1. Мой отец не любил писать письма

Старая жестянка из-под конфет «Кэдбери» полна маминых писем, но ни одного папиного там нет. Я везде искала, но так и не нашла. Он и мне не оставил письма, чтобы я его прочитала, когда вырасту. Я знаю, потому что спрашивала маму, и она сказала «нет». Она сказала, что он был не из тех, кто оставляет письма. Когда я спросила ее, а из каких он был, мама на минуту задумалась. На лбу у нее появились морщинки. Она подумала еще немного. Потом сказала, что он был из тех, кто не признает над собой никакой власти. «И еще, — сказала она, — он никогда не мог спокойно усидеть на месте». В моей памяти он не такой. В моей памяти он сидит в кресле или лежит в постели. За исключением того времени, когда я была еще совсем маленькой и думала, что инженер — это то же самое, что машинист. Я представляла отца в кабине машиниста угольночерного локомотива, за которым тянется цепочка блестящих пассажирских вагонов. Когда мой отец как-то раз об этом узнал, он рассмеялся и рассказал мне правду. Все встало на свои места. Это был один из тех незабываемых моментов, какие случаются в детстве, когда ты вдруг понимаешь, что мир постоянно обманывает тебя.

2. Он подарил мне ручку, которая может писать в космосе

— Она может писать в невесомости, — сказал папа, пока я рассматривала подарок. Ручка была в бархатной коробочке с надписью «НАСА».

Мне исполнилось тогда семь лет. Папа лежал на больничной койке, в шапочке, потому что все волосы у него выпали. Скомканная блестящая оберточная бумага лежала у него на одеяле. Держа меня за руку, он рассказывал, что, когда ему было шесть лет, он кинул камень в голову мальчику, который задирал его брата, и после этого никто никогда больше не приставал ни к одному из них.

— Ты должна уметь постоять за себя, — сказал он мне.

— Но кидаться камнями плохо, — возразила я.

— Знаю, — ответил он. — Ты умнее меня. Ты придумаешь что-нибудь получше камня.

Потом пришла медсестра, и я отошла к окну. Мост 59-й улицы светился в темноте. Я стала считать лодки, плывущие по реке. Когда мне это надоело, я решила взглянуть на старика, чья кровать стояла за ширмой. Он спал большую часть времени, а когда не спал, у него тряслись руки. Я показала ему ручку. Я сказала, что она может писать в невесомости, но он не понял. Я попыталась объяснить ему снова, но он так ничего и не понял. Наконец я сказала:

— Она мне в космосе пригодится.

Он кивнул и закрыл глаза.

3. Человек, который не смог избавиться от земного притяжения

Потом папа умер, и я убрала ручку в шкаф.

Шли годы, мне исполнилось одиннадцать, у меня появилась подруга по переписке из России. Все это было организовано через нашу еврейскую школу местным отделением Хадассы. Сначала мы должны были писать русским евреям, которые только что иммигрировали в Израиль. Но с этим ничего не вышло, и нам просто дали адреса обычных русских евреев. На Суккот мы послали нашим друзьям по переписке этрог и свои первые письма. Мою подругу звали Татьяна. Она жила в Санкт-Петербурге, рядом с Марсовым полем. Мне нравилось думать, будто она живет в космосе. Английский у Татьяны был так себе, и я часто не могла понять, о чем она пишет. Но очень ждала ее писем. «Отец математик», — писала она. «А мой отец может выжить в условиях дикой природы», — отвечала я ей. На каждое из ее писем я писала два. «У тебя есть собака? Сколько человек пользуется твоей ванной? У тебя есть что-нибудь, что раньше принадлежало царю?» Однажды пришло письмо. Она хотела знать, была ли я когда-нибудь в магазине «Сирс и Робак». В конце был постскриптум. Там говорилось: «Мальчик в моем классе переезжающий в Нью-Йорк. Может быть, ты хочешь писать ему, потому что он не знает всякого». Больше я от нее ничего не получала.

4 . Я нашла другие формы жизни

«Где находится Брайтон-Бич?» — спросила я. «В Англии», — ответила мама, роясь в кухонных шкафчиках в поисках чего-то, что она положила не на свое место. «Я имею в виду тот, который в Нью-Йорке». — «Рядом с Кони-Айлендом, по-моему». — «А далеко до Кони-Айленда?» — «Примерно полчаса». — «На машине или пешком?» — «Можно на метро». — «А сколько остановок?» — «Не знаю. С чего это тебя вдруг заинтересовал Брайтон-Бич?» — «У меня там друг. Его зовут Миша. Он русский», — объявила я торжественно. «Просто русский?» — спросила мама из шкафчика под раковиной, «Что значит просто русский?» Она встала и повернулась ко мне. «Ничего», — ответила она, глядя на меня с таким выражением лица, которое у нее иногда появляется, когда она думает о чем-то ужасно интересном. «Просто вот ты, например, на четверть русская, на четверть венгерка, на четверть полька и на четверть немка». Я ничего не ответила. Она открыла ящик, потом снова закрыла его. «Вообще-то, — сказала она, — можно сказать, что ты на три четверти полька и на четверть венгерка, потому что родители твоей буббе до того, как переехали в Нюрнберг, жили в Польше, а город, где родилась бабушка Саша, изначально был в Белоруссии, пока не стал частью Польши». Она открыла другой шкафчик, забитый полиэтиленовыми пакетами, и начала в них рыться. Я повернулась, чтобы уйти. «Вообще-то, — сказала она, — я сейчас подумала… Можно еще сказать, что ты на три четверти полька и на четверть чешка, потому что город, где родился твой зейде, принадлежал Венгрии до 1918 года, а потом отошел Чехословакии, но жители этого города продолжали считать себя венграми, и потом он снова ненадолго стал венгерским во время Второй мировой войны. Ну и, конечно, ты всегда можешь просто сказать, что ты наполовину полька, на четверть венгерка и на четверть англичанка, потому что дедушка Симон уехал из Польши в Лондон, когда ему было девять лет». Она вырвала листок бумаги из блокнота, лежавшего у телефона, и начала что-то энергично на нем писать. Ей понадобилась всего минута. «Смотри! — сказала она наконец, протягивая мне листок бумаги. — Можно сделать шестнадцать разных диаграмм, и каждая будет правильной!» Я посмотрела на бумагу. Там было нарисовано вот это:

«И потом, ты всегда можешь сказать, что ты наполовину англичанка и наполовину израильтянка, потому что…» — «Я американка!» — заорала я. Мама прищурилась. «Как пожелаешь», — сказала она и пошла ставить чайник. Птица, который сидел в углу комнаты и разглядывал картинки в журнале, пробурчал: «Нет, ты не американка. Ты еврейка».

5. Однажды я воспользовалась этой ручкой, чтобы написать отцу

Мы были в Иерусалиме на мою бат-мицву. Мама хотела отпраздновать ее у Стены Плача, чтобы могли прийти буббе и зейде, родители моего отца. Когда мой зейде приехал в 1938 году в Палестину, он сказал, что никогда оттуда не уедет, и не уехал. Чтобы с ним повидаться, нужно было ехать в Кирьят Вольфсон, в его квартиру в высотке, с видом на Кнессет. Квартира была забита старой темной мебелью и старыми темными фотографиями, которые буббе и зейде привезли из Европы. Днем они опускали металлические жалюзи, чтобы защитить вещи от слепящего света, потому что все, что они привезли с собой, не было приспособлено к такому климату.

Мама несколько недель искала билеты подешевле и наконец нашла три по 700 долларов на «Эль-Аль». Для нас это все равно были большие деньги, но она сказала, что на это потратиться не жалко. За день до моей бат-мицвы мама повезла нас на Мертвое море. Буббе тоже поехала с нами, она была в соломенной шляпе с лентой, завязанной под подбородком. Когда буббе вышла из кабинки в купальнике, она выглядела потрясающе: вся кожа — в морщинах, складах и синих венах. Мы смотрели, как ее лицо краснеет от купания в горячих серных источниках, а на верхней губе выступают капли пота. Когда она вышла на берег, с нее ручьями текла вода. Мы пошли за ней. Птица стоял в грязи, скрестив ноги. «Если хочешь писать, иди в воду», — громко сказала буббе. Огромные русские женщины, вымазанные черной глиной, обернулись и посмотрели на нас. Может, буббе и заметила это, но ей было все равно. Мы покачивались на воде, а она следила за нами из-под широких полей своей шляпы. Мои глаза были закрыты, но я чувствовала над собой ее тень. «У тебя совсем нет груди, шо такое?» Я почувствовала, как мое лицо запылало, и сделала вид, что не слышу. «У тебя есть мальчики?» — спросила она. Птица навострил уши. «Нет», — пробормотала я. «Шо?» — «Я сказала, нет». — «А шо так?» — «Мне же всего двенадцать». — «Ну и шо! Когда я была в твоем возрасте, у меня уже было три, а то и четыре мальчика. Ты молоденькая и хорошенькая, кейнехоре». Я начала грести, чтобы убраться подальше от ее необъятной груди. Вслед мне донесся ее голос: «Но это не навсегда!» Я попыталась встать и поскользнулась на глине. Я оглядывала ровную поверхность воды, пытаясь разглядеть маму. Она заплыла дальше всех и продолжала плыть вперед.

На следующее утро я стояла у Стены Плача, и от меня все еще пахло серой. Щели между массивными камнями были заполнены крошечными скомканными записочками. Раввин сказал мне, что я тоже могу написать записку Богу и засунуть ее в щель. В Бога я не верила, так что вместо этого написала записку отцу. «Дорогой папа, я пишу эти слова ручкой, которую ты подарил мне. Вчера Птица спросил, владел ли ты методом Хеймлиха, и я ответила ему, что владел. А еще я сказала, что ты умел летать на самолете. Да, я нашла твою палатку в подвале. Наверно, мама не заметила ее, когда выкидывала твои вещи. Она пахнет плесенью, но не протекает. Иногда я ставлю ее во дворе и лежу внутри, думая о том, что ты когда-то тоже вот так лежал. Я пишу тебе, хоть и знаю, что ты не сможешь это прочесть. Я тебя люблю. Альма». Буббе тоже написала записку. Когда я попыталась засунуть свою записку в Стену, ее бумажка выпала. Буббе была так занята молитвой, что не заметила, как я подняла ее листок и развернула его. Там было написано: «Барух ха-Шем, дай мне и моему мужу жить, чтобы увидеть завтрашний день, и пусть моя Альма вырастет, благословленная здоровьем и счастьем и, что уже тут такого неприличного, с симпатичной грудью».

6 . Если бы у меня был русский акцент, все было бы по-другому

В Нью-Йорке меня ждало первое письмо от Миши. «Дорогая Альма, — начиналось письмо. — Поздравляю! Я очень рад получить от тебя привет!» Ему было почти тринадцать, он на пять месяцев старше меня. Его английский был лучше, чем у Татьяны, потому что он выучил наизусть почти все песни The Beatles. Он пел их, аккомпанируя себе на аккордеоне, который ему дед подарил. Тот, который переехал к ним, когда Мишина бабушка умерла, и, если верить Мише, ее душа спустилась в Летний сад в Санкт-Петербурге в виде стаи гусей. Стая прожила там две недели. Гуси все кричали и кричали под дождем, а когда улетели, вся трава была усыпана гусиным пометом. Дед прибыл несколько недель спустя, толкая перед собой потрепанный чемодан, набитый восемнадцатью томами «Истории евреев». Он поселился в комнате, и без того очень тесной, которую Миша делил со своей старшей сестрой Светланой. Дедушка достал аккордеон и принялся за свое самое главное в жизни занятие. Сначала дед просто сочинял вариации на тему русских фольклорных песен вперемешку с еврейскими мелодиями. Потом он перешел к более мрачным, диким аранжировкам и в самом конце стал играть уже нечто совсем неузнаваемое. Дед рыдал, выводя протяжные ноты, так что даже Миша и Света, какими бы глупыми они ни были, понимали, что их дедушка наконец стал композитором, о чем всегда мечтал. У него была побитая машина, которую он оставлял в переулке за их домом. По рассказам Миши, дед водил ее как слепой, давая машине почти полную свободу, предоставляя ей самой чувствовать дорогу, слегка касаясь руля кончиками пальцев лишь в том случае, если ситуация становилась опасной для жизни. Дед приезжал забирать их из школы, и Миша со Светланой обычно затыкали уши и старались не смотреть в его сторону. Когда же он заводил мотор и его присутствие уже невозможно было игнорировать, они, опустив головы, спешили к машине и протискивались на заднее сиденье. Они жались друг к другу, а дед, сидя за рулем, подпевал записям Pussy Ass Mother Fucker, панк-группы их двоюродного брата Левы. Он вечно перевирал текст. Вместо «влез в драку, разбил лицо о дверь машины» он голосил «в лес к дураку, мозги лицом, там две машины» и вместо «ты вша, но ты такая хорошенькая» пел «левша, но как горошина». Если Миша с сестрой его поправляли, дед изображал удивление и увеличивал звук, чтобы получше расслышать слова, но в следующий раз пел все равно то же самое. Когда дед умер, он оставил Свете восемнадцать томов «Истории евреев», а Мише — аккордеон. Примерно в то же время сестра Левы, которая подводила глаза синими тенями, пригласила Мишу к себе в комнату, сыграла ему Let it be и научила его целоваться.

7. Мальчик с аккордеоном

Мы с Мишей написали друг другу двадцать одно письмо. Мне тогда исполнилось двенадцать, это было два года спустя после того, как Джейкоб Маркус попросил маму перевести «Хроники любви». В Мишиных письмах было полным-полно восклицательных знаков и вопросов вроде «Что означает „твоя задница заросла травой“?», а я расспрашивала его о жизни в России. Потом он пригласил меня на свою бар-мицву.

Мама заплела мне косы, одолжила свою красную шаль и довезла до Мишиного дома на Брайтон-Бич. Я позвонила в дверь и стала ждать, пока он спустится вниз. Мама помахала мне из машины. Я поежилась от холода. Высокий мальчик с темным пушком над верхней губой открыл мне дверь. «Альма?» — спросил он. Я кивнула. «Добро пожаловать, друг мой!» — сказал он. Я помахала маме и зашла следом за ним. В прихожей пахло кислой капустой. Наверху было полно людей, они ели и громко говорили по-русски. В углу столовой сидели музыканты, и люди как-то умудрялись танцевать, хотя места совсем не было. Мише было не до меня, он со всеми беседовал и только и успевал засовывать конверты к себе в карман, так что большую часть праздника я провела, пристроившись на краю дивана с тарелкой огромных креветок. Вообще-то креветки я не ем, но это была единственная знакомая мне еда, которую я увидела на вечеринке. Когда со мной кто-нибудь пытался заговорить, приходилось объяснять, что я не говорю по-русски. Какой-то пожилой мужчина предложил мне водки. Как раз в этот момент Миша вылетел из кухни с аккордеоном, подключенным к усилителю, и запел. «You say it’s your birthday» — прокричал он. Толпа, похоже, занервничала. «Well it’s my birthday, too!» — выкрикнул он, и аккордеон, взвизгнув, ожил. Эту песню сменила Sgt. Pepper’s Lonely Heart’s Club Band, а дальше — Here Comes the Sun, а под конец, после пяти или шести песен The Beatles, зазвучала «Хава нагила», и толпа совсем разбушевалась, все подпевали и пытались танцевать. Когда музыка наконец угомонилась, Миша разыскал меня; лицо у него было красное и потное. Он схватил меня за руку, и мы с ним выкатились из квартиры в коридор, поднялись на пять пролетов и через дверь вышли на крышу. Вдали виднелись огни Кони-Айленда, а за ними — опустевшие аттракционы. От холода у меня застучали зубы. Миша снял свой пиджак и набросил его мне на плечи. Пиджак был теплый, и от него пахло потом.

8 . Блядь [50]

Я все рассказала Мише. О том, как умер мой отец, об одиночестве моей мамы, о непоколебимой вере Птицы в Бога. Я рассказала ему о трех тетрадях «Как выжить в условиях дикой природы», об английском издателе и его регате, о Генри Лавендере и его филиппинских ракушках, о ветеринаре Туччи. Я рассказала ему о докторе Элдридже и «Жизни такой, какой мы ее не знаем». А потом — через два года после того, как мы начали писать друг другу, через семь лет после смерти моего отца, через 3,9 миллиарда лет после того, как на земле зародилась жизнь, — когда первое письмо Джейкоба Маркуса пришло из Венеции, я рассказала Мише и о «Хрониках любви». Чаще всего мы переписывались или разговаривали по телефону, но иногда и встречались, по выходным. Мне нравилось ездить на Брайтон-Бич, потому что миссис Шкловски приносила нам чай со сладкими вишнями в фарфоровых чашках, а мистер Шкловски, у которого под мышками всегда были темные пятна от пота, учил меня ругаться по-русски. Иногда мы брали в прокате фильмы, чаще всего что-нибудь про шпионов или триллеры. Особенно нам нравились «Окно во двор», «Незнакомцы в поезде» и «На север через северо-запад». Мы смотрели их по десять раз. Когда я написала Джейкобу Маркусу от имени мамы, я рассказала об этом Мише и зачитала ему окончательный вариант письма по телефону. «Ну как, что ты думаешь?» — спросила я. «Думаю, что ты уж слишком…» — «Проехали», — сказала я.

9. Человек, который искал камень

Прошла неделя с тех пор, как я послала свое письмо, то есть мамино письмо, или как там его называть. Прошла еще неделя, и я подумала, может, Джейкоб Маркус за границей, в Каире там или в Токио. Прошла еще неделя, и я подумала, может, он как-то узнал правду. Прошло еще четыре дня, и я начала искать признаки гнева на мамином лице. Был уже конец июля. Прошел еще день, и я подумала, может, стоит написать Джейкобу Маркусу и извиниться. На следующий день пришло письмо.

На конверте авторучкой было написано имя моей мамы: Шарлотта Зингер. Я засунула письмо в шорты, и тут как раз зазвонил телефон. «Алло?» — нетерпеливо сказала я. «Машиах дома?» — сказал голос на другом конце провода. «Кто?» — «Машиах», — сказал детский голос, и я услышала издалека приглушенный смех. Это мог быть Луис, который жил за квартал от нас и раньше дружил с Птицей, а потом обзавелся другими друзьями, которые ему нравились больше, и перестал с Птицей разговаривать. «Оставь его в покое», — сказала я, не сумев придумать ничего получше, и повесила трубку.

До парка я бежала бегом, придерживая шорты на боку, чтобы конверт не выпал. Было жарко, и я уже порядком вспотела. На Лонг-Медоу, рядом с мусорным баком, я вскрыла конверт. Первая страница была о том, как Джейкобу Маркусу понравились те главы, что отправила ему мама. Я бегло прочла то, что там было написано, пока на второй странице не наткнулась на фразу: «Я все еще не упомянул о Вашем письме». Он писал:

Ваше любопытство мне крайне приятно. Хотелось бы дать более интересные ответы на Ваши вопросы. Признаюсь, в последнее время чаще всего я просто сижу и смотрю в окно. Раньше я любил путешествовать. Но поездка в Венецию оказалась труднее, чем я себе представлял, и вряд ли я снова решусь отправиться в путь. Моя жизнь, по причинам, от меня не зависящим, свелась к самым простым вещам. Например, сейчас на моем столе лежит камень. Темно-серый кусок гранита, с белой полоской посередине. Я потратил почти все утро на то, чтобы найти его. До этого я забраковал множество камней. У меня в голове не было четкого представления о том, каким должен быть камень. Я подумал, что узнаю его, когда найду. Пока искал, придумал определенные критерии. Он должен удобно лежать в руке, быть гладким, желательно серым и так далее. Вот таким было мое утро. После этого несколько часов я приходил в себя.
Дж. М.

Так было не всегда. Раньше, если я не успевал за весь день сделать что-нибудь полезное, я считал это время потерянным. Замечал ли я хромоту садовника, лед на озере, наблюдал ли за долгими прогулками соседского ребенка, у которого, похоже, не было друзей, — это для меня не имело никакого значения. Но все изменилось.

Вы спросили, был ли я женат. Был, один раз, но очень давно, и мы оказались достаточно умны или, наоборот, достаточно глупы, чтобы не заводить детей. Мы встретились, когда были еще очень молоды и не знали толком, что такое разочарование, а когда узнали, то оказалось, что это то самое чувство, которое мы испытываем по отношению друг к другу. Наверное, можно сказать, что я тоже ношу маленького русского космонавта у себя на лацкане. Теперь я один, и это меня не беспокоит. Или, может быть, беспокоит, но совсем немного. Да и вообще, только какая-то совсем необыкновенная женщина могла бы решиться быть со мной теперь, когда у меня едва хватает сил, чтобы дойти до конца подъездной дорожки и забрать почту. Хотя я все еще совершаю этот подвиг. Дважды в неделю друг приносит мне продукты, да еще соседка заглядывает каждый день под предлогом «посмотреть, как там клубника», которую она посадила в моем саду. А я ее и не люблю, клубнику.

Но, похоже, я несколько преувеличиваю, и дела у меня не так уж плохи. Я пока Вас даже не знаю, а уже ищу сочувствия.

Вы также спросили, чем я занимаюсь. Читаю. Сегодня утром прочел «Улицу крокодилов» [53] — в третий раз. Она показалась мне почти невыносимо прекрасной.

И еще я смотрю фильмы. Брат купил мне DVD-плеер. Вы не поверите, сколько фильмов я посмотрел за последний месяц. Вот и все, что я делаю. Смотрю фильмы и читаю. Иногда делаю вид, что пишу, но никого этим не обманываю. Да, и еще я хожу к почтовому ящику.

Вот и все. Мне нравится Ваша книга. Пожалуйста, пришлите еще.

10. Я прочитала письмо сто раз

И каждый раз, читая его, понимала, что все меньше и меньше знаю о Джейкобе Маркусе. Он сказал, что все утро искал камень, но не сказал ни слова о том, почему «Хроники любви» ему так важны. Конечно, я заметила, что он написал: «Я пока Вас даже не знаю». Пока! Значит, он предполагает узнать нас лучше, или по крайней мере маму, потому что он не знает обо мне и Птице. (Пока!) Но почему он еле-еле доходит до почтового ящика и обратно? И почему только необыкновенная женщина может составить ему компанию? И почему он носит русского космонавта у себя на лацкане?

Я решила составить список улик. Пришла домой, закрыла дверь в свою комнату и достала третью тетрадь «Как выжить в условиях дикой природы». Я открыла чистую страницу. Решила написать все в зашифрованном виде, на случай, если кто-нибудь решит порыться в моих вещах. Я вспомнила Сент-Экза. Сверху написала «Как выжить, если у вас не раскрылся парашют». А потом:

1) ищи камень

2) живи рядом с озером

3) найми хромого садовника

4) читай «Улицу крокодилов»

5) нужна необычная женщина

6) трудно даже дойти до почтового ящика

Больше я не нашла в письме ничего, что могло мне помочь, так что проскользнула в мамин кабинет, пока она была внизу, и взяла из ящика стола его остальные письма. Я прочитала их в поисках новых подсказок. И тогда вспомнила, что первое его письмо начиналось цитатой из предисловия, написанного моей матерью о Никаноре Парре, о том, что он носил маленького русского космонавта у себя на лацкане, а в карманах держал письма женщины, которая оставила его ради другого. Если Джейкоб Маркус написал, что он тоже носил русского космонавта, значило ли это, что жена ушла от него к другому? Уверенности у меня не было, так что в список подсказок я ничего не внесла. Вместо этого написала:

7) съезди в Венецию

8) много лет назад кто-то должен был читать тебе на ночь «Хроники любви»

9) никогда не забывай об этом

Я перечитала все подсказки. Ни одна из них не могла мне помочь.

11. Как у меня дела

Я решила, что если на самом деле хочу узнать, кто такой Джейкоб Маркус и почему ему так важно, чтобы «Хроники любви» перевели, то единственное место, где может скрываться ответ, — это сама книга.

Я прокралась наверх в кабинет матери, чтобы посмотреть, нельзя ли распечатать переведенные главы. Единственная проблема заключалась в том, что мама в этот момент сидела за компьютером. «Привет», — сказала мама. «Привет», — ответила я, стараясь говорить своим обычным тоном. «Как у тебя дела?» — спросила она. «Хорошоспасибоаутебя?» — ответила я, потому что именно так она учила меня отвечать, а еще она учила, как правильно обращаться с ножом и вилкой, как удерживать чашку чая двумя пальцами и как лучше всего извлекать застрявший между зубами кусочек еды, не привлекая к себе внимания, на случай, если королева вдруг пригласит меня на чаепитие. Когда я заметила, что никто из моих знакомых не держит нож с вилкой правильно, она погрустнела и сказала, что старается быть хорошей матерью, и если она не научит меня, то кто же? По мне, так лучше б она не делала этого, потому что иногда быть вежливой хуже, чем невежливой. Например, когда Грег Фелдман прошел мимо меня в школьном коридоре и сказал: «Привет, Альма, как дела?», а я ответила: «Хорошоспасибоаутебя?», он остановился, посмотрел на меня так, будто я только что спустилась с парашютом с Марса, и спросил: «Почему ты никогда не можешь ответить просто — так себе?»

12. Так себе

Стемнело, и мама сказала, что в доме нечего есть. Она спросила, не хотим ли мы заказать какой-нибудь тайской еды, а может быть, индийской, или как насчет камбоджийской. «Почему бы нам самим что-нибудь не приготовить?» — спросила я. «Может, макароны с сыром?» — предложила мама. «Миссис Шкловски очень вкусно готовит курицу с апельсиновым соусом», — сказала я. Было видно, что мама засомневалась. «Тогда, может, чили?» — предложила я. Пока мама была в супермаркете, я поднялась к ней в кабинет и распечатала главы «Хроник любви» с первой по пятнадцатую — все, что она уже успела перевести. Я спустилась и спрятала страницы под кровать, в рюкзак со всякими припасами, для того чтобы в случае чего выжить в условиях дикой природы. Спустя несколько минут вернулась мама с фунтом индюшачьего фарша, головкой брокколи, тремя яблоками, банкой маринованных огурчиков и коробкой импортного испанского марципана.

13 . Вечное разочарование в жизни как таковой

В результате на обед мы ели разогретые в микроволновке наггетсы из так называемой «курицы», а потом я рано отправилась в постель и под одеялом с фонариком прочитала то, что мама перевела из «Хроник любви». Там была глава о том, как люди разговаривали с помощью рук, и глава о человеке, думавшем, что он сделан из стекла, и глава, которую я еще не читала, под названием «Рождение чувств». «Чувства не так стары, как время» — так начиналась эта глава.

Однажды кто-то впервые потер две палочки — одну о другую, чтобы высечь искру. Точно так же однажды кто-то впервые почувствовал радость или грусть. Было время, когда новые чувства изобретались постоянно, одно за другим. Желание родилось очень рано, так же как и сожаление. Когда же появилось упрямство, оно дало начало цепной реакции, создавая чувство возмущения, с одной стороны, и отчужденность с одиночеством — с другой. Скорее всего, некое движение бедер против часовой стрелки породило чувство исступленного восторга, а вспышка молнии впервые вызвала у кого-то благоговейный страх. А может, это было тело девочки по имени Альма. Парадоксально, но чувство удивления появилось не сразу. Оно пришло лишь тогда, когда люди успели привыкнуть к вещам, таким, какие они есть. И когда уже прошло достаточно времени и кто-то один впервые почувствовал удивление, в тот же самый момент кто-то другой ощутил первый приступ ностальгии.

Правда, иногда бывало так, что люди что-то ощущали, но для этого чувства еще не было названия, и поэтому о нем не упоминали. Может быть, самое древнее чувство в мире — это волнение, когда что-то трогает тебя до глубины души, но описать это или хотя бы назвать — все равно что пытаться поймать нечто невидимое.

(А может, самое древнее чувство на Земле — это смятение.)

Начав чувствовать, люди не могли остановиться. Они хотели чувствовать больше, глубже, даже несмотря на то что иногда им было от этого очень больно. Люди впали в зависимость от чувств. Они стремились открывать новые эмоции. Возможно, именно так и родилось искусство. Были изобретены новые виды радости, а с ними и новые виды печали: вечное разочарование жизнью как таковой, облегчение от неожиданной отсрочки приговора, страх смерти.

И даже сейчас не все возможные чувства нам знакомы. До сих пор существуют такие, которые лежат за пределами наших способностей и нашего воображения. Время от времени, когда рождается музыка, которую еще никто не успел сочинить, или картина, не похожая ни на одну из написанных прежде, или что-то еще, что невозможно предсказать, измерить или описать, в мире появляется новое чувство. А потом, в миллионный раз в истории чувств, сердце начинает биться чаще и принимает удар.

Все главы были в таком же духе, и ни одна из них не помогла мне понять, почему эта книга была так важна для Джейкоба Маркуса. Вместо этого я задумалась об отце. О том, что «Хроники любви» значили для него, раз он дал их почитать маме через две недели после того, как они познакомились, хоть он и знал, что она пока еще не умеет читать по-испански. Почему? Ну конечно же потому, что он уже начал влюбляться в нее.

Тут я еще кое о чем подумала. Что, если мой отец написал что-нибудь в той книге, которую подарил маме? Мне никогда и в голову не приходило посмотреть.

Я встала и пошла наверх. Мамин кабинет был пуст, книга лежала рядом с компьютером. Я взяла ее и открыла титульный лист. Незнакомым мне почерком было написано: «Шарлотте, моей Альме. Вот та книга, которую я написал бы для тебя, если бы умел писать. С любовью, Давид». Я вернулась в постель и долго думала об отце и об этих девятнадцати словах.

А потом я стала думать о ней. Альма. Кем она была? Мама бы сказала, что кем угодно, каждой девочкой и каждой женщиной, которую кто-либо когда-либо любил. Но чем больше я думала об этом, тем сильнее убеждалась в том, что она должна была быть кем-то. Потому что как мог Литвинов написать так много о любви, если он не был влюблен? Влюблен в какую-то конкретную женщину. И ее должны были звать…

Под девятью подсказками, которые я уже написала, я добавила еще одну:

10) Альма.

14.  Рождение чувств

Я помчалась на кухню, но там никого не было. Я увидела маму из окна, на заднем дворе, заросшем сорняками. Я раздвинула складную дверь. «Альма», — сказала я, пытаясь отдышаться. «Что?» — Мама посмотрела на меня. В руках она держала садовую лопатку. У меня не было времени, чтобы остановиться и задуматься, зачем ей эта лопатка, ведь это отец, а не она, всегда занимался садом, и к тому же был уже вечер, около половины десятого. «Как ее фамилия?» — спросила я. «Ты это о чем?» — спросила мама. «Альма, — повторила я с нетерпением. — Девочка в книге. Какая у нее фамилия?» Мама вытерла лоб, и на нем следы от земли. «Вообще-то вот ты сейчас заговорила об этом, и я вспомнила: в одной главе действительно упоминается ее фамилия. Но это странно, потому что все остальные имена в книге испанские, а ее фамилия…» Мама наморщила лоб. «Какая? — Я сгорала от любопытства. — Какая у нее фамилия?» — «Меремински», — сказала мама. «Меремински», — повторила я. Она кивнула. «М-Е-Р-Е-М-И-Н-С-К-И. Меремински. Польская. Это одна из немногих подсказок, которые оставил Литвинов, чтобы показать, откуда он родом».

Я побежала назад наверх, залезла в постель, включила фонарик и открыла третью тетрадь «Как выжить в условиях дикой природы». Рядом с «Альма» написала «Меремински».

На следующий день я начала ее искать.