — всего того, что рисует нам память, что было когда-то давным-давно.