Наблюдая жизнь в Берлине вскоре после начала военных действий в Польше, Йозеф Харш, корреспондент «Christian Science Monitor», без особого преувеличения утверждал, что «немецкий народ 1 сентября 1939 года был ближе к настоящей панике, чем жители любой другой европейской страны. Никто не хотел этой войны, но немцы проявляют больший страх, чем другие. Они встретили войну с чувством, близким к ужасу». И в самом деле, когда Адольф Гитлер ехал по берлинским улицам в «Кролл-Оперу», где заседал рейхстаг, чтобы в десять часов утра произнести речь, толп народа почти не было, люди были заметно подавлены. Выступление Гитлера по поводу начала войны также не вызвало большого энтузиазма. Более того, обстановка вокруг отправлявшихся на войну немецких солдат была совершенно не похожа на истерию и оживление 1914 года. Напротив, в 1939 году немецкий солдат, отправляясь в бой, не испытывал радостного предвкушения приключений, не был уверен в целях и не подозревал о жестокой реальности войны. Но все же, несмотря на весь багаж цинизма и разумной осмотрительности, он отправлялся на войну. Немецкий солдат не только принял на себя первый удар жестокой военной жатвы, но и выносил ее тяготы на протяжении шести долгих лет, легко захватывая территории и очень неохотно их отдавая, пока Германия, за которую он сражался, не перестала существовать.

За что же сражались эти солдаты? Дрались ли они за национал-социализм, против большевизма, из расовой ненависти, из любви к стране или просто за самих себя? Неужели нацистам удалось создать новое существо, воодушевляемое смертью? Могли ли солдаты просто следовать традиции абсолютного чувства долга и повиновения, знаменитой идее «рабского повиновения» Фридриха Великого? Или же нацистам удалось создать «народное единство», ради сохранения которого так упорно сражались немецкие солдаты? Поскольку армия служит отражением общества, ее породившего, то если солдаты вермахта яростно сражались задело Гитлера и нацизма, значит, в гитлеровском государстве было что-то, задевшее нужные струны в их душах.

Чтобы прийти к пониманию мотивации простого немецкого солдата Второй мировой войны, необходимо взглянуть на результаты Первой мировой. Ужасающий опыт окопной войны изменил людей. Само понятие героизма в годы Первой мировой войны претерпело изменение, и героем начинает считаться человек, который, по словам Джея Бэрда, «с открытым забралом противостоит всей мощи оружия века технологий». Идеал создания нового человека после окопного кровопролития основывался на вере в то, что такая война произвела на свет человека нового типа, «пограничную личность», служащую действующей силой перерождения, восстановления и формирования новой жизни, личность, побывавшую на грани бытия и ищущую обновления в разрушениях войны. Этот новый человек не был бойцом, который с готовностью жертвует собой ради славы и чести, как это делали солдаты 1914 года. Напротив, движимый лишенной этических принципов, холодной, рациональной и закаленной волей, он был способен выдержать тяжелейшее испытание боем и не сломаться. В то же время он был воином технической эпохи, понимавшим, что война выражает сам ритм промышленной жизни, а также стальным человеком, стремившимся к самореализации через самолюбование динамизмом воли и энергии. В конце 1920-х гг. Готфрид Бенн писал: «Допустимо все, из чего можно извлечь опыт». Поэтому новый человек, заменивший романтические пережитки обанкротившейся буржуазной эпохи механической точностью, человек, действовавший в ритме машины, отличался некоторой сухостью характера. В 1917 году французский солдат в отчаянии писал: «Немецкая фабрика поглощает мир». Таким образом, Первая мировая война стала полигоном для выведения человека постбуржуазного общества, и эти труженики войны совершили настоящую революцию.

Эрнст Юнгер уделял описанию и популяризации нового человека больше внимания, чем любой другой писатель. В книгах, посвященных фронтовому опыту, Юнгер видит первые признаки нового общества, мира, в котором рабочий и солдат, порожденные одной и той же энергией технологии и жизненной силой войны, сливаются в новое существо, объединяющее в себе «минимум идеологии и максимум эффективности», разумное владение технологией и исконные качества солдата. Война, по утверждению Юнгера, открывала личности возможность перерождения, для которого предстояло преодолеть путь через дурманящий мир инстинктов и эмоций, где люди, которых сводит вместе водоворот битвы, вновь обнаруживают в себе отвагу и азарт. «Наверное, нужно потерять все, чтобы вновь обрести себя, — писал Хорстмар Зайтц в октябре 1942 года, в полной мере поддерживая мнение Юнгера. — Мы должны отбросить всю культуру и образование, все ложные притязания, мешающие нам быть самими собой… У нас есть только одна возможность — начать все заново, построить новую систему ценностей и создать новые формы». Таким образом, война приводила и к преображению, и к искуплению, порождая сообщество людей, разделяющих общую судьбу и объединенных высшей миссией, единство, преимущество которого в действиях, решениях и устремлениях позволяло достичь подлинной самореализации. Внутренняя истина открывалась на основе коллективного опыта.

Современная война, по утверждению Юнгера, преобразовывала жизнь в энергию, и это напоминало титанический процесс труда. Новое лицо войны, освоение человеком машины привело к появлению солдат со стальной броней и непоколебимой волей, людей, которые в новых условиях боя были живучи и послушны, людей, которые были «поденщиками смерти… ради лучших дней». Быть может, это звучит напыщенно, но в письме, написанном в ноябре 1944 года, Себастьян Мендельсон-Бартольди утверждал, что он «хотел бы быть одним из безымянных членов великого общества, которое принимает любую жертву на алтарь войны, чтобы служить будущему, которого мы не знаем, но в которое все равно верим».

Для Юнгера фронтовик с «металлическим, гальванизированным» лицом, стоически переносящий боль, был бойцом, сделанным из современного материала: лишенным моральных принципов, бесстрастным, суровым и функциональным — человеком, который стал боевой машиной. «Нужно ждать, сидеть, планировать и делать худшее — действовать механически, жестко, не дрогнув, видеть и наблюдать бесчеловечные деяния», — бесстрастно, в духе нового человека рассуждал Гарри Милерт в марте 1943 года. «Мы не плачем, — отмечал Милерт несколькими месяцами позднее. — На вид мы суровы и словно олицетворяем собой мужественных, холодных воинов». Ансгар Больвег размышлял в ноябре 1943 года: «Эта война изменила нас, солдат. Острым глазом хищника мы видим, что остатки старого мира будут перемолоты жерновами этой войны… Из «тотальной мобилизации» появляется фигура рабочего. В 1933 году я прочитал книгу Эрнста Юнгера «Рабочий». Она произвела на меня огромное впечатление, но только сейчас я начинаю видеть последствия… Я вижу, как в эпоху людских масс и машин жизнь каждой отдельной личности все больше становится «жизнью рабочего» и как из-за этого война приобретает ожесточенный характер». Карл Фухс в письме к жене в июне 1941 года объяснял: «На войне нельзя позволить себе мягкости. Нет, нужно быть твердым. Более того, нужно быть безжалостным и непреклонным. Тебе не кажется, что я уже говорю, как совсем другой человек?»

Современный воин, по Юнгеру, и в самом деле становился другим человеком, надежным, безупречным сплавом стали и плоти, центром объединения технологического и человеческого начал, способным действовать свободно и инстинктивно в обстановке, когда вокруг властвует смерть. Человеком, нравственность которого опутана сетями технологий, превращающими его в современную боевую машину. Чувство удовлетворения порождалось отождествлением человека с такой машиной и выполнением поставленной задачи. Для «неизвестного солдата» стандарт был малозначительным достижением. На смену романтическому понятию «самопожертвование» пришла эффективность. В постбуржуазном мире, где рабочий и солдат слились воедино и где технологии привели к появлению опасности в повседневной жизни, военное дело стало промышленной специальностью: машины разрушения получали питание и свободу, и вся жизнь человека была словно опутана плотной паутиной машин и результатов их работы. Понимание «железной необходимости» долга преследовало многих солдат, поскольку, как сказал Себастьян Мендельсон-Бартольди: «У нас, солдат, нет иного выбора — только долг и повиновение».

Юнгер также утверждал, что на войне удовольствие и ужас нераздельны — ужас при виде разрушений и удовольствие от готовности к самопожертвованию. Более того, он говорил: «Глубочайшее счастье для человека состоит в том, что он будет принесен в жертву». Для Юнгера господство и служба были тождественны, и можно привести слова, написанные в ноябре 1941 года Рейнгардом Гесом: «Я понял, что человек свободен не только тогда, когда может приказывать, но и тогда, когда может получать приказы». Таким образом, основной проблемой было не улучшение собственной жизни, а наделение ее высочайшим смыслом. «Зов судьбы выражается в чувстве необходимости, в навязчивой мысли, которая нередко заставляет нас действовать вопреки собственным интересам, спокойствию, радости, умиротворенности и даже самой жизни», — утверждал Юнгер. Словно в подтверждение слов Юнгера, Хайнц Кюхлер в сентябре 1939 года писал из Польши: «Наше величие должно основываться не на способности управлять собственной судьбой, а, скорее, на умении сохранить личность, волю, любовь вопреки судьбе и, не покорившись, принести себя в жертву мировому порядку, в котором нам не суждено жить». В конце концов, как утверждал Юнгер, война — это «дело вкуса».

По вкусу ему это было или нет, но для солдата в годы Второй мировой войны самопожертвование и массовая гибель людей стали яркой реальностью, особенно на Восточном фронте. «После недельного очень утомительного марша моя дивизия вступила в бой на Днепре, — писал Герхард Майер в конце июля 1941 года. — Первые бои с превосходящими силами противника и без артиллерийской подготовки стоили нашей дивизии целого моря крови… Численность нашей дивизии уменьшилась более чем наполовину. Восемьдесят процентов офицеров пали, но мы не выходим из боев». Эта дивизия не была исключением. К середине сентября 1941 года ефрейтор Э. К. из 98-й пехотной дивизии писал: «В нашей роте потери составляют 75 процентов… Если мы в ближайшее время не получим пополнений, не останется никого». Немногочисленные пополнения текли тонкой струйкой, а немецкие части продолжали таять в смертельном наступлении на Москву. «Сейчас мы занимаем позиции в обороне севернее Москвы, — писал один ефрейтор в ноябре 1941 года. — Мы, немногочисленные уцелевшие солдаты дивизии, с нетерпением ждем смены, на которую нет смысла даже надеяться. В нашей роте к 26 октября осталось всего 20 человек». Это ощущение одиночества, покинутости усиливалось суровой реальностью бессмысленной гибели вдали от родного дома. Один пехотинец во время этой бойни в отчаянии задавался вопросом: «Когда же нас наконец отведут в тыл?.. Вернемся ли мы когда-нибудь домой?» Дивизионный священник отметил: «Когда начинаешь о ком-нибудь спрашивать, получаешь всегда один ответ: убит или ранен».

В январе 1942 года фельдфебель В. X. также жаловался: «Военное счастье действительно покинуло нашу роту. Мы выступили, имея 200 человек, а теперь в роте осталось го 140 солдат… Моя жизнь тоже уже не раз висела на волоске». В начале июля 1942 года священник 18-й танковой дивизии печально писал в дневнике: «Количество убитых растет, количество раненых ужасает. В моей книжке черные крестики появляются один за другим. Почти вся моя паства убита или ранена». Мартин Линднер сухо отмечал в сентябре 1942 года, что его часть занимает самую опасную позицию на своем участке фронта и поэтому несет тяжелые потери. «Нам суждено быть постепенно перемолотыми… В моей роте можно по пальцам пересчитать тех, кто пробыл в ней не меньше меня и, как и я, не был ранен… С 28 июня 1942 года одна только наша рота потеряла ранеными и убитыми 190 человек». Прошло чуть больше месяца, и, вернувшись из отпуска и тут же бросившись в бой, Линднер отмечает: «Мой взвод потерял две трети личного состава». Через три дня погиб и он сам.

После первого же безжалостного года войны в России вермахт уже понес сокрушительные потери. Во время боев под Севастополем в июле 1942 года Фридрих Хааг говорил о мрачном впечатлении, которое производило это невероятное кровопролитие: «Я недавно испытал на себе, как трудно вести роту под огонь и жертвовать людьми, которых ты едва научился отличать друг от друга. Они падают рядом, и кто-нибудь из них кричит: «Герр лейтенант, напишите домой!» — а ты даже и имени его не знаешь». Сколь же банальна эта незаметная смерть на непонятном клочке земли. «В роту пришло письмо, адресованное неизвестному солдату, в котором девушка просит рассказать о погибшем женихе, — писал Вильгельм Прюллер в дневнике в феврале 1942 года. — Никто не стал отвечать, потому что здесь больше не осталось тех, кто был рядом с ним в момент гибели».

Разумеется, начиная с 1942 года во многих письмах заметно отчаяние. «Война лишила меня радости, — писал Хорстмар Зайтц в июле 1942 года. — Можно потерять веру, любовь, почтение. Сегодня я веду борьбу внутри себя и снаружи. Лучшие из моих друзей погибли… Не знаю, когда я снова обрету покой». Горюя о потере близкого друга, Гельмут жаловался: «Говорят «это рок, это судьба». Но так ли это? Разве это не жалкая попытка придать смысл всякому событию лишь из-за того, что мы слишком трусливы, чтобы признаться в его бессмысленности?.. Война бьет без разбору, и если и существует какая-то закономерность, то она состоит в том, что погибают лучшие». Ефрейтор Ф. Б. в письме из России в январе 1943 года подчеркивал: «Россия — наш рок… Суровость и беспощадность боев невозможно описать словами. «Никто из нас не имеет права вернуться живым!» Мы, солдаты, часто повторяем эти слова, и я знаю, что так оно и будет». Гарри Милерт заключает: «Война — это не опыт, а пугающий факт, который необходимо пережить».

Тем не менее преобладающей темой писем этих солдат было не столько разочарование, сколько упрямое жизнелюбие. «В полной темноте я сижу среди отпускников, возвращающихся из тыла, — писал Зигфрид Ремер в марте 1944 года, сидя в товарном вагоне на пути из Орши в Витебск. — Многих беспокоят разрушения, производимые бомбежками. Они говорят с горечью и словно немного отстранение, но я убежден, что на фронте каждый из них продолжит выполнять свой долг». Гарри Питцкер подчеркивал: «В этих несчастьях мы твердо сохраняем чувство долга и ответственности… Мы еще не были побеждены, мы получили свои задачи и приказы». И, даже говоря об одиночестве утраты старых товарищей, Вили Томас с гордостью отмечает: «Отношения между солдатами так же великолепны, несмотря на все трудности и лишения, которых вы там, дома, не можете себе и представить». Хорстмар Зайтц, упоминая о том, что «прошлое далеко, сумрачно и заглушено грохотом снарядов», тем не менее поражается: «И все же мы отстаиваем здесь женщин, их смех, красоту, родину и самих себя». Гельмут Пабст, отбросив едкий цинизм, также заявил в одном из писем, что в борьбе за существование Германии «долг — не добро и не зло, а скорее усердное отношение к делу вплоть до самого конца».

Война в России с ее ужасным кровопролитием и характерным запахом огня, пота и разлагающихся трупов натолкнула Гаральда Хенри на такую мысль: «В целом по моему опыту война совсем не такая, какой ее описывают в книгах о Великой войне, лишенная эмоций, совершенно не похожая ни на воодушевляющую песнь «верности и отваги перед лицом смерти», ни на стальной ритм «огня и крови», ни на «волнующую и созидательную жизненную силу». Она, скорее, похожа на полную пессимизма карикатуру на жизнь вообще, на смешение невзгод, злобы, радости и страсти, полное жертвенности и отваги, полное эгоизма и злобы. Только немецкий мечтатель мог представить это как лучший из миров». Тем не менее Хенри признавал и некоторую пользу Юнгера:

«Моя жизнь здесь — идеализм. Идеализм «наперекор всему». То, чем нам приходится здесь заниматься, страдая до безумия, стиснув зубы… и к тому же в самых мрачных и бедственных условиях, на краю бездны и темной стороны жизни, чтобы сохранить веру в яркие и прекрасные ее стороны, в смысл жизни, в богатый и прекрасный мир… Как нам это называть? Именно стремлением поступать «наперекор всему», внутренней цельностью, абсолютным стремлением принять в конце концов даже самые ужасные вещи как часть общего, увидеть «хорошую» сторону жизненного круга… Такое отношение требует невероятных психологических усилий».

Стал ли таким образом безымянный солдат воплощением рабочего-солдата по Юнгеру, которого возбуждала мрачная, хаотичная, необъяснимая красота войны и для которого идеологическая мотивация была уже излишней? Разумеется, в письмах солдат можно найти примеры бравады, и во многих из этих писем юнгеровский подход, судя по всему, использован намеренно. «Пехотные окопы на передовой потрясли меня, — писал Ганс-Генрих Людвиг из России. — Особенно отношение людей. Эти парни великолепны. Они совершенно покорны судьбе». Пытаясь объяснить это ощущение своей жене, Гарри Милерт утверждал: «На передовой, в окопе я свободен… Понимаешь ли ты, что в полных опасностей окопах я ищу немного более вольной жизни?» Во время отступления из России Милерт вновь подчеркивал это ощущение экзистенциальной свободы. «Война — это огромный процесс селекции, — утверждал он. — Кто не может идти дальше, остается здесь навсегда. Люди бросают все свои пожитки, все свое имущество, чтобы сохранить жизнь». Гаральд Хенри также упоминал о бедствиях, но при этом утверждал: «Наши страдания… бесконечно прекрасны, ярки и болезненно сильны». Ганс-Фридрих Штэкер признавался, цитируя самое известное высказывание Юнгера: «Я постепенно начинаю понимать, что кроется за словами «война — мать всех вещей».

Другие также высказывали мысли, очень напоминающие идеи Юнгера. «Люди умирают каждый день и каждый день восстают из мертвых», — писал Вольфганг Клюге, размышляя о понятии возрождения через войну, высказанном Юнгером. В одном из следующих писем он также упомянул: «Мы, принужденные идти по темной стороне жизни, больше цепляемся за красоту, чем те, кто ей обладает». Война подтверждает жизнь, а жизнь, как казалось Зигфриду Ремеру, подтверждает войну: «Но для нас война теперь стала формой жизни, которая, конечно же, полна опасностей, грязи и крови, но мы стоим посреди всего этого и в какой-то мере одобряем». Зигберт Штеманн также понимал войну «не как бегство от нашего полного страстей времени, но, скорее, как дверь, ведущую в него». Хайнцу Кюхлеру было «любопытно отправиться на войну с отношением, которое у нас должно быть: без ненависти, без страсти, без эмоций, с ней связанных. Но, несмотря на это, мы сражаемся». Позднее Кюхлер отмечал: «Война здесь [в России] ведется в полном смысле как война культур. Из наших поступков, сердец и совести, похоже, исчезли всякие следы гуманности».

На первый взгляд, юнгеровский «рабочий-солдат», так называемый «новый человек», которого прославляли в годы после Первой мировой, казался персонифицированным в безымянном солдате, выносившем на себе страшную повседневную военную жизнь и продолжавшем делать свое дело, несмотря на победы или поражения. Журнал «Сигнал», прекрасный образчик продукции военного времени, издаваемый пропагандистским аппаратом Йозефа Геббельса, хвастливо писал в 1942 году: «Создание нового типа воина, который отважно противостоит продуктам военных технологий, стало похвальным достижением немецкой пехоты 1918 года». Там же указывалось, что эти фронтовики «передали грядущим поколениям духовное наследие, науку и знание нового человека». Связать воедино так называемого «нового солдата» Второй мировой войны и прославленного солдата-окопника Первой мировой войны нацисты пытались настолько активно, что даже выпустили серию открыток, изображавших суровых, бесстрашных бойцов штурмовых групп 1918 года, несомненно, чтобы напомнить солдатам, что они выкованы из материала, овеянного легендами. И все же это изображение бесстрастных, эффективных воинов неспособно показать то сложное взаимодействие сил, которое служило мотивацией для солдат.

Хотя некоторые солдаты, казалось бы, поддерживали аргументы Юнгера о том, что современная война порождает бесчувственного, «конвейерного» солдата, человека, действующего в гармонии с машиной, но не имеющего достаточной идеологической мотивации, подобное отношение к немецкому солдату в целом было бы ошибочным. Типичный солдат не действовал, как робот, лишенный понимания конечной цели, а, напротив, опирался на широкий спектр ценностей. Фридрих Групе, сам фронтовик, после войны рассуждал: «Каким же образом, спрашиваю я себя, стали возможными невероятные достижения немецкого вермахта, если большинство молодых солдат думали только о том, как бы спасти свою голову?» Ганс Вольтердорф признавал: «Мы с головой окунулись в общенациональные задачи национал-социалистского идеализма, чтобы добиться освобождения». Антисемитизм, антикоммунизм, «жизненное пространство» — эти основные догматы нацизма были неразрывно связаны с пониманием немецким солдатом своего долга, своего места и роли в огромной военной машине.

И в самом деле, мнение, что Германия подвергается угрозе якобы существующего «еврейско-большевистского заговора», служило многим опорой, помогавшей перенести бремя войны. «Теперь евреи объявили нам войну повсюду, — писал ефрейтор А. Н. на следующий день после нападения Германии на Советский Союз. — Все, кто находится под пятой евреев, встали против нас единым фронтом. Марксисты дерутся плечом к плечу с финансовыми воротилами, как в Германии до 1933 года… Благодаря упреждающему удару, мы опять ухватили красных за нос… Мы прекрасно понимаем, что поставлено на кон в этой игре». Ощущение борьбы против коварного заговора подтверждает и рядовой Г. К.: «Мы… воюем с врагами всего мира, большевиками». «Великая задача, которая подвигла нас на борьбу с большевизмом, состоит в том, чтобы уничтожить проклятое еврейство, — громогласно заявлял ефрейтор К. Г. — Когда видишь, к чему привели евреи здесь, в России, только тогда и можешь понять, почему фюрер начал бороться с еврейством. Какие беды могли бы обрушиться на нашу родину, если бы этот грязный народ одержал верх?»

Такое уравнивание марксизма и еврейства — чистой воды нацизм, но эта формула регулярно повторялась в солдатских письмах. «Мы с Адольфом сражаемся с нашим величайшим врагом — Россией, — восклицал рядовой Ф. в стремительные дни побед июля 1941 года. — Значит, одно из моих желаний исполнилось, и я с радостью вступаю в эту богомерзкую страну. На этот раз мы положим конец этой силе, враждебной господу… Повсюду видны свидетельства еврейской, большевистской жестокости, в возможность которых я с трудом могу поверить. Вчера мы вошли в крупный город и проходили мимо тюрьмы… Внутри лежали 8000 убитых гражданских заключенных… Они были истреблены в кровавой бойне, устроенной большевиками перед отступлением. В другом городе — точно такая же жестокость, если не хуже… Представь себе, с какой силой все это взывает к отмщению, которое мы непременно свершим». Даже солдаты, на первых порах относившиеся с недоверием к нацистской пропаганде, говорившей о грозящем нападении Советского Союза, признавали, как это сделал один из них в письме родителям: «Если до сих пор я воспринимал заявления правительства довольно скептически и критически, то сегодня я могу полностью подтвердить правдивость этих утверждений».

Внушенная идеологией расистская враждебность в сочетании с идеей превентивной войны нередко порождала странное ощущение облегчения, смешанного с убеждением в необходимости выполнения поставленной задачи. «Немецкий народ в большом долгу перед фюрером, — утверждал один ефрейтор в середине июля 1941 года. — Если бы звери, с которыми мы здесь воюем, пришли в Германию, начались бы такие убийства, каких не видывал свет. Если Советы уже убили несчетные тысячи собственных граждан, то что бы они сделали с немцами? Никакая газета не сможет описать того, что я видел. Это почти невероятно… И когда кто-нибудь в Германии читает «Дер Штюрмер» и видит фотографии — это всего лишь небольшой пример того, что мы здесь видели, и тех преступлений, которые совершили евреи. Поверь мне, даже самая падкая на сенсации газета публикует лишь часть того, что здесь происходит». Для рядового М. М. цель войны стала самоочевидной в тот момент, когда он понял, «что случилось бы с нашими женщинами и детьми, если бы эти… русские орды вторглись на нашу землю. Здесь у меня была возможность понаблюдать за этим грубым и презренным народом. Хвала господу, их планы были сорваны, и они не смогли сжечь и разграбить нашу родину». Более того, ефрейтор В. Ф. в ноябре 1941 года утверждал: «Необходимо совершенно уничтожить большевизм, потому что, если бы эти зверские орды солдат обрушились на Германию, все германское было бы уничтожено». «Война с этими недочеловеками, которых довели до исступления евреи, не только была необходима, но и началась как раз вовремя, — заявлял Карл Фухс. — Наш фюрер спас Европу от неизбежного хаоса.

Вы, оставшиеся дома, должны всегда помнить о том, что случилось бы, если бы эти орды захватили нашу страну. Невозможно даже представить себе такие ужасы».

Такие утверждения не были единичными. В письме с фронта в середине июля 1941 года Фред Фальнбигль утверждает: «Мы были вынуждены вступить в войну с Советским Союзом. Если бы мы выжидали или если бы эти звери сами напали на нас, то оставалось бы рассчитывать только на милость божью. Даже самая страшная смерть для них слишком хороша. Я рад оказаться здесь, чтобы положить конец этой кровожадной системе». Один из солдат признавал, что бои тяжелы, но «тем, кто остался дома, солдаты могут сказать только, что Адольф Гитлер спас Германию и всю Европу от Красной армии». Другой солдат задумывался: «Что случилось бы с культурной Европой, если бы эти дети степей, отравленные и опьяненные ядом разрушения, эти подстрекаемые нашими врагами недочеловеки вторглись в прекрасную Германию?» «Каждый солдат увидел чуждый характер большевизма и знает, что случилось бы, если бы он пришел в Германию», — заявлял один солдат в письме к матери. «Слава богу, немецкий народ теперь набрался выдержки и сил и дал фюреру средства, необходимые ему, чтобы защитить Запад от гибели, — пришел к заключению гауптман Э. П. — То, что не смогли бы разрушить азиатские орды, уничтожила бы ненависть и мстительность евреев». То, что первоначальный страх перед смутным «еврейско-большевистским заговором» начал уступать место реальной озабоченности о возможной мести со стороны евреев, показывает, что часть простых солдат осознавала ужас преступлений, совершавшихся во имя нацистской идеологии против еврейского населения Восточной Европы. Ефрейтор Г. Г. признался: «Сражение идет, скорее, не между странами, а между двумя фундаментально различными идеологиями».

Поскольку нацистская пропаганда и идеология подчеркивали единство интересов большевиков и евреев, неудивительно, что некоторые солдаты были настроены крайне антисемитски. «Политическая доктрина большевизма — всего лишь политическое выражение мирового еврейства, — заявлял Вильгельм Прюллер. — И как Талмуд учит только убийствам и разрушению, так и большевизм не знает иной науки: убийства и разрушения, жестокие и варварские убийства». «Только еврей может быть большевиком, — соглашался с ним Пауль Ленд. — Для этого кровопийцы нет ничего лучше, чем быть большевиком… Куда ни плюнь, всюду евреи». Именно на эту вездесущую и зловещую еврейскую силу Рейнгольд Манке возлагал ответственность за ужасные преступления против литовского населения: евреи якобы «отрезали им ноги и руки, вырывали языки… Они даже прибивали мужчин и детей гвоздями к стенам. Ясно, что, приди эти преступники в нашу страну, они разорвали бы нас на куски. Но литовцы отомстили». Как с одобрением отметил Генрих Захс, «еврейский вопрос был решен с невероятной тщательностью при энергичной поддержке местного населения». По мнению Ганса Кондрусса, Россия послужила ярким свидетельством того, как «целый народ систематически низводился до состояния неполноценности. Это отчетливо видно из самого сатанинского образовательного плана, на разработку и применение которого был способен только еврейский садизм». Кондрусс также с удовлетворением отмечал, что «народный гнев обратился против этого преступного народа». Он утверждал: «Необходимо будет полностью выжечь этот рассадник чумы, потому что эти «животные» будут представлять постоянную угрозу, поскольку их целью было ожесточение целого народа, чтобы использовать его как средство вооруженной борьбы за мировое господство Иуды».

Другие также поносили евреев. «Вообще, эта страна производит на меня неприятное впечатление, — писал солдат из Польши в сентябре 1939 года. — Сначала дороги — плохие и пыльные, потом эта свалка, переполненная всякими мерзкими тварями, и, наконец, бесчисленные евреи, омерзительные типы, словно сошедшие со страниц «Штюрмера». Лейтенанту Г. К. евреи казались скопищем грязных свиней, и другие с готовностью разделяли это мнение. «Я давно замечал, что евреи отравляют наш народ, — утверждал ефрейтор Ф. К. в середине августа 1942 года. — Только теперь, во время этой кампаний, мы видим, как далеко это могло зайти. Мы каждый день видим, что сделал с Россией еврейский режим, и при виде этого даже сомневающиеся быстро исцеляются. Мы должны добиться и добьемся успеха в освобождении мира от этой чумы. Поэтому-то немецкий солдат и обороняет Восточный фронт, и мы не отступим, пока не будет вырван корень зла и не будет уничтожен центр еврейских «властелинов мира».

Таким образом, Россия стала великим идеологическим полигоном, где многие солдаты, ранее скептически воспринимавшие нацистскую пропаганду, столкнулись с тем, что они воспринимали как реальную картину разрушения евреями и большевиками целого народа. Некоторые злорадно отмечали, что теперь евреев расстреливали или, как утверждалось в любимой фразе Гитлера, «окончательно устраняли» путем «самого жестокого из мыслимых наказаний». «В России восточный еврей теперь показывает всю свою жестокую сущность», — делился наблюдением ефрейтор Г. К., активный читатель «Штюрмера». Далее он упомянул о знаменитом пророчестве Гитлера о судьбе евреев: «Как предсказывал наш фюрер в своем выступлении в начале борьбы с мировым еврейством, если евреи вновь приведут к тому, что народы будут ввергнуты в мировую войну, это будет означать гибель их расы, а не нашей. Постепенно эта раса начинает все чаще вспоминать эти слова… Но никакое нытье и никакие усилия уже не в состоянии изменить их судьбу».

Конечно же, верховное командование вермахта поддерживало эту расистскую ненависть в простых солдатах. Еще до вторжения в Россию, в марте 1941 года Гитлер сообщил своим генералам: «Война против Советского Союза будет такой, что ее нельзя вести по-рыцарски. Это будет война идеологических и расовых различий, которую придется вести с беспрецедентной, беспощадной и неумолимой жестокостью». Слова Гитлера, судя по всему, нашли благодарных слушателей. «Важнейшей целью этой кампании против еврейско-большевистской системы является полное сокрушение ее мощи и уничтожение азиатского влияния на европейскую культурную сферу… Солдат на Востоке… является носителем непоколебимой расовой идеи и мстителем за все жестокости, совершенные в отношении немцев и родственных им народов. Поэтому солдат должен в полной мере осознавать необходимость сурового, но справедливого возмездия для еврейских недочеловеков», — писал командующий 6-й армией фельдмаршал Вальтер фон Рейхенау в приказе по армии от 10 октября 1941 года. Чуть больше чем через месяц генерал Эрих фон Манштейн, командующий 11-й армией, также побуждал своих солдат к жестким мерам: «Немецкий солдат также выступает как носитель расовой идеи и мститель за жестокости, совершенные в отношении него и немецкого народа… Солдат должен понять необходимость сурового возмездия в отношении евреев как духовных носителей большевистского террора». Чтобы осуществить это «суровое, но справедливое возмездие», другие командиры поощряли своих солдат быть безжалостными в борьбе с «московит-ско-азиатским потопом», проводить кампании против «иудобольшевизма» с «непревзойденной суровостью», и в этой борьбе двух «духовно несоединимых идей» не было места состраданию и слабости. Как писал в своем приказе в конце августа 1944 года генерал Хайнц Гудериан, «будущего без национал-социализма… не существует».

Вермахт предпринимал упорные попытки повлиять на солдат как посредством письменной пропаганды, например, через газеты, так и используя устную пропаганду, исходившую сначала от «офицеров службы просвещения», а затем от «офицеров по национал-социалистскому руководству» (НСФО). Их задачей, как указывает Вильгельм Прюллер в письме к жене, было «обосновывать войну с философской точки зрения и воспитывать войска в соответствии с этими установками». Фронтовые газеты обычно стремились укреплять расовые и идеологические мотивы, громогласно заявляя, например: «Мы оскорбим зверей, если назовем евреев животными», — и называя войну неизбежной борьбой «за освобождение арийских народов от духовных и материальных пут» евреев. Несмотря на постоянное вдалбливание в солдат мысли о том, что евреи являются «чумой», поразившей немецкий народ, врагом, строившим «сатанинские планы», эти газеты также пытались укрепить боевой дух и подвигнуть солдат на новые усилия, подчеркивая «внутреннюю силу», которую дает национал-социализм», «величайшую силу нашего времени». Попытки НСФО пробудить в войсках национал-социалистскую сознательность явно увенчались успехом. В ежемесячном докладе вермахта за август 1944 года, в котором приводятся сведения о моральном состоянии солдат, авторы указывают на хорошие товарищеские отношения между солдатами и офицерами и общее согласие солдат с идеями нацизма как на свидетельство того, что идеи национал-социализма пустили прочные корни. Более того, авторы воспринимали веру в нацизм и верность фюреру как «самоочевидные факты».

«В наших рядах, безусловно, есть те, кто сражается за идеи национал-социализма», — признавал Эгон Фрейтаг. Более того, некоторые солдаты наделяли национал-социализм едва ли не мистическими качествами. «Когда мы устраиваемся на ночевку, мы, как обычно, настраиваем радиоприемники… и едва ли не падаем ниц, когда понимаем, что сейчас будет выступать фюрер, — радовался Вильгельм Прюллер в октябре 1941 года. — Я пробыл солдатом уже достаточно долго. Причем боевым солдатом… И я на самом деле знаю, что предпочтут наши парни, если дать им выбор: получить письмо из дома или прослушать одно из выступлений фюрера. Никто не знает, что для нас означает этот обожаемый голос, какой душевный подъем мы испытываем от его слов… Есть ли большая награда после дневных боев, чем услышать фюрера?» Даже упорные бои 1941–1942 годов не смогли поколебать веру многих солдат. Находясь в окружении под Сталинградом, лейтенант П. Г. в первый день февраля 1943 года (и в последний день сопротивления окруженных немецких войск) писал: «Национал-социалистскую Германию еще никогда не воспринимали так серьезно, как сейчас… Мы живем во времена, значение которых поймут лишь много лет спустя. Здесь речь идет не об отдельных личностях, а об общем деле. Лишь до тех пор, пока мы понимаем это, возможна победа». «Фюрер твердо обещал вытащить нас отсюда, — стенал другой сталинградский солдат, упорствуя в своей вере. — Нам зачитали его слова, и мы твердо уверовали в них. Даже сейчас я продолжаю верить, потому что должен верить хоть во что-го. Если это неправда, то чему еще можно доверять?.. Всю свою жизнь я верил в фюрера». Прюллер говорил о речи Гитлера в декабре 1942 года: «Каждое слово — бальзам на душу… С какой энергией бросимся мы завтра в атаку!.. Пусть мы вступали в эту войну, не будучи национал-социалистами, но теперь, в дни сражений, мы отбросили все постороннее и демонстрируем свою приверженность Германии, ее народу и, таким образом, нацистскому движению».

К августу 1944 года надежды на победу начали быстро таять, и солдаты стали все чаще обращаться за поддержкой к своим НСФО. Для многих идеологическая подготовка стала желанной опорой, поддерживавшей боевой дух и мотивацию. Один офицер докладывал, что простой солдат «проявляет интерес к изучению политических и иных текущих проблем», показывая, что «он более озабочен ими, чем обычно принято считать». Другой утверждал: «Солдаты слушали лекции внимательно. Во многих случаях наблюдалась ответная реакция». «Вчера я присутствовал на лекции, которую читали наш командир дивизии и дивизионный НСФО, — рассказывает ефрейтор В.П. К., на которого, судя по всему, происходившее произвело впечатление. — Разъяснения, которые они нам давали, должны укрепить нас перед лицом надвигающихся событий. Смысл выступлений заключался в том, что наше положение серьезное, но, конечно же, не безнадежное… Мы не должны быть и не будем сломлены этой неопределенностью». Лейтенант К. Н., сочетая в себе качество по-юнгеровски бесстрастного воина и преданного сторонника нацистов, утверждал: «Война всегда должна строиться на понимании и пламенной воле», настаивая, что «пропаганда истинна и хороша, если она убирает препятствия, мешающие представить поверженного противника, и доводит боевой дух и идеализм до кипения, поднимая силы солдат до героических высот». Фридрих Групе, который вел обучение как один из фронтовиков, призванных служить «политическими ударными частями» немецкой армии, отмечал: «Решающим принципом должно стать «быть больше, чем казаться». По словам Групе, это означало, что «все должно соответствовать идеалу «общества поступков». Иными словами, дух, идеалы и действия должны были тесно переплетаться, и немецкие войска должны были вдохновляться не столько лекциями, сколько «разговорами между солдатами».

Мнение, что идеология должна передаваться от одного товарища другому, было очень важным, поскольку огромным влиянием на умы солдат пользовались доверенные офицеры и такие же солдаты. Как, несомненно, понимали нацисты, не важно, чтобы все или хотя бы большинство солдат имели идеологическую мотивацию. Достаточно было располагать основным ядром сторонников, особенно среди тех, кто пользовался уважением, которые могли бы мотивировать и увлекать других. Ги Сайер дает понять, как работает такая система, описывая любимого солдатами гауптмана, которого переполняла вера в идеологию.

«— Вот за что вы сражаетесь, — сказал нам однажды гауптман Везрайдау. — Поэтому будьте храбры: жизнь — это война, а война — это жизнь.

Гауптман Везрайдау часто помогал нам перенести тяжелые времена. Он всегда был в хороших отношениях с солдатами… Он стоял с нами в бесчисленных сумеречных караулах, заходил в землянки, чтобы побеседовать с нами и помочь нам забыть о бушующей снаружи грозе…

— Германия — великая страна, — говаривал он. — Система, в которую мы верим, ничуть не хуже лозунгов другой стороны. Даже если мы не всегда согласны с тем, что приходится делать, мы должны придерживаться этих принцинов, несмотря на все трудности. Мы пустились в рискованное предприятие… Мы продвигаем идею единства, которая не сулит большого богатства и которую нелегко переварить, но подавляющее большинство немецкого народа принимает ее и придерживается ее, выковывая и формируя ее, прилагая достойные восхищения совместные усилия… Мы пытаемся… изменить облик мира…

Беседы с гауптманом Везрайдау производили на нас глубокое впечатление, Его явная и страстная искренность влияла даже на колеблющихся и, казалось, была на порядок выше обычных призывов к самопожертвованию… Он проводил с нами немало времени… Мы любили его и чувствовали, что у нас есть настоящий лидер и друг, на которого мы можем положиться».

Забота, дружба, искренность, идеализм: совершенно очевидно, что это были сложные и динамичные отношения, которые было непросто создать усилиями одних лишь НСФО, однако, возникнув, они образовывали надежную связь. «Не могу найти слов, чтобы выразить богатство эмоций, которые пробудил во мне немецкий идеализм», — утверждал Сайер позднее.

Многие солдаты, несомненно, под влиянием нацистской пропаганды представляли себя участниками идеологического крестового похода, призванного защитить европейскую цивилизацию и немецкое общество. Однако, как показывают их письма и дневники, их идеологическая мотивация основывалась не на одной лишь расовой ненависти. Глубокое недоверие и отвращение, которое солдаты испытывали к примитивным условиям существования в оплоте коммунизма, сама суровость повседневной жизни порождали в них ощущение апокалиптической борьбы против жестокой и отсталой державы. Таким образом, последующие события не просто служили поддержке идеологии, а нередко приводили к принятию взглядов нацистов теми, кто ранее относился к ним скептически или безразлично. Непреложным фактом остается то, что реалии Советского Союза оказались ошеломляющими для простых солдат. Лейтенанту Й. Г. все в России казалось отсталым. «Эта примитивность просто непостижима, — писал он. — Сравнивать [с Германией] попросту невозможно. У нас всех возникает совершенно необычное чувство… Просто грязь и разложение — вот он, советский рай». «Крестьянские дома с соломенными крышами больше напоминают конуру для собак, — делился своими впечатлениями о России Вильгельм Прюллер. — Оборванный, грязный, звероподобный народ… Рай для рабочих — всего лишь сгусток голода, нищеты, убийств, массовых заключений, рабства и пыток».

«Тем, кто и сегодня считает большевизм спасением, стоило бы показать этот «рай», — насмешливо писал жене Карл Фухс. — Когда вернусь, расскажу тебе много страшных историй о России». В другом письме он заключил: «Куда ни посмотри, не видно ни следа культуры. Теперь мы понимаем, что наша великая германская родина дала своим детям. Во всем мире есть лишь одна Германия». Своей матери Фухс с негодованием заявлял: «Эти люди… живут, как животные. Им бы хоть раз увидеть немецкую гостиную. Для них это было бы раем — раем, которого их лишили коммунистические прохвосты, евреи и преступники. Мы увидели истинное лицо большевизма, познакомились с ним, испытали его на себе и знаем, что с ним делать». Фухсу миссия Германии казалась понятной: «Наш долг — сражаться и освободить мир от коммунистической заразы. Когда-нибудь, через много лет, мир поблагодарит немцев и нашего обожаемого фюрера за победы здесь, в России».

Такого мнения придерживались не только солдаты, происходившие из среднего класса. Солдаты из рабочих семей, воспитанные в вере в то, что Советская Россия была раем для рабочих, нередко испытывали куда более сильный шок и отвращение. Таким образом, непосредственный опыт подкреплял утверждения нацистской пропаганды, поскольку солдаты собственными глазами видели то, что они считали жестокостью и варварством России. Рядовой X. в июле 1941 года презрительно писал: «Мы уже в глубине России, в так называемом раю. Здесь царит великая нищета. Люди более двух десятилетий страдают от невообразимого угнетения. Мы все предпочли бы скорее умереть, чем жить в такой нищете и мучениях… Мы часто спрашиваем русских солдат, почему они бросили оружие, и они отвечают: «А за что нам воевать? За годы угнетений и нищеты, через которые нам пришлось пройти?» Ефрейтор В. Ф. негодовал: «Я сыт по горло этим хваленым Советским Союзом. Условия жизни здесь допотопные. Наша пропаганда, судя по всему, не преувеличивала, а, скорее наоборот, преуменьшала». С его мнением соглашался и фельдфебель Г. Ш., с сожалением отмечавший: «Трудно себе представить, как беден и примитивен «красный рай». Другой солдат в сентябре 1943 года подтверждал: «Здесь, на востоке, можно понять, почему человек может выдерживать такие тяготы». Один солдат, выходец из рабочей семьи, с отвращением описывал:

«На ночь нам отвели деревянный дом, где уже жила русская семья… Всю ночь нас кусали клопы… Огромная печь служила семье для обогрева, и ночью они спали на ней или рядом с ней… Внутренние стены этой лачуги были оклеены газетами… У детей были распухшие от недоедания животы, и это на Украине — в главной житнице Советского Союза… Несколько лет назад в одном берлинском ночном клубе я слышал шутку, но никогда не думал, что она воплотится в жизнь. «Первыми коммунистами были Адам и Ева. У них не было одежды, им приходилось красть яблоки, чтобы поесть, они не могли сбежать из того места, где находились, но все равно считали, что живут в раю». В реальности дела обстоят так, что после двадцати двух лет коммунизма для этой семьи изредка поесть соленой рыбы — огромная роскошь. Как же меня угнетает эта страна».

Даже легендарная способность русских переносить трудности казалась немецкому солдату проявлением нечеловеческого характера. «Русские — бедолаги, которые… влачат в окопах довольно жалкое существование», — заметил Гарри Милерт. Затем он добавил: «Но русские также более примитивны, звероподобны и более привычны к жизни в земле, чем мы». Наблюдая за русскими ранеными, итальянский военный корреспондент Курцио Малапарте с удивлением отмечал: «Они не кричат, не стонут, не ругаются. Несомненно, есть что-то мистическое, что-то непостижимое в их непреклонном, упрямом молчании». Эрих Двингер также с трепетом говорил о раненых русских:

«У некоторых, обожженных огнеметами, не осталось ничего похожего на лицо. Это были покрытые волдырями, бесформенные комки плоти. Одному пулей оторвало нижнюю челюсть… У другого, так и неперевязанного, пять пулеметных пуль превратили плечо и руку в кровавое месиво. Кровь хлестала из него, словно из нескольких труб разом… За моими плечами уже пять кампаний, но ничего подобного я не видел. С губ раненых не срывалось ни крика, ни стона… Едва началась раздача перевязочных материалов, как русские, даже умирающие, встали и устремились вперед… Бесформенные, обожженные свертки двигались так быстро, как только могли. Около полудюжины из них, лежавших на земле, тоже встали, придерживая одной рукой внутренности и протягивая другую в умоляющем жесте… За каждым из них тянулся кровавый ручей, постепенно расширявшийся в настоящий поток».

Горючая смесь изумления, отвращения и страха, с которыми солдаты смотрели на русских, заставляла их видеть в противнике нечто нереальное, продукт жестокой и грозной системы, которую необходимо было уничтожить. «Мы здесь сражаемся не с народом, а просто с животными», — решил Вильгельм Прюллер. «Война здесь, в России, совершенно не похожа на прежние войны с государствами», — отмечал ефрейтор Л. К. И он не сомневался в причине этого, соглашаясь с Прюллером в том, что русские «больше не люди, а дикие орды и звери, которые были вскормлены большевизмом за последние 20 лет. Нельзя допускать ни малейшего сочувствия к этому народу». Более того, ефрейтор Г. Г., наблюдая за русскими военнопленными, назвал их «глупыми, звероподобными и оборванными». Другой солдат утверждал, что «среди этого смешения рас дьявол почувствовал бы себя как дома. Думаю, это самый испорченный и грязный народ среди живущих на Земле». Карл Фухс заявлял: «Здесь едва ли увидишь человеческое лицо, которое покажется разумным и осмысленным… Дикий, полубезумный взгляд делает их похожими на слабоумных». Такое сочетание идеологии, идеализма и личного опыта немало способствовало необыкновенной выносливости немецких солдат, поскольку многие, столкнувшись с культурой, которая казалась им чуждой, варварской, жестокой и угрожающей, верили, что они сражаются за само существование немецкого общества.

Если упорный и решительный немецкий солдат таким образом вышел за рамки юнгеровского функционализма и в значительной степени воплотил в себе нацистское понимание сурового, мобильного солдата на службе идеалам, то ради чего же он сражался? Конечно же, непрерывный поток пропаганды вырабатывал в умах солдат мнения о законности нацистского режима, что способствовало его добровольной поддержке. Немецкий солдат, ведя эту войну, особенно в России, в значительной степени руководствовался идеологическими убеждениями. Последствием непрерывной идеологической подготовки в школах, «Гитлерюгенде», а затем в армии стало создание коллектива, обладавшего необыкновенной сплоченностью перед лицом военных невзгод. Идеологическая обработка непрерывным потоком расистской и антисемитской риторики, безусловно, служила укреплению во многих солдатах чувства собственного расового превосходства. Но это явление, которое столь подробно описал Омер Бартов, само по себе не могло обеспечить ту невероятную стойкость войск в условиях полнейшего развала, которую показали немецкие солдаты, и это признавал даже сам Бартов. «Когда в результате боев на востоке эти социально связанные (первичные) группы были физически уничтожены, чувство ответственности за своих товарищей, даже если среди них больше не оставалось знакомых, сохраняло силу, — указывал он, обозначая существенное изменение своей позиции по сравнению с высказанным им ранее мнением, что ожесточенные бои полностью уничтожали такие связи. — В основе его верности другим солдатам подразделения лежало чувство морального долга». Что же влекло за собой это чувство долга? «Новое ощущение экзистенциального товарищества распространялось далеко за пределы чисто военного круга, охватывая сначала семью и друзей солдата, оставшихся в тылу, а затем и весь рейх, если не все то, что пропагандисты того времени называли «немецкой культурой» и «европейской цивилизацией». Бартов утверждал: «Ухудшение положения на фронте и усиливающееся воздействие войны на тыл все чаще убеждали солдат в том, что они на самом деле ведут борьбу за существование всего того, что они знали и любили».

Как предположил Ги Сайер, необычайная стойкость немецкого солдата требовала наличия положительного идеала. Но если Бартов называет в качестве довольно общих идеалов, за которые сражались немецкие солдаты, дом, семью и страну и, вероятно, в пропагандистском смысле, немецкую и европейскую культуру, то многие солдаты на деле демонстрировали со всей определенностью приверженность другому идеалу. Тем, что многие из них «знали и любили», тем, что они считали необходимым спасти, было именно новое общество, которое, судя по всему, в 1930-е гг. находилось в процессе формирования и к которому многие так стремились после Первой мировой войны. Общество, которое возродило бы Германию в социальном, экономическом и национальном плане. Понятие «народного единства», эта соблазнительная идея гармоничного общества, в котором будут уничтожены классовые противоречия, а индивид будет встроен в жизнь общества, и служит ключом к пониманию того, почему многим солдатам национал-социализм казался столь привлекательным. Хотя роль идеала «народного единства» как средства социальной интеграции Третьего рейха долгое время недооценивалась, отрицалась или замалчивалась, он в немалой степени способствовал приходу нацистов к власти и формированию ощущения приближения нового типа общества. Вера в общенациональное единство, особенно среди молодежи, служила объединяющим фактором, идеей, которая давала жизненный принцип, на основе которого должно было возникнуть новое германское общество.

Чтобы понять мотивационную силу «народного единства» для немецкого солдата Второй мировой войны, необходимо вернуться в годы Первой мировой (по крайней мере, в ее мифологическое измерение). Начало Великой войны продемонстрировало пьянящую мощь идеи «народного единства». Благодаря так называемому «внутреннему перемирию» 1914 года, Германия, казалось, преодолела классовые барьеры и внутреннюю разобщенность — люди из разных слоев общества были объединены мощнейшей волной национального подъема. Перспектива нового общества ослепила многих немцев, которым война казалась предродовыми муками «духовной революции», как назвал ее Томас Манн, которая служила вратами в новый мир и новое общество. В своей статье в «Свенска Дагбладет» в мае 1915 года Манн четко изложил это понятие: «Почему Германия признала и приветствовала обрушившуюся на нас войну? Потому что увидела в ней предвестницу Третьего рейха. Что же для Германии Третий рейх? Это синтез мощи и мысли, мощи и духа; это ее мечта и ее требование, ее первейшая военная цель».

В августе 1914 года многие немцы верили, что они достигли именно такого синтеза, когда беспрецедентная волна единения в общей эйфории смыла классовые различия потоком эмоций. Вот, наконец, появилось нечто достойное поклонения. «Наконец-то есть бог», — писал в бурные первые недели войны Райнер-Мария Рильке, который позднее охарактеризовал волшебное чувство духовного единства и идеализма как «новую сущность, черпающую энергию из смерти». Стефан Цвейг также отмечал: «Тысячи и тысячи чувствовали, как должны были бы чувствовать в мирное время, что они созданы друг для друга». Для многих немцев война означала идентификацию личного долга с потребностями общества, что приводило к созданию сильнейшего ощущения общности судьбы. Это настроение оказало глубокое влияние на Адольфа Гитлера, совершенно постороннего на тот момент человека. Впоследствии он утверждал, что Первая мировая война произвела на него «величайшее впечатление», показав, что «личные интересы… могут быть подчинены интересам общим». Таким образом, в окопах Первой мировой войны родилась новая идея, понимание того, что совместно пережитое на фронте привело к формированию общности людей, в которой исчезали все социальные и материальные различия. Память об этом единении, особенно в его мифологических измерениях, позволила духу 1914 года, когда на горизонте возникло новое общество, сохранить в Германии большую политическую силу.

Какое же разочарование постигло немцев, пропитанных духом 1914 года, в послевоенный период с его политическим параличом, социальной раздробленностью, экономическими неурядицами, грызней между группировками, отстаивавшими собственные интересы, и общенациональным унижением. То, что некогда было осязаемым, великим достижением военного времени, казалось, было потеряно, и совершенно явственно ощущалась атмосфера кризиса. Но, пожалуй, хуже всего было чувство духовного дискомфорта. Война разожгла в немцах беспокойный дух, стремление восстановить чувство общности, чтобы заменить утраченное единство времен войны. Хуго фон Хоффманшталь в 1927 году утверждал: «Немцы ищут не свободы, а сплочения общества». Секрет популярности нацистов заключался в том, что они это понимали и возрождали чаяния 1914 года. Национал-социализм как организующая идея был обязан своим существованием войне, модели «окопного социализма», который так чтил Гитлер. Как отмечал в 1938 году главнокомандующий сухопутными войсками Вальтер фон Браухич, Гитлер просто «использовал великий опыт фронтового солдата для формирования национал-социалистской философии… Было создано новое, уникальное национальное содружество, стоящее выше любых классовых противоречий». Таким образом, нацисты пообещали начать все сначала, создать национальное сообщество, которое восстановит утраченные ощущения принадлежности к единому целому и товарищества. В этом отношении нацизм был идеалистическим, даже если идеализм был основан на ощущении кризиса. Это был призыв к национальному духу, обещание спасения на разных уровнях. Он означал рывок в будущее, однако обещание спасения было обманом. Так, Готфрид Бенн отметил: «Не все мы были оппортунистами».

Основой этого мифа о возрождении стало сообщество товарищей, выкованное на фронте. Оно должно было послужить той клеткой, из которой должна была вырасти новая Германия, основанная на национальном единстве и равенстве. На основе этих ценностей должны были возродиться чувства предназначения, принадлежности к единому целому, самопожертвования и понимания смысла войны. Таким образом, Гитлер предлагал трансформировать немецкий народ в группу единомышленников, равных по статусу, если не по исполняемым функциям, под руководством сильного лидера — нового человека, только что вернувшегося с фронта. Особенно сильное воздействие эта идея национал-социализма оказывала на тех, кто верил, что она уже была однажды воплощена в окопах Первой мировой войны. «Немецкая революция началась в августовские дни 1914 года! — восклицал Роберт Лей, глава Трудового фронта Третьего рейха. — Люди воссоединились в траншеях… Гранаты и мины не разбирали между благородными и неблагородными по рождению, между богатыми и бедными, между приверженцами разных религий или представителями разных социальных групп. Скорее, это был великий, ярчайший пример смысла и духа единения».

Придя к власти, Гитлер не колеблясь приступил к пропаганде символа и, в меньшей степени, сущности «народного единства». Хотя споры о том, насколько ему удалось реформировать немецкое общество, не утихают до сих пор, гораздо меньше тайн окружает его попытки реорганизовать армию. Еще до 1933 года вермахт заинтересовался понятием «народного единства», видя в нем способ создания более сплоченных и эффективных вооруженных сил. Любая будущая война неизбежно должна была стать тотальной войной, которая потребует полной мобилизации всего немецкого общества, поэтому военное руководство следовало идее «народного единства» как средства надежного сплочения нации. Таким образом, и Гитлер, и руководство вооруженных сил разделяли точку зрения, согласно которой восстановленное «фронтовое единство» Первой мировой войны должно было стать постоянным фактором.

И это была не просто риторика. Согласно Давиду Шенбауму, даже в армии нацисты стремились к «тихой социальной революции… под предлогом открытия карьерных возможностей для талантливых людей… Офицерский корпус вермахта должен был стать наименее снобистским за всю историю Германии… в условиях общего сочувствия идее «народного единства». Сам Гитлер приветствовал этот процесс и способствовал его развитию. В своей речи в сентябре 1942 года он заявил: «Если посмотреть на повышение в чинах наших молодых офицеров, то можно увидеть, что здесь в полной мере действует идея национал-социалистского «народного единства». Отсутствуют какие-либо привилегии по свидетельству о рождении или по прежнему положению в жизни, отсутствует понятие богатства или так называемого «происхождения»… Есть только одна оценка: оценка храброго, отважного, верного человека, годного на то, чтобы быть вождем нашего народа. Старый мир по-настоящему рушится. Из этой войны возникнет «народное единство», основанное на крови, более крепкое, чем мы, национал-социалисты, смогли после Мировой войны передать нашему обществу». Краеугольными камнями этого нового «народного единства» должны были стать партия и армия, поскольку «Гитлерюгенд», РАД и вермахт работали над выработкой и укреплением конкретных качеств, имевших значение для нацистов: товарищества, готовности к самопожертвованию, верности, долга, выносливости, отваги и повиновения.

«Социалистический» аспект национал-социализма фактически оказал на молодое поколение немцев более существенное влияние, чем обычно считают. Особенно захватывала воображение многих солдат кажущаяся способность Гитлера достичь обещанного «народного единства», о котором забыли в дни поражения в 1918 году. Хотя это понятие общности в реальном применении нацистами оказалось шовинистическим и тоталитарным, оно все равно сохраняло огромную притягательность, поскольку казалось, что оно подтверждает стремление к новому обществу. И Гитлер казался многим воплощением новой силы, которая способна завершить динамичную модернизацию жизни Германии. В то же время общество, основанное на единении, обеспечивало защиту от напряжения и опасностей самой модернизации. «Народное единство» уравновесило бы личные достижения и групповую солидарность, конкуренцию и сотрудничество, поскольку индивидуум реализовывал и развивал бы свой потенциал в рамках сообщества. То есть очарование нацизма заключалось в создании уверенности в том, что он служит идеалам общества, которое стремится к социальной ответственности и интеграции.

Несмотря на принудительный характер общества при Гитлере, в глазах многих солдат нацисты в течение 1930-х гг. добились вполне достаточных успехов (снизили уровень безработицы, повысили социальные пособия и способствовали равенству возможностей и социальной мобильности), чтобы поддержать их веру в то, что фюрер искренне мечтает создать бесклассовое, монолитное общество. Изучая немецких военнопленных, Г. Л. Ансбахер обнаружил, что значительная часть солдат положительно отзывалась о таких достижениях нацистов, как обеспечение экономической безопасности и социального благополучия, уничтожение классовых различий и создание чувства общности, забота о каждом представителе нации и предоставление более широких возможностей для получения образования детьми из бедных семей. Особенно распространена была вера в то, что от деятельности нацистов наибольшую выгоду получил простой народ и рабочие. По словам Ансбахера, на деле рабочий класс верил в Гитлера в большей степени, чем любая другая группа населения Германии. Многих привлекало в Гитлере то, что он был «человеком из народа». Более того, многие военнопленные, представлявшие рабочий класс, утверждали, что нацистский режим достиг таких важных социалистических целей, как расширение возможностей получения образования для бедных, расширение возможностей для получения хорошей работы, социальная справедливость. Вера в преимущества нацистской революции была настолько глубока, что половина военнопленных из группы, исследованной Ансбахером, не видела вообще ничего плохого в национал-социализме. «Единственная ошибка Гитлера в том, что он проиграл войну», — утверждал в беседе после войны шахтер Герман Пфистер, и его мнение едва ли было единичным. Популярность Гитлера среди немецких военнопленных неуклонно удерживалась на уровне свыше 60 %, и признаки разочарования в нем стали проявляться лишь в марте 1945 года. И Гитлеру это было хорошо известно. Одно из последних своих обращений к немецкому народу 28 февраля 1945 года он завершил так: «Мы твердо намерены не прекращать работу, направленную на построение подлинно народного общества, далекого от какой-либо классовой идеологии, и твердо верим в то, что вечные ценности народа — их лучшие сыновья и дочери, которые, независимо от происхождения и положения в обществе, должны получать образование и работу». «Именно стремление к достижению этих целей составляло суть привлекательности национал-социализма для его последователей», — заключал Ансбахер.

«Народное единство» стало своего рода лейтмотивом для многих солдат. «Мы стоим у пылающих врат Европы, и лишь вера освещает нам путь», — восклицал один из них в начале сентября 1939 года. Герман Витцеман в июне 1941 года заявил: «Я с радостью умру за мой народ и за мою германскую родину». Затем он добавил: «Германия всегда занимала основное место в моих мыслях о земном». Зиг-берт Штеман стремился к торжеству «единого порядка, духовного космоса, подобного средневековому, всеобъемлющего, в котором неразрывно связаны вера и знание». Ощущение жизни в пьянящие времена поражало и Вольфганга Деринга, считавшего, что он живет «в революционную эпоху». Рейнгард Беккер-Глаух соглашался с ним, ощущая в июне 1942 года, что «эта эпоха подобна порогу».

И куда же должен был привести этот революционный порог? «Идет битва за новую идеологию, новую веру, новую жизнь!» — восклицал один солдат в порыве горячей поддержки национал-социалистской идеи. «Мы знаем, за какие идеалы сражаемся», — хвастал в апреле 1940 года рядовой К. Б. Словно завершая его мысль, в декабре того же года Ганс-Август Фовинкель утверждал: «Наш народ ведет великую борьбу за существование и выполнение своей миссии. Мы должны бороться ради конечной цели, чтобы придать смысл этой борьбе… Где наш народ ведет борьбу за существование, там наша судьба». Карл Фухс соглашался с ним в мае 1941 года: «Значение индивида на войне относительно невелико, но все же самопожертвование индивида в борьбе за идеалы не пропадает даром». А идеал? В одном из последующих писем Фухс утверждал: «Мы боремся за существование целого народа, нашего народа… Наши взгляды должны быть устремлены в будущее, потому что идет борьба, которая обеспечит благополучие нашей нации». Мартин Пеппель также отмечал в дневнике: «Сейчас мы как никогда радуемся жизни и жаждем ее, но каждый из нас готов пожертвовать жизнью ради священной отчизны. Отчизна — моя вера и моя единственная надежда». Много лет спустя после окончания войны сила этого чувства заставила Пеппеля задуматься: «Теперь, спустя сорок лет, просматривая записи, сделанные мной в то время, я могу лишь покачать головой и удивиться вдохновению, охватившему нашу молодежь».

Неизвестный солдат в конце 1944 года настаивал на том, что, хоть война и «вырвала нас из детства и поместила в центр борьбы за выживание», он приветствовал ее, потому что «это была борьба за наше будущее». И он не оставил повода для сомнений в том, что он считал будущим: «В последнее время мы часто обсуждаем войну и пришли к выводу, что это величайшая религиозная война, поскольку идеология — это лишь новый штамп, заменяющий слово «религия». В нацистской идеологии я черпаю веру в то, что борьба закончится победой наших… убеждений». После захвата Германией Польши Вильгельм Прюллер ликовал: «Это победа священной веры, победа национал-социализма». Затем он добавил: «Другие дерутся за ложные идеалы… Сегодня мы — не та Германия, что была прежде! Национал-социалистская Германия». Не сомневался Прюллер и в превосходстве этой новой Германии: «Спасением для рейха стало то, что человек восстал из его лона и ценой огромных усилий повел народ на поиски самого себя, наделив его единой идеологией, способной объединить людей… Было установлено политическое руководство, которое можно считать идеальным, способным по-настоящему воспитать в человеке человека». В заключение Прюллер утверждал: «Когда война закончится, я вернусь с нее куда более фанатичным национал-социалистом, чем раньше».

«Каждый немец должен, несомненно, гордиться своей родиной и должен быть счастлив и благодарен за возможность отдать жизнь за свою страну», — утверждал один солдат. Такое отношение показывает не просто любовь к своей стране, но глубокую приверженность делу национального единения. «Все мелкое и низменное должно быть отброшено, потому что идет битва и мы стоим перед лицом смерти, — восклицал Эберхард Вендебург. — И тогда «народное единство», истинное благо и чаяние всех немцев, позволит нам добиться лучшей жизни, чем была даже до войны». Фридрих Групе писал, что в выступлении перед будущими офицерами в мае 1940 года фюрер «подчеркивал, что немецкий солдат должен быть готов на любые жертвы ради немецкого народа; что наша задача — видеть в солдатах товарищей по нации; что мы всегда должны верить в достоинство и силу немецкого рабочего. И тогда мы вместе с ними придадим нашему миру новый смысл и новую силу». Мир нового содержания, составленный из новых сущностей, лучший чем до войны, — такое понимание «народного единства» придавало упорства немецким солдатам и ожесточения в борьбе за выживание, которую, по мнению многих солдат, они вели.

«Я отдаю здесь немало сил, как физических, так и эмоциональных», — отмечал Гюнтер фон Шевен в первое лето войны в России. Далее он добавил: «Война стала для меня решающим жребием… Меня укрепляет понимание того, что жертва каждой отдельной личности необходима, потому что она обусловлена общими потребностями». И Шевен без тени сомнений утверждал, что общие потребности связаны с «народным единством». «Необязательно стоять под градом гранат, чтобы постичь перемены нашей эпохи, — писал он. — Отношение оставшихся в тылу и отношение нас, фронтовиков, имеет те же последствия, потому что в вас мы видим необходимый фундамент для внутренней основы мировоззрения, помогающей определить будущее. Мы сражаемся, уверенные в том, что благородные и лучшие снова должны доказывать свое значение в борьбе с ужасными проявлениями материализма. Я вижу, как целый народ в страданиях и потоках крови проходит переплавку, которая позволит нам добиться новых успехов». Оказавшись среди ужасных реалий войны в России и, возможно, разуверившись в окончательной победе Германии, Шевен заглянул чуть глубже. В марте 1942 года он размышлял: «То, что мы видим здесь, возможно, последнее, недосягаемое проявление духа нашего времени». Не сомневался он и в тесной связи этих устремлений с «народным единством». В последнем письме, написанном в день гибели, Шевен задумался: «Все наши надежды возложены на родину — единственную землю, где живет настоящий народ, создавший нас. Очень важно, чтобы… священный огонь не угас. Мы внутренне вооружены».

Многие солдаты имели четкое понимание того, что центром нового творения является родина. «Может ли видение, основанное на твердой вере, воплотиться в новом мире? — размышлял неизвестный солдат в письме к жене в августе 1944 года. — Построение общественного порядка, основанного на национал-социализме, нельзя сдерживать вечно». Это чувство участия в строительстве нового мира пропитывало и другие письма. Себастьян Мендельсон-Бартольди в октябре 1944 года утверждал: «Несмотря на все ужасы, проявления этой войны всего лишь вторичны. Первостепенное значение, конечно же, имеет необходимость нового общественного устройства мира, чтобы преодолеть существующий контраст между приобретенной и унаследованной собственностью, между физическим и умственным трудом, между последователями и лидерами». Мендельсон-Бартольди как нельзя лучше описал этот важнейший элемент гитлеровского видения «народного единства», где статус человека основывался на его талантах и способностях, эту концепцию, немало способствовавшую росту идеализма. «Величие» немецкого солдата, по словам Хайнца Кюхлера, заключалось именно в том, что он «несгибаемо шел на заклание ради нового мирового порядка». По его мнению, это была «новая борьба за лучшее будущее». В ноябре 1944 года Мендельсон-Бартольди утверждал, что он счастлив «быть одним из безымянных членов великого общества, которое принимает любую жертву на алтарь войны, чтобы служить будущему, которого мы не знаем, но в которое все равно верим». Каллусу-Дегенхарду Шмидту будущее казалось очевидным, когда в декабре 1944 года он восклицал: «Для меня цель этой борьбы — развитие нации. Только эта цель позволяет требовать любых жертв… Для меня нация — абсолютный закон… Я верю в ее святое предназначение и цели как в божественное провидение. Она сражается за существование против целого мира… Она пойдет в своей духовной борьбе до конца. Возможно, нам будет позволено принести себя в жертву и помочь. Речь идет как о сокровенной, так и о видимой Германии. Каждый год невзгод и войны был школой, смысл которой очевиден, несмотря на все страдания».

Солдаты нередко воспринимали понятие «народного единства» с поразительной страстью, видя в нем оправдание собственных жертв. «У нас, солдат, тот, кто исключает себя из товарищества, перестает быть одним из нас и подлежит отречению и осуждению на глазах у всей роты. Вам в тылу стоит поступать так же, — советовал рядовой В. П. — Весь народ должен знать таких людей, чтобы понимать, кто их враг». Другой солдат, попав в окружение под Сталинградом, утверждал: «Я не ропщу на судьбу за го, что она привела меня сюда. Эти суровые трудности могут продлиться еще несколько месяцев, но они нужны, чтобы мы могли лучше выполнить свой долг, оказать высшую услугу нашему обществу». Лейтенант Г. Г., также попавший в котел под Сталинградом, заявлял: «Я вдруг ощущаю прилив сил. Во времена бедствий есть лишь одна заповедь. Что такое личность, если на карту поставлена судьба всего народа?» Лейтенант Г. Б. вторил ему: «Эта война вновь толкает нас на величайшее напряжение сил… Но все же мы хотим держаться, потому что знаем: это нужно для будущего нас самих, наших детей и нашего народа. И потому что верим в то, что наш народ еще не обессилел и все еще обладает энергией, которая даст ему право завоевать себе будущее… Если мы продержимся сейчас, у нас есть будущее… Ужасно, что от нас требуются такие великие жертвы, как в Сталинграде, но фюрер знает, зачем они нужны».

Дело «народного единства» заставило Карла Фухса писать жене: «Из верности и чувства долга мы обязаны сражаться за свои принципы и вынести все до конца. Наш фюрер олицетворяет собой нашу единую германскую родину… То, что мы делаем для него, мы делаем и для всех вас; то, чем мы жертвуем в дальних странах, мы жертвуем ради всех вас… Мы верим в будущее нашего народа и нашего отечества… Наш священный долг и наша прекрасная миссия — бороться за это будущее. Оно стоит любых жертв, которые мы можем принести». Некоторым эта вера казалась каждодневной реальностью. Отступая зимой 1943 года, голодный и оторванный от снабжения Ги Сайер тем не менее восхищался «единством вермахта… Ощущение порядка, составлявшее часть национал-социализма, все еще в значительной мере сохраняется в войсках, которые сражаются за него». В конце 1944 года Сайер все еще поражался тому, как ему и его товарищам удавалось «жить только ради дела». «И, несмотря на все трудности и разочарования, которые мне пришлось вынести, я по-прежнему чувствовал себя тесно привязанным к нему», — писал Сайер. Он вспоминал своего любимого гауптмана Везрайдау: «Мы продвигаем идею единства, которая не сулит большого богатства и которую нелегко переварить, но подавляющее большинство немецкого народа принимает и придерживается ее, выковывая и формируя ее, прилагая достойные восхищения совместные усилия… Мы пытаемся… изменить облик мира».

«Мы пытаемся… изменить облик мира»… Многие солдаты и в самом деле видели свою миссию в строительстве нового мира. Гарри Милерт в ноябре 1941 года говорил о «лихорадочном поиске новых форм», а месяцем позже Фридебальд Крузе подчеркивал яростное «стремление и требование нового общества». «Мы держались за последнюю идею — идею нового общества, которая оправдала бы наши страдания», — утверждал Сайер. В другом случае он вспоминал приказ офицера: «Считайте себя пионерами европейской революции». В июне 1942 года, расхваливая другого солдата как «лучшего товарища», Фридрих Группе назвал его «открытым, лишенным высокомерия и очень храбрым, полным сочувствия и понимания своих солдат… Он был верным предвестником новой Германии».

Предвестник новой Германии… В сентябре 1943 года один солдат писал: «Мы должны чувствовать себя вестниками нашей будущей нации. Как солдаты. Здесь нет отдельных судеб». Другой солдат радовался в августе 1941 года: «Никогда еще видение, дух, идея, превосходство мысли не добивались такой победы, как сегодня». Еще один утверждал: «Мы знаем, за что сражается фюрер, и мы не хотим оставаться в тылу, но стремимся постоянно быть верными последователями! И если судьба потребует от нас принести в жертву свою кровь и свое имущество, то мы стиснем зубы и с прежним упорством и вызовом скажем себе: я это сделаю. Да здравствует фюрер и его великий труд!»

Другие солдаты подтверждают это чувство борьбы за новую Германию под властью Гитлера. В апреле 1940 года ефрейтор Э. Н. утверждал: «Пока у нас, фронтовиков, есть Адольф Гитлер, будут верность, храбрость и справедливость для его народа. Я верю, что лучшие дни наступят совсем скоро, потому что настанет день, когда людям будут возвращены свобода, мир и равенство». Для многих такая вера означала безусловную верность Гитлеру. В письме к матери Вильгельм Рубино восклицал: «Теперь, когда отчизна позвала нас, моя жизнь и смерть в руках фюрера, и тебе не стоит отчаиваться, если со мной случится самое худшее». Групе позднее признавался: «Как и я, все солдаты были связаны присягой, приказами, повиновением и — для многих это имело значение — непоколебимой верой в окончательную победу Гитлера».

Более того, покушение на Гитлера в июле 1944 года еще крепче привязало многих солдат к фюреру и нацистскому режиму. «Нам здесь, в чужой земле, лучше знать, какого великого вождя получила Германия», — утверждал один из солдат. Другой высказался проще: «Теперь мы еще более полны решимости показать остальным, почему воюет немецкий солдат». Рядовой К. К. горячо приветствовал нацификацию армии, поскольку организация идеологической работы «будет поставлена лучше, чем раньше». Узнав о попытке покушения, рядовой Б. П. возмущенно писал: «Хвала господу, что провидение позволило нашему фюреру продолжить начатое дело спасения Европы, и наш священный долг теперь состоит в том, чтобы еще крепче сплотиться вокруг него, чтобы изжить зло, причиненное кучкой преступников, которых не волнует благополучие всей нации». Лейтенант К. Н. считал «невыразимой трагедией то, что враждебные народы увидят признаки разобщенности там, где они, возможно, полагали увидеть безусловное единство». Ефрейтор К. Б. подчеркивал, что единство основывалось на верности Гитлеру. «Мне хорошо известно, что для преодоления этого кратковременного трагического периода необходимы неограниченное доверие и непоколебимая вера в нашего фюрера, — писал он в августе 1944 года. — Вера дает мне силу переносить все тяготы и бедствия… Моя вера в фюрера и победу непоколебима… Фюрер всегда держит свое слово». Ефрейтору А. К. Адольф Гитлер казался «человеком, который установит в Европе новый порядок и даст всем народам свободу. Как обрадовался народ тому, что наш обожаемый фюрер выжил… Его смерть стала бы тяжелым ударом по надеждам на свободу для народов». «Эти бандиты попытались уничтожить то, за что миллионы готовы рисковать своей жизнью, — негодовал лейтенант Г.-В. М., — однако приятно знать, что ноябрь 1918 года не повторится».

Для многих немцев ноябрь 1918 года стал примером поражения нации из-за внутреннего раскола. Повторение этой случайности было маловероятным, как утверждал в своем последнем письме в феврале 1945 года Рейнгард Пагенкопф, потому что «я, как и все солдаты, стал чем-то иным. Возможно, наша вера во многие вещи поколебалась… Но лучшее и величайшее, я думаю, мы все же спасли, и у нас этого уже не отнять, потому что оно пустило глубокие корни в наших душах… вера, которую никто не сможет отнять у нас: «Рейх должен остаться с нами!» Рейнгард Гес в ноябре 1941 года размышлял: «Я обнаружил, что наша культура лишь в малой своей части основана на разуме. Скорее, в первую очередь это сердце, душа, подлинные чувства, вера в Германию… родину, которой я многим обязан». Это мощное и глубокое, почти мистическое чувство защиты не только Германии, но и ценной идеи, до самого конца сохранялось у многих солдат. Размышляя о положении в мире в сентябре 1944 года, лейтенант К. утверждал: «Сегодня история представляет нам картину, которую можно было бы назвать банкротством Запада. То, что Ницше называл мертвым миром, сегодня стало суровой действительностью… Что есть дух? Функция материи!.. Что есть культура? Осознание либеральной идеи!.. То, что англичане и американцы завоюют ценой своей крови, со временем отойдет к большевикам… Среди этого хаоса стоит Германия… Мы — последний оплот. С нами стоит и падет все, что создано за века немецкой кровью». Лейтенант Г. Г. кратко сформулировал: «Имеет значение лишь осязаемое понятие страны». Рядовой Ф. Ш. настаивал: «Немецкий народ как носитель творческого наследия не умрет!»

Даже после войны нераскаявшиеся солдаты, такие как Ганс-Вернер Вольтерсдорф, цеплялись за «проверенный национализм общества», гордясь тем, что «идеализм национал-социалистов» возродил Германию после унижения Первой мировой войны. «Мое поколение выросло в вере, что нет такой жертвы, которая была бы слишком велика для народного единства, — вспоминал Ульрих Любке. — Нас учили, что Германия должна жить, даже если нам для этого нужно умереть». «Мы верили в новое общество, свободное от классовых противоречий, объединенное братством во главе с избранным нами фюрером, национальное и социалистическое», — соглашался Фридрих Групе, и многие люди его поколения считали, что Гитлер тоже верит в этот идеал и многое делает для того, чтобы воплотить его в жизнь. «Нацисты принялись наводить новый порядок после осложнений и социальных неурядиц, которые принесла модернизация двадцатых, — предполагал Детлеф Пойкерт, — чтобы принести обещанную гармонию». После войны Пойкерт отмечал: «Атмосфера экономического чуда и подъема теперь извлекала выгоду из уничтожения традиций и преобразований, произведенных Третьим рейхом».

Как показывают их письма и дневники, многие солдаты и в самом деле жаждали жизни, отличной от прежней, жизни, основанной на чем-то схожем с чувством единения, которое они испытывали в армии (только без смертей и страха), жизни людей, связанных общими устремлениями, которые искренне воспринимают друг друга как равных. Нацисты, вооружившись современными моделями и мифическими образами, позаимствованными из окопов Первой мировой войны, приступили к подмене гармонии и чувства общности невероятными потрясениями войны и экономической модернизации. Модрис Экштейнс отмечает: «Намерением движения было создание человека нового типа, который служил бы источником новой морали, новой общественной системы и, в конечном итоге, нового международного порядка. Национал-социализм был больше чем политическим движением… Это было стремление переделать человечество». Более того, Гитлер намеревался как минимум реорганизовать традиционное общество и создать «народное единство» на основе социальной интеграции, где отсутствовали бы межклассовые противоречия. Очищенное от идеологических обертонов, нацистское видение модернизации без внутренних конфликтов и политического сообщества, обеспечивавшего безопасность и равные возможности, казалось весьма привлекательным, поскольку, как отмечал Пойкерг, «непрерывное вмешательство национал-социализма во все сферы общественной жизни означало, что в 1945 году невозможно просто восстановить условия 1932 года… Для большинства людей возможности интеграции, которые были обещаны, но не всегда выполнялись в тридцатые, теперь были реализованы. «Фольксваген», «Фольксайгенхаим», «Фолъксэмпфэнгер» — собственная машина, дом, радиоприемник (а впоследствии и телевизор) — эти символы скрывают идеологические обертоны эпохи нацизма». Для многих немцев эта идея была и остается настолько сильным видением будущего, что они сознательно смотрят сквозь пальцы на ее расистскую и антисемитскую идеологическую суть. Попытки нацистов создать новое общество и нового человека были реальны и, как показывает пример многих солдат, были способны завоевать преданность людей. Однако на пути к утопии и идеал, и те простые солдаты, которые сражались за его воплощение, были развращены гитлеровским расизмом и ввергнуты в пучину зла.