7. Будни победы
Первый советский эшелон подошел к погрузочной платформе в начале сентября.
Днем лил дождь, и вся платформа была затянута его серыми косыми полосами. Потом дождь перестал, и на западе, среди густо-свинцовых туч, проглянул кусок красною закатного неба.
На путях загудел паровоз. Гудок был незнакомым и показался Лёльке очень громким над неподвижной станцией.
Лёлька сунула ноги в папины резиновые сапоги и захлюпала по воде, затопившей садовую дорожку.
Паровоз гудел и осторожно осаживал к платформе состав дощатых красно-кирпичных вагонов, не похожих на вагоны маньчжурских дорог.
Лёлька стояла за калиткой, и смотрела, и не замечала, что на лицо ее стряхивают капли мокрые ветки вяза.
Из вагона начали выбегать люди. Они все выбегали и выбегали, и скоро их стало так много, что вся платформа заполнилась сплошной, защитного цвета массой людей, занятых неведомыми Лёльке делами.
В городе, на Большом проспекте, вторую неделю висит советский флаг над зданием японского штаба — теперь там комендатура. Моряки в голубых воротниках ходят но Пристани. А улица Железнодорожная до сего дня отставала от исторических событий: обгоревшие японские грузовики и пролом в станционном заборе в две доски — пустыня!
Через пролом в заборе выбрались двое солдат. Вблизи они не походили на тот, летящий на танке, сияющий образ, с Нинкиным цветком в руке, — лица темные от усталости и гимнастерки — мятые, далеко не свежие и даже расстегнутые у ворота. Они переговаривались на ходу и разглядывали улицу так, словно ожидали увидеть на ней что-нибудь особенное.
В лужах лежали красные облака, и было похоже, что кто-то расстелил по земле кумачовые полотнища.
Лёлька собиралась уже закрыть калитку и уйти, но не успела.
— Сестренка, воды у вас не найдется? — крикнул тот, что пониже.
Он заулыбался и перепрыгнул через последнюю водную преграду на тротуаре, так что брызги взлетели из-под его сапог.
Лёлька страшно застеснялась и не знала, что отвечать, мама внушала: никогда не разговаривай с незнакомыми мужчинами.
На ее счастье, к калитке подошел папа. Он тоже, наверно, чувствовал себя не совсем уверенно, но все-таки очень любезно предложил:
— Пожалуйста, пожалуйста, проходите… — И потом: — Лёля, принеси воды.
— Вам какой, сырой или кипяченой? — продолжал проявлять внимание папа.
— Да какой похолоднее…
Лёлька вынесла воду в голубой эмалированной кружке. Кружка сразу запотела и покрылась мелкими бисерными капельками. Солдат сказал: «Спасибо!» — и медленно пил, в то же время поглядывая кругом весело и с любопытством. Он больше ни о чем не заговорил, и они тоже ни о чем его не спросили. Они стояли рядом и смотрели, как он пьет, — папа (у него было выражение лица, словно он хочет что-то сказать и не решается) и дедушка в своем штопаном кителе — недоверчиво, словно он не знает еще, чего можно ожидать от этих большевиков.
А Лёлька думала: настоящий, живой советский — и у них в доме! Вернее, в саду, но это в принципе одно и то же. Невероятно! Но, самое интересное, это как будто никого не удивляет, даже дедушку!..
Солдат допивает воду и отдает Лёльке кружку. Его крупные зубы влажно блестят, и глаза тоже блестят, словно он знает что-то такое, интересное. На путях гудит паровоз незнакомым голосом.
Таким было начало на улице Железнодорожной. Потом солдаты шли еще и еще, и почти все они начинали с того, что просили воды. И на крыльце теперь всегда стояло дежурное ведро с ковшиком. Оно стояло днем и ночью. Даже ночью оно пригодилось однажды…
Вторым пришел Алеша и попросил маму сварить борщ.
Нет, пожалуй, Алеша был третьим… Вторыми были те двое с автоматами.
Калитка была открыта, и дверь в дедушкину половину дома — тоже. Вечерний чай пить было рано. Дедушка с бабушкой сидели в столовой у окна и читали книжки. А Лёлька забежала к ним поболтать.
Вошли двое, высокие и плечистые, с автоматами. Один прошел в столовую и сел за стол против бабушки. Но автомата не опустил. Бабушка, естественно, онемела от страха. Второй стал по очереди открывать двери и заглядывать в другие комнаты.
— Кого вы ищете? — сурово спросил дедушка.
— Не тревожьтесь, папаша. Кого надо, того ищем!
— Вы нас не бойтесь. Мы — комсомольцы, — сказал тот, что сидел.
— А мы не боимся, — сказал дедушка.
— Вот интересуемся, как вы живете, — произнес наконец тот, что открывал двери.
— И что же вас интересует? — не без иронии сказал дедушка.
— Это кто у вас, родственник? — Парень стоял теперь перед дедушкиным портретом в резной раме из черного дерева. Па портрете дедушка был в парадном мундире и погонах с двумя звездочками (таким он приехал в Харбин, в полк, в девятисотых годах).
— Родственник… — ответил дедушка угрюмо.
— Смотри, Петро, у них наши погоны! — удивился парень.
Дедушка промолчал.
А Лёлька подумала: кусочек картона, обтянутый тканью!.. Сколько же разного наслушалась она о нем за всю свою жизнь в стихах и прозе: «…юнкерский, пулей пробитый погон!..» Символ ненависти взаимной и павшей монархии! Можно подумать: из-за него только, как «яблока раздора», докатилась сюда, до Харбина, половина окружающих ее взрослых!
(И странное дело — именно этот простой армейский погон совершил — в сорок пятом — чудо примирения в закоснелых от вражды стариковских сердцах! «Они пришли в наших погонах!» Получалось, что спорить, собственно говоря, не о чем!)
Парень рассматривал французский гобелен с выцветшими амурами и пастушками.
— Культурно живете…
Бабушка все еще опасливо косилась на автомат.
— Ну, что ж, пошли.
— Пошли…
Так они и ушли, и никакого интересного разговора в тог раз не получилось. Дедушка с бабушкой вздохнули с облегчением и снова принялись за свои книжки. А Лёлька побежала домой. Как раз в это время и пришел Алеша…
Алеша показался Лёльке очень молодым и славным. Гимнастерка у него была чистая и сидела на нем аккуратно. И говорил он вполне вежливо, даже краснел при этом. Он не знал, как называть маму, и обращался к ней просто «вы».
— Вы нам не сварите чего-нибудь горячего? Вы знаете, мы всю дорогу на сухом пайке. Мы сопровождаем трофейный эшелон. Вы нам борщ не сварите?
— Но у меня нет мяса, — пыталась сопротивляться мама. — Одна зелень…
— Как сварите, так и ладно. Лишь бы горячего… Мы вам принесем мясных консервов. У пас навалом японских консервов.
— Лучше я вам из них сделаю хороший соус… — предложила мама.
— Что вы, — прямо испугался Алеша, — они у нас уже вот где! — Он показал на своем горле, где у него сидят японские консервы. — Они же сладкие!
— Ну, ладно, приходите часа через полтора, — сказала мама.
Через полтора часа Лёлька накрыла на стол, папа уселся за компанию, а мама разлила борщ но тарелкам. Кроме Алеши, пришли еще трое. Они ели борщ и задавали папе вопросы:
— И вы давно здесь живете?
— С девятисотого…
— Ого! Еще до Октябрьской…
— И как же вы под японцами жили?
— Плохо жили. Хлеб по карточкам…
— Вы слыхали про блокаду Ленинграда? — спросил Алеша.
Папа сказал:
— Да, да, конечно.
А Лёлька никогда даже слова такого не слыхала — «блокада».
Выяснилось, что Алеша из Ленинграда. Он стал рассказывать о чем-то страшном — липком, как земля, хлебе и ледяной дороге через Ладогу. Лёлька слушала и больше угадывала, чем понимала (Алеша употреблял много совершенно новых слов). Это, наверное, действительно было очень трудно — война и блокада Ленинграда… Лёлька привыкла к слову «Петербург». По сейчас она сама произнесла «Ленинград» и удивилась, как естественно это у нее получилось…
Папа полез в буфет и вытащил полбутылки «Жемчуга», оставшегося от последней японской выдачи.
— Вы не возражаете?
Ребята, видимо, не возражали. Папа поставил перед приборами тоненькие хрустальные рюмочки. Ребята покосились на них как-то странно.
— А другой посуды у вас не найдется? — спросил один.
Мама немного растерялась:
— У пас есть еще ликерные…
Парень вздохнул и больше ничего не сказал. Так они и пили из них, осторожно берясь крупными руками за хрупкие ножки.
После борща псе пили чай с японскими галетами. Алеша принес их в плаще — целую гору белых марлевых мешочков. Галеты были окаменелой твердости, но показались Лёльке невероятно вкусными. Алеша посмотрел, как Лёлька ожесточенно грызет их, и спросил маму:
— А мука-то у вас есть?
Мама сначала не попила: какая мука?
— Ну, белая. У нас полный эшелон. Принести вам?
Мама, наверное, не сразу поверила в свое счастье.
— Конечно… Если вам не трудно… И сколько это будет стоить?..
— Да ладно, ничего не надо… Сейчас я вам остальных ребят подошлю. Вы их покормите, пожалуйста…
В этот вечер мама долго не ложилась спать и все ждала, когда принесут муку. Но они не приходили. Опять пошел дождь, и мама решила, что теперь они, конечно, не придут. Настроение у мамы явно испортилось. Потом дедушка запер калитку на ночь, и все разошлись спать.
Мешок муки нашли утром, переброшенным через забор, на мокрой клумбе. Он был весь облеплен землей, но на это никто не обратил внимания. Бабушка и мама жарили оладьи, а Лёлька ходила и пробовала, у кого вкуснее.
Утром в воскресенье пришел старший по кварталу, рыжебородый сосед Федя (тот самый, что был ответственным по тонаригуми) и объявил: есть распоряжение комендатуры — школьникам, лет пятнадцати, явиться на Пристань в редакцию, где раньше было «Харбинское время». Зачем явиться, Федя не понял, но рекомендовал пойти — все-таки первое распоряжение новой власти но его кварталу!
Мама не очень хотела отпускать Лёльку, но так они привыкли слушаться распоряжений при японцах, что не знали еще — можно ли не послушаться при советских?!
Лёлька надела голубую блузку в горошек — воскресенье все-таки и день жаркий, хотя и сентябрь, и отправилась.
Редакция — сразу за виадуком, на углу Диагональной. Японцы построили ее, как любили они, в «кубическом» стиле, со стеклянной башней в центре.
Лёлька долго стеснялась зайти — в подъезд пробегали военные, но потом осмелилась: все равно — надо!
Суета в вестибюле была — как при переезде на другую квартиру: солдаты с какими-то тюками и столами. Промчался мимо офицер в очках — Лёлька едва успела спросить его, зачем ей, собственно, нужно было сюда являться.
Оказалось, их вызвали для того, чтобы поручить расклеивать по городу приказы комендатуры, и ей нужно пройти в боковую комнату, и там ей выдадут клей и все, что положено. Лёльке это сразу не понравилось, но все же она прошла в боковую комнату. Здесь уже толкались свои ребята — Юрка и еще мальчишки из Пятой школы — оказывается, их тоже известили так, по кварталам. Но ни одной девчонки! Лёлька одна оказалась самая дисциплинированная! И она совсем скисла.
Лёлька представила, как это она, в своей голубой блузке, будет ходить по улицам с ведром и что-то такое расклеивать по заборам, и ужаснулась. Потому что это так не соответствовало понятиям о приличии. А вдруг ее увидит кто-нибудь из знакомых? Уж слишком — расклеивать плакаты!
А Юрку это, видимо, нисколько не смущало. Он собрал вокруг себя кучу совсем маленьких ребятишек и распоряжался ими деловито.
По вестибюлю редакции мелькали интересные военные с кипами бумаги. Конкретно на Лёльку никто не обращал внимания. Лёлька передвинулась тихонько к дверям, полная стыда за свое ослушание, но все-таки выбралась бочком на крыльцо и сразу — бегом на другую сторону Диагональной, словно она здесь — по пути проходящая!
Так бесславно покинула она в будущем родную свою редакцию, да и Юркину тоже. И как она будет жалеть потом, что удрала, потому что станет зачитываться стихами поэта Комарова, который как раз был тогда в редакции, в Харбине, и его самого, может быть, и поймала она за локоть в вестибюле. Она могла увидеть его и говорить с ним, а она сбежала! И разве не о Лёльке сказано было в этих стихах его:
Сколько, сколько мы исколесили
Разных неисхоженных дорог.
Не вчера ли слышали в Сансине
Окающий волжский говорок?
Не вчера ли радовали душу,
И теперь покоя не дают,
Девушки, что русскую «Катюшу»
Вечером на Сунгари поют?..
Мы уходим дальше в этот вечер,
И закат над сопками горит,
И маньчжур на ломаном наречье
Нас за все, за все благодарит…
На Соборной площади лежит груда белых камней — все, что осталось от белого памятника и от мира, его воздвигшего.
Около камней стоит зеленая военная машина, и с нее, из металлического репродуктора, на площадь выплескивается музыка. Вальс.
«С берез, неслышен, невесом, слетает желтый лист…»
В соборном сквере падают сухие сентябрьские листья.
На перекрестке двух улиц — девушка-регулировщик. Узкая шерстяная юбка. Кирзовые сапоги. Кожаный ремень, стягивающий в талии гимнастерку. Очень простое, милое лицо, со смуглым румянцем. Девушка взмахивает цветными флажками, и похожие на зверей «студебеккеры» останавливаются.
В городе стоит Советская Армия. В городе стоит золотая осень. И весь город — яркий, багряный, насыщенный горячим солнцем.
Летят листья, захлестывая тротуары рыжим дождем, на Большом проспекте, на улице Садовой — там, где Лёлькина школа.
Оранжевые кроны тополей, как нарядный занавес — в окне десятого «Б» класса. В школе — переменка. Девчонки сидят на учительском столе, на крышках парт и ноют (вполголоса, чтобы не прицепилась инспектриса): «С берез, неслышен, невесом, слетает желтый лист…»
— Девочки! — кричит с подоконника Нинка Иванцова. — Я вам не рассказывала, с каким лейтенантом я вчера познакомилась! Я иду из школы. А он идет навстречу. Он говорит: «Девушка, извините, что у вас за книги?» А я говорю: «Это просто физика». А он говорит: «Разрешите, я посмотрю?..»
Вид у Нинки победоносный и сияющий. Топкие, как мышиные хвостики, косички заколоты на затылке в почти взрослую прическу. Только почему-то в ней совсем не держатся шпильки…
Нинка сидит на подоконнике и вяжет свой дымчатый свитер. Вообще в классе теперь все вяжут, даже Лёлька, на переменках и уроках, из японской трофейной шерсти — солдатских фуфаек и носок. И учителя ничего не говорят.
Учителя все остались старые, только школа теперь другая, «десятилетка» — новое и типично советское слово.
Лёльке некогда. Лёлька влетает в класс, хлопает дверью, хлопает крышкой парты, так что книжки и спицы сыплются на пол. Сейчас звонок, — что у нас там задано по литературе? Блок, «Двенадцать». Дома она, конечно, ничего не успела прочесть! И кто, вообще, готовит уроки в эту сумасшедшую осень! Совсем она запуталась в этих «Двенадцати»! Ну, патруль идет по улице — ясно, теперь по Харбину тоже патрули комендатуры, и вся жизнь перевернута заново, но при чем тут Христос? Ладно, потом разберемся, ближе к выпускным экзаменам! (Теперь у них выпуск будет весной, а не в январе, как в старой школе.)
Хорошо еще, в этом полугодии совсем нет математики — оказывается, они прошли все, что нужно но советской программе, но зато историк Евгений Иваныч страшно гонит по курсу, и вообще ничего не сообразишь.
«…Во второй половине девятнадцатого века капитализм в Западной Европе стал постепенно перерастать в империализм…» Интересно, что буквально два месяца назад он говорил совсем другое…
Школьный учебник истории заканчивался словами: «…Ныне благополучно царствующий Император Николай Второй». Все, конечно, знали, что он давно не царствует, но что там в России дальше? Пустота! Революция — как библейский хаос. Как отдельные пятна на этом фоне выступали расстрелы белых офицеров и «ледовый поход» колчаковцев.
А теперь Евгений Иваныч говорит на уроках о «Кровавом воскресенье», и все-таки непринципиально это как-то с его стороны… Хотя так уж эти взрослые привыкли при японцах — учить всему, что положено по программе, и Лёльку ничто не удивляет. После уроков «национальной этики» тем более!
В «Орианте» и в «Азии» идут советские картины. Каждый день после уроков девчонки бегут в кино. В темном зале хрустит под ногами подсолнечная шелуха, но можно сидеть хоть три сеанса подряд! С первой — «Юности Максима» — Лёлька вышла с больной головой и недоумением — какие-то явки и стачки… По, оказывается, они этого не проходили еще по истории. Зато «В шесть часов вечера после войны» — все просто здорово! И Москва — вот она какая, в окопах, а потом салют на все небо! А какой чудесный артист Самойлов! Пятый раз Лёлька выходит из кино, потрясенная верностью и мужеством, и еще побежит, наверное, с девчонками за компанию. А город полон военных, совсем как Самойлов, сверкающих орденами и звездами, и Лёльке кажется, что все это — продолжение кинофильма!
Город сразу стал непохож на себя, потому что никогда еще такого не было! Пооткрывались в каждой щели китайские сапожные и портняжные, фотографии и парикмахерские. В самом центре Нового города, у Чурина, на тротуаре — барахолка, — халаты японские хлопают рукавами под ярким солнцем. Японцы стоят и продают — жалкие, кланяющиеся японцы, все эти бывшие начальники, вроде папиного, что били в конторах служащих по лицу!
И женщины японские в своих бывших оборонных момпэ, продающие сигареты с лотков, повешенных на шею на веревочках, просто в глаза заглядывают солдатам, и смотреть на этих женщин почему-то неловко Лёльке — от жалости, что ли… Торговля в городе развернулась невероятная! И откуда что взялось — рулоны кожи и, главное, сапоги, — все модницы теперь ходят в сапожках, с вырезом в виде сердечка на голенище, хотя сентябрь еще, и запросто можно бегать в туфельках. Самые потрясающие сапожки в классе у Иры — высокие, коричневые, Лёлька, конечно, тоже мечтает о сапогах, но где там, дома полное безденежье!
С деньгами, вообще, кавардак в городе — ходят еще маньчжоуговские гоби и какие-то новые, сиреневые, как простыни. Даже фальшивыми похоронными деньгами дают иногда сдачи! (Когда умирает человек, по китайским правилам, сжигается на могиле якобы то, что было у него в жизни, только из бумаги сделанное. Такие интересные китайские похороны — несут бумажных цветных лошадок, и человечков, и фанзу на носилках. И деньги сжигают — сколько было.)
Даже на улице Железнодорожной — торговля вовсю: в проломе станционного забора — семечки, колбаса какая-то подозрительная и водка: на цветной этикетке — русский медведь, пьющий из бутылки. Быстро Харбин сориентировался в обстановке!
— Ваня! — машут китайцам солдаты из эшелона.
— Капитана! — кричат китайцы.
— Да не капитан я! — отнекивается парнишка с одной звездочкой.
Он не знает, что китайцы привыкли так звать всех русских военных еще со времен русско-японской войны…
— Не смей разговаривать на улице с незнакомыми военными! — говорит мама. По как тут не разговаривать, если их полный город, веселых и замечательных! Все девчонки влюблены теперь в военных. Когда-то они так же были влюблены в Гордиенко…
Где он теперь — Гордиенко? Говорят, асановцев забирают. Почему-то все говорят — «забирают», а не «арестовывают», наверное, чтобы не путать с арестами при японцах… Стукачей, которые предавали людей японцам, и полицейских — мужа Нинкиной соседки Ольги Федосьевны и диакона Андрея из бабушкиной церкви. Совсем молодой диакон! Он провозглашал с амвона разные церковные слова, а перед службой мыл в церкви полы, завернув полы длинного подрясника. Но, оказалось, он прежде был корнетом, как Гордиенко. Значит, и Гордиенко заберут тоже?.. Жалко его, конечно, но, наверно, так надо. И лучше не думать о нем, чтобы не нарушать сплошного осеннего праздника…
«С берез, неслышен, невесом, слетает желтый лист…» Все девчонки теперь поют и переписывают советские песни в тетрадки. Началось это с того концерта во дворе храма Дзиндзя.
Концерт Краснознаменного ансамбля песни и пляски. Митинг Победы.
Во дворе Дзиндзя, того самого, куда сто раз гоняли их на поклон богине Аматэрасу. На местах еще стояли серые, высеченные из камня ворота-тории, а самого храма, похожего на деревянную беседку, то ли видно не было за спинами толпы, то ли вообще не было теперь? (Кстати, с этой Аматэрасу целая история была в эмигрантские времена. Японцы потребовали, чтобы храму кланялся каждый проходящий по площади русский, а харбинский архиепископ воспротивился, потому что тогда якобы нужно поворачиваться спиной к нашему собору, а это — неуважение к православной религии! Японцы долго воевали с духовенством, даже через Военную миссию, и отступили наконец, а эмигранты страшно ликовали, что хоть в чем-то победили японцев!)
Па дощатой трибуне возвышались солидные военные и говорили. Правда, Лёлька стоила далеко и плохо слышала. Рядом была мужская школа — мальчишки в своих линялых гимнастерках, только без обмоток уже. Юрка Старицин, Шурик Крестовоздвиженский и прочие… По теперь девчонки и не обращали на них никакого внимания. Девчонки вставали на цыпочки и крутили головами, чтобы рассмотреть ансамбль песни и пляски.
Ах, как они пели тогда!
…Если Отчизна твои у тебя за плечами,
Не остановит солдатское сердце пурга!..
Девчонки отбили себе ладошки, и на другой день вся школа пела «В белых просторах». А Лёлька, под впечатлением, видимо, сама написала стихи:
Кружатся, кружатся, падают листья сухие,
В золоте осени — золото ваших погон!
Потом был концерт ансамбля, но уже в самой школе. И школьная сцена дрожала от их бешеной русской пляски. Директор школы по прозвищу «Помидор» улыбался им любезной до крайности улыбкой. Впрочем, Лёлька всегда помнит его улыбающимся, даже в японские времена…
Во втором отделении пел школьный хор — девочки в белых блузочках: «Калинка, калинка, калинка моя!..» Военные дружно аплодировали и улыбались, а девчонки умирали от счастья.
И вообще теперь перед Лчепской школой постоянно курсируют военные. Они даже залетают на уроки, и директор ничего не может сделать, наверное, он не знает, как держать себя с ними! Открывается дверь, заходит в класс простодушно улыбающийся сержант: «Разрешите присутствовать?» С Матильдой Марковной по домоводству — «дурно». Она, наверное, решает, что пришли проверять ее методы кройки и шитья!
А у Маргариты Павловны из параллельного класса — потрясающий роман, хоти все считали ее совсем старой девой! Пришел с Армией друг ее юности, с которым расстались они, когда он уехал с родителями в Россию в тридцать пятом, когда уезжали кавежедековцы. И теперь она собирается за него замуж и поедет к нему в Хабаровск! Маргарита Павловна ходит по школе счастливая, в нарядных блузках, и всем ставит пятерки.
Из класса одна только Ира не влюблена в военных, она делает вид, что презирает их. За ней ^хаживает студент Боря Сурков с третьего курса, каждый день после школы он ожидает ее на углу около китайского киоска, и она идет с ним через весь город, надменно немножко, в своем бежевом пушистом жакете, и Борис несет ее портфель с книжками. А дома у Иры все нормально, и папашу ее не забрали, как других, хотя он-го как раз, как Лёлька понимает теперь, — настоящий капиталист. И у них на квартире, так же, как у всех, стоят военные из самой комендатуры! И папаша помогает им в чем-то по хозяйственной части… Ира говорит, что не обращает на них никакого внимания — у нее есть Борис, и вообще она не понимает, как это можно — моментально менять убеждения…
Лёлька и Нинка несутся из школы по Новоторговой, размахивая книжками. Ветер гонит по тротуару сухие листья, похожие на смешные кораблики. По перекрестку Большого проспекта шагает с песней взвод солдат: «Кипучая, могучая, никем не победимая!..» На углу около Чурина — новый дощатый щит и большие буквы:
«Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики. И. В. Сталин».
Лёлька слыхала прежде это имя. Прежде оно внушало ей трепет, потому что столько страшного писали про него в журнале «Рубеж». Но, может быть, все это было неправдой, если столько перевернулось, наоборот, за последний месяц?
Лёлька просто не в состоянии разобраться в таком количестве непонятных вещей. Она безоговорочно принимает в сердце Родину со всем, что несет она ей, — торжественно гремящими танками, праздничными портретами Сталина и людьми, идущими сейчас через ее дом… Их так много, и Лёлька не может еще решить для себя — плохие они или хорошие…
На шестнадцатое сентября был назначен парад Победы. Самого парада Лёлька так и не увидела. С утра они со школой мерзли в колоннах на спуске Новоторговой улицы и ждали, когда их пропустят. А внизу по Нагорному проспекту проскакивали нарядные от свежей краски танки, и пушки, и прочая техника. День был серый, ждать пришлось долго, часов до трех, и у Лёльки совсем пропало праздничное настроение.
Наконец, их пропустили. Трибуна стояла на въезде на вокзальную площадь. Школы проходили с красными флагами и кричали «Ура!».
Из Фуцзядяна тянулись китайские колонны, тоже с флагами, незнакомыми, с белым, многоконечным, как подсолнух, солнцем. (Потом Лёлька узнала, это — гоминдановский флаг.)
Лёлька возвращалась домой усталая и не вспомнила о маминых наставлениях, когда с ней по пути все же заговорил какой-то военный. Он шел за ней от самого Нелепого базара: «Девушка, давайте познакомимся. Девушка, давайте встретимся». Сказать просто: «Отстаньте!» — было все-таки невежливо, и, к тому же, он был довольно симпатичный белобрысый парень в синем комбинезоне и фуражке. Лелька отвечала ему вежливо, но холодно, но он все же проводил ее до самой калитки: «Вы здесь живете? А мы — на перегрузке. На широкую колею».
После этого он быстро исчез, и Лёлька сразу же забыла о нем. Пока она была на параде, дома случилось несчастье — папа сломал руку.
От осенних ливней у них стала сильно протекать крыша, и в столовой на потолке выступили мокрые желтые разводы. Мама, видимо, допекла папу за бесхозяйственность, и он решил посмотреть, что там такое, на чердаке. Он полез на крышу, и под ним проломилась перекладина на старой садовой лестнице, папа слетел на землю, и, когда Лёлька пришла домой, там была страшная паника.
Рука у папы сгибалась там, где сгибаться ей не полагалось. Папа поддерживал перелом левой, здоровой рукой, а мама металась и не знала, что делать, а дедушка тоже ничем не мог помочь, хотя он и ветеринарный врач.
Наконец, мама решилась. Она оставила Лёльку с папой, надела дождевик и отправилась на поиски врача.
Потом она рассказывала бабушке при Лёльке, как эго было…
Мама ринулась на станцию: должен же быть на вокзале какой-нибудь медицинский пост!
На вокзале гудели эшелоны и бегали солдаты с чайниками и котелками. Медпункт оказался закрыт — сегодня день парада и уже вечер. Только и оставалось — бежать в маневровый парк, искать любой санитарный поезд.
Мама бежала между путями, и ей казалось, что это не знакомая станция, видимая из ее окна, а совсем новый город из красных дощатых теплушек и полувагонов. Ей что-то кричали вдогонку парни из раздвинутых вагонных дверей. Растрепанные трофейные пальмы в кадках качались над нею на платформах рядом с закрытыми чехлами орудиями. На погрузочной площадке девушки в гимнастерках сушили только что вымытые волосы под розовым закатным солнцем. На белой больничной кровати, около горы госпитального имущества, прямо в сапогах спал пожилой мужчина с узкими серебряными погончиками. Оказалось, он и был тем, кто нужен маме.
Девушка попыталась разбудить его и объяснить, в чем дело.
— Ничего не знаю. Мы не обслуживаем гражданских. Пусть ищет санлетучку.
— Мне нужно врача. Ну, пожалуйста, ну, помогите… — произнесла мама умоляющим голосом.
Мужчина приоткрыл глаза и, наверное, только сейчас разглядел эту эмигрантку, видимо, со страдальческими глазами, в мятом дождевике и в странных туфлях на деревянной подошве. Неизвестно, какие чувства пробудились в его душе, только он сказал:
— Если Мария Андреевна не возражает, пусть окажет помощь.
Мария Андреевна оказалась женщиной полной и приветливой. Когда она улыбалась, на щеках ее появлялись милые ямочки, и все движения ее были на удивление мягкие и женственные. И говор ее тоже был мягким, с некоторым украинским акцентом.
Мама и Мария Андреевна стояли и разговаривали около длинного товарного состава. За соседней тонкой стенкой смеялись люди, веселый женский голос пел мамин любимый старинный романс: «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды, над озером белая чайка летит…». И то ли от приветливости врачихи, то ли от этого знакомого романса у мамы стало постепенно отходить от души тревожное напряжение последних часов.
Они, наверное, были очень разными рядом — мама и врачиха. Они говорили о деле, и каждая поглядывала на другую с женской наблюдательностью. Из всего потока идущей Армии маму больше всего занимали эти женщины в гимнастерках, с их странной и, наверное, мужественной судьбой. Какая у врачихи нехарбинская гладкая прическа — две темных косы, заколотых на затылке корзиночкой… И почему у них у всех такая крупная комплекция? В этом они совершенно не похожи на харбинок. А врачиха, наверное, тоже смотрела на мамины локоны на приколках и тонкие нервные руки.
— Хорошо. Я пойду, — сказала врачиха.
Бабушка с первого взгляда просто влюбилась во врачиху. (Это же типичная хохлушка! Вы видели, какие у нее глаза? Настоящие вишенки!) Врачиха оказалась из-под Полтавы. Бабушкин хутор тоже был где-то там. Бабушка расчувствовалась и сама заговорила с украинскими интонациями, что случалось с ней в минуты воспоминаний.
Гипса у врачихи не оказалось. Она прибинтовала папину руку к подходящей дощечке и подробно объяснила маме, куда пойти и кого спросить в городском военном госпитале. Мама путалась в названиях и все записывала на бумажке.
Потом врачиха собралась уходить, и папа спросил ее (Лёлька хорошо его понимала — врачу нужно непременно платить за визит):
— Сколько мы вам обязаны?
Врачиха удивленно посмотрела на него, видимо, хотела рассердиться и раздумала.
— Что вы! У нас этого не полагается! Поправляйтесь скорее…
Взрослые чувствовали себя страшно неловко и уж совсем не знали, как отблагодарить врачиху.
— Может быть, чаю с нами попьете? — предложила бабушка.
— Если вы хотите принять ванну — пожалуйста. У нас есть горячая вода…
— Спасибо, спасибо, — смеялась врачиха, — я бы с удовольствием. Но нас вот-вот отправят. Если нас ночью не отправят, я к вам утречком забегу.
И она ушла. А бабушка долго восхищалась: какие милые женщины, оказывается, бывают у этих советских!
Папа лег спать в столовой на диване, и вечер закончился мирно. Где-то на погрузочных путях хрипло играла виктрола, и Лёлька долго слышала в саду слабо долетавшую мелодию.
Наверное, было часа три утра, потому что окна посветлели, когда кто-то сильно забарабанил в дверь. Лёлька вскочила, и мама вскочила тоже. Она прикрикнула на Лёльку, чтобы та не выходила из своей комнаты, и Лёлька простояла, прижавшись за дверной щелкой. И видела то, что происходило в передней. То, что происходило в саду, видел дедушка через открытую форточку — насколько позволял угол обзора. Светало все сильнее, и дедушка видел довольно ясно. Папа тоже захотел вскочить, но ударился об угол больной рукой, застонал и опять опустился на диван. Потом выяснилось: он потерял сознание.
— Кто? — спросила мама.
— Открывайте! — грубо крикнул мужской голос.
— Что вам надо?
— С проверкой! — сказал мужчина. — Откройте!
Мама стояла перед дверью одна, в халате и в накрутках на волосах. Наверное, она испугалась в тот момент. А Лёльке почему-то совсем не было страшно. Или она просто не успела сообразить?
Мама стала возиться с крючком на дверях. И тогда, тот кто-то, за дверью — выстрелил. Ему необязательно было стрелять. Мама и так открывала дверь, но он выстрелил — зачем, неизвестно. Бабушка утверждала: он стрелял — чтобы открыли, а попал сам себе в руку, и это его — бог наказал! А дедушка считал, что это мог — тот, третий, что подбежал, как раз к пим, от калитки. Пли он просто толкнул того, кто хотел стрелять, и таким образом они сами попали в себя? Короче: ннкто ничего толком не понял!
Пули пробили филенку высоко у мамы над головой и застряли в стенке напротив. Теперь дверь была открыта, но почему-то никто не заходил. На крыльце слышалась возня и негромкий разговор. И кто-то быстро затопал по дорожке — шаги громко раздавались в тишине рассвета. Дедушка видел: калитка стояла распахнута настежь, одни из них побежал к калитке, один остался сидеть на крыльце в странной согнутой позе, а третий зашел в квартиру.
Он зашел в переднюю, и Лёлька чуть не ахнула от удивления: это был тот самый симпатичный парнишка в синем комбинезоне, что провожал ее днем до дому. Светлая прядь в беспорядке свисала на лоб, и вид у него был расстроенный. Он оглядел столовую, папу на диване в полусознательном состоянии, маму в тряпочных накрутках на волосах. Ои стоил на пороге и вежливо даже извинялся:
— Извините… Вы здесь один живете? Ну, хорошо… Извините, пожалуйста, это — ошибка…
Он повернулся и вышел из квартиры. Мама мигом закинула на двери крючок и подбежала к папе — с нашатырным спиртом.
Потом они постучали еще и попросили воды, но мама не открыла: вода в ведре на крыльце. (Вот когда пригодилось ночью то дежурное ведро!) Потом они сидели на скамейке под ёлкой и ходили по саду, а когда стало совсем светло, ушли. Это Лёлька уже видела сама, сквозь вязаную штору в столовой.
Утром на цементных ступеньках крыльца и у скамейки была кровь. И какая-то железка с номером лежала под крыльцом на дорожке. Папа сказал — от оружия…
Мама с бабушкой толковали: что эго, собственно, было? А Лёлька помалкивала, что знакома, фактически, с ночным гостем: ей бы сильно попало от мамы!
Плоскую железку с номером подобрали, и мама с дедушкой пошли с ней на прием в советскую комендатуру на Большом проспекте.
Советский комендант Белобородов совершенно очаровал дедушку. Дедушка признал его интеллигентным человеком и настоящим русским офицером. Комендант беседовал с дедушкой любезно, он извинился перед ним за причиненное беспокойство, взял железку с номером и сказал, что разберется и виновные получат взыскание. Дедушка был удовлетворен. А Лёльке даже жалко стало того пария: в сущности, он не сделал им ничего плохого! А если он, наоборот, — хотел защитить ее?
Два дня после этого все на Лёльку ворчали: чтобы сидела дома. Дедушка приделал на калитке второй замок, а мама снова повесила оборонные шторы — для маскировки. На третий день тишина закончилась, потому что приехал Аркадий Михалыч!
— Прошу, — говорит Аркадий Михалыч и делает рукой жест, обозначающий приглашение к танцу.
На аккордеоне играет Коля-ординарец. Пальцы его перебирают перламутровые планки, а голова клонится набок, словно он прислушивается: о чем это говорит ему аккордеон?
«Темная ночь… — играет Коля, — только ветер гудит в проводах…» Лёльке странно, как это можно танцевать под такую грустную музыку. Но, наверное, можно, если Аркадий Михалыч приглашает ее: «Прошу…»
Лёлька краснеет от неуверенности — она совсем не умеет танцевать танго, в школе были запрещены американские танцы. И это очень стыдно — наступить на ногу такому солидному майору! Лёлька кладет руку на погон с одной крупной звездочкой и делает шаг вперед, словно прыгает в холодную воду.
Прямо на уровне Лёлькиного носа, на зеленой груди кителя — ордена, пять штук. Два ордена похожих, три — совсем разных. Танцуя, Лёлька разглядывает потихоньку ордена. Поднять глаза выше, на Аркадия Михалыча, Лёлька не решается: рядом с пим она чувствует себя сереньким и невзрачным мышонком.
Он совсем взрослый — майор Плотников — двадцать шесть лет! И лицо его в шрамах, похожих на крупные оспины. Это он в танке горел… Как это, наверное, страшно — гореть в танке! В Лёлькином понимании пережить такое может только человек исключительного мужества. Лёльке не верится, что она танцует сейчас с таким человеком…
Он вторгся к ним в дом стремительно и безоговорочно.
Сначала прибежал Коля-ординарец и стал уговаривать маму пустить на квартиру «нашего гвардии майора».
— Мы ненадолго. Мы только перегрузимся…
Майор пришел поздно, когда стемнело и грозно ворочающиеся за окошком танки угомонились на ночь.
— Будем знакомы. Плотников.
— Но у нас нет отдельной комнаты, — извинялась мама. — Если в столовой — пожалуйста…
— Подходит! — сказал Плотников. — Коля, сюда — мой аккордеон!
Вместе с аккордеоном Коля приволок огромную баранью ногу.
— Мамаша, вы бы нам сообразили чего-нибудь, чтоб шкворчало. Дров надо? Дрова — организуем!
Маме ничего не оставалось, как взяться за большой нож.
Итак, он живет у них в столовой уже педелю.
Грязи нанесли на сапогах — жуткое количество, а отмыть полы нет никакой возможности. Все ходят и ходят разные военные, и Аркадий Михалыч всех усаживает за стол. Коля носит на стол бутылки с трофейным сакэ, а мама все моет посуду, и жарит бефстроганов, и говорит, что устала от этой ненормальной жизни.
По утрам, уходя в школу, Лёлька вылезает из своей комнаты в окошко, чтобы не шагать через столовую по головам спящих мужчин. Даже на полу в кухне спит Коля-ординарец! И никаких уроков Лёлька не готовит эту неделю — Лёлька танцует танго.
…«В темную ночь…» — грустно выводит аккордеон. Аркадий Михалыч осторожно ведет Лёльку в узком проходе между столом и буфетом. Пол здесь шершавый, и танцевать трудно — вся краска сбита каблуками военных. (Пройдет десять лет, и папа так и не удосужится покрасить полы в столовой. Так и останутся они своеобразной памятью о сорок пятом годе, и Аркадии Михалыче в том числе.)
Папа, вообще, в восторге от Аркадия Михалыча, еще бы — сколько тостов за победу они провозгласили вместе! А маме Аркадий Михалыч, кажется, не очень-то правится. Во всяком случае, они все спорят на религиозные темы. Они так спорят, что лицо Аркадия Михалыча становится ожесточенным, а мама вся раскраснеется и разлохматится. А потом Аркадий Михалыч спросит что-нибудь Лёльку врасплох на эту тему, вполне логичное, и Лёлька ответит: да, конечно. И тогда Аркадий Михалыч ужасно радуется:
— Вот видите, Леночка уже маленькая атеисточка! (Почему-то он зовет ее Леночкой, а не Лёлькой.)
А Лёльке эта религия сейчас совсем ни к чему. Хотя всю свою жизнь она очень усердно ходила с бабушкой в церковь и даже влюбилась там однажды, в страстной четверг, в мальчика из правительственной гимназии. В церкви хорошо стоять и сочинять стихи — главное, никто не мешает. И все-таки Лёлька бесповоротно покончила с ней совсем недавно, в сентябре, когда отец Семей произнес глупую проповедь: вот вы танцуете сейчас с советскими военными, а о душе своей не думаете, совсем как Иродиада, которая вытанцевала себе голову Иоанна Крестителя на блюде! Лёлька, конечно, возмутилась: какая связь между ней и Иродиадой!? И перестала ходить в церковь по воскресеньям, принципиально.
Когда Аркадий Михалыч танцует с ней, Лёлька чувствует — он далеко где-то мыслями и забывает о ее присутствии. И тогда Лёлька осмеливается взглянуть на него снизу вверх, из любопытства. Резкий профиль и прядь волос с проседью, хотя ему всего двадцать шесть! Человек и его большая жизнь, для Лёльки неведомая. Она захлестывает их дом, как половодье, — эта чужая жизнь, и существует в нем независимо со своими делами военными.
В обед был забавный случай с каким-то черно-смуглым капитаном монгольского типа. Лёлька не поняла толком, что у них там произошло. Кажется, танки Аркадия Михалыча погрузились по случайности в состав, поданный для части того капитана. Капитан прибежал объясняться.
— Пей! — категорически предложил ему Аркадий Михалыч.
Наверное, капитан не мог отказаться. Он хватил с сердцем один из стаканов с желтоватым сакэ — и вдруг что-то закричал по-своему, и схватился за наган — едва его успокоили! Оказалось, впопыхах Коля выставил на стол похожую бутылку с маминым винным уксусом! Неизвестно, что подумал капитан. Может быть, он решил, что его хотят отравить в этом подозрительном эмигрантском доме? Во всяком случае, он ушел взбешенный.
Завтра танки майора Плотникова наверняка погрузятся и эшелон уйдет.
Сегодня прощальный вечер.
Мама собирает со стола тарелки и несет на кухню.
Стрелка на круглых стенных часах стоит между четвертью и половиной двенадцатого. Ну, конечно, приготовить уроки она сегодня опять не успеет, и завтра придется сдувать их на переменках у девчонок!
Уже поздно. Скоро папа бочком выберется из-за стола, скажет: «Я — пас…» — и уйдет к себе в комнату. И мама тоже скоро скажет: «Господа, давайте закапчивать. Уже поздно». Мама никак не может отвыкнуть говорить «господа»! Военные смеются, а Лёльке неловко за маму.
«Господа» — это еще ничего! Когда у дедушки в доме жил советский генерал со своим штабом, дедушка совсем осрамился — сказал ему: «Ваше превосходительство!» Генерал хохотал так, что не мог остановиться.
Все-таки жалко, что Аркадий Михалыч уезжает!
Живет человек в доме, спит на потертом диване и кажется уже своим, словно так будет всегда. Лёльке не хотелось бы, чтобы он уехал окончательно. Хотя это эгоистично с ее стороны, потому что он устал, наверное, от войны и ночлегов на чужих диванах. Только для Лёльки война была коротенькой, и она скоро забыла о ней — словно для того только и пришли в их дом военные, чтобы танцевать!
Интересный он все-таки человек — Аркадий Михалыч! Вчера вдруг загорелся: едем в театр! Коля сбегал в город и принес билеты в Дом Красной Армии (это в старом Желсобе на Большом проспекте). «Едем!» — и взбаламутил весь дом.
Лёлька включила утюг и вытащила самое свое торжественное платье, Аркадий Михалыч велел снять с платформы уже погруженную легковую, Коля подшил ему под китель свежий подворотничок, а папа с трудом разыскал в письменном столе свой любимый галстук, и они отправились (хотя до ДКА от силы пятнадцать минут ходу).
В фойе играл оркестр и шли танцы. Кругом были одни военные, и Лёлька чувствовала себя ужасно неловко со своими длинными руками и косичками. Аркадий Михалыч пригласил на вальс маму, а Лёлька с папой стояли у колонны и смотрели, как он кружит ее. В сером английском костюме мама выглядела совсем тоненькой и молодой, даже моложе Аркадия Михалыча. Он что-то серьезно говорил ей во время танца, а мама не отвечала, только качала головой отрицательно. Потом прозвенел звонок, и они пошли на свои места.
Лёлька не знала, что есть такой балет — «Бахчисарайский фонтан». И вообще не знала, что у советских есть такая чудесная балетная музыка. Она сразу забыла все на свете, и сидела, и смотрела, и переживала. И то, что это — Пушкин, которого она хорошо знала, со всей силой чувств его и поэзии, протягивало словно ниточку между ней, Лёлькой, и всеми военными в зале, потому что это было искусством и красотой их мира.
Только один раз она оглянулась на Аркадия Михалыча. Он сидел какой-то необычный, сосредоточенный. И лицо его было словно просветленным музыкой и помолодевшим. (Или просто шрамы его не были видны в полумраке?) И не таким горьким и гневным, как дома, когда он поет под аккордеон:
…И по твоим по шелковистым носам Пройдет немецкий кованый сапог!
Когда он поет так, Лёльке становится жутко и холодно.
Аркадий Михалыч горел в танке, который подожгли немцы, Алеша рассказывал о липком, как земля, ленинградском хлебе, а она ничего не знала! Оказывается, сколько трудного и страшного было с ее страной, а она ничего не знала! И сколько прекрасного есть, наверное, в ее стране, а она тоже ничего не знает! Зачем же ей говорили все наоборот?!
Приехали из театра поздно. Папа и Аркадий Михалыч сразу ушли спать, а мама чего-то возилась на кухне, когда Лёлька прошлепала в ванную умываться.
В кухне на табуретке сидел полусонный Коля, свесив босые ноги (сапоги его с портянками смирно отдыхали около духовки), и развлекал маму, чтобы ей не было так грустно мыть одной посуду.
— Да вы не знаете нашего комбата! Да это ж такой человек! Да мы с ним всю Германию прошли! Его ребята, знаете, как уважают?!
По Аркадий Михалыч не спал еще, наверное, и слышал это, потому что он тоже вышел на кухню — закурить.
— А ну, кончай информацию! — сказал он Коле, дал ему какое-то боевое поручение, тот сунул ноги в сапоги и умчался — только его и видели.
Аркадий Михалыч был без кителя, в сорочке с распахнутым воротом, заправленной в галифе, шелковой, салатного цвета. И Лёлька вдруг увидела, какие у него, оказывается, тоже зеленого цвета глаза, как болотная вода, из которой не вынырнешь! И оказывается, он красивый — Аркадий Михалыч, если бы не шрамы на лице, но это, оказывается, может не иметь значения. Потому что еще немного, и ей ничего не стоит безоговорочно и совсем забыть Гордиенко! Потому что Аркадий Михалыч выше того, несом пенно, со своими танками, идущими по Германии, и всей своей силой и стремительностью. И хотя это — неправильно — забыть — с ее стороны, и нечестно по отношению к Гордиенко, теперь особенно, когда тому трудно и плохо, наверное, и все же она ничего не могла с собой сделать! И она думала об Аркадии Михайловиче постоянно, тем более, что он перед ной — в прямом смысле.
Лёлька ушла из кухни в ванную, закрыла дверь на задвижку и стала чистить зубы с ожесточением. Она старалась не слушать, о чем они там разговаривают с мамой на кухне, но все равно было слышно через тонкую стенку.
Сначала они говорили о сегодняшнем балете и о Большом театре в Москве. Лёлька сунула лицо под холодную струю — только вода шумела в ушах. А потом они замолчали на кухне, тарелка звякнула. И мама сказала: «Нет, нет! — и еще раз: — Нет!..» И опять они замолчали, а Лёлька вся сжалась, словно она подслушала что-то недозволенное… Вода из крана лилась, надо было закрыть кран, но Лёлька не соображала ничего, и так плохо стало ей почему-то…
— Простите, — сказал Аркадий Михалыч. Мама опять звякала тарелками.
— Вас ждут дома, — сказала мама.
— Я не знаю, как у меня там — дома, — сказал Аркадий Михалыч.
— Надо верить, что все хорошо, — сказала мама.
— Трудно верить. Четыре года все-таки…
— Теперь уже скоро, — сказала мама.
Лёлька замерзла от холодной воды, и пора было кончать с умыванием. Она ушла к себе в комнату, потушила свет и легла, по, конечно, не выспалась. И все утро сегодня клевала носом на физике — благо, что не вызвали! Так и стояло в глазах яркое фоне ДКА, пушкинская Мария, и Аркадий Михалыч — непонятный и противоречивый!..
…Ее рука лежит на погоне с одной крупной звездочкой. Сейчас, наверное, конец танца — Коля играет последние такты. «Темная ночь…»
В комнате так накурили, что мама открыла окно, и из сада тянет холодом и запахом сухих листьев. Вот уже и сентябрь подходит к концу. Дожди прошли, и деревья стоят желтые, только сейчас в темноте этого не видно.
Темная ночь. Черные коробки танков вплотную к садовому штакетнику, и гулкие ночные голоса.