Эрос

Крауссер Хельмут

День седьмой

 

 

Никому-Роза

Когда в десять часов утра следующего дня я зашел в зал, Александр лежал в кровати, установленной прямо посреди гигантского помещения. Он ждал меня. Немного странно, но поверх пижамы он надел голубой пиджак – видимо, чтобы придать обстановке хоть какую-то официальность. Врачи прописали ему постельный резким. Фон Брюккен никогда не рассчитывал валяться в кровати, но пожалуйста, раз на то пошло, он готов к компромиссам. Он спросил, изучал ли я бумаги.

– К сожалению, лишь бегло, – ответил я. – Мне очень захотелось прогуляться.

– Понимаю. Я уже в курсе. Вас внезапно охватило желание пожить по-настоящему, верно?

– Можно выразиться и так.

– Теперь вы понимаете, что творится у меня на душе каждый день, каждый час и каждую минуту.

В ту ночь Софи раздумывает, можно ли начать жизнь с нуля? Она решает принять предложение и скрыться на несколько недель. За это время она обуздает свою алкогольную зависимость, а заодно поутихнет шум, поднятый вокруг ее персоны. Лишь позже Софи станет ясно, на какой шаг она идет, а пока события развиваются спонтанно, без подготовки, и многое сваливается на нее как снег на голову.

Ночной визитер увозит ее на машине, и позже в своем дневнике Софи сравнит эту поездку с дорогой ужасов, только в отличие от известного аттракциона с довольно добродушными привидениями, которые даже оберегали ее, хотя и казались грозными. Вывод: довериться. А потом спать. Эти слова записаны в ее дневнике.

Вскоре черный «мерседес» с дипломатическими номерами подъезжает к Хельмштедту, пересекает границу, и Софи со своим спутником оказываются на территории ГДР. Тут же, в приграничной зоне, они пересаживаются из элегантного автомобиля в более скромный, неприметный «шартбург». Их путь лежит в Грюнау, район на западной окраине Лейпцига, застроенный панельными пятиэтажками. Туда они приезжают ранним утром. На остановке уже ждут трамвая люди, работающие в первую смену. На последнем, пятом этаже одного из домов Софи ожидает пустая двухкомнатная квартира. Выходить оттуда в ближайшие дни ей нельзя, в ее же собственных интересах – а в чьих же еще? Сначала требуется разработать подходящую легенду. Приказ формулируется как пожелание, однако весьма настоятельное.

Осмотрев квартиру, Софи убеждается, что она мало чем отличается от той, в Брауншвейге. Те же голые стены, сиротливый радиоприемник, узкая кровать, холодильник… В уборной висит рулон туалетной бумаги, непривычно грубой и жесткой. Среди продуктовых запасов обнаруживаются два ящика пльзеньского пива. К плюсам относится разве что центральное отопление – это хорошо, по крайней мере, не нужно таскать уголь.

Последующие дни похожи друг на друга. Ничего не происходит; Софи либо лежит в кровати, либо стоит у окна. Она чувствует себя в безопасности, но, как ни странно, никакого удовольствия от этого не испытывает, а почему – объяснить не может. Так написано в ее дневнике. Покидать квартиру Софи не решается и наклеивает изнутри на дверной глазок кружок из-под пивного стакана, чтобы снаружи никто не увидел свет в ее жилище. Радиоприемник очень старый и слабый, западные станции ловятся с огромным трудом, пополам с треском и свистом.

Через несколько дней наконец-то приезжает машина с мебелью – подержанной, разнокалиберной, гадких коричневых расцветок. Согласно экспедиционному листу поступила мебель из какой-то деревни недалеко от Ростока. Ничего подписывать Софи не нужно. Соседям по дому, похоже, нет никакого дела до того, что происходит в этой квартире, и вообще неясно, заметил ли хоть кто-нибудь появление нового жильца.

Однажды Софи навещает дама лет пятидесяти, полноватая и энергичная. Дверь квартиры она открывает своим ключом. На голове дама носит платок, а обута она в кожаные сапоги. По должности – офицер-инструктор, но также выполняет функции приветственного комитета.

– Главупркадробуч, – скороговоркой произносит женщина.

– Крамер, – растерянно отзывается Софи.

Розовощекая визитерша улыбается во весь рот:

– Главупркадробуч – это не фамилия, а главное управление по кадрам и обучению. Называйте меня пока просто госпожа майор.

Она старается говорить на общепринятом немецком, хотя то и дело сбивается на тюрингенский диалект.

– Мы разработали для вас новую биографию. Выучите ее назубок. Здесь, в этом городе, я единственная, кто посвящен в ваши дела. Так будет и в дальнейшем. Если у вас возникнут какие-нибудь проблемы или вопросы, я всегда к вашим услугам. Вот ваши новые документы, держите. Стопроцентно настоящие. И удостоверение о гражданстве. Поздравляю. А эти книги вам нужно основательно проработать. Ведь вы не были в Ростоке, верно? Придется побольше почитать о нем. Рекомендую вам первое время не выходить на улицу, но, если все же увидите соседей и начнутся расспросы, ничего не отвечайте: скажитесь больной и кашляйте посильнее.

У этой энергичной дамы, одной из немногих женщин-офицеров в Министерстве госбезопасности, прекрасно развито чувство локтя. Сама по себе гостья не вызывает у Софи отторжения: мягкие, округлые черты лица даже внушают симпатию, хотя это не мягкость в чистом виде, а всего лишь излишки подкожного жира. Но как бы там ни было, глуховатый голос дамы-майора звучит успокаивающе, а ее тон строг, но добродушен.

Софи изучает свое новое удостоверение личности.

– Инге Шульц? Такое теперь у меня имя?

В ее голосе звучит упрек, непонятный для майора. Что тут такого? Она сама носит фамилию Шультце – отличие всего в двух буквах.

– Ладно – фамилия, но зачем менять имя? – слегка капризничает Софи. – Почему нельзя было оставить мое собственное?

– Какая вам разница? Имена ничего не значат! Итак, запомните: раньше вы работали ювелиром в Ростоке, а теперь получили инвалидность по причине нервного заболевания с нарушением моторики движений. Усвоили?

– Ювелиром?…

– А чем вы недовольны? Ювелир – очень хорошая профессия. Обычно они сидят в своих комнатушках, согнувшись над работой, и носа никуда не высовывают.

– Но я не имею ни малейшего представления о ювелирном деле.

– Уф-ф, а кто же имеет, скажите на милость? И еще. Вот вам адрес одной клиники. Там прекрасные специалисты и оборудование, так что на следующей неделе обязательно наведайтесь туда, слышите?

– Зачем?

И тут майор госбезопасности Шультце испускает нервный стон. Так много лишних вопросов, это становится просто невыносимо!

– Для лечения от алкогольной зависимости. За государственный счет.

– Но ведь у меня уже все в порядке. Шнапс я уже не пью.

– Вот там и проверят, в порядке у вас все или нет. Два за пять – это, знаете ли, наводит на определенные мысли…

– Что-что?

– Два ящика пива за пять дней. В среднем по три литра в день. Вы считаете, это нормально?!

– А чем же еще мне было заняться в этой убогой конуре? – протестует Софи.

Дама-майор смеется неприятным смехом. Теперь она будет приходить сюда каждый день после обеда и давать своей новой подопечной двухчасовые уроки, рассказывая о повседневной жизни и быте социалистического государства. Все, что она будет рассказывать, необходимо учить наизусть и пересказывать по первому требованию.

Когда ты вступила в Союз свободной немецкой молодежи? Когда прошла гражданскую конфирмацию? Где получила образование? Какие имеешь награды за труд и когда они получены? Существует даже список кинофильмов ГДР, который обязательно нужно выучить, а обо всех остальных лучше забыть. Сколько стоит экзамен на водительские права? Почем в стране сливочное масло? Какие товары можно купить в свободной продаже, а какие – только в валютном магазине? И так далее.

Софи не хочет казаться неблагодарной и изо всех сил старается вжиться в новый образ. Вскоре ей устанавливают спецтелефон, но звонить по нему пока нельзя – это может вызвать много вопросов и недовольство со стороны соседей, дескать, слишком уж быстро в ее квартире появился телефон. Это совершенно особое средство связи: Софи-Инге может принимать по нему звонки, но набирать имеет право лишь отдельные цифры – от единицы до восьмерки. Разрешенных цифр достаточно, чтобы в экстренном случае дозвониться до майора Шультце либо, если ее вдруг не окажется на месте, до ее заместителя, чье имя знать вовсе не обязательно.

– Никаких контактов с родственниками и знакомыми. Вам нельзя общаться ни с кем, особенно с бывшими подельниками. Политическая активность строго запрещена. Об оружии речь вообще не идет. На ваш счет будет ежемесячно перечисляться по шестьсот марок, это досрочная пенсия. Квартплата составляет тридцать девять марок, так что на остаток можно прекрасно прожить. С настоящего момента вы живете по законам Германской Демократической Республики и подчиняетесь им беспрекословно. Поняли? О любом, даже самом незначительном контакте с кем бы то ни было вы обязаны докладывать мне.

– Но я хочу снова работать.

Фрау Шультце откидывается на спинку узкого дивана, смотрит на фройляйн Шульц безжалостно-изучающим взглядом и качает головой.

– А что вы, собственно, умеете делать? – спрашивает она, скривив уголок рта.

– Я была воспитательницей в садике.

– Выбросьте это из головы. Что еще?

– Но ведь вы все про меня знаете. Я преподавала в кружке марксизма-ленинизма.

Глаза майора Шультце наполняются приторным состраданием:

– Кого вы тут удивите своим марксизмом?!

Несколько дней спустя Инге Шульц послушно идет в больницу имени Святого Георгия. Там ее помещают в дефицитную одноместную палату и накачивают уколами. На вопрос, какие именно лекарства ей вводят, Инге не получает никакого ответа. Радушный, еще довольно молодой врач заверяет, что для нее делают все возможное и невозможное. Он говорит, что физически отучить организм от дурной привычки можно в два счета, всего лишь за несколько дней. Инге просит только об одном, чтобы ее ни в коем случае не привязывали к кровати.

– Конечно же, не будем. Даже не думайте об этом.

Несколько дней больная Шульц находится без сознания. Придя в себя, она страдает от страшных головных и желудочных болей. Некоторое время Инге остается под врачебным контролем, а потом, после недельного пребывания в стационаре, ее отпускают домой. Совету лечащего врача пить как можно больше жидкости она следует очень охотно. Сначала мучается страшной жаждой, но в конце концов чувствует себя все лучше и постепенно склоняется к мысли о том, что вместе с физическим излечением у нее наступила и психическая независимость от алкоголя.

Постепенно Инге разрешают выходить из квартиры. Сначала на один час в день, затем на два и даже на три часа. Если раньше за покупками ходила майор Шультце, то теперь Инге дозволено заботиться о себе самостоятельно. На банковский счет поступают первые шестьсот марок досрочной пенсии, и Инге Шульц может распоряжаться ими как хочет. Ей даже начинает нравиться новое существование, Инге кажется, что она участвует в интересной игре, будто в детстве. Чтобы занять свободное время, ей выписывают читательский билет в библиотеку. Также она может сходить в кино или на концерт, но с одним условием – возвращаться домой не позже половины одиннадцатого. Это напоминает персональный комендантский час, однако Инге Шульц не жалуется – что ей делать на улице после половины одиннадцатого вечера? Шататься по кабакам? При всем желании наведаться туда она чувствовала бы себя неуверенно. Ведь она не сумеет продержаться у барной стойки и четверти часа – ее моментально разоблачат как уроженку Запада. Сначала нужно изучить все тонкости социалистического образа жизни.

Время тянется все медленнее и медленнее. Приходит жестокая серая зима. Билеты на общественный транспорт дешевы до смешного. Инге, глубоко кутаясь в шарф, проводит много времени в поездках по Лейпцигу, незаметно слушает, как разговаривают люди, а дома старается воспроизвести их акцент, повторяет отдельные яркие словечки. Ее гардероб полностью заменен, Инге пока предоставили одежду, но на размер больше, чем нужно, потому все болтается. Впрочем, не важно. Она с удовольствием занялась бы каким-нибудь спортом, однако никак не может решить каким. Вступать в физкультурное общество пока запрещено – она еще не адаптировалась как следует. Инге пытается заниматься гимнастикой в одиночестве, но скоро бросает это занятие – не хватает внутренней дисциплины. Тогда она снова пытается писать стихи и даже прозу, но ничего толкового из этого не выходят. Ей просто необходимо чем-то заполнить избыток свободного времени, нужен какой-то наркотик; если не алкоголь, то надежда, если не надежда, тогда работа. Ей хочется либо воспарить ввысь, либо забыться в тяжелом сне, одно из двух. Нужен смысл жизни, какая-то цель.

Соседи так и не интересуются ею. Никто не звонит в дверь, никто не спрашивает, как и что. Но соседи не дураки – они чувствуют, что здесь не все чисто, сюда явно приложила руку Штази, а ведь, казалось бы, они не видят ничего подозрительного, кроме элегантных кожаных сапог госпожи Шультце. У гэдээровских соседей тонкий нюх на такие дела, к тому же госпожа майор провела несколько коротких профилактических бесед с жильцами нескольких квартир, поэтому никто и не пытается вникать в дела Инге Шульц.

В середине марта Инге-Софи впервые чувствует себя словно заключенная в камере-одиночке. В припадке бешеной истерики она вышвыривает все из своего платяного шкафа и выламывает у него дверцы.

Так дело не пойдет. Майор Шультце выражается на эту тему предельно ясно. Но и ее подопечная внезапно набирается смелости и выражается еще яснее. Невзирая на лица, безо всякого стыда и стеснения, Инге выкрикивает во все горло свои требования:

– Я больше не могу сидеть в этой конуре как проклятая!

– Мы подумаем, что с тобой делать. Какой у тебя, однако, тяжелый характер!

В то время как в ГДР более широко распространен принцип коллективного надзора и строгого социального контроля, в случае Софи Крамер делается ставка на изоляцию. Так решили в Министерстве госбезопасности. Данная ситуация очень не нравится некоторым офицерам на ключевых постах.

Инге Шульц утешают тем, что обещают подобрать ей подходящую работу, но нужно подождать, пока освободится место. Время от времени ей вручают конвертик с валютой ФРГ, чтобы Инге могла купить себе что-нибудь в валютном магазине.

– Разве тебе плохо живется? – спрашивает в такие моменты майор Шультце, и Инге Шульц послушно отвечает «нет», хотя и очень тихо.

Покровители в штатском заинтересовались стихами и прозой Инге, и ей предписано передать их для проверки цензурой. Инге легко соглашается, хотя и предполагает, что ее творчество давно уже проверяется. С помощью пары-тройки маленьких хитростей она установила, что ее квартиру периодически досматривают. Не вызвав никакой особенной реакции, ее тексты вернулись к ней обратно. Без комментариев. Однако Инге все же попросили отказаться от ведения дневника.

Она обещает, но вопреки своему обещанию все же ведет дневник, сначала особенно не скрываясь. Но когда первые тетради бесследно исчезают, Инге изобретает все более изощренные тайники.

Почти все ее дневники сохранились. Это означает, что все тетради рано или поздно были обнаружены. Глядя на даты записей, можно сразу сказать, когда это произошло. Часто тайник находили через несколько недель, но случалось, что ему удавалось продержаться и несколько месяцев.

Весна и лето проходят для Инге довольно сносно. Много времени она проводит на свежем воздухе, открывая в себе тягу к природе, часами гуляет в парке и кормит птиц овсяными хлопьями и дроблеными лесными орешками.

Осенью 1977 года, которую на Западе назвали «Немецкой осенью», умирает не своей смертью Ханнс-Мартин Шлейер, а также Андреас Баадер, Гудрун Энсслин и Ян-Карл Распе, после того как бойцы западногерманского спецназа берут штурмом пассажирский самолет, захваченный в Moгадишо. Все эти события повергают Инге Шульц в тяжелую депрессию. Она требует разрешить ей седативные препараты, но организм реагирует на них аллергией.

Находясь в отдалении от ФРГ, Инге не может до конца разобраться в последних политических событиях, происходящих на родине, и чувствует себя до предела порабощенной. Если в случае гибели: Ульрики Мейнхоф она больше верила в самоубийство, то теперь, наоборот, ей кажется, что Баадер, Энсслин и Распе не накладывали на себя рук, а их убили по неофициальному приказу сверху. Теперь Инге чувствует отвращение к террористическим акциям «фракции Красной армии» – слишком уж: истеричными, слишком инфантильно-бессмысленными они стали.

Дневниковые записи отражают явные сдвиги в ее психике.

19.10.1977

Жизнь коротка, верно? Но для кого-то она становится слишком длинной. Когда приходится бесконечно ждать. Разве ожидание беспричинно? Причина – в тебе, прежде всего в тебе. Ты будешь смеяться. Наш ребенок вырос бы с приличными бабушкой и дедушкой, мы с тобой занимались бы органостроением и на наших органах играли бы великие органисты. Ты мог гордиться мной. Тебя совершенно не в чем упрекнуть, она слишком стара для нас – а была такой наивной юной дурочкой. С настоящего момента вы живете по законам Германской Демократической Республики и подчиняетесь им беспрекословно, понятно? Это не сон. Дети всегда начинают с нуля. Не важно, что говорят люди. Это не сон! Она зажилась на свете. Некоторым вечно чего-то не хватает. Мне не хватает воздуха. Не хватает воздуха.

В эти недели насилия наступает день, который переворачивает всю ее жизнь. Этот день отмечен в дневнике безжалостной фразой:

21.10.1977

По прошествии сорока трех дней мы решили прекратить жалкое существование Ханнса-Мартина Шлейера.

Следующая запись:

Эта фраза заставляет меня окончательно отречься от методов вооруженной борьбы – несмотря на то, что я еще способна сражаться, как зверь. Одно это высказывание перечеркивает весь смысл террора.

Дело принимает серьезный оборот. История болезни Инге-Софи предусмотрительно изъята из архивов, но и без того ясно, что женщина находится на волосок от смерти. Приступ острой сердечно-сосудистой недостаточности. Женщину находят совершенно случайно и срочно доставляют в больницу. Искусственное дыхание, вовремя сделанное майором Шультце, спасает Инге-Софи жизнь.

За четыре недели, проведенные в больнице, ее организм справляется с аллергией, однако появляются симптомы онемения конечностей. Правда, это делает еще более правдоподобной легенду о досрочном выходе на пенсию «в связи с нарушением моторики движений».

Лечащий врач настоятельно просит ее усиленно питаться. Инге-Софи уже сорок семь, а весит она пятьдесят два килограмма. Ей необходимо получать больше витаминов, есть больше мяса и обязательно прибавить в весе.

– И, прошу вас, осторожнее с успокаивающими препаратами любых разновидностей! Не пейте снотворного, а у зубного врача отказывайтесь от обезболивания. Даже если придется немножко потерпеть.

Это при том, что зубные врачи в ГДР очень редко предлагают сделать обезболивание.

В итоге Инге-Софи мучают новые депрессии. Она чувствует себя старухой, которую использовали и выбросили на свалку. Никому, никому она не нужна.

Уже с конца лета майор Шультце пытается выбить у своего начальника разрешение на работу для Инге-Софи, которая снова начала пить, хотя и довольно умеренно. Ее дневная доза спиртного практически не превышает 0,7-литровой бутылки «Серого монаха» – сладенького белого вина. Наблюдение за ней становится менее интенсивным. Квартиру обыскивают теперь изредка, и скорее лишь для того, чтобы придать наблюдаемой ощущение, что ее персона все еще имеет какую-то значимость. Майор Шультце желает своей подопечной только добра.

Зимой 1977/78 года Инге-Софи приступает к работе в музее имени Георгия Димитрова. Музей располагается в здании бывшего имперского верховного суда, которое временно предоставлено для хранения предметов искусства, находящихся на балансе управления культуры Лейпцига. Инге носит теперь очень короткую стрижку, а вот поправиться ей так и не удалось. Рабочая смена начинается в девять часов вечера, а заканчивается в шесть утра. Нести службу полагается четыре раза в неделю. На такой работе обычно сидят дедушки-пенсионеры, и по большому счету без этой штатной единицы прекрасно можно обойтись. Ведь кому придет в голову идея проникнуть сюда под покровом темноты и похитить картины? И даже если допустить, что среди ночи вдруг выключится отопление или останется открытым окно – вред картинам будет весьма небольшой. Инге-Софи тоскует по коллективу, мечтает общаться с людьми, но ей предельно ясно сказано, что если уж она так хочет работать, то пусть примет имеющееся предложение и успокоится. Ее доход вырастает до восьмиста марок в месяц, и это совсем неплохо за столь примитивную должность.

Вахтер на входе, древний старец, вводит Инге-Софи в курс ее новой работы. Раньше это место занимал он сам. С гордостью демонстрируя ей громадные залы, он радостно бормочет:

– Лукас Кранах, Каспар Давид Фридрих, Рубенс, Франс Халс, Тинторетто. Все, что душе угодно! Более двух тысяч полотен! Восемьсот скульптур, пятьдесят пять тысяч рисунков и графических изображений!

А еще в ее распоряжении маленький столик в кабинке у входа. С настольной лампой, телефоном и подшивкой архивных документов.

– Берите с собой что-нибудь почитать, да побольше! Должность просто чудесная, настоящая синекура. Можно сказать, совершенно нечего делать.

Эти слова нисколько не радуют Инге-Софи.

– Два раза за ночь делаете обход. Собственно, и одного вполне хватает. У нас еще ни разу ничего не случалось. Вечером надо расставлять мышеловки, а утром убирать.

Он показывает журнал дежурства.

– Не думайте, что вы тут для охраны. Для этого есть специальные люди – здание охраняется снаружи. Ваше дело – сидеть и присматривать за порядком. Ну температуру проверите. Вот, в общем-то, и все. Утром пишете в журнале, вот тут: «Дежурство прошло без происшествий». Глядишь, и ночь прошла. Но уж если, конечно, что-нибудь происходит, тогда пишете совсем другое. Правда, за семь лет, что я тут работаю, случилось всего два происшествия. Лопнула лампочка и протекла труба в туалете.

– В здании я буду совершенно одна?

– Ну да. А что, боишься? Курить нельзя. Это вредно для картин. Если совсем невтерпеж, тогда кури у выхода или в туалете.

Он передает ключи от выхода и от кабинетов сотрудников. Указывает на телефон:

– Только местные звонки, естественно. Причем каждый звонок нужно заносить в протокол с обоснованием. Ноль не набирается. В шесть утра приходит уборщица, потом заступает дневной вахтер. Есть вопросы?

Выполнять подобные обязанности кажется Инге-Софи верхом идиотизма. Однако, успокаивает она себя, все-таки не нужно опускать руки. Ее песенка еще не спета. Она постарается завоевать доверие сурового начальства и когда-нибудь ей доверят более ответственную работу. Майор Шультце уже давно стала для нее кем-то вроде подруги, она, что ни говори, человек: не свирепствует, не строит козней и с ней всегда можно договориться. Надежда умирает последней!

Поначалу новая работа все-таки доставляет ей определенное беспокойство. Блуждать по ночам по залам громадного музея, хотя и с карманным фонариком в руках, – занятие не для слабонервных, и Инге-Софи постоянно приходится преодолевать страх, который навевают на нее помпезные стены бывшего храма юстиции. Здесь более четырехсот залов, и двести из них хранят скульптуры. Чтобы обойти это хозяйство, требуется немало времени. Чуть позже это входит в привычку, но, чтобы выработать ее, Инге потребовалось несколько недель. Она постоянно слушает музыку из компактного транзисторного приемника, классическую музыку, хотя раньше была к ней абсолютно равнодушна. Особенно по душе пришлось скрипичное соло из Девятой симфонии Дворжака – «Из Нового Света». В ночных радиоконцертах это произведение звучит удивительно часто. В противоположность своим былым предпочтениям Инге-Софи носит теперь высокие каблуки, и они игриво постукивают в ночной тишине залов. Курит она больше, чем раньше, – в туалете, при открытой дверце кабинки. Разглядывая свое изображение в зеркале над раковиной, она с горечью думает, что никогда не представляла свою жизнь такой. А еще эти проклятые мышеловки, пережиток ветхозаветных времен! Слава богу, сюда не забегает ни одна мышь.

Иногда, когда из приемника льется подходящая медленная музыка, Инге-Софи танцует перед зер? калом – плавно, с закрытыми глазами, чуть приподнимая плечи, будто плывет по воображаемому морю. При этом она вспоминает Бориса. Весьма странный тип. Можно сказать, самый странный из тех, кто встречался ей на жизненном пути, – не считая Александра, конечно. Чем занимаются теперь эти чудики?

Иногда, при большом желании, Софи снимает с себя все и носится по галерее обнаженной – и только картины взирают на нее невидящими глазами. Им безразлично все, этим самодостаточным предметам в рамах, что замерли на стенах, словно окоченевшие висельники. Огромная парковочная площадь перед музеем, скупо освещенная фонарями, напоминает Софи то сцену, то взлетно-посадочную полосу. При взгляде на площадь у нее всегда появляется ощущение пространства и свободы. Софи глядит на эту громадную сцену по ночам из окна, затягиваясь сигаретой, – она курит в зале вопреки всем запретам. По утрам на плацу собирается мягкий туман, иногда вступают в громкую перебранку сороки или вороны. Туман, сигаретный дым, холодное стекло, запотевающее от ее дыхания, – как это все странно: дыхание, дым, туман. Долго читать в ночных залах она не может – избыток тишины давит ей на затылок невыносимым грузом.

За покупками Инге-Софи ходит ранним утром и чувствует себя слишком усталой и разбитой, чтобы искать знакомства с мужчинами. Зеркала подтверждают, что она не только стройна, но и до сих пор довольно красива. Нет, найти мужчину не составит ей никакого труда. Она заводит себе аквариум и покупает на сэкономленную валюту маленький цветной телевизор «Грюндиг». Это ее первый собственный телевизор. В дневнике появляется запись: «Посмотрела передачу „Криминал по пятницам“, и вместо страха впервые получила удовольствие. Немножко. Удовольствие от страха. Парадокс!»

К Рождеству Инге-Софи получает подарки: бутылку красного румынского вина и английские кексы из магазина деликатесов. Все это добро вручает ей майор Шультце с торжественными словами о великой силе социалистической солидарности. Довольно мило со стороны начальства – щедрый жест свидетельствует о том, что поведение Инге всех устраивает.

«Иногда мне хочется умереть, но при этом увидеть жизнь с высоты птичьего полета – какой она станет без меня».

Каждый год в Лейпциге проводится традиционная книжная ярмарка, город наводняют тысячи гостей с Запада. В эти дни Софи предписано брать отпуск и безвылазно сидеть в квартире – предосторожность никогда не бывает лишней. Так считает майор Шультце.

 

Темный лес

Я нашел несколько десятков адвокатов – как известных, так и неизвестных, но очень хороших к добросовестных юристов левого толка, – которые заботились об арестованных террористах якобы бескорыстно, из идеалистических соображений. Сравнительно честный способ вытянуть из благодарных клиентов как можно больше информации. Но только в 1981 году, когда и другие террористы вышли из игры тем же способом, что и Софи, мне сообщили, что она, возможно, живет по ту сторону, то есть в ГДР, вот только под каким именем? Выяснить это было невероятно трудно, поскольку подобные сведения хранились в строжайшем секрете. Вы можете возразить, что деньги открывают любые тайники и двери, но на это я отвечу, что в любом случае необходимо сначала найти нужного человека, чтобы не блуждать в темном лесу.

Начались долгие и нудные предварительные розыски. Гораздо легче было бы отыскать София любом другом, самом отдаленном уголке планеты, чем у соседей, в социалистической Германии. Я нуждался в людях, положиться на которых мог бы безоговорочно, стопроцентно. Кроме Лукиана, таких людей не существовало. Может, стопроцентно вообще никому доверять нельзя? Как бы там ни было, мне удалось скрасить серые будни новыми занятиями: интриговать, задабривать, выстраивать связи и поддерживать их. Стоп, вычеркните, пожалуйста, последнюю фразу. Она звучит неприлично. Разве можно ставить на одну доску мои серые будни со страшными буднями моей возлюбленной? Очень часто казалось, что я иду по ложному следу что тот или иной террорист снова объявился в Йемене, на палестинской тренировочной базе. Палестинцы хотя бы шли на контакт. За ответ на вопрос, известно ли им что-нибудь о Софи Крамер, они запросили бешеные деньги, а потом ответили отрицательно, причем так уверенно, что в их честности не оставалось никаких сомнений. Ко мне, немцу, они отнеслись очень радушно, поскольку ошибочно считали меня палачом тысяч евреев.

Инге-Софи не сломлена. Напротив. Чтобы выжить, она устраивает оргию самовнушения, во время которой героически твердит себе, что живется ей довольно неплохо. Улучшать жизнь необходимо с мелочей. В январе 1981 года она вешает на кухне подставку для пряностей, а через неделю красит кухонные стены в светло-голубой цвет. По случаю она покупает с рук красивую и удобную кушетку в стиле бидермейер (ей очень повезло, потому что официально антиквариатом торгуют считанные единицы) и приобретает в валютном магазине довольно стильную одежду и белье. Она уже поняла, что если хорошо присмотреться, то и Лейпциг можно назвать довольно красивым городом. Во второй половине дня она долго гуляет по большому лесопарку, и эти прогулки составляют главное ее спасение. Полудикая природа, которой все равно, какая политическая система сейчас у руля, оказывает на Инге-Софи чудотворное влияние. Она читает «Уолден, или Жизнь в лесу» Генри Торо, начинает интересоваться ботаникой и вступает в маленькое садоводческое товарищество, чтобы ей выделили в аренду дачный участок. Выходные Инге-Софи проводит в лесу, купается в открытом бассейне, жалея перегруженные индустрией реки, осенью собирает грибы, а зимой поддерживает тонус, катаясь на коньках.

Музей имени Димитрова, здание, построенное во времена кайзера Вильгельма I, второе по габаритам после берлинского рейхстага, давит Инге-Софи своим величием и монументальностью. При росте в сто шестьдесят пять сантиметров она чувствует себя неуютно рядом с этой махиной. Громадная коробка с циклопическим куполом и гигантскими залами внушает ей страх. Однако на это можно посмотреть и с другой стороны: ее наняли, чтобы каменный монстр никуда не делся. Поэтому она и должна коротать там ночи. Разве может человек, на котором лежит такая ответственность, казаться себе маленьким и незначительным?

Инге-Софи занимается самообразованием – читает книги, которые стоят выше всей современной идеологической шелухи: сочинения Канта, Монтескье, Тацита, романы Фаллады, стихи Делана из цикла «Никому-Роза». Если напрячься и подавить в себе политически мыслящего гражданина, то жить в ГДР можно очень даже неплохо. Лечению самообманом не поддается разве что одиночество. Постепенно Инге-Софи отваживается появляться среди людей: ходит на танцы, в кафе, где играет живая музыка. Там она завязывает кое-какие знакомства, ей случается даже переспать с мужчинами, но из мимолетных связей не вырастает настоящих чувств. Если и находятся мужчины, которые интересуются ею – или, наоборот, интересны ей самой, – они очень скоро чувствуют, что. эта женщина скрывает какую-то тайну: слишком уж скованно и неестественно она себя ведет. Инге-Софи никогда не может полностью расслабиться и забыться, поэтому и кавалеры не могут полностью расслабиться и забыться рядом с ней. Каждого, кто проявляет к ней симпатию, она подозревает в том, что он ложится к ней в постель по заданию сверху. А если у нее спрашивают о прошлом или о прежней профессии, то она обмирает и монотонным голосом пересказывает свою заученную биографию, а потом замолкает надолго. Внешность у нее уже не та, чтобы пленить противоположный пол одной только красотой, которая заставляла бы мужчин упорно добиваться ее расположения.

Раньше Софи не придавала особого значения своему внешнему виду, а теперь поняла, какая сила заключается в красоте. Когда она осознает это, ее не наполняют ни гордость, ни меланхолия, лишь в душе погасают иллюзии, умирают некоторые слишком смелые мечты. Теперь ей кажется, что мир держится на какой-то животной, скотской основе, и им правят лишь деньги и секс. Однако какая-то частица сознания противится таким выводам, Софи упрекает саму себя в махровом цинизме, которому нельзя поддаваться ни при каких обстоятельствах.

Единственное знакомство, которое держится уже несколько недель, носит довольно странный характер. В лесопарке с ней заговаривает Людвиг – двадцатидвухлетний студент, изучающий русскую литературу. Он часто встречает ее здесь на прогулках. Ему приятно смотреть, как она подолгу стоит на дорожке или любуется только что проклюнувшимися цветами, порой слегка пританцовывая при этом. Может, она танцовщица и выступает на сцене? В каком же театре можно полюбоваться на ее выступления? Похоже, это просто изящный способ познакомиться, однако студент говорит настолько естественно, даже слегка спотыкаясь, что его высокопарные слова не производят впечатления заранее отрепетированных.

Людвиг – высокий и стройный молодой человек с черными кудрями. Одет он тоже во все черное, как настоящий экзистенциалист. Он не красавец, но внешностью обладает аристократической – бледное лицо, тонкие усики, бархатный шарф. Во всем его облике есть нечто сентиментально-декадентское. Софи обращает внимание на его ухоженные ногти. Молодой человек производит настолько необычное впечатление, что на этот раз Софи вздыхает с облегчением: на сотрудника спецслужб этот тип ни капельки не похож. Она молчит, но студент не сходит с места и учтиво ждет ее ответа, сложив руки на груди. При этом никакой навязчивости юноша не проявляет. Он очень сдержан и вежлив, и не сверлит ее нескромными взглядами. Вот такая встреча произошла в один из теплых летних вечеров.

Необходимо бороться с цинизмом, а одиночество – такая благодатная почва для циничных мыслей! Софи, так и не произнеся ни слова, достает из кармана карандаш и листок и пишет: «Мы можем полюбить друг друга. Безо всяких слов».

Это предложение, похоже, пришлось молодому человеку по душе, и он пишет в ответ: «Где?» Она берет его за руку.

Три недели, три чудесных недели они проводят вместе. Он наведывается к ней постоянно, считает ее немой и молчит сам – из солидарности. Иногда они обмениваются письменными посланиями. В постели Людвиг неопытен и неуклюж – слишком быстро кончает, но зато потом готов долго ласкать Софи и целовать все ее тело. В этом есть своя прелесть, но в один прекрасный день юноша заявляет (письменно), что он – второе земное воплощение Достоевского. Ее немота тронула его до глубины души, пробудила в нем высокие чувства. Она светлая женщина, сказочно светлая, словно пылающий факел, словно путеводный маяк, однако ему как художнику необходима спутница жизни, более общительная, с которой не придется тратить время на бесконечные записочки. Ах, как жаль, невыносимо жаль! Отрывая ее от сердца, Людвиг видит утешение лишь в том, что она сыграла великую роль в его биографии.

Да, этот мальчик определенно не из Штази. И вообще не от мира сего. С другой стороны, за время, проведенное вместе, он научился применять свой язык для чего угодно, но только не для того, чтобы разговаривать. Умереть, не встать. Софи ухмыляется. Ничего страшного, она не любила его. Только использовала – как мужчины используют женщин, не любя. Теперь она лучше понимает мужскую психологию. И кроме того, если Людвиг – это заново родившийся Достоевский, тогда она – очень важная фигура. Путеводный маяк и пылающий факел. Может быть, Людвиг и в самом деле Федор, кто его знает? О Людвиге она больше ничего не слышит и ловит себя на опасной мысли о том, что ни в чем нельзя быть уверенным до конца, талант человека может проявиться в полной мере лишь после его смерти, и все действительно пережитое предстает тогда в новом свете.

Что это? Последнее утешение или последнее жульничество? Мысль о том, что здесь и сейчас ты полностью не принадлежишь себе, что, в сущности, не важно, счастливым или несчастным ты покинешь этот мир, ведь после смерти игра будет продолжена, больно бьет по ее самолюбию. Жизнь должна быть значительной, но обозримой, и управлять ею должен здравый человеческий рассудок. Или рассудок по определению не может быть здравым?

«Иногда мне хочется жить, но при этом видеть жизнь с высоты птичьего полета – и себя в ней».

Госпожа майор Шультце, единственный человек, в чью жилетку может выплакаться Софи, получает новое назначение в Магдебург и бесповоротно обрубает все контакты. На ее место заступает преемник – капитан Хорст Эндевитт, закоренелый бюрократ, заранее нерасположенный к Инге Шульц: ее дело кажется ему подозрительным и странным. Эндевитт появляется в ее жилище очень редко и всегда действует строго по инструкции, даже не пытаясь общаться с ней по-человечески. Его скрипучий голос очень неприятен Софи. Кредо нового куратора – неукоснительно придерживаться буквы закона. Правда, иногда это имеет свои преимущества: теперь квартира Инге-Софи будет подвергаться обыску только при наличии особо веских подозрений в антигосударственной агитации, а это означает, что с обысками практически покончено. По этой причине для нас потеряны дневники Инге-Софи начиная с мая 1983 года. Никто их не конфисковал, и они остались при своей хозяйке. Теперь Инге Шульц чувствует себя забытой и заброшенной, никому не нужной и ни для кого не опасной.

Аквариум теперь уже не доставляет ей столько радости, как раньше. Однако она чувствует ответственность перед рыбками и разговаривает с ними. Рыбы выслушивают ее речи без комментариев.

Руководство музея ценит и уважает Инге, поскольку она добровольно выходит на работу в любые выходные и праздники. Иногда – три-четыре раза в год – к ней в гости наведывается ее предшественник, дряхлый вахтер. Так происходило и в новогоднюю ночь 1982 года. Трясущийся старец, на вид гораздо старше своих семидесяти, так же одинок, как и она, и его неудержимо тянет на старое место работы. Они вместе путешествуют по галерейным залам, двумя фонариками освещая живописные полотна, и порою старик вспоминает что-нибудь интересное о той или иной картине. В новогоднюю ночь дедок становится навязчивым и пристает к Инге с поцелуйчиками: «Не будь букой, чего тут особенного? Поцелуемся, как добрые коллеги!» Инге-Софи живо ставит его на место, и обиженный пенсионер язвит: «А может, все-таки пойдем побалуемся? Ведь я старше тебя совсем ненамного!»

Эта ядовитая пошлость задевает Инге Шульц еще больше, чем того хотел старикан. Она понимает, что жизнь проходит зря и конец уже не за горами. Время, потраченное впустую, уже не вернуть. С таким трудом выстроенный карточный домик самообмана шатается и грозит развалиться. Старика она вышвыривает вон, как собаку, хотя при этом чувствует себя довольно погано – все-таки в целом они общались довольно неплохо, и, уж наверное, можно было бы подарить ему один невинный поцелуй.

Через несколько дней она звонит Эндевитту:

– Я хочу заниматься чем-нибудь стоящим. В этом музее я просто похоронена заживо! Картины могут прекрасно обойтись и без меня.

– В музее вами очень довольны. С Новым годом!

Эндевитт, мягко говоря, абсолютно равнодушен к ее проблемам.

– Я могла бы пойти на курсы, научиться чему-нибудь полезному…

– Вы снова начали пить?

– Нет… А почему, собственно?… Только совсем чуть-чуть как любой нормальный человек…

– Нет проблем. Пейте сколько хотите! Я вам разрешаю.

На этом разговор заканчивается, потому что Инге бросает трубку.

В аквариуме кверху брюхом плавают мертвые рыбы. Хозяйка сливает их в унитаз, и они находят свой последний приют в бескрайнем море канализации. Повинуясь воле капитана, Инге напивается в ближайшем кабаке, где после десяти часов вечера из крепких напитков подают только «джентльменский набор» – бокал шампанского в комплекте с кружкой пива. Возможно, таким образом здесь хотят расширить клиентуру или объединить одиночных посетителей. А что, довольно логично: мужчина выпьет пиво, а дама – шампанское. Софи решает, что в этот вечер она пойдет с первым же встречным, которому не терпится снять девчонку. Она хочет, чтобы ею попользовались, и подобная перспектива даже кажется ей заманчивой. Однако как раз в этот вечер в «Почтовой карете» довольно скучно и сонно, никто особенно не разглагольствует и никто не проявляет интереса к ее особе.

Когда в три часа ночи Инге-Софи отправляется домой, приходится идти пешком. Поймать сейчас машину – невероятное везение; заказывать такси нужно за несколько часов до поездки. Странно. Зачем вообще такси при социализме? Многие вещи остаются за гранью ее понимания. Кстати, за несколько лет проживания в ГДР Софи так и не заметила, что существуют еще и нелегальные такси, весьма популярные у населения.

Она покачивается во хмелю, и на долгом пути в свой пригород периодически голосует, когда мимо проносится машина. Случается, что на попутке можно доехать и совершенно бесплатно. Может, поэтому в стране так мало государственных такси? А из-за дефицита простые водители проявляют благородство и подбирают пешеходов. Это как змея, кусающая себя за хвост: замкнутый крут, символ рождения и уничтожения одновременно… Пьяная философия зимой в три часа ночи на обочине дороги. Шаткие размышления Софи прерывает «Лада», что тормозит неподалеку. Водитель жестами приглашает ее садиться, не спрашивая пассажирку, куда ей нужно ехать. Это кажется ей подозрительным, но уже ничего не поделаешь – машина несется вперед.

– Слушай, ты ведь не знаешь, куда мне нужно?

Водитель, мужчина лет тридцати, в кожаной куртке и русской шапке-ушанке, не отрывая взгляда от дороги, вставляет Софи в рот сигарету.

– Я отвезу тебя, куда ты хочешь.

У него ухоженная бородка, широкий нос, пухлые губы – Софи видит его лишь в профиль.

– Почему же ты не спрашиваешь, куда я хочу?

– Думаю, ты скажешь это сама.

– Мне нужно в Грюнау.

– Хорошо, едем туда, – отзывается мужчина.

– Совершенно точно. Эта дорога как раз ведет в Грюнау.

– Значит, все в порядке.

Больше они не обмениваются ни словом. Вскоре «Лада» останавливается у подъезда Софи. Наверное, надо сказать «спасибо»? Надо, да не хочется.

– Ты в состоянии подняться по лестнице? Moжет, тебя проводить?

Наверное, ей просто кажется, но при этих словах губы мужчины расплываются в поганой улыбочке.

– Нет, спасибо, – все-таки произносит она сохраняя надменное достоинство.

Мужчина что-то бормочет – она не может разобрать, что именно. Тебя скоро вышвырнут. Ах ты, овца! Так, что ли, он сказал?! Уже спустив ногу на заснеженный тротуар, Софи напрягает все силы и резко оборачивается назад:

– Что-что вы сказали?

– Я сказал, что тебе надо хорошенько выспаться.

В дневное время она подолгу стоит на мосту над рекой и смотрит на медленное течение. Картина особенно очаровывает ее в моменты, когда льдины, разбитые на тысячи кусков, выступают наружу, и это напоминает разбитые оконные стекла. Серые, серебристые, голубоватые и бирюзовые, а то и почти черные пластины льда похожи на цветовую палитру взорванного телеэкрана.

Приходит весна, и, как это часто случается с людьми, страдающими от депрессий, буйство растущей зелени не радует Софи, а, наоборот, усугубляет ее дурное настроение. Ей кажется, что она уже не успевает за ритмичной сменой времен года и остается уродливым пережитком зимы, к которому чувствительные люди испытывают лишь отвращение.

Кто я такая? Неудачница, что раньше срока оказалась на пенсии и тешит себя парой-тройкой ярких воспоминаний? Что ж, по крайней мере, в жизни были хоть какие-то события. Если бы только рядом оказался человек, с которым можно поговорить обо всем! Насколько легче нести на себе бремя жизни, когда есть живая душа, умеющая слушать. Как чудесно иметь собеседника, которому можно сказать: «А помнишь?…» Боже мой, я уже начала рассуждать, как старуха.

В этот самый момент, когда она как никогда близка к самоубийству, Софи поднимает глаза и различает под навесом у вокзала мужчину, что ждет трамвай и читает газету. Неужели это on? Очень похож. Да, точно. Прошло семь лет, он слегка постарел, располнел, заматерел. Неужели это и вправду он? Он никогда не был ей симпатичен, однако знакомое лицо, внезапно вынырнувшее из реки времени, пробуждает неудержимую тягу к общению. Наплевав на все инструкции и предписания, она подходит к мужчине и произносит:

– Якоб?

Мужчина вскидывает голову, приподнимает очки и прищуривается.

– Софи? – шепчет он.

Как приятно слышать свое имя, свое настоящее имя!

– Якоб… Что ты здесь делаешь?

Тот и не знает, что отвечать. Оглядевшись по сторонам, он долго прокашливается и аккуратно складывает газету.

– Слушай… вообще-то нам нельзя общаться…

– Только нам с тобой?

– Не только. Это касается всех наших, кто оказался здесь.

– Всех наших! Сюда что, перебросили всех!

– Не всех, некоторых. По твоему примеру. Кстати, меня теперь зовут Мориц. Мориц Мюллер.

– Инге Шульц. У тебя найдется немного времени?

– Для чего?

– Мне так хочется поговорить с кем-нибудь, кто знает меня настоящую. Иначе я скоро сама позабуду, кто я такая.

– Здесь не место для разговоров. Как твои дела?

– Хреново. Где ты живешь? Чем занимаешься?

– Хм… – Якоб вытаскивает из барсетки и гордо демонстрирует Софи фотоснимок. – Вот моя жена. Познакомились на комбинате. Работаю я репрофотографом. Очень даже неплохая профессия. А вот наш малыш. Второго ожидаем в следующем месяце. Сама понимаешь, я не могу пригласить тебя в гости.

– Может, тогда приедешь ко мне? Я живу на окраине, в Грюнау.

Якоб медлит с ответом, и по нему видно, что его не особенно вдохновляет эта идея.

– Слушай… Оставь прошлое в покое. Ворошить старье – бесполезное занятие.

– У меня не осталось ничего, кроме прошлого.

– Значит, нужно учиться планировать свое настоящее и будущее!

– Ах ты, скотина!

– Чего? А, да ты всегда смотрела на меня волком! Чего тебе надо? – Он разговаривает уже сам с собой, поскольку Софи ушла прочь. – Ишь, привязалась к человеку! Дура набитая!

 

Почта

В конце 1983 года, на удивление быстро, Инге-Софи получила желанный садовый участок, что помогло ей хоть немного приглушить мысли о самоубийстве. Однако новая радость была недолгой. Ни малейшим талантом садовода и огородника она не обладала, и все посаженное у нее погибало – если не от избытка влаги, то от засухи. Через год она стала умолять Эндевитта разрешить ей выехать за рубеж – естественно, не в ФРГ, нет, всего лишь в Йемен, где она будет заботиться о бедных детях или заниматься другой общественно полезной деятельностью. Эндевитт даже слышать об этом не хочет и строго-настрого запрещает ей подавать официальное прошение на выезд за границу. Он не собирается ее обманывать и прямо заявляет, чтобы она и думать не смела о том, чтобы выехать за пределы страны. Любые попытки с ее стороны нарушить этот запрет будут пресечены безо всяких компромиссов. Софи знает, что это означает, и ей приходится подчиниться. Но потом…

Фон Брюккен приподнялся в кровати, просунул руку под подушку и улыбнулся.

– В 1985 году, одиннадцатого марта, она написала мне открытку. Грандиозное событие! Только представьте себе: она искала помощи, и у кого – у меня! Естественно, эта открытка невероятно помогла в моих поисках. На открытке не стояло обратного адреса, но она сообщила мне свое имя! Правда, если быть абсолютно точным, адресована открытка была не мне, а Биргит, которая давно уже носила двойную фамилию – Крамер-Фельзенштейн. Я никогда не упускал ее полностью из виду. Биргит могла и не показывать мне открытку (я все равно узнал бы о ней другим способом), однако все же сделала этот шаг по доброй воле. Крик о помощи был совершенно однозначен. Вот, читайте!

Фон Брюккен протянул мне почтовую карточку с видом Лейпцига. На лицевой стороне красовалось помпезное здание музея имени Димитрова. Строчки, написанные на обороте круглым, каким-то детским почерком гласили:

Дорогая Биргит, у меня все хорошо.
Твоя сестра, Инге Шульц.

Я часто вспоминаю о времени, проведенном вместе с тобой и Рольфом. Мои здешние каникулы сделали меня совсем другим человеком. Передавай привет Александру Великому. Если ты его увидишь.

Тонко, не правда ли? Внезапно я прозрел, словно над моей головой рассеялись свинцовые тучи. Теперь я знал ее имя, ее новое имя! Фотография здания на обороте, безо всякого сомнения, тоже заключала в себе ясный и четкий намек. Наконец-то появились факты, точки опоры. Следовало действовать быстро и точно, ведь о существовании открытки могло узнать Штази. Однако я решил наплевать на риск. Теперь я видел ситуацию как на ладони: Софи зашла в тупик, ее принуждали стать другим человеком, а эти так называемые «каникулы», то есть рамки, в которые ее насильственно вгоняли, стали такими невыносимыми, что она вспомнила об Александре Великом, ведь он разрубил когда-то гордиев узел.

Я посоветовался с Лукианом. Сначала он попытался отрезвить меня, заявив, что, возможно, меня просто хотят заманить в ловушку, а потому нужно действовать предельно осторожно. Он посоветовал выбросить из головы идею посетить ГДР, справедливо считая, что за персоной моего масштаба будет обязательно вестись наблюдение. И за ним, Лукианом, тоже.

– Мы сидели с ним тогда один на один – так, как сейчас сидим с вами. И я был не согласен с моим другом. Ведь за последние семнадцать лет меня не фотографировал ни один репортер, и ни один человек не знает, как я выгляжу. Просто необходим фальшивый, но безупречный заграничный паспорт – такой, к которому комар носа не подточит. Разве раздобыть его трудно? Для чего тогда у нас столько связей?

В сентябре 1985 года случился инцидент с Брётцманнами. Такую фамилию носили новые соседи Инге Шульц, что въехали на пятый этаж панельного дома в Грюнау. Как и многие жители ГДР, семейная пара Брётцманн любила полулегально смотреть западное телевидение, правда, исключительно развлекательные программы. Предпочитали они передачи, которые вел Томми Готтшальк, – против него эти люди с кристально чистой совестью ничего не имели. Однако часто случалось так, что господин Брётцманн засыпал перед экраном и просыпался лишь тогда, когда заканчивались все передачи. Иногда перед государственным гимном по телевизору показывали фотографии беглых террористов. Не то чтобы Маргит Брётцманн разглядывала полицейские снимки специально – ей бы совладать с храпящим в кресле мужем да перетащить его в семейную кровать! Однако даже бегло взглянув на экран, она заметила в одном из портретов странно знакомые черты. Пусть приблизительно, пусть отдаленно, но кого же напоминает ей это лицо? Точно: Инге Шульц с их площадки!

– Маргит, ложись спать, не обращай внимания, – заплетающимся спросонья голосом уговаривает супруг.

– Говорю тебе: одно лицо!

– Прекрати, Маргит. Эта Шульц выносит мусор да моет лестницу. Больше нас ничего не касается.

Но, к сожалению, фрау Брётцманн не слушает разумных доводов мужа, и ей явно не терпится совершить гражданский подвиг. Однако ее мучают две проблемы. Первая состоит в том, что розыскное фото Софи Крамер имеет сейчас лишь отдаленное сходство с сегодняшней Инге Шульц. Вторая проблема заключается в том, что фрау Брётцманн не желает распространяться о том, что смотрит западное телевидение. Хотя этого не делает только ленивый, однако никто не кричит об этом на каждом углу.

Что же ей остается делать, чтобы и подвиг совершить, и в то же время остаться в тени? Выход один: написать анонимку в участок с настоятельной просьбой проверить Инге Шульц, ведь ее сходство с разыскиваемой Софи Крамер бросается в глаза и внушает определенное беспокойство.

Анонимное письмо вызывает цепную реакцию бурных, но несогласованных действий. В иерархических лабиринтах ГДР начинается путаница и суматоха: властные структуры, что находятся в курсе, сталкиваются со структурами, которые либо почти, либо совсем не в курсе. Также вдруг обнаруживаются некие властные структуры, о существовании которых даже не подозревали другие властные структуры, – одним словом, все до безумия сложно. Поднимается пыль до потолка, и дело доходит до вмешательства весьма высокопоставленных лиц.

Фрау Брётцманн живо вычисляют по почерку, к ней наведывается чин из Штази и, произнеся весьма туманную речь (из которой нельзя определенно понять, действительно ли власти благодарны стукачке или просто хотят заткнуть ей глотку), вручает бдительной гражданке самый простой гражданский орден. Больше никогда в жизни эта женщина не отважится доносить.

Инге Шульц вынуждена сменить жилье. Она переезжает в недавно освободившуюся однокомнатную квартиру в доме рядом с чудесным Лейпцигским зоопарком. Ей также сообщают, что в конце декабря ее уволят с работы в музее. Наверху посчитали, что она достаточно поработала и имеет полное право наслаждаться жизнью на пенсии. Инге Шульц впадает в тяжелую паранойю. Ей кажется, что таким образом подготавливается ее физическое устранение. Ночами она дрожит в тревожном ожидании, что ее вот-вот загребут, спит урывками и с огромным трудом и неохотой поддерживает свои и без того немногочисленные контакты с людьми.

Один из относительно хороших знакомых Инге, виноторговец Фриц Лангеншайдт, каждые полгода получает хорошее итальянское вино и откладывает для каждого из своих постоянных покупателей по ящику.

– Это тебе не что попало! – радуется Фриц.

Инге глядит на этикетку и решительно отнекивается. Ей кажется, что от этого вина у нее будет болеть голова. «Серый монах» сильно разрушил ее психическое и физическое здоровье, и в конце концов Инге перешла на польскую водку – чуть ли не единственный импортный продукт, обладающий настоящим качеством.

– Однако, какая ты строгая! – удивляется служитель Бахуса. – А ведь я оставил для тебя ящик, целый ящик! Такой благородный напиток! Бери, ты чего?! До следующей поставки еще очень долго. Ты что, спятила? Ведь ты можешь обменять его на что угодно. Сама не выпьешь, так лучшего подарка друзьям и не придумать!

– У меня нет друзей. Завтра меня расстреляют.

– Ну, что с тобой поделать. Тогда не бери. А кстати, что ты такое болтаешь? С чего тебя вдруг должны расстрелять?

Инге Шульц, уже стоя у выхода, вдруг оборачивается и разглядывает виноторговца внимательным, едва ли не бесстыдным взглядом. Лангеншайдту сорок пять, у него седые виски, мешки под глазами, слабые мышцы и округлое брюшко.

– Ты меня любишь? – вдруг спрашивает она.

– Что я тебя?…

Отец двоих детей, а с недавних пор еще и дедушка, смотрит на нее непонимающим взглядом. Похоже, он ослышался?…

Инге Шульц ухмыляется ему в лицо:

– Если меня не любит мой винный ангел – кто же полюбит меня тогда?

– Ах, вот что…

Фрицу симпатична эта женщина со своеобразным юмором, и он хочет сказать ей об этом, но за ней уже захлопнулась дверь. Что же, она и сама прекрасно это знает.

По утрам ее будит крик жирафа. Приятно слушать.

Ночью в музее Инге пишет простое, но удачное стихотворение, которое начинается словами «Я на краю. Совсем одна…», но она снова забывает его, едва приложившись к рюмке.

Как и многие другие ее стихи, листок с этими строчками летит в мусорное ведро, а позже оказывается на столе у Эндевитта. Вчерашний капитан, а сегодня уже подполковник считает, что на худой конец бумажка может сойти за предсмертную записку. Эндевитт постоянно имеет в виду этот худой конец, однако конкретных планов по устранению Инге Шульц пока не строит. Он получил лишь неопределенный намек сверху, что такой исход дела возможен. В самом крайнем, самом из ряда вон выходящем случае.

Инге страдает галлюцинациями. По ночам, когда обходит музейные залы с тяжелым фонарем в руках, похожим на шахтерскую лампу, она слушает музыку, что тихо играет в ее голове. (А может, это не так? Ведь некоторые помещения здания использует для звукозаписи киностудия.) Картины, освещенные лучом ее фонаря, смотрят на нее как-то иначе, персонажи глядят на нее с насмешкой и злобой. Ее жизнь стала музейным экспонатом. Может, ей повеситься прямо здесь, в одном из этих громадных залов? А может, просто залечь в ящик одного из многочисленных архивов – уснешь там навеки, и о тебе никто и не вспомнит. Ах. Нет, нет, до этого не дойдет.

А вот висит ее портрет. Художник нарисовал ее такой страшной, такой непривлекательной. Настоящий фотореализм. Что это за ходячее страдание? Старая, с перекошенным лицом, с фонарем в руках. Ах нет. Это не картина. Это всего лишь зеркало.

Утром Инге Шульц шатается по городу. Она не желает возвращаться домой, ей хочется проветриться на свежем воздухе. Похоже, за ней следят. Водку она вылила в унитаз, а теперь пригоршнями льет себе на голову ледяную воду из источника. Потом заходит в церковь, садится на одну из дальних скамеек и засыпает. Никто ее не гонит, никто не обращает на нее внимания.

В какой-то момент ее дергает за рукав молодой священник:

– Церковь закрывается до завтра.

– Чего? А сколько времени?

– Почти шесть. Вы проспали здесь целый день.

– Я… хочу поговорить с кем-нибудь.

– О чем?

– Я не верю в Бога. Говорю вам сразу.

– А вы хотели бы верить?

– Нет… нет.

– Сначала можно делать так, словно вы верите. Иногда это помогает.

Священник, похоже, очень милый и добрый человек, довольно мягкий, возможно, даже с чувством юмора.

– Но ведь ваш Бог очень жесток? Как быть тогда?

– Поговорите об этом с ним самим! Скажите, что вас не устраивает в нем. Сделайте шаг к диалогу.

Инге отрицательно качает головой. Она не желает беседовать с Богом: получится лишь монолог. Она хочет поговорить с живым человеком.

– Хорошо. Я к вашим услугам. Слушаю вас, – говорит священник, садясь рядом с ней.

Она силится что-то сказать, но перескакивает с одной мысли на другую, путается, ее начинает бить дрожь… Тогда Инге встает и уходит из церкви, не прощаясь. Добравшись до дома, она собирается позвонить на работу и сказаться больной, но тут же забывает об этом. Ей так сильно хочется выпить, что даже самой становится стыдно. И как раз этот стыд дает ей какую-то надежду. Нет, она не напьется как свинья. Она выпьет одну, максимум две рюмочки, чтобы только заглушить боль. Лишь столько, сколько нужно, чтобы в ее висках перестала бешено стучать кровь.

 

Вмешательство

Я получил заграничный паспорт – совсем как настоящий. Нет, он как раз и был самый настоящий, по крайней мере в том, что касалось его оформления. Он был таким настоящим, каким только может быть фальшивый паспорт. Выдавать подробности его получения я не имею права, да в этом и нет никакой необходимости. Я хотел въехать в ГДР за рулем какой-нибудь неприметной, однако очень надежной машины среднего класса. Под скромную машинку мы загримировали «опель-адмирал». После некоторых манипуляций он стал выглядеть немощным старичком, хотя под его капотом скрывался мощный мотор в сто восемьдесят лошадиных сил. В окна вставили пуленепробиваемые стекла, усилили кузов. В багажнике устроили скрытое двойное дно, где мог поместиться худой человек. Наверное, это звучит как шпионский триллер, однако почему бы и нет? Я хотел во что бы то ни стало выручить Софи. Вы считаете, я что-то сделал неправильно?

– Я вовсе так не считаю.

– Но вы состроили такую мину!

– Я вовсе не строил никаких мин…

– Добрый день. Я так и думал, что вы придете снова. Надеялся на это.

– Надежда – это фантазия бессилия. Это католическая церковь?

– Нет.

– Но тем не менее вы исповедуете меня?

– Но ведь вы говорили, что не верите в Бога?

– Разве это имеет какое-то отношение к исповеди? Будьте гибким!

Вольфгангу Вестермюллеру, священнику церкви Святого Николая, постоянно приходится быть гибким, однако всему есть предел. Тем не менее он соглашается выслушать женщину, хотя понимает, что, разговаривая с ним, она навлекает на себя опасность. Он чувствует себя обязанным сказать ей об этом. Ведь за ним постоянно наблюдает Штази, и их встреча точно попадет в протокол.

– Ах! – вырывается у Инге. – Что вы говорите?! – И она хохочет во все горло.

Такое поведение не нравится священнику, он испуганно машет руками и просит ее быть более сдержанной.

– В чем же состоит ваша проблема?

– Я должна изменить что-то в моей жизни но не могу ничего изменить. Я сижу в западне.

– Человек всегда может что-то изменить в своей жизни.

– Вы, наверное, имеете в виду поменять обои? Или поставить в вазу другие цветы? Или что?

Но их дискуссия так и не успевает начаться. В церковь входят двое крепких мужчин в штатском, хватают Инге под руки и тянут к выходу.

Пройдемте, пройдемте, только, пожалуйста, не поднимайте шума.

После двухчасового ожидания в приемной Инге наконец оказывается в кабинете Эндевитта. В отличии от госпожи майора Шультце он сразу же начинает «тыкать» своей подопечной:

– Что может делать в церкви такая женщина, как ты? Да к тому же именно в этой церкви?

– Я замерзла.

Такое объяснение не удовлетворяет Эндевитта. Ведь церковь Святого Николая – рассадник инакомыслия и крамолы, настоящее крысиное гнездо.

– Замерзла она! Ты что, крыса? Где твое достоинство? Мы заботимся о тебе изо всех сил, а ты, похоже, не слишком-то благодарна нам. Твоих коллег перестреляли, как собак, кто-то гниет в тюрьме, кто-то, как заяц, скрывается от преследования. А ты сидишь здесь в тепленьком гнездышке, живешь без забот, без хлопот, и что? Тебе не стыдно, а? Государство сделало для тебя так много, а ты вон что себе позволяешь?! Смотри у меня. Ты перед нами в долгу!

Непередаваемое ощущение на въезде: проверяют мой паспорт. Если верить ему, то зовут меня теперь Александр Курц. Осматривать машину никто и не подумал.

– Цель вашего посещения Германской Демократической Республики?

– Повышение квалификации.

– Завтра вам необходимо зарегистрироваться в соответствующем органе.

– Обязательно сделаю! Спасибо.

– Проезжайте!

– Я знать не знаю этого попа! И не смейте говорить мне о моем «достоинстве»! И о том, что я должна стыдиться. И о беззаботной жизни. У меня вообще нет жизни…

Каждый час Эндевитт ожидает известия о том, что его жена родит, причем первого ребенка, поэтому сегодня Инге Шульц особенно действует ему на нервы. Он заканчивает разговор, сделав ей строгое предупреждение и высказав конкретную угрозу, а когда подопечная уходит, Эндевитт укоряет себя за излишнее мягкосердечие.

Ночью Инге Шульц прощается со своим музеем. В двояком смысле. Зачем ждать до конца года? Сейчас середина ноября. Еще целых шесть недель бродить по этим темным залам, сидеть в одиночестве?! Ей нужно начать новую жизнь, при свете дня. Доброе начинание, и запретить ей сделать это никто не в силах. Она бросит пить, будет жить на свою маленькую пенсию, и, может быть, когда-нибудь у нее появится возможность бежать…

Первенец Эндевитта, девочка, появляется на свет без осложнений. Посидев часок со своей женой, Эндевитт возвращается в бюро, чтобы наверстать упущенное рабочее время. Он подводит итог событиям ушедшего дня и пишет докладную своему непосредственному начальнику в Восточном Берлине. О двукратном контакте Инге Шульц со священником Вестермюллером упоминает лишь вскользь, в самом конце донесения, не называя никаких подробностей. Он пишет: «Контакт был пресечен. Инге Шульц получила строгое внушение с предписанием вести себя благоразумнее».

Безо всяких промежуточных остановок я примчался в Лейпциг и остановился в простом пансионе с завтраком. Около десяти вечера я отправился прогуляться, и ноги сами понесли меня к музею имени Димитрова. Старое монстроподобное здание дремало в потемках, и лишь в одном его окне, рядом с портиком, горел свет, приглушенный опущенными жалюзи.

Я не собирался подходить ближе, чтобы не вызывать ни у кого подозрений. За те месяцы, что прошли с получения открытки, я, естественно, провел разыскания и выяснил, что в зарплатных ведомостях музея действительно числится некая Инге Шульц. Однако ее адрес в Грюнау оказался уже неактуальным, а новое место жительства держалось в секрете. Какую именно должность она занимала и в какое время суток работала, выяснить не удалось. Ведь из-за границы мне приходилось действовать предельно осторожно, и я решил, что узнать эти данные легче будет на месте.

Как я уже сказал, на время поездки в ГДР я звался Курц, Александр Курц. Я не случайно выбрал девичью фамилию Софи – в случае чего можно утверждать, что я ее родственник, скажем, сводный брат со стороны отца. Почему бы и нет? Я спокойно мог бы сказать, что всю жизнь искал свою потерянную сестру и наконец-то нашел ее – такая сентиментальная слезовыжималка всегда понятна и правдоподобна. Кроме того, поскольку вы снова состроили такую мину, я напомню вам, что в те времена…

– Я вовсе не строил никаких мин.

– Нет, строили. Итак, в те времена до нас еще не дошли жуткие слухи о том, что творится у нас под боком, – я говорю это для молодых, неопытных читателей. В Западной Европе еще понятия не имели, что это за государство и на какие конкретные пакости оно способно. Левая оппозиция пресекала любую критическую информацию как пропаганду правых. Считалось, что умный человек обязательно должен быть левым, но я и так не считал себя глупым, поэтому не торопился объявлять себя леваком. Я не являлся ни левым, ни правым, я был предпринимателем, прагматиком, но иногда действительно рассуждал, как левый, сам того не замечая. Поэтому мой вояж в ГДР можно назвать поступком наивного человека. Действительно, что могло со мной случиться? Никто ведь не будет меня пытать, я самый обычный гражданин ФРГ с незапятнанной биографией, какие ко мне могут быть претензии?

Вот сейчас вы снова корчите мину, но сейчас уже можно, я вам разрешаю – смейтесь, смейтесь надо мной, наивным простофилей. Вы имеете на это полное право.

Фон Брюккен улыбнулся, затем, сраженный приступом сильной боли, скорчился в позе эмбриона, и, хотя он стыдливо отворачивался от меня, я все-таки заметил, как он впился зубами в подушку, чтобы не закричать.

Через несколько минут он попытался продолжить свой рассказ, однако вскоре был вынужден замолчать. Он вызвал к себе врача и усталым жестом попросил меня удалиться.

Ночью въезд в замок заполонили несколько санитарных машин. Я спросил у Лукиана, как чувствует себя Александр. Он ответил, что уже давно пора положить шефа в больницу, но тот отказывается наотрез. И вот теперь больница приехала к нему сама, и в парадном зале устроили палату интенсивной терапии.

– Нам с вами нужно поговорить, – прошептал он и потянул меня во двор. – Нигде нельзя чувствовать себя уверенно! Даже здесь, на свежем воздухе.

И Лукиан попросил меня тоже разговаривать шепотом.

– Его боли постоянно усиливаются. Скоро он не сможет прожить ни секунды без морфия. Прошу вас, помните об этом.

– Какое это имеет значение?

– Ну как же…

Лукиан Кеферлоэр открыл было рот, чтобы пояснить свою мысль, но махнул рукой и ничего не сказал. Вероятно, он хотел напомнить мне, что морфинисты склонны к тому, чтобы искажать факты. Возможно, Лукиан был близок к тому, чтобы сообщить свою точку зрения на все, о чем рассказывал мне Александр. Но он оборвал себя на полуслове, опустил голову, прижал руку ко рту и прикусил себе палец.

 

День восьмой

Куда дует ветер

Подполковник Эндевитт неприятно поражен, услышав по телефону следующий приказ: в случае нового контакта Шульц с Вестермюллером немедленно поместить Шульц в полную изоляцию. При попытке побега применять самые решительные меры. Эндевитт должен поступать по обстоятельствам, причем ему предоставляется полная свобода действий. Не столько важна сама наблюдаемая персона, как сохранение в тайне ее настоящих личных данных.

Выслушав тираду начальства, Хорст Эндевитт бледнеет, поскольку против Инге Шульц лично он ничего не имеет. Между тем намеки на «полную свободу действий» означают только одно: наверху желают избавиться от проблемы наиболее легким способом, однако при этом избегают называть вещи своими именами. Эндевитту кажется, что здесь начальство перегибает палку, однако он солдат и обязан подчиняться приказу старшего. Он решает предупредить Инге Шульц в еще более жесткой форме, хочет сделать для нее хоть что-то хорошее, даже если для этого придется отхлестать ее по щекам, чтобы она наконец поняла, куда дует ветер. Чтобы осознала всю важность происходящего. Его прошибает холодный пот при мысли о том, что придется везти Инге Шульц в лес, чтобы там… Нет, подобный исход дела ему неприятен. Желательно этого не допускать. Черт побери, почему он вел себя так мягко по отношению к этой бодливой корове? Затем Хорст вспоминает о своей новорожденной дочери и улыбается. В жизни необходимо уметь отделять одно от другого. Иначе просто не выжить…

Фон Брюккен принял меня в особенно подавленном и надломленном состоянии. Надломленном – самое подходящее слово. Он чувствовал себя виновато, словно хозяин, не сумевший угодить гостям. Его голос совсем ослабел и часто прерывался. Дышал Александр тоже тяжело и неравномерно.

Ему так неприятно умирать. Ведь он еще никогда не делал этого и не имеет ни малейшего опыта. Однако мы приближаемся к концу, и не только к его личному, но и к концу его истории. И он постарается продержаться, пока не доскажет, чем все закончилось.

На следующий вечер – именно столько времени на размышления отвел себе Эндевитт – он не находит Инге Шульц на ее рабочем месте. Руководству музея даже пришлось срочно вызывать старика вахтера, чтобы тот временно подменил ее, поскольку фрау Шульц просто не вышла на работу, без объяснения причин. О каких-либо болезнях она тоже не сообщала. Такой поворот событий очень усугубляет ситуацию Инге, ведь последняя директива гласит, что о подобных вещах Эндевитт обязан сообщать берлинскому начальству. Обязан. В принципе. Может, чуть позже, не сию минуту? Ведь ему дали полную свободу действий, не так ли? Раз там, наверху, выражаются так расплывчато и обтекаемо, то и толковать их распоряжения можно расплывчато, правда?

Эндевитт едет на квартиру Инге, но и там ее нет. Утром он ищет ее в церкви, но и там она, к счастью, не появлялась. Инге Шульц явно испытывает его терпение. В настоящий момент у него нашлись бы дела и посерьезнее.

Подходил к концу мой второй день в Лейпциге. Я мотался по холодному городу в дилетантских поисках Софи. Разрешение на пребывание в ГДР истекало уже через день, и вся моя операция грозила сорваться. Но я, не переставая, вел диалоги с самим собой. Как мне обратиться к Софи? Кем ей представиться? Борисом или тем самым Александром фон Брюккеном, у которого она просила помощи? А вдруг при этом она все же признает во мне Бориса? Как быть тогда? Как объяснить Софи, в чем дело? В каких тайнах сознаваться? А может, просто попросить ее залезть в багажник моей машины, безо всяких долгих объяснений?

Но пока я раздумывал, как мне обратиться к Софи, какой-то человек обратился ко мне. Прямо на улице. Хорст Эндевитт, представился он, не упомянув о своем звании, и попросил пройти с ним в его кабинет. Я спросил, уверен ли он, что я именно тот человек, который ему нужен? Да, уверен, твердо ответил он. Не сопротивляясь, я последовал за ним в здание на Диттрихринге. Мы вошли в кабинет, Эндевитт предложил мне сесть и выпить чашку кофе – он вел себя подчеркнуто вежливо и уважительно.

– Здесь нам с вами никто и ничто не помешает, господин фон Брюккен. Если вы будете со мной предельно честны и откровенны, то и я отплачу вам той же монетой.

Я до того опешил, что не мог произнести ни слова. Я чувствовал себя, словно мальчишка, которого застали за онанизмом, и, моргая, упрямо смотрел в одну точку.

Эндевитт наслаждался произведенным эффектом. Но передо мной сидел все-таки взрослый, благоразумный человек, а вовсе не лютый зверь. Чтобы разрядить ситуацию, он гостеприимным жестом раскрыл передо мной портсигар и попросил мой загранпаспорт.

– Отлично сделано, – улыбнулся он, внимательно изучив документ, и, как ни странно, протянул мне его обратно.

– Как же вам удалось меня вычислить?

Офицер снисходительно усмехнулся, словно такие вещи известны любому взрослому и непонятны лишь неразумным детишкам. Он помассировал пальцами уголки своих губ.

– С тех пор, как вы проявили такой активный интерес к нашему государству – и даже сделали для нас немало полезного, за что вас можно только похвалить, – мы со своей стороны тоже заинтересовались вами. Мы узнали о вас довольно многое, в том числе такое, что слегка озадачило нас. Да, вы действовали довольно осторожно и предусмотрительно. Но не настолько осторожно, чтобы не оставлять совершенно никаких следов! О вашей странной одержимости этой женщиной нам известно давно, уже с 1967 года. С того самого момента, как вы устроили дурацкий маскарад с такси. А открытка являлась лишь пробным шаром. Нам просто хотелось узнать, как вы поступите в этом случае.

– Так Софи не просила меня о помощи?

– Нет. Открытку я написал собственноручно, вот на этом столе.

Это было равносильно удару в солнечное сплетение. Но может быть, он обманывал меня?

– Но ведь до получения открытки я даже не знал, под каким именем живет Софи! Зачем вы сообщили мне эту информацию?

– Рано или поздно вы все равно узнали бы все сами. Это был вопрос времени. Я всего лишь немного ускорил события. – Он улыбнулся и заявил, что и в его профессии порой находится место творчеству, а это чертовски приятно, да-да.

– Меня что, предали?

– Умоляю вас. Вы прекрасно понимаете, что на этот вопрос не существует ответа.

Эндевитт сделал глубокую затяжку, и я, чтобы преодолеть скованность, повторил за ним его жест. Мы смотрели друг на друга в упор и курили. Колени у меня тряслись, и я заложил ногу на ногу, чтобы унять дрожь.

– И что же теперь делать?

– Действительно, это немалая проблема. И прежде всего для меня. Но и для вас, естественно, тоже.

Эндевитт тщательно затушил в пепельнице остаток сигареты, докуренной лишь на две трети, затем заложил руки за голову, сцепил пальцы и наклонил голову назад – так, что у него даже захрустели пальцы. Затем уселся в позу роденовского мыслителя.

– Итак, вы совершили несколько государственных преступлений, – вкрадчиво сказал он. – Подделка документов, въезд в ГДР под обманным предлогом. А если сюда добавить еще попытку помощи при бегстве из Республики, то дело принимает весьма серьезный оборот… – Офицер сделал многозначительную паузу, по всей видимости, отрепетированную заранее. – С другой стороны…

– Так?…

– С другой стороны, что же прикажете с вами делать? Ваши люди знают, где вы находитесь, к тому же вы друг и меценат нашего государства, и с нашей стороны было бы довольно глупо удерживать вас здесь. А что предлагаете вы сами?

Что я должен был отвечать в такой ситуации? Как бы ответили вы? Представьте себя на моем месте и отвечайте! Считайте, что это всего лишь игра, забава, упражнение по моделированию! Итак?…

Немного подумав, я ответил, что в подобные игры играют только дети. А его положение я прекрасно понимаю: ситуация была хреновая. Именно это фон Брюккен и хотел услышать, поэтому продолжил свой рассказ.

– Господин Эндевитт, – сказал я, – вы понимаете, что я желаю Софи только добра. Предложить я могу лишь одно. Позвольте нам незаметно выехать из ГДР. Софи будет лежать у меня в багажнике, а потом она поселится в моем замке Ойленнест, и я лично отвечаю за то, что никто и никогда не узнает ни слова об Инге Шульц и ее жизни в Лейпциге.

– А если она все-таки проговорится?

– Это всегда можно назвать ложью! Если бы ей уж так хотелось поведать миру свою историю, она давно бы написала письмо в какую-нибудь западную газету. Но зачем ей это делать? Для чего? Дайте же нам с Софи спокойно уехать.

Медленно кивнув, Эндевитт прикусил нижнюю губу:

– Да, наверное, это был бы лучший выход. – Он снова сделал паузу, вероятно, для того, чтобы слегка помучить меня неопределенностью. – Однако здесь есть свои трудности.

– Какие же?

– Отношение к делу Инге Шульц неоднозначное. В последнее время она стала вести себя неадекватно. Это никому не нравится, и избавиться от нее было бы лучшим выходом.

– Если это вопрос выкупа…

– Нет-нет, даже не пытайтесь меня подкупить. Я не больной на голову. Я всего лишь маленький винтик в огромной машине, и, если я приму от вас деньги, мне тут же придет конец.

Но у меня имелось свое мнение. Я напомнил офицеру, что экономика его страны находится в столь плачевном состоянии, что ей не миновать кризиса. Через два-три года все рухнет к чертовой матери, а сейчас ему предоставляется возможность озолотиться без малейшего риска и до конца своих дней жить припеваючи.

Эндевитт посмотрел на меня, как на сумасшедшего, и ухмыльнулся:

– Ну и фантазер же вы! Так мы с вами далеко не уедем. В данном случае мои полномочия не безграничны. Самовольно разрешить вам уехать я не могу ни при каких обстоятельствах. Этот вопрос необходимо утрясать с вышестоящим начальством, и я не думаю, что… – Он запнулся. – К вам лично это не имеет никакого отношения.

По всей видимости, политбюро еще не обладало полной информацией по делу Инге Шульц. Мне казалось, что я уловил ситуацию: Эндевитт не дал дальнейшего хода сообщению о том, что я въехал в пределы ГДР, и оно задержалось пока на его рабочем столе. Возможно, он не докладывал вышестоящему начальству и о той ниточке, что связывала меня и Софи. Однако я не понимал, чего он добивается от меня. Я мог исполнить любое требование Эндевитта, поэтому придвинулся вместе со стулом чуть ближе к его столу.

– А какие предложения у вас?

На мгновение я почувствовал облегчение от того, что перешел в контратаку.

– Инге Шульц должна умереть, – последовал немедленный ответ.

– Что вы сказали?

– Инге Шульц числится на особом счету и проходит по всем нашим документам. Здесь она жила, здесь она и должна умереть, чтобы ее дело было закрыто и сдано в архив. И если Софи Крамер вздумает когда-либо назвать себя Инге Шульц, то неопровержимым доказательством ее неправоты будет лишь труп названной особы.

Вот как. Разумный довод. Похоже, у Эндевитта сложился особый план, и требовалось лишь разработать его в деталях. Я пригнулся, словно для конспирации. Все выглядело так абсурдно!

В это время люди Эндевитта рыскали по городу в поисках Инге Шульц, чтобы та не натворила глупостей, пока мы с подполковником окончательно не договоримся о том, что с ней делать. Не очень-то веселый расклад! А Эндевитт, все больше упиваясь своей властью, с каждой минутой становился все приветливее, угощал меня коньяком и показывал полароидную карточку своей новорожденной дочурки.

– Вам известно, что такое жаркое глубокой заморозки?

– Нет. Я лишь чувствую, что это совсем не то, что я предполагаю.

В этот день Инге Шульц прячется в винном магазине. Она сидит на деревянной скамеечке под прилавком, и, хотя ее присутствие не очень-то приятно хозяину, он не высказывает явного недовольства. Фриц не знает, чего она от него хочет. Не знает этого и сама Инге.

– Жаркое глубокой заморозки – это тела жертв пожара, изуродованных огнем до неузнаваемости. Некоторых из них не хоронят, а замораживают и достают тогда, когда требуется предъявить труп человека, который на самом деле еще жив или доживает считанные дни, однако должен умереть совсем не той смертью, о которой узнает широкая общественность.

Что ж, очень интересно и познавательно. Но у меня появилось чувство, что этот человек издевается надо мной.

– Слушайте! У меня такое предложение. Мы инсценируем гибель Инге Шульц от пожара в квартире, достаем из холодильника обгоревший труп того же пола и примерно того же роста, оттаиваем его и предъявляем как доказательство ее смерти. Вы забираете свою Софи, пересекаете границу, и больше мы с вами друг друга не знаем.

До меня медленно доходило, что этого человека уже не надо подкупать, потому что он давно подкуплен.

Раздался телефонный звонок. Эндевитт взял трубку и вскоре просветлел лицом:

– Значит, так? Хорошо. Чудесно. Удерживайте ее там! – Он положил трубку и предложил выпить за успех. – Ваш выход, фон Брюккен, – произнес он, чокаясь со мной коньяком. – Забирайте ее себе, раз. уж так хочется, а остальное предоставьте нам. У вас есть паспорт для Софи?

– Естественно!

Я воскликнул это, словно коммерческий агент, который желает убедить потенциального покупателя в качестве своего товара и вместе с тем боится, что сделка может сорваться из-за какой-нибудь досадной мелочи.

– Я так и думал. Можно взглянуть?

– Пожалуйста, прошу.

Он долго шелестел страницами паспорта и даже понюхал его.

– Отличная работа. На границе у вас с ним не будет никаких проблем. Но только пусть бедняжка не корчится все время в багажнике. Смотрите, не подкачайте. Эх, меня бы туда. Так, и запомните еще вот что. Если госпожа Крамер все-таки вздумает потом хлопать крыльями, то мы найдем верный способ ее успокоить. Скажите ей об этом. С приветом от меня. Удачи!

– Удачи?… Что же я должен теперь делать?

– Разве тебе не надо домой, Инге? Ты не замерзла? Ах да, я вижу, ты вся дрожишь. Но ликерчик тем не менее поставь на место. Зачем ты его открыла? Придается тебе заплатить за него.

– Значит, ты все-таки меня не любишь.

– Всему есть предел, Инге. Всему есть предел!

– Ты такой же, как и все в этой стране. Знаешь, что я тебе сейчас расскажу?

У Фрица Лангеншайдта сейчас наплыв покупателей, и он обязан обслужить их всех. Он просит Инге немного подождать и через некоторое время снова поворачивается к ней:

– Что ты собиралась рассказать?

– Знаешь, Фриц, однажды мы грабили банк в Западном Берлине, а я при этом раздавала заложникам суфле в шоколаде…

– Да, Инге, на тебя это похоже.

– Я прекрасно понимаю, что на меня это совсем не похоже. Правда, если честно, суфле в шоколаде раздавала совсем другая баба, хотя ее тоже звали Инге. Нам очень понравилась эта идея, и мы решили ее скопировать. Но вся эта кондитерская дрянь просто вывалилась у меня из рук. Я постоянно спрашиваю себя, что вышло бы из меня, окажись я в Штатах.

– В Штатах? В Америке?…

– Так точно. Или если бы я осталась в том замке со скрипачами. Ах, дружище, сколько возможностей дается нам в жизни поначалу, даже если в итоге от них остается только одна… А моя сестра, моя сводная сестра, ведь ее родители меня удочерили, сначала была такой непримиримой, такой радикалисткой, а что стало из нее потом? Деньги, деньги испортили ее напрочь. Интересно, счастлива ли она?

– Не надо, Инге. Не мучай себя деталями.

– Поздно вечером Эндевитт довез меня до пансиона, сказал, что я должен забрать свои вещи, сесть за руль своей машины и ехать по одному адресу, откуда я могу забрать Софи. Вернее, он сказал: взять на сохранение. Я представлял себе что угодно, в том числе и самое плохое. Пожалуйста, пообещайте мне одну вещь.

– Какую?

– Когда я умру, обязательно узнайте у Лукиана, предпринимал ли он что-нибудь в этом деле. Мне он этого не скажет никогда, никогда. Однако чувствовалось, что в этом деле замешан кто-то еще. Кто же, если не он? Я никогда не узнаю правды – так я вынужден расплачиваться за то, что случилось. Но если об этом узнаете вы, то будем считать, что об этом узнаю и я. Обещаете?

И я пообещал Александру фон Брюккену сделать все, что он просит.

 

Передача

Инге Шульц страшно пугается, когда слышит, что из магазина выгоняют всех покупателей.

– Магазин закрывается на инвентаризацию! Просьба освободить помещение!

С места, где прячется Инге, слышны лишь голоса, звук закрываемой двери и защелкивание замков.

«Меня сдал Фриц!» – вихрем проносится у нее в голове, однако, бросив взгляд на побелевшее лицо Лангеншайдта, она понимает, что это вовсе не обязательно его рук дело. Трое сотрудников Штази медленно обходят прилавок, затем встают как вкопанные, широко расставив ноги, и не говорят, чего они хотят. Что же касается Инге, то она должна сохранять спокойствие, оставаться на месте и молчать.

Фриц мысленно терзает себя неразрешимыми вопросами – что такое происходит, во что же он вляпался и как это все объяснять вечером жене. На улице начинает падать мягкий снежок.

– В чем меня обвиняют? – то и дело шепотом повторяет Инге.

Торговцу велят передать ключи от магазина, после чего он может идти. Поспешно воспользовавшись этим правом, Фриц торопится прочь, даже не удостоив взглядом лучшую свою покупательницу. На какое-то время повисает мертвая тишина.

Сотрудники госбезопасности закуривают и угощают сигаретой и Инге, хотя она не просит об этом. Агенты ведут себя так, словно все происходящее находится в порядке вещей и не требует никаких объяснений. Они обсуждают фильм, который идет на этой неделе, хвалят игру актрисы, исполняющей главную роль. Инге кажется, что они на что-то намекают, говорят шифрованными фразами, но на самом деле это всего лишь обычная болтовня для того, чтобы скоротать время. Если подопечная пытается встать, то чья-либо рука сразу осаждает ее, и она остается сидеть, задавая вопросы, на которые никто не собирается отвечать.

Внезапно раздается стук в дверь. В замке снова поворачивается ключ, и в магазин заходит какой-то мужчина с растерянным лицом. Его лоб покрыт бисеринками пота, в глазах читается неуверенность – туда ли он вообще попал? Инге встает, и на сей раз ей никто не препятствует.

Кто это такой? Лицо мужчины ей чем-то знакомо, хотя годы сильно изменили его. Где она его видела?

Уже немолодой, но стройный и жилистый человек прокашливается и произносит:

– Ну вот.

Что «ну вот»? Что здесь происходит? Ему никто не отвечает. Может, это палач?

– Значит, я забираю госпожу Шульц.

Этот человек с бесцветным голосом не похож на сотрудника Штази, хотя по большому счету ничего нельзя утверждать. Какие конкретные приметы имеют сотрудники Штази? Мужчина поворачивается. Почему на его лице написаны растерянность и смятение?

– Госпожа Инге Шульц?

– Да…

– Пожалуйста, пройдемте со мной.

Откуда-то она знает этого человека и напрягает память, чтобы вспомнить откуда?

Инге делает несколько шагов в его сторону, и три соглядатая из Штази относятся к этому благосклонно. Они совершенно не возражают. Мужчина протягивает руку, но Инге не отвечает на этот дружественный жест, и рука мужчины повисает в воздухе.

– Госпожа Шульц, я приехал за вами. Пожалуйста, следуйте за мной. Вы можете мне доверять.

Я не знал, что говорить. Каждую секунду я ожидал, что случится нечто непредвиденное, что вся эта хрупкая зыбкость момента разрушится и полетит в тартарары. Наверное, я должен был твердо сказать себе: я – Александр фон Брюккен, и никто не может причинить мне вреда, иначе между нашими государствами разразится война. Но что я должен говорить Софи? Я видел, что она напугана до смерти. И тем не менее благоразумнее было не вываливать ей сразу всю правду. Хотя, честно говоря, я и сам не знал, какую именно правду выбрать. Очевидно, она уже приняла на грудь: ее ноги неуверенно заплетались, однако голова оставалась ясной.

Я посадил ее на переднее сиденье моей машины. Автомобиль стоял в тесном гараже на территории магазина. На улице уже стемнело.

– Послушай, – сказал я, – ты должна мне верить. Ты помнишь меня?

Инге уже припомнила его, однако не признается в этом и медленно качает головой. Этот Борис, таксист – оказывается, агент Штази! Как грустно. Она понимает, что на карту поставлено все. К чему лицемерие? К чему пустая болтовня?

Она не ответила мне. Ее лицо – сама меланхолия, музыка, в которой перекликаются ноты ожидания, страха, надежды, разочарования, всего сразу, и эта музыка слышна лишь мне одному. Сначала я не хотел говорить, не хотел произносить ни слова, чтобы не нарушить немое звучание этой печальной симфонии. Но через какое-то время я понял, что обязан что-то сказать, все равно что. Нет, не все равно. Абсолютно не все равно.

– Слушай меня внимательно. Мы с тобой покидаем этот город и едем на Запад. К сожалению, те бе нельзя сидеть рядом со мной. Никто не должен тебя видеть. Можно тебя попросить устроиться в багажнике? Понимаю, там тесновато, но поверь, это совсем ненадолго. Как только мы выедем за пределы Лейпцига, ты снова сядешь вперед, как сейчас. Ну как, потерпишь?

– Я должна ехать в багажнике?

– Только пятнадцать минут. Пожалуйста!

Перед полураскрытыми воротами гаража стояли трое людей из Штази. Засунув руки в карманы, они с интересом наблюдали за нами. У меня не было права на ошибку.

– Мне придется лезть в багажник?!

– Да, да, Софи, я прошу тебя это сделать.

– Но я не хочу!

– Я прекрасно тебя понимаю. Но тем не менее – лезь! Это пойдет тебе только на пользу. Только на пользу!

Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Я с трудом сдерживался, чтобы не заплакать.

Софи огляделась, словно дикий зверь, который ищет лазейку, чтобы убежать из клетки. В конце концов она все же улеглась в багажник, с таким видом, словно прощается с миром.

Какую боль я вынужден причинять моей возлюбленной! Я все же расплакался и молча глотал слезы, а сотрудники Штази смотрели на меня, ухмыляясь. Меня попросили не останавливаться без особой нужды. Я нажал на газ, но находился в таком состоянии, что едва удерживал руль в руках. Еще никогда я не ощущал такую близость, такое единство с Софи. Нет, никогда. До сих пор удивляюсь, как мне удалось проехать по оживленному центру Лейпцига – казалось, эти маневры длились бесконечно, часами, хотя на самом деле я потратил всего минут двадцать. С грехом пополам выбравшись на загородную трассу, я остановил машину в глухом месте, посреди степи, и открыл багажник.

В глазах Софи застыл немой ужас. Она наверняка думала, что ее везут на расстрел, и не расставалась с этими мыслями даже тогда, когда я вежливо пригласил ее сесть рядом со мной. Мы ехали дальше по плохо освещенной дороге. Я решил, что разрядить обстановку поможет музыка, и включил кассетный магнитофон. Из динамиков полилась мелодия «Битлз». Вскоре начал накрапывать дождь, переходящий в мокрый снег, что падал крупными мягкими хлопьями. Я вынужден был следить за дорогой с особым вниманием.

– Так куда же мы едем? – нарушил тишину ее голос.

– На границу. Прошу тебя, не бойся. Тебе совершенно нечего бояться. Через несколько часов ты будешь на территории ФРГ.

– Это звучит слишком заманчиво, чтобы быть правдой.

– Но это правда.

– А что потом? Там, за кордоном? Меня арестуют?

– Не исключено, однако в любом случае – не сразу. А может, этого вообще не будет. Все зависит от тебя самой.

До чего неуклюже я выражался! Я протянул Софи ее новый паспорт. Она открыла его, увидела свою девичью фамилию и не знала, что и подумать. Хотя нет, это, скорее, моя интерпретация: на самом деле это я не знал, какие мысли у нее в голове. С ее губ сорвался едва слышный вздох облегчения. Похоже, она окончательно поняла, что ее везут не на расстрел. По крайней мере, у моей любимой появилась надежда.

– Тебя зовут Борис, верно? Таксист? Я сразу тебя узнала.

– У тебя хорошая память.

– На самом деле ты никакой не таксист, правда?

– Да.

Возникла напряженная пауза. Снежные хлопья кружились и в моих мыслях, не давая им успокоиться. Я твердо решил не говорить Софи, кто я такой на самом деле. Может быть, я когда-нибудь и признаюсь ей, но только не сейчас. Софи должна решать сама, как ей жить дальше, и я не хочу вмешиваться в ее жизнь. Там, по ту сторону границы, я сделаю ей одно предложение, это само собой разумеется. Предложение будет простым, безо всяких обязательств, условий, задних мыслей… Ведь ей необходимо место, где можно преклонить голову – где-нибудь на этой Земле, где она будет чувствовать себя в полной безопасности. Вот чем были заняты мои мысли. А через несколько секунд, на крутом повороте, мне пришлось резко затормозить, и машину занесло, но все обошлось, мы устояли. На дороге образовался гололед, и поэтому ехать пришлось в темпе улитки. Снегопад становился все сильнее и сильнее.

Вообразите себе: мы ехали по страшному захолустью, пробираясь сквозь непроглядную тьму. Может, нам стоило переночевать в какой-нибудь деревне? Но как показаться там на машине с западными номерами?! Сколько вопросов неизбежно посыплется на нашу голову! Сколько неприятностей может подстерегать нас, вплоть до срыва всей операции! Я взял на себя многое и уже многого достиг. До финиша осталось совсем немного – неужели ставить все под удар только потому, что ноябрьское небо страдает недержанием? Злая шутка, если на небе действительно есть Бог.

Отыскав более-менее удобное место, я остановил машину на обочине:

– Ехать дальше нет никакого смысла. Мы окажемся в кювете.

– И что же мы теперь будем делать?

– Ждать.

Как назло, бензобак оказался заполнен лишь наполовину. Правда, винить в этом было некого – только самого себя. До границы бензина бы еще хватило, с натяжкой, но о том, чтобы переночевать в машине с работающим двигателем, не могло быть и речи. А на улице очень холодно – ноль градусов. В багажнике лежали шерстяные одеяла, и я пошел за ними. Но едва мне стоило отлучиться, как Софи распахнула дверцу и кинулась прочь, по заснеженному полю, перепаханному глубокими бороздами. К счастью, ей не удалось убежать далеко – она споткнулась, ушибла лодыжку, и я сумел догнать ее и на руках понес обратно в машину. О Боже, если ты действительно не так жесток, как я думал, и послал снег, чтобы у меня появился предлог взять Софи на руки, тогда я прощаю тебе все.

Она зарыдала, прижав к лицу кулаки, которые дрожали не только от холода.

– Кто ты такой?! – закричала она на меня. – Чего тебе от меня нужно?

Я накинул оба одеяла на ее трясущееся тело, отодвинул с ее лба взмокшие пряди растрепанных волос и попытался успокоить ее.

– Не бойся, – шептал я. – Ничего не бойся!

Что сказали бы вы на моем месте? Нашлись бы у вас лучшие слова? Все еще играла музыка, последняя песня на кассете. Пели знакомые голоса, а я держал Софи за руку – любящий согревал любимую. Такой странный, такой неуловимый, по сути, момент – прекрасный и страшный одновременно. Она плакала, я тоже, и в какой-то момент Софи перестала плакать и стала удивляться тому, что мужчина плачет.

Я ощутил ее прикосновение к моим волосам, движение ее пальцев по моему виску.

– Кто же ты такой на самом деле? – спросила она, на сей раз спокойно и даже с нежностью.

И я поцеловал ее – запечатлел на ее губах один-единственный короткий поцелуй – и промолчал.

И по сей день я не знаю, узнала ли она меня в тот момент? Мне показалось, ее лицо озарилось какой-то догадкой, может быть, я не знаю, но тот поцелуй, боже мой, тот поцелуй…

После минутной паузы из магнитофона вдруг понеслась дополнительная песня, совершенно неуместная в данный момент. Божественное мгновение, когда на тебя снисходит неведомая до того благодать, случается в жизни лишь однажды, а затем все возвращается на свои места. Теплый западный ветер принес нам спасение. Снегопад утих, капал лишь дождь, и то несильно, а вскоре утих и он. Я снова вырулил на шоссе, и при очень медленной езде мы достигли границы примерно к часу ночи. Я протянул пограничнику паспорта, он внимательно изучил их, затем вгляделся в наши лица – и вернул мне документы. Я протянул паспорта Софи, чтобы та положила их в бардачок, и она не преминула заглянуть в мой паспорт. Увидев, что я тоже ношу ее девичью фамилию или по меньшей мере выбрал ее для прикрытия, она рассмеялась. Впервые в жизни я слышал такой смех – сдавленный, хриплый, едва ли не повизгивающий. Описать его в точности выше моих сил. Но ведь вы сделаете это за меня? Все опишете и все объясните. Верно?

По ту сторону границы, на территории ФРГ, Софи попросила меня остановить машину. Я подумал, что ей нужно в туалет, и свернул на ближайшей площадке для отдыха. Софи взяла свой паспорт, сунула его в карман, вылезла из машины и распрощалась со мной. Совершенно буднично, без малейшего волнения.

– Спасибо тебе.

– Куда же ты пойдешь? Наверное, тебе нужны деньги?

– Можешь не беспокоиться! – огрызнулась она и исчезла.

Я прождал ее несколько часов. Я искал ее и долго бродил по округе, выкрикивая в ночи ее имя.

Больше я Софи никогда не видел. Возможно, ее подобрала какая-нибудь попутка.

Утром в местных новостях Лейпцига сообщили, что в квартире Инге Ш., служащей музея имени Димитрова, произошел пожар. Женщину спасти не удалось, и пожарные извлекли наружу лишь ее обгорелый труп. Существует даже официальная могила Инге Шульц.

Я вернулся в Ойленнест, ожидая, что Софи даст о себе знать. Но ждать оказалось бессмысленно. Похоже, она прекрасно устроилась и без меня. С тех пор прошло уже почти пятнадцать лет.

Софи Крамер так и не арестовали. После воссоединения двух Германий выяснилось, под каким именем Софи жила в ФРГ, однако Инге Шульц уже не было в живых. В полиции все же сомневались в подлинности данных и даже собирались провести эксгумацию со сравнением ДНК, однако мне удалось предотвратить это мероприятие. С тех пор ее перестали разыскивать. Софи живет где-то на этом свете, но я не знаю где. Я не делал больше никаких попыток разыскать ее. На какие средства она живет, если еще жива, я тоже не знаю. Меня это не касается. Да. Вот и все. А вы надеялись на хеппи-энд?

– Но это и есть хеппи-энд.

– Вы так считаете? Ну хорошо. Возможно, вы и правы.

Фон Брюккен совсем выбился из сил. Он опустил голову на подушку и прикрыл глаза. Некоторое время я сидел рядом с ним, пока не спохватился вызвать врача.

Вечером Лукиан высказал мнение, что в моем дальнейшем присутствии в замке нет никакой необходимости. Кроме приветствий и добрых пожеланий, хозяину дома больше нечего мне сказать. Восполнить недостающее мне поможет фантазия, но я должен изменить все имена, подождать с публикацией несколько лет и обязательно упомянуть в конце книги, что это не документальная история, а художественный вымысел. Насчет гонорара беспокоиться не стоит. Мне предоставят две кожаные папки с заметками, протоколами и магнитофонными записями, но не насовсем, а во временное распоряжение (это Лукиан подчеркнул особо). После этого разговора он сам отвез меня на вокзал.

– Можно мне задать вам еще пару вопросов?

– Нет.

Это было его последнее слово, Затем Лукиан молча пожал мне руку.

 

Необычные повороты

Александр Фон Брюккен написал мне еще одно письмо, в котором благодарил за плодотворное сотрудничество.

Написанные нетвердой старческой рукой строчки наползали друг на друга и разобрать слова можно было с огромным трудом, однако общий тон письма оставался светлым и беспечальным.

Старик писал, что в жизни часто случаются весьма необычные повороты. Одним людям суждено сидеть в зрительном зале, другие же рождены актерами, и он до сих пор не разобрался, что из этого достойнее. Никто не может быть до конца уверен, в какой именно функции он действует в том огромном театре, который представляет собой мир, и этот феномен удивляет фон Брюккена больше всего. Искусству подвластно все: оно может сделать из билетеров главных героев, и наоборот. Сама жизнь – это огромная глыба материала, из которого можно создать очень разные вещи или же обратить в ничто. Однако в целом он доволен своей жизнью, хотя ему и есть в чем упрекнуть себя. Его жизнью властвовал Эрос – сложное, многогранное, могущественное начало. Человека, попавшего в жернова любви, может растереть в пыль, однако при этом он хотя бы не чувствует себя одиноким и незначительным существом. Он будет очень рад, если я прислушаюсь к его словам.

«Искренне желаю Вам удачи».

 

Нечто

Через несколько месяцев меня пригласили на похороны. Я мог позволить себе доехать от Мюнхена на такси, но на душе у меня лежал камень – мне было совестно, что работа над романом все еще не начата. Чего-то явно не хватало, но я не понимал чего.

Такси въехало по подъему к замку. Ойленнест недавно отремонтировали, он сверкал свежей краской – именно так я представлял себе сияние Ледяного дворца. Парк с березовым перелеском смотрелся по-идиллически живописно, нежная молодая зелень газона гармонично перекликалась с небесной синевой. День клонился к вечеру, и края облаков за деревьями уже окрасились алым.

Меня не только никто не приветствовал – здесь как будто вообще не замечали моего присутствия. Это были очень тихие похороны. Немного музыки и никаких надгробных речей, как и пожелал Александр в своем завещании.

Специальный гидравлический лифт плавно опустил гроб в могилу. В общей сложности на церемонии присутствовали чуть больше десятка человек, в том числе несколько пожилых мужчин в черных костюмах, похожих на униформу. Некоторые бросили в могилу по красной розе, другие стояли просто так. Лукиан держался далеко в стороне и потерянно бродил под деревьями, покрытыми свежей листвой, напоенной солнцем ласкового майского дня.

Постояв немного у открытой могилы, участники траурной церемонии один за другим покидали парк и брели в направлении замка. Люди почти не разговаривали. Я не понимал, что мне делать, к кому обращаться и нужно ли обговаривать что-то еще с Лукианом.

Внезапно рядом с Лукианом, что стоял на тополиной аллее, возникла женщина в черном платье и черной шляпе с вуалью. Лукиан взял ее за руку, и они медленно пошли к могиле. Женщина передвигалась с трудом, что выдавало ее почтенный возраст. Дряхлой рукой она бросила в могилу нечто легкое – я не разобрал, что именно. Этот неведомый предмет подхватило ветром, и он качался в воздухе несколько секунд перед тем, как упасть на гроб. Возможно, это был просто кусочек цветной бумаги. Оба постояли молча с четверть часа, затем Лукиан сделал знак, и каменные створки над могилой закрылись. Сгорая от любопытства, я медленно подступал ближе к этой паре, и теперь стоял в каких-то двух метрах от них. Лукиан обернулся и подмигнул мне. Женщина положила руку на его плечо. Она явно устала. Черты ее лица были почти неразличимы под вуалью. Я назвался по имени и сделал учтивый полупоклон, но она лишь бегло кивнула в ответ и без единого слова прошла мимо меня, очевидно, давая понять, что для меня вся эта история подошла к концу.