Labuntur anni — прошло их несколько, и вот мы видим, как в Кале сгружают с корабля диковинный Экипаж, за перемещением которого, стоя на палубе, обеспокоенно наблюдает через монокль низкорослый Джентльмен. Стоит прекрасный майский день — как в начале любой романтической повести, а также иных правдивых (наша скромно помешается где-то посередине); однако день — будь он хоть майским, хоть ноябрьским, ясным или пасмурным — значения не имеет ни малейшего — упомянут он единственно с целью вызвать в читателе приятное предвкушение того, каким образом будет развертываться начатая (или возобновленная) история. Низенький джентльмен — не кто иной, как наш знакомый Достопочтенный Питер Пайпер, эсквайр: этим вечером выглядит он, с прискорбием приходится признать, менее достопочтенным, нежели при нашей последней с ним беседе, — что же до экипажа, теперь благополучно сгруженного на пристань и вновь снаряжаемого для сухопутного путешествия, то он вряд ли может принадлежать кому-то другому. На дверцах экипажа выгравирован Герб мистера Пайпера, и кучер (недавно нанятый) готовится взяться за поводья, как только будут запряжены подобающие лошади.
Экипаж и вправду являет собой восхитительный образчик каретного искусства — небольшой, однако вместительный lit de repos или dormeuse — претендующий на сходство с прославленной каретой Буонапарте, которую нашли брошенной в Женаппе, когда выяснилось, что тому низкорослому джентльмену понадобится она нескоро. Внутри достаточно пространства для мирного сна; есть там и плита с дымоходом, и полка с книгами: мистер Пайпер не мог странствовать без любезных сердцу Овидия и Монтеня, а также выпусков «Рэмблера», не говоря уж о прочих томах. Искусно размещены там посуда (тарелки, чашки и бокалы), две спиртовки и множество различных емкостей, ящичков, крючков, ремней и коробочек для всевозможных предметов, какие только может счесть полезными путешественник, намеренный не просто передвигаться в своем экипаже, но и обитать в нем.
Каким образом мистер Пайпер сделался обладателем подобной повозки? Эта история долго будет пересказываться в тех кругах, где некогда он был желанным гостем — иными с восторгом, иными с презрением: однажды Достопочтенный, проведя за карточным столом целую ночь, когда ему сопутствовало неслыханное везение, подкрепленное (как и всегда) способностью к точному Расчету, обнаружил, что его партнер — юный джентльмен, только-только достигший Совершеннолетия и вступивший в права состояния, разорен дочиста. Юноша в полном отчаянии рухнул на тахту, повторяя, что он теперь нищ: более того, о предстоящем бракосочетании нечего теперь было и думать. Услышав эти слова, Достопочтенный — в груди у него билось живое сердце, а не тикал часовой механизм — вернул юноше (немного себе удивляясь) все им проигранное с условием, что тот даст зарок никогда более не брать карты в руки. Однако за собой он оставил названный экипаж, или dormeuse, в последний момент поставленный юношей на кон. Позднее мистер Пайпер говаривал: «В нем мне лучше спится — оттого, что я поступил как должно».
Теперь, однако, те самые боги, что взирали на мистера Пайпера с благосклонной улыбкой, перестали расточать ему свои милости. Как известно каждому, кто живет игрой, Фортуна подобна мосту в Райские Кущи, каким его представляют себе мусульмане, — он узок, словно паутинка, сотканная изголодавшимся пауком, и остер, будто лезвие бритвы, да к тому же нависает над владениями Иблиса, так что многие свергаются с него в огонь — зрелище не самое привлекательное. Достопочтенный неизменно держал в голове пример неудачников и, хотя продвигался вперед довольно уверенно, блюдя величайшую осторожность и надлежащее Смирение, но в конце концов сорвался в пропасть и он. И дело-то было всего в тысяче — или двух — ладно, в десяти тысячах фунтов, занятых у одного партнера, чтобы расплатиться с другим: приняв это во внимание и не дожидаясь появления Адвоката с Доверенностью, мистер Пайпер пустился в заграничный вояж. Он намеревался свободно разъезжать туда и сюда, проживая, по возможности, у себя в экипаже — для пущей Экономии: слуга будет исполнять обязанности кучера и камердинера, а также готовить на плите maccaroni, которые мистер Пайпер собственноручно приправит соусом из умело подобранной коллекции, — и на всем пути, пока карета катит по дорогам, до слуха его будет доноситься приятельское позвякивание пары дюжин бутылок «Кло Вужо» и тому подобного — более утешительной мелодии сыскать трудно. В Париж мистер Пайпер не направится: там вновь воссели Бурбоны, а он отчасти радикал — и в убранство кареты входит бюст павшего императора, заслоненный жестянкой с зубным порошком. Куда лежит путь — в Брюссель, в Нидерланды, в Германию или в Венецию — он и сам точно не знает — куда вывезут лошади. Расположившись на ночлег подобно цыганскому табору в поле поблизости от проезжей дороги, мистер Пайпер нахлобучил на голову ночной колпак, подоткнул под себя одеяло, пристроил рядом бокальчик с Бренди и при свете лампы пишет письмо далекому другу: необходимо поведать ему о перемене в своих обстоятельствах, сообщить новости (что он педантично исполнял на протяжении нескольких лет) обо всех давних знакомых, о дурных и о хороших слухах, наводнявших Город и Страну, прах которой он ныне тоже отряс со своих ног.
«ДОРОГОЙ АЛИ, — так начиналось письмо, — взглянув на почтовые штемпели, ты поймешь, что я покинул родной Остров и отправился в странствия по чужим краям. Думаю, что почтовые отметки на следующем письме укажут на совсем другую страну. Отвечая на него — если соблаговолишь посылать со своего мыса или из своей Цитадели короткие записки, которые мне столь дороги и которыми ты меня радовал в прошлом, — адресуй их "в Брюссель, до востребования" — там через месяц я буду непременно, хотя куда направлюсь далее, мне еще неизвестно. Должен сообщить тебе, дорогой Друг, что мои обстоятельства далеки от тех, каких ты мне пожелал бы (знаю, ты всегда желал мне только добра), — однако они могли оказаться и куда хуже: меня не заточили в тюрьму и не пронзил Шпагой разъяренный Заимодавец (если так называется человек, у которого ты занял деньги). Нет, но я бежал с позором, признаюсь честно, и все-таки лелея надежду вернуть себе состояние и занять прежнее положение: оно поможет мне вновь заручиться Доверием джентльменов, которым я (временно) злоупотребил, и возвратить им долг — хотя каким образом, по сю пору не имею понятия, поскольку принял твердое решение отказаться от Игры, а иного способа зарабатывать деньги у меня нет.
Но довольно об этих прискорбных и мрачных событиях: мне незачем обременять тебя подробностями, которые покажутся тебе удручающе знакомыми — пересказанной заново старой сказкой, "в унылый сон вгоняющей" и проч. — Вместо того доставлю тебе очередной запас новостей, хоть и они — лишь вариации прежней темы. Разводов в этом сезоне не намечается — правда, множество находится в зачаточном состоянии — иными словами, в форме брака. Лето выдалось умеренно теплым, и кровь в жилах власть имущих не столь разгорячена, как это бывало в другие, памятные нам времена. Нынче я вмешался только в один-единственный роковой спор, став посредником между Лейб-гвардейцем и вспыльчивым Священником — неистовым и надменным, под стать Ирландскому Картежнику или Корнету. Той женщине для прекращения ссоры достаточно было произнести два слова (которые ни в коей мере ее бы не скомпрометировали) — но она отличалась крайним бездушием, и на лице у нее я заметил проблеск отвратительного довольства. Мне в конце концов удалось примирить обоих enragés — к ее величайшему разочарованию. Нашего выдающегося друга миссис Цитерею Дарлинг постигли трудные времена: ее жизнь "сошла под сень сухих и желтых листьев", что сулит неважные перспективы для леди, столь преданной Удовольствиям, — хоть она выглядела как никогда энергичной, когда минувшей зимой подала на некоего герцога в Суд за нарушение брачного обещания, почувствовав себя глубоко оскорбленной тем, кто должен был усеять розами ее жизненный путь (так она это представляла), — и она бы выиграла процесс, если бы противная сторона не расставила запоздалую ambuscade — предъявив письма, которые, боюсь, сполна выставили двуличие миссис Дарлинг в этом деле. Адвокат торжествующего ответчика хорошо нам известен — это некий мистер Бланд — весьма искушенный в словесных баталиях. Миссис Дарлинг отбыла на континент, где проживает сейчас в одиночестве, завесив зеркала.
Мой дорогой Друг, боюсь, что потчую тебя всякими пустяками, мало что значащими в твоей пустоши, — лишь бы оттянуть изложение новостей, непосредственно до тебя касающихся. Судьба вынесла леди Сэйн суровый приговор: даже те, кто мало был к ней расположен — невзирая на многие ее достойные восхищения качества, — ей сочувствуют: дорогой Али, она сошла с ума — либо от горя из-за твоего затянувшегося отсутствия, либо от чрезмерного бремени многочисленных бед, либо от прикосновения палочки злой феи, чего никто не мог предвидеть, — сказать не могу. Знаю только, что ее оторвали от семейного круга и перевезли в более благоприятный климат: там ей прикладывают пиявки, ставят банки и лечат прочими средствами под надзором медиков и психиатров — вернее, лечили, поскольку врачебная Наука признала себя бессильной и все ее представители отступились; насколько мне известно, леди Сэйн пребывает сейчас, как правило, в одиночестве, под присмотром компаньонок и надзирательниц, проводя время исключительно за молитвами и за решением Математических Задач, никогда ей не надоедающих.
Узнав эти новости в самом разгаре прошедшей зимы, я навел справки и убедился, что твою Дочь переправили в одно из фамильных Владений — выбрав его среди прочих унылых и непривлекательных, которыми это семейство располагает. Дальнейшие разыскания помогли установить его местонахождение — и что же? Это оказался тот самый Дом — большой и серый, расположенный на крутом утесе у морского побережья, где в злополучном декабре я соучаствовал, дорогой Друг, в величайшей из твоих оплошностей, до того времени тобой совершенных, и, вероятно, величайшей из тех, какие ты совершишь за всю последующую жизнь, если это можно назвать жизнью. Запасшись всем необходимым для путешествия — медвежьей полостью, серебряной фляжкой лучшего Арманьяка, парой пистолетов и бобровой шапкой, — я отправился в дорогу с намерением посетить этот дом, дабы выведать кое-какие сведения для передачи тебе, — о! каким же темным и холодным он мне показался — башней, в которую заточена одинокая Принцесса, лишившаяся родителей, — впрочем, она не одинока: ее неотступно оберегают три Женщины, престарелые Карги, схожие с мифическими старухами, которые делят между собой единственный Глаз, и он неусыпно бдит над ребенком, охраняя девочку. Поскольку я твой друг и союзник, меня в дом, разумеется, не впустили — после многократного употребления дверного молотка врата ненадолго приоткрылись и тотчас вновь захлопнулись прямо перед моим любопытствующим носом — и прежде чем я успел просунуть в щель ногу, мельком твою дочь мне удалось увидеть. Она стояла на верхней площадке лестницы, где на нее падал свет из окошка — если только моим глазам предстал не дух и не ангел небесный: ее длинные волосы цвета воронова крыла словно были охвачены пламенем, белоснежное платье казалось алебастровым; она что-то держала в руках — мне почудилось, дохлую Кошку, но, скорее всего, это была любимая Кукла; на лице девочки застыло выражение, с каким души смотрят, наверное, от Аверновых врат на мир живущих, простертый вдали, смутно припоминая былую жизнь и тамошних обитателей. Затем тенью навис над нею черный Рукав, на плечо легла цепкая рука, в ту же секунду дверь захлопнулась — и это все, о чем я могу тебе доложить.
Дорогой друг! Твою дочь мнят отродьем Безумия и Безбожия, унаследовавшим (согласно всеобщему Мнению) твои темные Страсти и дурные наклонности; боюсь, что свободы ей не видать — и она вырастет под тем кровом хилым тепличным цветком. Не знаю, какие средства у тебя в распоряжении, разве что вернуться сюда, где можно будет не только подать апелляцию, но и принять прямые меры для того, чтобы отобрать свое достояние — беречь его и защищать. Не сомневаюсь, что наш мистер Бланд возьмется защищать твои интересы — хотя противная сторона наверняка выставит мощную оборону. Что ж! Больше не добавлю ни слова — ты счел бы мое поведение неблагородным, попытайся я утаить то, что знаю — но настаивать на невозможном (если это действительно невозможно) — сохрани Господь! Позволь мне сменить тему — или же умолкнуть — ибо я проваливаюсь в объятия Морфея. Мой кучер, опасаясь Чужеземцев, просидит всю ночь на козлах с заряженным Пистолетом — меня стерегут, как стерег Ио стоокий Аргус, — надеюсь, с рассветом страхи развеются — и мы снова двинемся в путь. — Уж эта мне бродячая жизнь! Напишу тебе снова, когда будет о чем — остаюсь, сэр, преданным и почтительным слугой и другом вашей светлости, ПИТЕР ПАЙПЕР».
Много воды утекло и многие мили одолели колеса dormeuse до той минуты, когда Достопочтенный обнаружил в швейцарском почтовом отделении среди прочей корреспонденции, которую он поспешно отодвинул от себя (она требовала немалого мужества), короткую Записку — без штемпеля и обратного адреса: «Благодарен тебе за сердечную доброту и дружеские чувства. Ноги моей не будет на той земле. — АЛИ». Ответить Достопочтенный мог только вздохом и пожатием плечей.
После дальнейших странствий, перемежавшихся заездами в гостиницы, когда проживание внутри тесного пространства dormeuse начинало ему докучать, Достопочтенный прибыл в Италию — в том, что этот Рубикон пересечен, он живо удостоверился благодаря расписным Потолкам каменных домов, где он останавливался; зловонным Отхожим местам, с которыми приходилось мириться; а также постоянной угрозе со стороны Разбойников (породы, на отлично утрамбованных дорогах Швейцарии не встречавшейся вовсе) — кучер неизменно держал теперь на козлах два заряженных пистолета, да и Достопочтенный не расставался со своим — однако, нападения так и не дождавшись, путники благополучно прибыли в Милан, откуда через Ломбардскую низменность направились прямиком в Горгонцолу — Брешию — Верону — как восхитительны сами звуки! — и только в Местре Достопочтенному пришлось высадиться из своего обиталища, для плавания не приспособленного, ради того, чтобы попасть на Город-Остров, о чем он мечтал всю жизнь, — хотя непроглядная ночная Тьма и проливной Дождь в воображении ему не рисовались!
Скоро засияло солнце, по-адриатически ласковое, — и мистер Пайпер настолько освоился в la Serenissima, что возобновил переписку со своим главнейшим (и столь небрежным) Корреспондентом; одно из посланий начиналось так:
«ДОРОГОЙ АЛИ, я доволен этим Городом, как никаким другим — и, вероятно, здесь осяду; правда, однажды свалился в Канал и подхватил Простуду, а само падение могло завершиться фатально, поскольку я, в отличие от тебя, искусством плавания не владею, — очевидно, тут оказаться в канале столь же обычное дело, что в Лондоне оступиться в сточную Канаву: разница только в том, что здешние улицы состоят из Воды. По той же причине я дал отставку моей любимой dormeuse и велел поместить ее на сохранение, а сам занял piano nobile в доме не слишком большом и не очень сыром. Отовсюду слышу, будто здешнее Общество по сравнению с былыми днями величия пришло в упадок, однако скитания приучили меня к тому, что толки о минувшем величии и нынешнем упадке услышишь, где бы ни очутился. И все же теперь здесь остались только два conversazioni, стоящие посещения, и только четыре Кофейни, открытые до утра, тогда как раньше была целая дюжина первоклассных.
По утрам занимаюсь итальянским (впрочем, вокруг слышен, кажется, совсем иной язык, и его тоже придется изучать), а по вечерам посещаю conversazione, где разговаривают и по-английски, равно и на хорошем итальянском, — признаюсь, звучание его мне очень нравится: он похож на латынь, распустившуюся, словно бутон розы и ставшую мягче сливочного масла — даже приветствия и случайные замечания мнятся обольщениями. О Венеции говорят, будто она тысячу лет собирала богатства всего мира, а ближайшие два-три столетия посвятит тому, чтобы растратить их на Удовольствия: это безрассудное стремление вовлекает в себя неудержимо и головокружительно — ему невозможно противиться».
Позднее письмо продолжилось:
«Узнаю все больше о Венеции и венецианцах. В области любви моральные устои у них отсутствуют — что, надо признаться, меня скандализировало, — однако свода npaвил, предписывающих каждому свое место, они строго придерживаются: нарушения влекут за собой самые тяжкие общественные кары — изгнание, остракизм, вплоть до вызова на Дуэль, хотя венецианцы по преимуществу народ миролюбивый и защите Чести предпочитают Развлечения, помимо самых крайних случаев. Названный кодекс возводит на пьедестал своих героев и героинь — о них я уже наслышан: мне указали на некую госпожу в летах, у которой всегда был только один любовник (супруг в расчет не принимается), а после кончины возлюбленного она осталась верна его Памяти и так и не выбрала ему замены — пример преданности и самоотверженности, наделивших эту даму ореолом святости.
Присутствовал я также при двух казнях и одном обрезании — наблюдал отсечение голов и крайней плоти — обе церемонии весьма волнующие. Однако все эти дива — ничто, на мой взгляд, в сравнении со случайной встречей, которую я должен тебе описать: она не только рисует удивительные любовные нравы венецианцев, но и имеет к тебе близкое касательство.
До меня часто доходили рассказы об одном англичанине (хотя, как выяснится, и не вполне англичанине), который настолько усвоил обычаи Венеции, что сделался официальным любовником знатной венецианской дамы — юной супруги дряхлого старца, — строго соблюдая многочисленные суровые правили, управляющие его новым положением. Этому удивлялись, но вовсе не осмеивали: венецианцы подобные истории воспринимают чрезвьгчайно серьезно. В конце концов на каком-то маскараде мне показали этого человека — хотя он был в Домино, судить о его облике было трудно; мне почудилось только, что фигура у него не совсем обычна — то ли болезнь, то ли несчастный случай согнули его. Дама, за которой он ухаживал, обладала темными глазами, алыми губками и грацией в должной мере — или даже сверх того. Но какую привязанность он ей выказывал — с каким старанием предупреждал любое ее желание! Он принимает от нее веер — передает ей шаль — держит бокал limonata — распахивает окно, возле которого она сидит, — закрывает его снова из опасения миазмов — сидит близ нее, но немного ниже, ловя каждое ее слово, о чем бы ни заговорила, — а когда она насытилась удовольствиями, спешит вызвать ее Гондолу! (В эту минуту я и заметил, что он слегка прихрамывает, однако изъян ничуть не умерил достоинства, которое он придавал самым пустячным действиям.) Сопровождая свою Amorosa к лестнице, он на ходу окинул меня острым взглядом — выражавшим, я бы сказал, тревожный интерес, — и я, полагаю, не замедлил достойно отозваться на него учтивым поклоном.
Вероятно, этот человек навел обо мне справки: довольно скоро в мое жилище на Фреццерии — по соседству с собором Святого Марка — явился миловидный паренек в ливрее и с презабавной важностью, словно это была дипломатическая нота, вручил письмо от этого джентльмена, на которое ему было велено дождаться ответа. Краткая записка содержала приглашение посетить автора этих строк у него дома, в такой-то день и час, — с тем, чтобы узнать кое-что представляющее для меня интерес. Почерк странным образом показался мне знакомым, точно я где-то его видел — быть может, только однажды, но случай этот должен был врезаться мне в память. Нечего и говорить, как я был заинтригован, — ты знаешь, что неведомое меня всегда увлекает, и я не нахожу сил устраниться, пускай даже это дорого мне обходится! Словом, в ответе, столь же кратком, я выразил готовность последовать приглашению и проводил посланца задумчивым взглядом.
Итак, в назначенный час я накинул плащ, потребовал гондолу — вот тебе парочка прелестных словечек от госпожи Радклиф, — и гондола заскользила по воде к указанному palazzo. День выдался таким, какими я привык наслаждаться: сочетание Солнца и Моря придают облитому серебром городу фантастический вид: он выглядит порождением волшебника — иллюзией, которую французы называют le mirage, — когда над песками пустыни парят окруженное деревьями озеро и гостеприимный караван-сарай, чтобы исчезнуть при приближении, — но этот мираж не исчезает, а только подстегивает воображение такой возможностью, сообщая городской жизни некую беззаботность.
На ступенях palazzo меня встретил тот самый паренек в ливрее и провел на второй этаж. Там я увидел хозяина, который — без прежнего черного одеяния, в обычном халате — казался меньше ростом. Он приветствовал меня небрежным жестом, поскольку вертел в руках добрый ярд кружевной ткани: смысл этого занятия оставался для меня загадкой, пока он не заговорил. "Есть два способа сворачивать дамскую шаль, — произнес он таким тоном, будто мы сошлись вместе для обсуждения именно этого вопроса — Мои собратья, похоже, этому научились, а я не умею".
Я спросил, кого он имеет в виду под собратьями, и он пояснил: тех, кто, подобно ему, взял на себя роль Cavalier servente при какой-либо даме. Это своего рода гильдия, добавил он, подчиняющаяся строжайшим правилам: Cavalier servente может вести себя по отношению к избранной Servite так-то и так-то, но ни в коем случае не иначе; ухаживать за ней, исполняя все ее приказания, за исключением тех, что могут задеть его Честь; впрочем, чести его не наносится ни малейшего урона тем, что он сворачивает ее шаль, держит над ней зонтик и проч., и проч. Добиться такого положения непросто: предполагается, что amicizia длится не один год; преждевременный Разрыв почитается вероломством и вызывает презрение. Если благоприятным образом возникает вакансия, то amicizia прекращается посредством sposizia — и все заканчивается благополучно. Не могу передать, милорд, насколько досаждала моему собеседнику его неумелость, — отшвырнув в сторону шаль, он велел подать Закуски и предложил мне занять кресло возле жаровни — всем своим видом он, казалось, выражал порицание тонкостей светского обращения, полностью принимая, тем не менее, иx gravita, — его мрачный взгляд трудно было выдержать, однако на губах у него мелькала снисходительная улыбка, словно мирские обычаи он принимал за путаную загадку, которую готов некоторое время терпеть. Как только мы перешли к делу, меня охватило изумление: без всяких экивоков мне был задан вопрос — знаю ли я о твоем местонахождении! Мой собеседник, по его словам, усердно старался его выяснить, это ему не удалось, но, встретившись со мной на маскараде, он припомнил, что я каким-то образом с тобой связан.
«B прошлом, кажется, ваш друг прибегал к вашей помощи. Во всяком случае, именно вас он назвал своим Секундантом, когда послал вызов Призраку».
Я согласился, что выступал в этой роли — умолчав о том, дорогой друг, что был твоим секундантом и в другом поединке, когда твой противник действительно стал призраком, хотя в моем собеседнике и было что-то, побуждавшее к опасному легкомыслию, — не могу объяснить точно, но это так. Теперь я понял ясно, кто передо мной: это он претендовал на обличье того, кому уж никогда не вернуться, — он обращался к нам с такой дерзостью — а теперь открыто назвал себя твоим именем, прежде называясь им тайно!
"Итак, у меня к вам просьба, — продолжал мой собеседник, нимало не смутившись. — Я хотел бы, чтобы вы направили ему от меня конфиденциальное письмо". Я ответил утвердительно, добавив, что готов дать ему адрес, который надписываю на собственных письмах. Он отмел мое предложение и уточнил, что желает только, чтобы я вложил в мое письмо послание, которое он мне передаст. Далее он попросил меня держать все это в тайне — и полученное от него письмо, и даже то, что между нами состоялась беседа. Что ж! Мне почудилось, что эта просьба — не быть полностью откровенным — слегка задевает мою Честь, однако что-то подсказывало мне: умолчание жизненно важно для него — а возможно, и для тебя. Короче говоря, мой дорогой Друг, прилагаю письмо, доставленное мне запечатанным — печатью, тебе известной, которую ты к этому времени, вероятно, уже сломал; позволь только добавить, что податель сего послания (прости, что не называю его по имени и титулу, которым он пользуется — не понимаю, по какому праву) настоятельно заявил, что если письмо попадет тебе в руки со сломанной печатью, ты должен пренебречь как им самим, так и высказанными в нем просьбами. Уж не призыв ли оно содержит, и спешный? Впрочем, о сути дела я так и не имею понятия. Помимо прочего, под конец мой собеседник попросил приветствовать тебя, от его имени, словом: Брат».