Эрос

Крауссер Хельмут

День третий

 

 

Май 1961

Вуппертальский университет, актовый зал между Рольфом и Софи происходит жаркий спор который становится роковым в их жизни. В бумагах фон Брюккена хранится запись этого чрезмерно громкого разговора.

– Я хочу, чтобы у меня была нормальная семья! Давно пора, в нашем-то возрасте!

– Рольф, у меня на носу окончание университета!

– Ну и что? Как раз удобный момент.

– А если я провалюсь на экзаменах? Тогда мне придется повторить курс, а если у меня на шее будет еще и засранец…

– Не засранец, а ребенок. Мой и твой. Как ты можешь так говорить?

– Я не хочу детей. Может, потом, не сейчас.

– Но мы можем по меньшей мере пожениться! Хотя бы ради моих родителей. Мы могли бы жить счастливо!

– Могли бы. Но не живем.

– И ты говоришь это мне прямо в лицо?…

– А куда прикажешь говорить тебе это? В задницу?…

Я вернул фон Брюккену запись диалога.

– Что-то я не все понимаю. Кто-то прятался за колонной и стенографировал их разговор?

– За колонной или где-то еще, не знаю. Но парочка ссорилась действительно громогласно.

Фон Брюккен посмотрел в сторону, затем на потолок, потом понурил голову и сказал, что собирал то, что было можно. Ведь он являлся коллекционером. Страстным коллекционером. И не надо смотреть на него с таким укором.

В 1961 году Софи получает степень магистра политологии и не собирается беременеть. Рольф предпринимает последнюю попытку переубедить ее, но безуспешно. После этого он довольно неожиданно разрывает с ней все отношения.

Софи давно уже вынашивала планы после окончания университета переехать из ФРГ в ГДР, но начавшееся строительство Берлинской стены умерило ее пыл. Она сомневается, молено ли насильно осчастливить людей, пусть даже совсем недалеких? Допустимо ли «заживо хоронить» их за бетонной стеной? Постепенно Софи понимает, что одной ее убежденности в идеалах социализма недостаточно для того, чтобы противостоять угнетению, и что ее представлениям о справедливом социализме как о логическом общественном прогрессе, отвечающем чаяниям людей, нанесен сокрушительный удар.

Что же ей делать дальше? Опять садиться за кассу супермаркета? Теперь, когда Рольф больше не помогает ей материально и родители Биргит покинули этот мир, не оставив после себя ни пфеннига, Софи приходится все труднее. КПГ окончательно запретили. Биргит дает ей взаймы без процентов. Софи берет эти деньги, чтобы поразмыслить на досуге о своей дальнейшей жизни. Она решает заниматься наукой и получить ученую степень. Софи принимает активное участие в первых пасхальных маршах против ядерного вооружения Германии и берет на себя организаторские функции. На предвыборном плакате ХДС красуется портрет Аденауэра: «Никаких экспериментов!». Софи проливает слезы из-за гибели собаки Лайки, космической путешественницы. Суд приговорил Адольфа Эйхмана к смертной казни, приговор приведен в исполнение. Софи пишет письмо Ханне Арендт, но письмо теряется на почте. Так и не дождавшись ответа, она начинает считать всех философов высокомерными зазнайками, а саму себя – серостью, недостойной даже переписки. Элвис Пресли проходит военную службу в Германии, на Кубе приходит к власти Кастро, Кеннеди становится президентом США, Гагарин покоряет космос, Пеле повелевает кожаным мячом, Мэрилин Монро умирает а Кеннеди объявляет себя берлинцем. Софи влюбляется в Камю – нет, конечно, в его работы тоже, но немаловажную роль здесь играет и внешность мыслителя. К сожалению, Камю, как и Джеймс Дин, тоже отправился к праотцам.

– Что же она написала Ханне Арендт?

– Понятия не имею. Ведь у нас по закону, как-никак, тайна переписки. Вы что думаете, я перехватывал ее письма?! Об этом письме я узнал позже, из ее дневника. Нет, все мои тайные действия по отношению к Софи отличались сдержанностью и уважительностью. Однако мне пришлось распорядиться, чтобы в Берлине построили эту идиотскую стену лишь для того, чтобы не потерять Софи из виду. – Заметив мое изумление, фон Брюккен довольно ухмыльнулся.

– Пардон, это, конечно, шутка. А если говорить по существу, то Вторая мировая война не стала для Германии такой опустошительной, как принято считать. Погиб лишь каждый десятый немецкий солдат. У русских этот показатель гораздо хуже. И еще: к концу войны оказались разрушены всего около пятнадцати процентов гигантских немецких заводов. Это очень важный факт, который вы должны иметь в виду и учитывать, на какой почве произросло так называемое «экономическое чудо». Итак, если вы признаёте за мной некоторую власть, то помножьте ваши представления на десять или на двадцать, чтобы хотя бы примерно приблизиться к истине. В тридцать лет я был Богом, или почти Богом, обладая такой властью, что не снилась ни одному смертному. Но по большому счету мне было на это наплевать и порой хотелось завыть от тоски. Я с головой окунался в работу, чтобы забыться, но заглушить боль не так просто… Ах, сформулируйте это за меня вы.

Нельзя сказать, что Лукиан постоянно жил «дверь в дверь» с Софи. Принуждать его к этому я не мог. Хотя Лукиан официально снимал ту квартиру, но ночевал там лишь по выходным. В конце концов, я не имел права лишать его частной жизни – ему нужно было искать свое счастье, заводить семью и все такое. Допустить, чтобы он отказался от всего ради меня, я не имел права. Но семья Лукиана – молодая жена и шестимесячный сын – трагически погибли в автомобильной аварии, и эта трагедия перевернула всю его жизнь. Он перестал верить в Бога, смертельно обиделся на судьбу и на какое-то время возненавидел и меня. В Вуппертале, как я уже говорил, на меня работали еще несколько информаторов, и даже Лукиан точно не знал, сколько их и кто они такие, поэтому предпринимать что-либо без моего ведома являлось для него весьма проблематичным. Но тем не менее он был хитер, и остался таким до сих пор. Допускаю, что уже тогда он стал моим тайным конкурентом, и у него произошло с Софи нечто такое, о чем я так никогда и не узнал. Однако по большому счету в этом нет ничего страшного. У Софи было несколько мужчин, и довольно неприятных. А Лукиан – неплохой человек. Когда я умру, вы обязательно спросите у него насчет Софи, хорошо? Может, после моей смерти он скажет правду. И если ее узнаете вы, можно считать, что ее узнаю и я, Понимаете?

– Нет. Впрочем… да, понимаю.

 

Март 1963

Через три месяца после трагедии Лукиан возвращается в вуппертальскую квартиру. Здесь, как ему кажется, ничто не напоминает о Лоре и Бене, и можно попробовать начать жизнь сначала. Пусть мертвые спят спокойно. Он очень любил Лору, а крошечного сынишку – еще больше, хотя выразить свои чувства словами он не в состоянии. Наверное, немного странно любить маленького человечка, который еще даже слова не может сказать, больше, чем его мать – очаровательную, образованную женщину, добрую и остроумную. Наверное, такая любовь имеет химическую природу, она продиктована инстинктами и гормонами. Ведь шестимесячные малыши еще мало отличаются друг от друга, у них так мало индивидуального. Беспомощность маленьких детей всегда казалась Лукиану чем-то ужасным. А еще ему кажется, что с самого начала над его семьей висел какой-то дамоклов меч, что трагедия словно была предрешена заранее.

Гнев и отчаяние приводят Лукиана к чудовищным мыслям. Он думает, что Александр в глубине души будет радоваться произошедшему, ведь его ближайший друг и соратник, кем и является Лукиан, вот-вот собирался выйти из-под его влияния, а это несчастье возвращает все на круги своя. Когда ночами Кеферлоэр плачет и проклинает Бога, то достается и Александру. Лукиану кажется, что его шеф тоже виноват в трагедии, хотя это полный абсурд: на самом деле Лора и Бен на совести у семидесятилетнего шофера-нидерландца, что с похмелья перепутал тормоз и газ. Каждый человек старается что-то противопоставить банальности роковых случайностей, пытается найти в событиях тайный смысл, чтобы не стоять перед лицом безжалостной судьбы, беспомощно разводя руками. До чего хрупка человеческая жизнь, а ведь большинство людей живет, не осознавая этого. Поразительно, думает Лукиан, что человечество совершает столько достижений, не оглядываясь на смерть. Или наоборот, именно страх смерти побуждает людей к достижениям? По просьбе Александра он прочитал Камю и не нашел его работы слишком убедительными. Счастливый Сизиф кажется Лукиану безнадежным идиотом.

Вдруг раздается звонок в дверь – впервые в этом году. Лукиан открывает. Перед ним стоит Софи – та, кого он едва ли воспринимал как реального человека, а скорее как химеру, плод воображения своего одержимого шефа. На ней красивое белое одеяние – изящно подчеркнутая талия, высокий воротничок. Софи стоит и покачивает сумочкой.

– Добрый день. Э-э-э… я… вы… Вы еще помните меня?

– Конечно, соседка.

– К сожалению, мы с вами пересекаемся так редко… Но я очень часто вспоминаю ваш чудесный букет. А ведь я даже не поблагодарила вас толком!

– Не стоит благодарности.

– Вы живете так тихо и незаметно. Поэтому я все время забывала заглянуть к вам.

– Ох, к сожалению, я не могу пригласить вас войти. У меня такой тарарам…

– Нет-нет, не беспокойтесь. Я только хотела попрощаться с вами.

– Попрощаться?…

– Я уезжаю в Берлин. Что вы так смотрите? Вы считаете это неправильным?

Лицо Лукиана просветляется. Он всегда терпеть не мог Вупперталь и так и не привык к нему.

– О нет… Это здорово!

Софи глядит на него вопросительно. «Я что, такая плохая соседка?» – написано в ее глазах.

Лукиан пытается улыбнуться.

– Я имею в виду… У меня тоже есть такие мысли!

– В Берлин? Какое совпадение! Кто же вы по профессии? Ой, как интересно!

– Я… м-м… Я редактор.

Этот род занятий, вместе с правдоподобной легендой о своем образе жизни, Лукиан придумал так давно, что теперь вспомнил его с трудом.

– Ах! Очень интересно! В каком же издательстве? Простите, я, наверное, слишком любопытна… – Софи усмехается и кокетливо поглаживает пальцами свое колено.

– Я работаю внештатно. Свободный редактор. То здесь, то там.

– Это чертовски интересно!

– Не думаю. А ваш друг? Он тоже едет с вами в Берлин?

– Мы разбежались. Он уже женился.

– Что, так скоро?

– Скоро? Ну да. Ему не терпелось. Надо было заводить детей и все такое. Вскочил на первую встречную… А ты не хочешь немножко прогуляться?

– М-м-м… – Лукиан не знает, как отнесется к этому его шеф, но отвечает: – Да, хочу, – и почему-то повторяет, отрывисто и решительно: – Да!

– Вот здорово! Я только накину на себя что-нибудь потеплее!

На дворе март. Двадцать второе, пятница. В закусочной неподалеку от вокзала Софи и Лукиан беседуют и попивают глинтвейн, в котором слишком много корицы.

– Так ты редактируешь научные книги или беллетристику?

– По-разному. По большей части беллетристику.

– Ты не любишь рассказывать про себя и свою работу?

– Ну почему… Белль э трист – красота и печаль. Извечные соседи.

– А может, тебе лучше писать самому? Или эта фраза про красоту – всего лишь истасканное редакторское клише?

– Может, и так.

– А я иногда пишу стихи. Довольно неуклюжие и очень-очень грустные.

– Гм.

– Но тебе нечего бояться! Этих стихов, кроме меня, никто не увидит.

– Как знать, – произносит Лукиан с легким сарказмом, но ему тут же становится неловко из-за этого, и он спрашивает Софи, какую специальность та изучает.

– Политологию. Но я уже закончила университет.

– Что же ты будешь делать после этого?

– Революцию! – смеется Софи. – Нет, конечно, просто я сама еще точно не знаю, чем буду заниматься. Сейчас пишу кандидатскую. О политической составляющей в философии Камю.

– Вот как?

По счастливой случайности как раз в том, что касается Камю, Лукиан чувствует себя уверенно. Он говорит, что ему очень нравятся работы этого философа, особенно «Миф о Сизифе».

– Да? А мне эта книга что-то не очень…

Глинтвейн сделал обоих чуть раскованнее. Лукиан предлагает сходить в ближайшую галерею – о ней он прочитал в местной газетке.

– Что же там интересного?

– Не знаю. Что-то с телевизорами. Художник назвал это видеоартом.

– И что же это может быть?

Лукиан утверждает, что сюрпризы тоже бывают приятными. А художник – азиат. Софи полагает, что это звучит интригующе.

В маленькой галерее «Парнас» они разглядывают инсталляции Нам Юнь Пайка, весьма причудливые работы новаторского уровня. Перед посетителями выставлено несколько включенных телевизоров, картинка на которых искажена под воздействием электромагнитов. Лукиан не видит в этом ничего особенного. Софи расценивает его реакцию как консервативно-обывательское неприятие нового и заявляет, что ей это нравится. Ей нравится почти все новое, главное, чтобы оно прошло испытание на практике.

– Тогда мне тоже это нравится.

– И как это называется?

– Оппортунизм.

Софи хохочет. Лукиан отворачивается, ситуация вдруг начинает беспокоить его. Он уже так тесно общается с этой женщиной, развлекает и забавляет ее. Куда это может завести?

– Почему вы решили ехать в Берлин?

От напряжения он опять начинает «выкать», но тут же решает, что такие чопорные ужимки излишни, и повторяет вопрос уже в другой форме:

– То есть, я хочу спросить, почему ты решила ехать в Берлин?

– Биргит открыла там контору. Вместе с парой друзей. Биргит – моя сводная сестра.

– Так.

– В Берлине жизнь кипит. Там я сумею найти работу. А здесь мне все напоминает о Рольфе. Просто руки опускаются!

– Понимаю. Иногда полезно сменить обстановку, переехать в другой город.

«Что за глупости я говорю! – мысленно ругает он себя. – А если она спросит, где прошло мое детство, что я скажу? Не упоминать же, в самом деле, Мюнхен и Аллах». Лучше он сам будет задавать вопросы.

– Ваш, пардон, твой голос какой-то нерадостный…

– Видишь ли, Люк… можно, я буду называть тебя Люком? Звучит не так старомодно.

– Да, конечно. Все зовут меня Люком…

– Боюсь, что я одна из тех, кто никогда не находит счастья. Меня давит изнутри какой-то груз. Или в моих жилах течет неправильная кровь? Или во всем виноват окружающий мир? Я сама ничего не понимаю. Может, я заброшу свою кандидатскую ко всем чертям. Слишком много работы. Лучше уж найти место, где хорошо платят.

– Это было бы… – Не договорив, Лукиан глядит на свои наручные часы. – Прости, у меня есть еще дела. Мне надо бежать. Очень жаль!

– Да-да…

Софи и сама не понимает, почему ей тоже жаль, что Лукиан убегает. Этот парень ведет себя так неуклюже, скованно и заторможенно, но тем не менее в нем есть нечто таинственное.

Лукиан протягивает свою визитку:

– Может, дашь о себе знать из Берлина?

– Конечно. А я думала, ты тоже туда собираешься…

– М-да, возможно, но в любом случае не сразу. Нужно еще многое выяснить, расставить по местам, разложить по полочкам… А потом, может быть, наши дороги и пересекутся!

– Надеюсь. Да, Берлин притягивает к себе как магнит. Буду очень рада увидеться.

На улице стало темно и холодно. Софи мерзнет, несмотря на свое элегантное белое пальто с каракулевым воротником, которое купила на распродаже за совсем незначительные деньги. Такой удобный момент, чтобы обнять ее…

– У меня… обязательства, – говорит Лукиан тихо.

– Понимаю.

– Мне было очень приятно пообщаться с тобой. Удачи тебе в Берлине! Никогда не сдавайся. Помни, что мир еще безумнее, чем мы предполагаем.

Он протягивает Софи руку.

– Разве мир на самом деле такой уж безумный?

– Поверь мне.

Пожав ее ладонь обеими руками, он быстро уходит, стараясь скрыть выступившие на глазах слезы.

Софи удивлена. Лукиан разговаривал с ней так, словно только что узнал, что у нее нашли раковую опухоль или другую смертельную болезнь.

Сразу после этой встречи Лукиан, сильно взбудораженный, примчался в Ойленнест. Мы поговорили с ним в парке. Было видно, что такая жизнь опротивела ему. Вслух об этом Лукиан не говорил – возможно, подыскивал себе достойную альтернативу. Я и сам тогда находился в глубоком кризисе и жил на таблетках. Чтобы поспать хоть немного, я вынужден был принимать сначала веронал, позже мне стали делать уколы морфия, который достал для меня доктор Фрёлих. Я выглядел невыспавшимся и неухоженным, оброс бородой и едва воспринимал внешние события. Мало-помалу я превращался в фантом, в серый призрак. Скоро мне стало ясно, что человек моего уровня может руководить делами и по телефону, не покидая замка. С людьми я стал обходиться довольно грубо, за что мне позже становилось стыдно.

Лукиан зачем-то пытался скрыть свой тревожный настрой, а ведь человека, потерявшего семью и вместе с ней смысл жизни, так легко понять. Он имел полное право беспокоиться. Но я догадывался, вернее, мне казалось, что я догадываюсь об истинной причине его волнений. Похоже, Софи вскружила Лукиану голову.

– Она едет в Берлин! Уже на следующей неделе! Я намекнул, что и сам собираюсь переехать туда же, и она отнеслась к этому нормально.

– Нет. Нет.

– Мне ничего не стоит переехать в Берлин. Алекс, я так несчастен в Вуппертале!

– Нет. Ты останешься здесь, со мной. Смотри мне в глаза. Я болею. Я не могу больше спать. Все это безумие!

Лукиан поглядел на меня испуганно – возможно, я чересчур повысил голос. После этого он изменил тактику и заговорил откровенно:

– Алекс, мне кажется, что я могу сблизиться с Софи еще больше. Похоже, я ей понравился. И наша помощь понадобится ей и в Берлине.

– Значит, ты хочешь отправиться туда ради меня?

– Да. Это моя работа.

– С этим пора кончать!

– С чем – с этим?

– С этим самым!!! – Я снова до предела повысил голос.

Лукиан сел передо мной на корточки, словно взрослый перед ребенком. И знаете, что он мне сказал? Очень забавную и вместе с тем страшную фразу:

– Мы не можем сейчас оставить Софи одну.

– Почему?

– Она так несчастна. Даже пишет стихи!

Я засмеялся… сквозь слезы. В какой-то момент я перестал смеяться и только плакал. От жалости к себе. Ну почему же, почему я не сумел организовать свою жизнь разумно, почему растратил то, что мне было дано, все свои огромные возможности на какую-то девушку, которая считает меня пустым местом? То, что прежде возбуждало меня как вычурный каприз, притягивало как сумасбродная игра, теперь предстало передо мной пустым прожиганием жизни. А в довершение ко всему еще и Лукиан собирался выйти из-под моего контроля.

Ночью я велел сжечь все фотографии Софи, что тайком сделали для меня мои люди. Костер пылал на лугу позади замка. Я наблюдал из окна библиотеки, как лакей поднес горящий факел к вороху снимков. Я смотрел на зрелище через полевой бинокль и заметил, как Луки нагнулся и выдернул из кучи одну фотографию. Ту самую, на которой изображена спящая Софи. Прекрасное фото. Сегодня я очень благодарен Лукиану за тот поступок.

Я позвал к себе доктора Фрёлиха. Стал умолять его о помощи – настоящей, а не каком-нибудь морфии. Напротив, мне необходимо было отвыкнуть от наркотика, вернуться к нормальной жизни.

Доктор Фрёлих – уникальный человек. Он дарил пациенту ощущение, что все, о чем только можно помыслить в жизни, реально и любую проблему можно решить несколькими последовательными действиями. Доктор посоветовал мне принять ванну, побриться и надеть все чистое и накрахмаленное. Это, заявил он, уже полдела. Затем дал мне сильнейшее снотворное, какое-то запрещенное, способное утихомирить корову во время отела.

– Там, внизу, горит моя жизнь! – пробормотал я, засыпая.

– Ну и пусть горит себе на здоровье. У вас будет новая жизнь.

И я проспал три дня и три ночи подряд.

 

Параллельная война

Психиатр Лукиана утверждает, что того терзают угрызения совести из-за того, как он поступил со своим отцом. Лукиан считает предположение врача верным, хотя ему самому такие мысли в голову не приходили. Пока Александр спит, Лукиан едет к своим родителям. Они живут на озере Тегерн, в недавно отремонтированном сельском доме с огромным садом и спуском к воде. Остаток жизни они хотят провести здесь, наслаждаясь природой. Идиотам этого не понять.

– Тебя не было так долго. Он никогда не простит тебя. Если бы ты хоть написал письмо…

– Но ведь я писал!

– Ты писал только мне. А он не хочет тебя видеть.

Мать наливает Лукиану кофе. Внезапно тишину дома прорезает зычный голос отца:

– Нет, конечно же, я хочу его видеть!

Кеферлоэр, сильно постаревший, показывается в дверном проеме.

– Сын?

– Папа?

– Ну, как дела? Что нового?

На ногах у Кеферлоэра мягкие войлочные тапочки по щиколотку. Он идет по направлению к сыну, но в последний момент отступает в сторону, почесывает себе живот и валится на кушетку.

– Как поживаешь, папа?

– Разве тебе не все равно? А как поживает он?

– Кто он?

– Твой царь и господин. Он окончательно спятил?

– С чего ты решил?

– Он чокнутый. Я это точно знаю.

– Точно?… – Лукиан предпочел бы обойти эту тему.

– Думаешь, я ничего не знаю? Того, как он себя ведет? Я знаю все. Все!

– Папа…

– Да, мы можем объявить его невменяемым. Вот сейчас ты у нас исполняешь обязанности директора. Мы заберем контору себе. Я и ты, мой сын. Ты приехал, ко мне за этим?

Лукиан молча ест ореховый кекс. Кеферлоэр-старший усмехается.

– Тебя удивляет, что я все знаю? На это ты не рассчитывал, верно? Мы наблюдаем за вами, и уже давно. Я знал, что в один прекрасный день ты явишься.

– К сожалению, мне пора идти.

Внезапно Лукиану становится ясно, почему он порвал с отцом, почему это было так необходимо.

– Передай этому сукиному коту, что он у нас под колпаком! За ним наблюдают!

Лукиан молчит. Поцеловав мать в щеку, он покидает отцовский дом.

У Лукиана перехватывает дыхание. Встреча с отцом производит на него гнетущее впечатление и многое решает в его дальнейшей жизни. Ему горько, что люди, у которых есть все, абсолютно все для спокойной и сытой старости, все-таки мечтают о власти, которой обладали когда-то, и не могут предаваться блаженству беззаботных деньков. Но ведь власть – такая преходящая вещь.

Лукиан дает себе клятву ни за что не уподобляться в старости своим родителям. Внезапно он понимает, что жить в чьей-то тени – не так уж и плохо, по крайней мере, не нужно вставать на котурны, доказывать миру свою исключительность. Неудавшийся визит к родителям хоть и не примиряет Лукиана с отцом, но все-таки дает ему толчок к примирению с самим собой.

 

Химия и причуды

Когда я пробудился от летаргического сна, возле постели стояли доктор Фрёлих и Лукиан. Мои друзья. Лукиан прогнал своего психиатра, тем самым снова сделав выбор в мою пользу. Это решение далось ему не так уж легко, и я отблагодарил Лукиана круизом по Средиземному морю, подарив ему яхту и команду моряков в придачу. Доктора Фрёлиха я попросил давать мне советы не только по чисто медицинской части. Он был единственным, кто знал во всех деталях о моей психической деградации.

– И даже если мой совет, по-вашему, звучит глупо, я советую вам влюбиться! – сказал доктор.

– В кого?

– Кто вам особенно приятен?

– Даже если бы у меня имелась такая кандидатура, – все равно непонятно, почему я должен влюбляться в ту, которая мне всего лишь приятна?

– Очень просто: это дело определенного настроя! Самовнушение. С самообманом здесь ничего общего, это всего лишь естественная реакция самозащиты мозга против одиночества и внутренней пустоты. Такой простой способ самозащиты доступен каждому, и бывает, что он дает поразительные результаты.

– Для вас, доктор, все чувства – всего лишь химия, да?

– А что еще? Вам нравится Сильвия?

Я уже говорил, что Сильвия одно время была моим секретарем, но совсем забыл сказать, что эта задача пришлась ей не по силам. Вскоре она попросила перевести ее в Мюнхен. И дело не в том, что она не справлялась с работой, нет, свою работу она выполняла довольно неплохо, просто Сильвия не могла выносить мои бесконечные сумасбродства, маниакальную помешанность на Софи, ее фотографии везде и всюду, мои безумные выходки и… дистанцированность от нее самой. Ведь мы переспали один-единственный раз за многие годы. А она действительно любила меня.

– Ну, как сказать. Неплохая девушка.

– Ну вот. Вы ей нравитесь?

– Более того.

– Великолепно! Она не слишком занята?

– Думаю, что нет.

– Так что же вы? Везите ее сюда! Больше всего на свете вы сейчас нуждаетесь в симпатии, искренней симпатии. В женской теплоте. В том, за что можно подержаться. – Он сделал довольно выразительный жест рукой.

Надо отметить, что Фрёлих настоял на том, чтобы мы с ним общались на «вы». Это, по его мнению, помогало мне признавать за ним авторитет. Он стал для меня своего рода другом-отцом и называл меня на «ты» только до моего совершеннолетия. Когда я позже предложил ему более демократичную форму обращения, он категорически отказался и заявил, что в противном случае не сможет оставаться моим врачом. Может, он был шарлатаном?

– На это способны только больные и сумасшедшие! – вскричал я. – Просто так требовать к себе человека… лишь для того, чтобы он…

– Александр, не обманывайте себя! Не пытайтесь играть несвойственную вам роль! Вы правы: обычные люди так не делают. Вы способны на это. Вы больны. И у вас есть такие возможности, каких нет у других. Именно это, кстати, и стало причиной вашей болезни. Так используйте же ваши возможности для того, чтобы бороться против ваших возможностей! Только тогда борьба будет равной. – Фрёлих слегка понизил голос: – У вас нет никакой нужды обманывать Сильвию, обещать ей золотые горы или изображать великую любовь. Ее точно устроит и гораздо меньшее. Теперь, когда вся эта история с Софи позади, Сильвия охотно вернется к вам.

– Вы так говорите, будто уже обсудили все с Сильвией.

– Нет, у меня всего лишь хорошие аналитические способности, – усмехнулся доктор, теребя седую бородку.

Тут необходимо упомянуть один очень важный момент, хотя может показаться, что я отступаю от темы, но на самом деле это тесно связано с моей тогдашней жизнью. Примерно в то время в Англии вышла первая долгоиграющая пластинка «Битлз». Если честно, музыка никогда особенно не интересовала меня. Можете презирать меня за это. Но музыка «Битлз» стала чем-то особенным. Она пролилась на мою душу, как целительный бальзам. Два события: на культурном уровне – «Битлз», а на политическом – убийство Кеннеди – заставили меня считать шестидесятые годы самостоятельной эрой. Что касается Сильвии, то в общих чертах наши отношения с ней сложились так, как и предсказывал доктор Фрёлих.

По официальному договору она стала моим персональным ассистентом. Боже, до чего вычурно звучит это сейчас, но, клянусь, я относился к этой женщине очень неплохо и поначалу внушал себе, а потом окончательно уверился в том, что наше с ней партнерство – самый счастливый лотерейный билет, какой она только могла вытянуть в своей жизни. Чего вы ухмыляетесь?

Лето 1963 года получилось довольно славным. Началось оно очень спокойно. Мы дарили друг другу стыдливые поцелуи, пили вино, потому что доктор Фрёлих предписал мне употреблять дорогое красное вино. Такой человек, как я, не мог прожить долго без какой-либо мании, поэтому страсть к хорошему вину стала для меня лучшим выходом. Обычный бассейн я велел перестроить в бассейн с искусственными волнами – один из первых в Германии. Плавание превратилось в любимый вид спорта. В жару мы с Сильвией ходили на реку с быстрым течением и купались там. Это было немного опасно, но давало неплохой всплеск адреналина. Из парадного зала по моему распоряжению убрали всю масляную живопись, поснимали мещанские ковры, о которых сначала говорили, что они невероятно стильные. Вместо всей этой мишуры в зале повесили большой экран. Помещение превратилось в подобие кинотеатра, и каждый вечер здесь стали показывать фильмы. «Сладкая жизнь» и «Грек Зорба» доставили мне огромное удовольствие, и потом я долго ходил под впечатлением от этих сильных лент.

Зимой мы лепили снеговиков, купили лыжи и бегали на них до изнеможения, и потом, сидя у теплой кафельной печи, где уютно потрескивал огонь, на который я мог смотреть часами, я целовал и целовал живот Сильвии, потому что был благодарен за ее доброту. Затем она полностью обнажалась и могла достичь оргазма от одного лишь поглаживания ее грудей. От этого в мужчине просыпается гордость. Но я не собираюсь рассказывать вам слишком много, хочу лишь намекнуть, что наши отношения были нетривиальными и не слишком яркими в сексуальном плане. Подробности здесь излишни. Конечно, все это можно описать с сарказмом и выставить Сильвию этакой суррогатной резиновой куклой, но на самом деле ее роль несравненно значительнее.

Управление всеми производственными делами я на целые месяцы переложил на плечи Лукиана. Рентабельность предприятий оставалась неизменно высокой, и там, где не работали мы, за нас работали наши деньги. Если же в мой мозг вдруг закрадывались шальные мысли о Софи, я сразу же пил лекарство, прописанное доктором: доброе красное вино. Не хочу лгать: я по-прежнему знал, где находится Софи и чем она занимается в данный момент, но в мелкие подробности уже не вникал. Теперь я вел себя в этом отношении, как деловой человек, который спокойно пробегает глазами сводки достижений конкурентов лишь для того, чтобы быть в курсе дел и оставаться на высоте. Мое состояние нормализовалось, появилась какая-то надежда. Так прошло несколько лет.

Потом вышел «Револьвер», лучший альбом «Битлз», который вверг меня в настоящую эйфорию. В том же году, в 1966-м, умер от инсульта доктор Фрёлих. Для меня это стало ужасным ударом, его смерть просто подкосила меня. Но что поделаешь. Отныне мне стало не хватать лишь его присутствия, но мудрые советы и теплота его сердца остались со мной навсегда…

Мы с Сильвией – я считал нас парой – одолжили у Лукиана яхту и отправились инкогнито в путешествие вокруг Сицилии. Потом сделали крюк до Мальты. Вернувшись в Германию, мы иногда выходили вместе в свет, посещали Мюнхенскую оперу, скачки в Баден-Бадене. Когда в июне 1966 года «Битлз» выступали в цирке Кроне, я сидел среди зрителей, нацепив массивные темные очки, чтобы не быть узнанным. Я жил в отеле «Байришер Хоф» по соседству со знаменитыми музыкантами и без труда получил автографы всех четверых. Мой английский был весьма скуден, и я специально нанял переводчика. Однажды я застал Джона Леннона за странным занятием – он подрисовывал на картине, висящей в коридоре, дополнительные фигуры, причем так умело, что никто не заметил разницы.

Тогда мы перекинулись с Ленноном парой фраз. Это были ничего не значащие слова: «Что вы там делаете? Рисуете? О, замечательно». Но я испытал громадное воодушевление от того, что разговариваю с человеком, которого боготворю. Это было новое для меня чувство.

А Сильвия? Она не поняла «Битлз», совершенно не восприняла их музыку. Для нее это был пустой звук, и она даже не пыталась мне подыграть. Вы можете смеяться, или плакать, или считать меня избалованным ребенком, но именно это обстоятельство разрушило наши с ней отношения. Вся конструкция покачнулась, затрещала и с грохотом обрушилась. Сильвия оказалась не способна разделить мою жаркую музыкальную страсть, и я смертельно обиделся на нее. Нет, инфантилизм здесь ни при чем, виной всему ложь, что лежала в основе нашей связи. И тем не менее можете изобразить меня в этой главе капризным эгоистом, я полностью заслуживаю этого. Как будто бывают отношения, абсолютно свободные ото лжи! Как будто прочная связь вообще возможна без обмана!..

Чтобы украсить наш союз, я купил кольца, правда, серебряные, простые, но очень красивые. Однажды вечером мы сидели в кинозале нашего замка и смотрели «Золотой палец». Не думаю, чтобы название фильма имело что-то общее с моей ситуацией, но я порывисто схватил руку Сильвии, стянул кольцо с ее пальца, затем снял свое и быстро проглотил их оба. Этот жест позволил мне обойтись без тех слов, произносить которые у меня не было никакого желания. Ночь я промучился болями в желудке, но утром кольца благополучно вышли наружу. Все.

На этом относительно спокойный этап моей жизни кончился. Конечно, Сильвию я хорошо обеспечил, она даже иногда приезжала в гости в мой замок. Мы остались друзьями, но в сердечных делах – сейчас мне не приходит на ум более подходящего слова – я опять остался совершенно один. Мною снова овладело безумие. Временно потеряв надо мной власть, оно постоянно пряталось за спиной, терпеливо поджидая, когда же настанет его час.

Лукиана я отправил в Берлин. Он не только не имел ничего против, но и очень радовался такому повороту событий. Я почти уверен, что Луки уже успел побывать там несколько раз и без моего разрешения повидаться с Софи. Окажись это неправдой, я бы сильно разочаровался.

 

1967

Биргит вместе с двумя исключительно целеустремленными женщинами-юристами, обладающими коммерческой хваткой, ведет довольно успешную адвокатскую контору в берлинском районе Шёнеберг. Специализируется контора на хозяйственном праве. Софи тоже взяли туда. Несмотря на кандидатскую диссертацию (которую, кстати, так и не дописала), она выполняет самую простую секретарскую работу: составляет запросы, занимается почтой и варит кофе. Можно сказать, что ей платят даже слишком много за столь элементарные обязанности. Софи выполняет их очень старательно – она благодарна за 30-часовую рабочую неделю, но труд для нее слишком банален, в нем нет места творчеству, кроме того, она постоянно чувствует себя обязанной своей сводной сестре. Но жизнь в большом городе имеет много преимуществ, и Софи здесь нравится.

Живет она на Мерингдамм – в мещанской части Кройцберга, снимает трехкомнатную квартиру, недорогую и довольно запущенную. Дом очень старый, тут принято тесно общаться с соседями. Летом на заднем дворе жарят на гриле колбаски, зимой помогают пожилым фрау с верхних этажей носить уголь.

Софи вступила в ряды Социалистического союза немецких студентов. Она считает, что крупные партии, такие, как СДПГ и ХДС, в скором времени будут мало отличаться друг от друга и непременно сольются в большую коалицию. Все чаще звучит призыв о необходимости создания внепарламентской оппозиции. Софи совсем коротко остриглась (машинкой), влезла в голубые джинсы и борется за реформы высшей школы и против закостенелых общественных структур. Из США в Европу хлынула молодежь, протестующая против войны во Вьетнаме. Под давлением эпохи сюда забрасывает ряд разрозненных, враждующих между собой группировок, они варятся в одном бурном котле и через несколько лет снова распадаются на единичные кружки, похожие на секты. Берлинские активисты разрабатывают акцию против издательского дома «Шпрингер» под девизом «"Шпринтер" – народу!» и выносят на всеобщее обсуждение тактику ее проведения. В связи с огромным расширением зоны влияния «Шпрингера» на конференции делегатов Социалистического союза студентов вузов выдвигается требование издать закон против монополизма в прессе. Позицию Союза другие студенческие организации считают недостаточно жесткой, и то и дело на улицах проходят демонстрации, в том числе агрессивные, подобные разгрому редакций «Шпрингера» на Кохштрассе. Биргит считает, что в свои тридцать пять она слишком стара для личного участия в таких митингах, а Софи, которая старше ее на год, с головой окунается в массовые акции.

В считанные месяцы кардинально меняется настроение молодежи, мода, музыка – резко, как еще никогда в истории человечества. Это неспокойное время – брожение умов, волны протеста против существующих устоев общества. Оказавшись в эпицентре событий, Софи вдруг понимает, что ее жизнь наполнилась смыслом, ей кажется, что она встала на путь, в конце которого брезжит достижимая цель. На общественных началах, как и многие другие молодые специалисты с высшим образованием, она преподает вечерами в кружке политического просвещения. На эти занятия может прийти любой неравнодушный. Лекции плавно перетекают в дискуссии, пламенные, возбуждающие дебаты, которые в, свою очередь переходят в праздники свободы, безудержного буйства и гедонистической любви. Политический кружок в Вуппертале по сравнению с берлинским кажется Софи невероятным убожеством, жалкой, выцветшей карикатурой. А в благословенной столице жизнь бьет ключом, здесь самая богатая палитра красок, тут свернулась пружиной огромная сила, и тебя пошатывает от воздуха свободы. По крайней мере, достаточно часто.

Середина февраля. Жуткий холод держит город в узде. Лето будет просто великолепным, но этого еще никто не знает. В плохо отапливаемом бараке у Коттбуссер-Тор Софи ведет политзанятие, и среди двух дюжин ее слушателей находится некто по имени Генри. Его не столько интересует политика, сколько привлекательная руководительница кружка – это он понимает еще до того, как Софи произносит первое слово.

Рядом с зелеными девчонками, что внезапно заинтересовались политикой, Софи ощущает, что молодость уходит. Генри всего двадцать семь, его просто распирает от похоти, а Софи и рада соблазниться. Он носит кожу, изображая жесткого типа с мягким сердцем. Уже одна его манера знакомиться – брать даму на абордаж привлекает Софи, и она быстро чувствует к нему тягу. Может, именно из-за своей вечно заниженной самооценки Софи считает очень привлекательным этого мускулистого, довольно невежественного, но очень честного субъекта, который с порога прямо заявляет ей: «Я хочу тебя!»

В начале марта Генри сделал себе татуировки. Оказавшись в спальне Софи, он демонстрирует ей изображения: Маркс на левом плече, Энгельс – на правом. По большому счету Софии от этого не в восторге, однако почему бы и нет? Ее эстетическое чувство напрямую подчиняется идеологическим взглядам.

Затем Генри переходит от слов к делу и дерет ее до тех пор, пока Софи не осознает, что до сих пор ее никогда еще не трахали по-настоящему, а так, потихоньку, шутя, профилактически. Генри набрасывается на нее, как ураган на беззащитную долину. Никакого сравнения ни с Рольфом, ни с теми тремя короткими романчиками, что были после него. Софи переживает экстаз многократного оргазма, но там, где заканчивается постель, как раз и начинаются проблемы. Генри не приучен пользоваться зубной щеткой, он хлещет самое дешевое и гадкое пиво, громко рыгает и знает о Бетховене лишь потому, что слышал шансонетку, где упоминалось его имя.

Этот самец склонен к насилию, и его агрессия: поначалу выплескивается лишь на демонстрациях. Он с остервенением ищет конфликтов, и первый булыжник, который летит из разъяренной толпы, обязательно швыряет Генри. Он уговаривает Софи тоже бросаться камнями, дескать, это поможет преодолеть ее мелкобуржуазные комплексы. «Мелкобуржуазный», «закомплексованный»… Эти слова звучат для Софи как самые страшные ругательства. В конце концов она поддается уговорам и кидает свой первый камень, что становится для нее в тот же ряд, что и первая затяжка марихуаной.

Брошенный неумелой рукой, камень не пролетает и двадцати метров, не принося вреда никому, но именно в тот момент ее фотографирует полицейский. Лицо Софи искажено гримасой неуверенности, выдающей мироощущение человека, живущего не в ладах с собой. Генри заставляет Софи открыть в себе такие грани поведения, которые никогда бы не проявились без его участия.

Эта весна заставляет ее нарушать все правила и законы, переходить все границы дозволенного, она готовит Софи массу удовольствий, нескончаемый праздник и качественный, просто первоклассный секс.

Но Генри занимается сексом не только с ней. Он просто ненасытен и трахает любую, кто дает. Упреки по этому поводу Генри высмеивает как попытку буржуазных репрессий. Приходит время образования коммун, где все спят друг с другом, по кругу. В душе это возмущает Софи, но она никогда не выражает своих протестов открыто, боясь показаться ханжой и старухой.

Ее ревность – ничто по сравнению с ревностью Генри, который постоянно уличает Софи в том, что она посмотрела в глаза другому на долю секунды дольше, чем нужно. В такие моменты Генри издает свирепый первобытный рев, который Софи расценивает как доказательство его любви. Весна 1967 года списывает многое.

Вы только представьте ситуацию – мир сотрясало в безумной пляске, все бушевало, карты смешивались и ложились по-новому, а я удрученно сидел в своем замке, не предпринимая ничего, лишь выслушивая донесения о том, что моя возлюбленная связалась с татуированным пивным алкоголиком и издает по ночам дикие оргазменные вопли.

Ощущать себя изгоем невероятно тягостно. Участвовать в этой революции мне было нельзя, даже если бы я сам этого захотел. Нельзя именно потому, что я обладал слишком большой властью и деньгами. Ну хорошо, я мог бы легко отказаться от денег и власти, но тем не менее в мою убежденность никто бы не поверил, да и сам я в глубине души не признавал этот переворот. Но как я завидовал тем, кто находился в самой гуще событий! Я надеялся на то, что волнения скоро улягутся, что первое опьянение свободой выветрится довольно быстро, но эйфория никак не проходила, и очень многие чувствовали себя безмерно счастливыми именно в эти дни. Я же ощущал себя, как оплеванный. Грош цена моему богатству, раз оно не позволяло мне участвовать в тех оргиях и экстатических сумасбродствах, которым запросто предавалась современная молодежь…

Рассказы Лукиана о Генри нагоняли на меня ужас. Я боялся и беспокоился за любимую, которая попала в явную зависимость от этого фрукта.

 

Немецкая опера

– В Берлин приезжает шах.

Генри прочитал об этом в газете и теперь, за завтраком, передает эту новость Софи. Та не сразу понимает, почему и для кого так важно это событие.

– Ну и что? – спрашивает она.

– Ох, и пойдут дела! Софи все еще не понимает, какие именно дела пойдут и отчего…

– В Берлин приезжает шах, – сообщил мне по телефону голос Лукиана. – Мы получили приглашение в оперу.

– Чудесно. Поедем. – Я был рад любому поводу прошвырнуться.

– Поедем?…

– Я так устал сидеть здесь один как сыч.

Мерингдамм, 31 мая 1967 года. Звонок в дверь.

Генри беззаботно открывает – и в квартиру врывается наряд вооруженных полицейских. Миг – и Генри с Софи оказываются в наручниках. Без каких-либо объяснений…

Лукиан встречал нас с Сильвией в аэропорту. В одиннадцать мы узнали об аресте Софи и уже около четырех часов приземлились в берлинском аэропорту Тегель – на два дня раньше намеченного срока. Сильвия выразила готовность сопровождать меня.

– В каком она состоянии?

– Так, в нормальном.

Лукиану не удалось успокоить меня.

– О ней позаботилась сестра.

– Этого мало! – сразу заявил я, но тут же понял, что на данный момент вмешательства Биргит все же более чем достаточно.

Биргит вызволила Софи из-под ареста, приложив для этого неимоверные усилия. Она добилась, чтобы ей показали материалы обвинения, переговорила с дамой-прокурором и постучала кулаком по столу, дав понять, что с ней шутки плохи.

Сотрудник изолятора открывает дверь в камеру Софи и делает знак рукой:

– Давай выходи. Собирай свои манатки. Ты свободна.

Софи задевает, что ей «тыкают», но она сдерживается и молча следует за тюремщиком. Вещей у нее нет, поэтому собирать нечего. Они следуют по длинному коридору, и внутри у арестантки все клокочет от гнева на полицейское государство, чьей жертвой она стала.

Биргит ожидает ее у выхода, обнимает, сажает в машину и везет Софи в свою контору. Всю поездку Биргит тщетно ждет хотя бы словечка благодарности, но вместо этого сестрица спрашивает:

– Что с Генри?

– Сидит.

– Почему меня ты вытащила, а Генри – нет?

– Его арестовали за дело.

– За какое дело? Я ничего не знаю.

– Угон машины, нанесение телесных повреждений, вандализм. Мало тебе?

– Что же теперь будет?

Обе молчат. Биргит взяла за правило никогда не спорить в машине, ведь так недолго и в аварию попасть.

Добравшись до адвокатской конторы, где Софи Целых четыре недели отсутствовала без уважительной причины, подруги садятся пить кофе. За время столь длительного прогула в помещении успели сделать основательный ремонт, и Софи с трудом узнает свое прежнее рабочее место. Все облагородилось, стало таким стильным… Победительница Биргит вынуждена пахать с утра до ночи, зарабатывая деньги.

– Значит, слушай сюда. Из-за этого персидского паши берлинская полиция взяла на заметку всех агрессивных демонстрантов. Я побеседовала с прокуроршей и сумела убедить ее в том, что от тебя, дорогуша, вреда не больше, чем от маленького ягненка. И она проговорилась, что им особенно нечем крыть, ведь особого материального вреда ты не нанесла. Так что из-за незначительности твоего проступка дело пока закрыто, но будь уж так добра: не позируй больше с камнем в руке! Ты что? Это так глупо, так… заурядно! На твоего дружка заведено уголовное дело за неоплаченный счет в ресторане и кражу. Пару-тройку дней его еще подержат на нарах, затем освободят как миленького. Ничего, переживет!

– О'кей, и это все?

Софи неприятен покровительственный и высокомерный тон, каким разговаривает с ней Биргит. Но Биргит выбрала этот тон не случайно, а в педагогических целях.

– Можешь не благодарить. Если ты намерена и дальше работать у нас, то милости просим, выходи со следующей недели.

Ничего не ответив, Софи встает и идет прочь.

Позже ей станет стыдно за свое молчание, но сейчас она не может ничего с собой поделать. Оказавшись на улице, она сгибается пополам и заходится в истерическом плаче.

Самое главное, Софи снова на свободе, а Генри за решеткой. Честно говоря, я наслаждался подобным раскладом. В камере предварительного заключения Генри сильно били сокамерники люмпен-пролетарского происхождения, которые не вынесли его самовлюбленности. Клянусь, что к этому я не имел никакого отношения. Зачем мне избивать Генри, если по одному моему слову его могли просто убить?

Представьте, я не видел Софи добрых пятнадцать лет, за исключением фотографий. И мне так хотелось снова увидеть ее, заглянуть ей в глаза. Сомнений в том, что она отправится на улицу протестовать против визита шаха, у меня не было. В номере отеля «Бристоль Кемпински» я вел переговоры с человеком из группы, которую нанял для присмотра за Софи во время акции протеста. В эту группу входило семь человек, прекрасно натренированных физически и хорошо образованных, и далеко не все из ее состава знали, на кого работают.

– Ты сможешь показать ее мне?

Речь шла о том, чтобы рассмотреть Софи с приличного расстояния через театральный бинокль, с которым я собирался идти в оперу.

– Нет проблем, шеф. У меня в руках будет транспарант зеленого цвета. Я встану рядом с ней.

– Отлично.

И не качайте головой, пожалуйста! Это было такое безобидное мероприятие.

Однако чего мы не могли предугадать, так это агрессии со стороны персидских спецслужб. Их отряд, состоявший более чем из ста человек, уже в полдень второго июня принялся избивать демонстрантов, что митинговали на площади перед ратушей Шёнеберга. Это было что-то невообразимое! Берлинская полиция не приняла абсолютно никаких мер, просто палец о палец не ударила для защиты своих сограждан от озверевших охранников высокого иностранного гостя, что молотили беззащитных людей палками и дубинками. А ведь демонстрация началась мирно, безо всякого насилия со стороны митингующих – протесты выражались лишь вербально. Уму непостижимо. Некоторое время спустя полиция даже взялась помогать воинственным персам – до чего позорный шаг! К вечеру обстановка накалилась до предела. Шах Реза Пехлеви, похоже, являлся безжалостным убийцей, палачом и мучителем людей, но желтая пресса изображала его и прелестную персиянку по имени Фара Диба королевской парой из волшебной сказки.

Очень многие граждане посчитали тогда протестующих студентов непрошеными выскочками, которые сами во всем виноваты. Глас народа широко освещался в прессе, газетные статьи подогревали страсти, развертывая травлю против всех недовольных системой, а тех, кто участвовал в волнениях, называли бандами плохо воспитанных дикарей. Я не имел четкой позиции по этому вопросу – в политическом отношении я был по большому счету невеждой. К социализму я с самого начала относился с недоверием, обычным для крупных предпринимателей, и сохранил это отношение до сих пор. Однако расскажу по порядку об этом дне.

У портика Немецкой оперы собрались сливки берлинского общества, желающие насладиться звуками «Волшебной флейты» Моцарта. Когда к зданию оперы подъехал шах, его встретил оглушительный свист и улюлюканье. Некоторые держали над головой бумажные пакеты с карикатурным изображением шаха, чтобы тиран и кровавый убийца посмотрел в глаза самому себе. Особый эффект производило и то обстоятельство, что лица демонстрантов были закрыты масками. Из толпы полетели пакеты с краской и даже несколько камней. А я, судорожно вцепившись в театральный бинокль, все искал в толпе Софи или человека с зеленым транспарантом. Может, вы перестанете смеяться?…

Я и не ожидал, что толпа протестующих будет такой огромной. Теперь они швыряли яйца и дымовые свечи, но все это не причиняло шаху никакого вреда – площадь перед оперой с большим запасом оцепили кордоны немецких полицейских и персидских спецслужб. Мои глаза нервно бегали, выискивая зеленый транспарант. Прямо передо мной стоял бургомистр Альбертц, и он сказал шефу полиции Дюнзингу:

– Это что такое у вас творится? Пройти невозможно. Чтобы все было чисто, понятно?

– Будет сделано, господин бургомистр! – пролаял Дюнзинг и скомандовал одному из своих подчиненных: – Дубинками их, к чертовой матери!

Сильвия потрясла меня за руку:

– Так мы идем слушать оперу или нет?

– Идите пока с Лукианом, – отозвался я и передал Лукиану два пригласительных билета из трех.

Понимаете, я не знал точно, что там происходит. В бинокль я видел, как крепкие молодчики восточной внешности избивают железными прутьями митингующую толпу. Я очень боялся за Софи, ее безопасность была для меня превыше «Волшебной флейты». Я побежал в направлении Эрнст-Ройтер-Плац и бежал до тех пор, пока не закончилось оцепление и появилась возможность перейти улицу. Без единого телохранителя я стоял у черты, за которой начинались хаос и паника, одетый в торжественный фрак. Через несколько мгновений я стянул его с себя, чтобы не выглядеть в этой пиковой ситуации белой вороной.

Софи потрясена необузданным насилием в отношении мирных демонстрантов. Мужчина с перекошенным от ярости лицом оголтело машет вокруг себя металлическим прутом. Льется кровь, люди с криками падают на землю. Софи нагибается над одним раненым студентом, прижимает носовой платок к его ноздрям, откуда ручьем бежит кровь. Нечеловек с железным прутом приплясывает на месте, будто дервиш в трансе, размахивает своим страшным оружием, и вдруг все отступают и Софи с раненым студентом оказываются совершенно беззащитными на небольшом открытом пространстве. Боевик прекратил свои пляски и неумолимо надвигается на них с занесенным над головой прутом. Все, это конец, понимает Софи, и сжимается в комок, но вдруг из толпы выскакивают двое молодых мужчин, крепко сбитых верзил. Они хватают боевика, заламывают ему руки и валят на землю.

Один из спасителей наклоняется над Софи, поднимает ее с колен и тащит ее к стене дома:

– А ну, пошли отсюда. В этой каше тебе не место.

Едва Софи, вся трясясь, бормочет слова благодарности, как на площадь врываются сотни полицейских. Они тут же набрасываются на ее избавителей, и после короткой потасовки те оказываются в наручниках. Чудом избежав ареста, Софи убегает по маленькой боковой улочке.

Я оставался в стороне от событий. Но не из-за трусости – просто с расстояния лучше видна целостная картина. Я сорвал с себя галстук-бабочку и вытянул низ рубашки, чтобы меньше привлекать внимание. Весь тротуар был усыпан оторванными пуговицами. Скоро я нашел моего человека – того самого, с зеленым транспарантом против войны во Вьетнаме. Сильно избитый, он стоял, тяжело привалившись спиной к афишной тумбе. Полотно транспаранта разорвано, древко поломано. В каких-то пятидесяти метрах от нас полиция хватала всех, кто попадался ей под руку, и кому-то из демонстрантов просто физически некуда было деваться.

– Ты как?

– Шеф, вы-то что здесь делаете?

Он говорил, словно в бреду: его верхняя губа сильно разбита.

– Держитесь за меня. Вперед!

Я подставил ему плечо, и мы прошли несколько шагов, но этому человеку было действительно худо, он нуждался в помощи врача. Ноги отказывали ему, и я, протащив несколько метров, оставил его лежать у подъезда близлежащего дома. Я решил, что полиция не станет добивать человека, находящегося в тяжелом состоянии.

И тут я краешком глаза увидел ее – в арке, ведущей на задний двор. Моя любимая изо всех сил дубасила кулаками по чьему-то почтовому ящику, давая выход гневу. По маленькой боковой улочке полицейские гнались за последними жертвами, и это чем-то напоминало испанскую Памплону, где люди, правда по доброй воле, бегают по улицам от разъяренных быков.

Я подбежал к ней и закричал:

– Скорее! Скорее пойдем отсюда!

Существовала опасность, что Софи узнает меня, но я тогда об этом не думал. Вообще-то я специально отрастил бороду и надел темные очки, кроме того, с годами мое лицо несколько изменилось. Из дома вышла толстая женщина в голубом переднике и громадными черными бородавками у самого носа (но про бородавки можете не упоминать). Она закричала, что нам нечего тут делать, шатается здесь всякий сброд и чтобы мы немедленно убирались отсюда подобру-поздорову.

На улицах завывали сирены. На подгибающихся ногах мы перебежали с одного заднего двора на другой. Если там стены сотрясались от шума и ты едва слышал собственный голос, то здесь оказалось на удивление тихо и мирно. Ко мне подбежал высокий парень из нанятой мною команды – наверное, последний, кого еще не арестовали.

– Все в порядке, шеф?! – задыхаясь, прокричал он.

Кивнув, я приложил палец к губам – «тише». На счастье, Софи не могла слышать, как он меня назвал. Ее глаза сильно опухли, она явно находилась в шоке. Втроем мы вошли в первый попавшийся подъезд, поднялись по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж и перевели дух. Я все время старался отвернуться от Софи, но этого не требовалось, ведь в подъезде было почти совсем темно. Мы закурили, и я старался изменить голос, когда требовалось что-то сказать. Софи захотела узнать, кто мы. Мой человек сказал, что его зовут Мартин. Так ли это на самом деле, не знаю. А я спонтанно представился Борисом.

Снаружи донесся звук выстрела. Софи рвалась посмотреть, что случилось, но мы сдерживали ее. Внизу забегали люди. Сердце мое колотилось как бешеное, я боялся, что потеряю сознание. Моя любимая находилась от меня так же близко, как и много лет назад, в страшные ночи бомбежек.

Разговаривали очень мало – слишком велик был риск того, что она меня узнает. О чем мы говорили? Так, повторяли всякую ерунду. Нас переполняли эмоции, впечатления о только что пережитом, и мы общались в основном с помощью малозначащих междометий. А еще беспрерывно курили. Несколько минут я держал Софи за руку. Только, пожалуйста, не придумывайте за меня, как я чувствовал себя при этом. Я и сам не знаю, думаю, что на описание не способен никто.

Мы вполголоса напели несколько песен. Это пение звучало весьма странно, и вовсе не потому, что мы фальшивили, а потому, что каждый пел свое. Меня охватила непонятная тоска.

За несколько минут до десяти вечера я поднялся, похлопал по плечу Мартина, похлопал по плечу Софи и, не прощаясь, сбежал вниз по лестнице. По улице сновали возбужденные люди, а я бежал в направлении Курфюрстендамм, иногда окольными путями, потому что вокруг продолжалась бойня. На одном из углов стояла карета «скорой помощи» с включенной сиреной. Позже я узнал, что в этой машине лежало тело студента Бенно Онезорга, ни в чем не повинного двадцатисемилетнего юноши, застреленного офицером полиции Курассом. На следующий день пресса гнусно передернула все факты, нападая на студентов, которые якобы сами были виноваты в роковом исходе событий. Ночь со второго на третье июня стала считаться началом самой настоящей революции.

Сильвия и Лукиан ждали меня в отеле. Опера была замечательной, но они все время боялись за меня. Что же творилось за пределами концертного зала? Они не слышали ничего, кроме музыки. Втроем мы отправились в гриль-бар рядом с отелем «Кемпински» потому что он работал допоздна. Мы заказали еду, но я не мог проглотить ни кусочка. Напротив располагался банк, и сквозь огромное окно-витрину я видел, как оттуда вышли два пожилых господина в дорогих костюмах и со смехом удалились в несколько ускорен «ном темпе, словно в немом кино. В этот самый момент я решил кардинально поменять свою жизнь. Жизнь, которой правят деньги, – это особая форма рабства, и такому существованию грош цена. Именно так я думал тогда – по-детски наивно. Не пытайтесь придать этой мысли глубину. И давайте закончим сегодня пораньше. Мне что-то нехорошо.

Этот вечер у меня получился свободным. Голос фон Брюккена стал хриплым, а обезболивающие, которые он принимал, не лучшим образом действовали на его память. Поэтому он предпочел промучиться целый день и распорядился сделать себе укол лишь вечером.

Ужинать пришлось в одиночестве. Аппетит у моего хозяина отсутствовал, так что он садился со мною за стол скорее из вежливости. А теперь, когда его самочувствие ухудшилось, он уже не мог и не хотел соблюдать правила этикета.

В эту холодную, ясную ночь я решил сходить в парк и осмотреть будущий мавзолей, хотя появляться там без приглашения было невежливо с моей стороны. То, что происходило в парке, совершенно меня не касалось и напоминало визит в чужую спальню. Однако никаких запретов по этому поводу я тоже не получал. Люди имеют обыкновение находить оправдание любым своим поступкам. Вот и я решил, что мое любопытство можно легко выдать за сопереживание. Я вышел из дома через главный вход. Неподалеку от подъездной дороги стоял охранник и что-то тихонько говорил в миниатюрное переговорное устройство. Но он не сделал ни малейшей попытки помешать моей вечерней прогулке.

Чтобы дойти до края парка, пришлось пересечь большой заснеженный газон. Поскрипывание снега под ногами казалось мне невероятно громким. На невысоких опорах, расположенных в непонятном геометрическом порядке, были установлены электрические лампочки, отбрасывавшие белый свет. Дойдя до пихт, я обернулся, чтобы посмотреть, не идет ли за мной кто-нибудь, и никого не увидел.

Со стороны широкого луга доносился привычный строительный шум. После хвойных пошли посадки лиственных деревьев, в том числе островки берез, конечно, сейчас совершенно голых, но летом они наверняка загораживали вид на луг и делали его не таким живописным. Работы велись при свете мощных ламп. Я различил очертания здания, закругленного наверху, будто хижина иглу, но скорее цилиндрической формы. Сооружение напоминало шлем воина испанской Армады или голову монстра из фильма «Чужой». Копошились рабочие, стояли грузовики, тракторы, экскаваторы и другой спецтранспорт. Мое появление не осталось незамеченным, однако никто меня не прогонял. Работяги приветствовали меня, касаясь виска пальцами правой руки.

Вдруг навстречу шагнула какая-то фигура в длинном темном пальто. Руки у этого человека были спрятаны в карманы.

– Не можете уснуть?

Это был Лукиан. Либо он оказался здесь по делу, либо узнал о моей экскурсии от охранника и окольным путем добрался сюда быстрее, чем я.

– Могу. – Врать не имело смысла. – Уснуть я могу, но мне стало любопытно.

– Чудесно. Александр наверняка одобрит этот шаг. Но вы пришли слишком рано.

– Мне нельзя посмотреть, как идет строительство?

– Почему же? Можно. – Лукиан взял меня под руку – довольно доверительный жест с его стороны, но тем не менее в этом движении чувствовалось некое насилие. – Можно, но только не сейчас. Сооружение еще не готово. Поэтому мы очень просим вас набраться терпения. Поймите, вы – единственный, кто допущен ко всем тайнам Александра. Он выбрал вас не случайно, он доверяет вам во всем, так что, пожалуйста, потерпите. Всему свое время.

Он попросил меня вернуться в дом. Насколько я успел заметить при ночном освещении, эта конструкция, напоминающая хижину, мавзолей и испанский шлем одновременно, возводилась из черного порфира.

Я спросил у Лукиана, не помнит ли он что-нибудь про Берлин 1967 года. Шеф обозначил его роль лишь пунктиром, подразумевая, что Лукиан находился в столице уже немалое время. Задав вопрос, я поймал себя на том, что впервые назвал фон Брюккена шефом – и внутренне запротестовал против этого обозначения.

Лукиан не отвечал. Мы шли обратно к дому, и после долгого молчания он сказал, что мне не удастся воспроизвести жизнь во всей ее сложности, впрочем, никто не сможет сделать этого. Но ничего страшного, ведь мой работодатель – Александр фон Брюккен, а не сама жизнь, и я должен лишь попытаться придать литературную форму тому, что мне рассказывают. Это совсем не легкая задача, а значит, мне неизбежно придется что-то додумывать, ведь всякая история по-своему бесконечна, И можно легко заблудиться в ее многочисленных ответвлениях, перескакивая с пятого на десятое.

– Простите, но ваш ответ меня не удовлетворяет.

– Не удовлетворяет? – Лукиан повторил это слово с легким отвращением в голосе.

– Вы просто не хотите нам помогать.

– Александр рассказывает вам лишь сотую долю того, что происходило, и вам должно быть абсолютно все равно, вспомню я еще какую-нибудь незначительную деталь или нет, – парировал Лукиан, однако его тон немного смягчился.

Не вынимая рук из карманов пальто, он резко повернулся, потом сказал, что все бывает только однажды и ни одно событие нельзя вернуть, смоделировать заново. Каждый момент жизни неповторим, и даже самый искусный художник может воспроизвести его лишь отчасти. Кроме того, жизнь имеет свойство разочаровывать, и человеку отпущены считанные мгновения счастья.

Что он имел в виду? Трудно сказать. С одной стороны, он словно хотел, чтобы я еще раз попросил его об одолжении, с другой – Лукиан выглядел скромным фаталистом, который давно примирился с прошлым и не хочет без особой нужды ворошить былое. Но почему тогда он вообще идет на контакт со мной? Лукиан проводил меня до двери комнаты и проследил, чтобы я заперся изнутри. После нашего разговора я чувствовал себя как малый ребенок, которого опекают и ставят на место все кому не лень. Однако все говорило в пользу того, что Лукиан неравнодушен к моей работе, он признаёт меня и считает последним камушком в мозаике этой истории.