Земля за холмом

Кравченко Лариса

Книга вторая

Ожидание

 

 

1. Начало

Бронепоезд ушел. А вечером в юрод, со стороны Саманного городка, вошла восьмая народно-освободительная армия Китая.

Лёлька увидела на улице Железнодорожной цепочку солдат в ярко-зеленых, изумрудного оттенка бумажных курточках, матерчатых туфлях на босу ногу, в кепочках, типа кёвакаек. Они шли гуськом с винтовками на ремнях, совсем не строевым, а тем легким танцующим шагом, которым ходят по своим сопкам и огородам.

Они заняли город тихо, без единого звука. Над штабом повесили свой тоже красный флаг, и больше ни одного флага из тех пестрых, гоминдановских с белым солнцем, в городе не появлялось. (Говорят, они воюют с этим гоминданом.)

Прежде всего они объявили «комендантский час» — ходить по городу нельзя с восьми вечера до восьми утр.). И распорядились вернуть растащенное населением государственное имущество, вроде железных костылей и рельсовых накладок со станции. (Вернули безропотно.) Порядок в городе — часовые на постах у зданий, часовые — у старой школы на Садовой.

Школа теперь на Старо-Харбинском шоссе — здесь был госпиталь при военных, и в классах пахнет карболкой и еще чем-то лекарственным.

Лёлька стояла в классе на подоконнике и мыла окна. Нинка помогала ей — приносила воду, но больше трещала и крутилась.

Стекла широкие в радужных разводах, и мыть их трудно. Лёлька закатала рукава формы, весь черный фартук обрызгала мыльными каплями. Девчонки носились с вениками по классу, пыли подымали больше, чем наводили порядка.

Класс — новый, необжитой. Длинные беленые коридоры. Уроков почти не осталось — только экзамены и «белый бал». А дальше? Лёлька не говорит никому, но ее пугает пустота за «белым балом». Устраиваться на работу самостоятельно? Но она ничего не умеет делать! И от этого тревога и неуверенность.

Взрослые поступают на Дорогу. Дорога эта — КЧЖД — единственное, пожалуй, сейчас живое начало в городе. Хотя и поезда еще не ходят нормально, но все Hie… Опять Харбин начинается с Дороги, как во времена бабушкиной юности. Начальство на Дороге — советские командированные в синих кителях со звездами — отдаленная, но все же связь с ушедшей Армией.

А на Старо-Харбинском шоссе — весна, вязы распускаются.

Против школы через дорогу выглядывают из-за своего забора лицеисты (есть еще в Харбине такое учебное заведение!). Девчонки улыбаются лицеистам: теперь, когда в городе нет военных, а «белый бал» на носу, надо срочно восстанавливать прежние связи. Лёльке некого пригласить на «белый бал», да и безразлично как-то.

— Хочешь, пригласи нашего Анатолия, — великодушно предлагает Нинка. — Все-таки — студент!..

Он теперь учится в Политехническом. (Новый институт взамен Северо-Маньчжурского, вернее — прежний, возобновленный вместе с Дорогой.) Анатолия забирали в сорок пятом, а потом отпустили, потому что он доказал, что был только рядовым и насильно мобилизованным. Теперь он носит с шиком студенческую тужурку, и его вполне солидно пригласить на бал.

Лёлька домывала внутреннюю раму, а Нинка кружилась посреди класса, на словах демонстрируя будущее платье: «Вот здесь — сборочки, рукав — «японкой», плечики — подложены», — когда кто-то позвал Лёльку из коридора:

— К тебе пришли.

Лёлька удивилась, сунула мокрую тряпку недовольной Нинке и вышла.

В коридоре стоял Юрка. Фуражка на затылке, так что козырек торчит вверх, и японский трофейный китель взамен пиджака. (Вот уж действительно не повезло харбинским мужчинам в трофейную эпоху! Женщины — те хоть из кимоно понашили себе одежек, а мужчины года на два надели японскую униформу — что делать! И шубы на собачьем меху, из «запасов для Сибири» пригодились — две зимы в такой шубе с пристегнутыми рукавами ходил Лёлькин папа на работу и не стеснялся, потому что все так ходят…)

— Слушай, — сказал Юрка, — мы создаем молодежный клуб. Это — в здании ХОТКСа, на проспекте, знаешь? Там будет литкружок и стенгазета. И нам нужны такие люди, как ты!

Юрка, наверное, вспомнил, что она пишет стихи. А Лёльке польстило немножко, что кто-то нуждается в ней. До этого дня никто в ее таланте не нуждался.

— Давай быстро, — сказал Юрка. — В пять — начало. У нас сегодня собрание.

Лёлька растерялась перед Юркиным натиском и не сообразила отказаться. И притом ее все-таки заинтересовал литкружок. Она оставила Нинку домывать подоконник, натянула жакетку и отправилась за Юркой на свое первое в жизни собрание. Одна она никогда бы на такое не отважилась.

Юрка шел впереди по шоссе, засунув руки в карманы, и на Лёльку больше не взглянул.

…Ребята сорок шестого года. В пальтишках, сшитых из японских одеял, правда перекрашенных по возможности, — до чего же осточертел этот цвет хаки! И старый ХОТКС в Новом городе, скрипучий, как шаланда, с облупившейся краской на четырехгранном куполе и деревянным флагштоком с шишечкой на макушке — дощатая архитектура российских спортивных зданий! Бывший теннисный клуб с благородными, песком посыпанными кортами, в которые Юрка вколачивает первый столб для волейбольной сетки. Юрка, с гвоздями во рту на стремянке, Юрка, ползающий на коленках по паркету с кистью в белой краске, — лозунг на красной материи: «Молодежь — в ряды нашего клуба!»

А в клубе — застоявшаяся стужа нетопленого здания. Камин, пыльный, черный, замороженный, откуда тянет холодом, как из пещеры: ребята не выдерживают и выскакивают погреться на корты, на солнышко. Ребята сидят, подняв воротники, в оранжевых плюшевых креслах — остатки прежней роскоши, и серебряные кубки прошлых спортивных побед еще поблескивают в стенных шкафах за стеклом.

— Товарищи! — говорит Гена Медведев (ну, конечно, он здесь, — активист Гена! Клуб — Отдела Молодежи при Обществе граждан СССР. И Гена выступает от лица Отдела). — Наша задача — организовать в стенах клуба совершенно раздробленную сейчас советскую молодежь Харбина! Мы должны поднять ее идейно-политический уровень, чтобы достичь уровня наших соотечественников на Родине. Стенгазета — в первую очередь! Кому мы поручим это? Вот — Лёле Савчук, я думаю, — говорит Гена, все поворачиваются в Лёлькину сторону, а она совсем сжимается в кресле от неожиданности и смущения.

— Я не умею, — говорит Лёлька.

— Давай, — говорит Юрка, — ты будешь писать, я буду оформлять!

Ребята сорок шестого года — Шурик Крестовоздвиженский в своих круглых очках, с руками, вылезающими из рукавов школьного синего мундирчика, Шурик Крестовоздвиженский — первый заведующий политкружком. А в городе нет еще никакой литературы, только единственный экземпляр фадеевской «Молодой гвардии», и Шурик читает его вслух на кружке по главам, раз в неделю, и Лёлька не может дождаться четверга — а что дальше?

Лёлька ходит потрясенная, потому что не знала ничего этого. Можно, оказывается, сопротивляться даже в захваченном врагом городе, а не сидеть, сложа руки, как Харбин, придавленный японцами! Странно: краснодонцы и клуб этот замороженный сливаются теперь в Лёлькином восприятии с навсегда уехавшим Мишей в единое целое.

И первый председатель клуба Костяков — высокий и представительный молодой человек — таким и должен быть в Лёлькином понятии председатель! Говорит Костяков на собраниях непривычным для Лёльки языком — «о целях и задачах клубной работы», но так, наверное, полагается, — в советском клубе.

Литкружок — две сестры-поэтессы, очень взрослые и красивые в кружевных японских шарфах по последней моде, печатавшиеся еще в «Рубеже», поэтессы, перед которыми благоговеет Лёлька. И поэт Коля Вохтин — житель Саманного городка, с которым можно идти домой но разбирая дороги, и он будет читать стихи, резкие немножко стихи, в стиле Маяковского, но Лёлька тол;е начинает к ним привыкать помаленьку…

И очень оригинальный Боба — у него в карманах вечно полно всякой пакости, вроде живых лягушек, черепков из китайских могильников и даже костей — кружок краеведов, — примкнувший к Новогороднему клубу. Они бродят за городом, невзирая на смутное военное время, копаются в земле и изучают китайскую старину!

И, конечно, — вездесущий Юрко. Весна. Сетка натянута на столбах посреди корта. «Аут! Райт!» — судит но справедливости Костяков. Юрка носится по площадке, взлохмаченный, и фуражку свою с переломанным козырьком бросил на скамейку, чтобы с головы не слетела.

— Лёль, на сервис! — кричит Юрка и кидает мяч на последнюю линию.

«Палудины» из соседнего штаба висят на клубном заборе и составляют публику. «Палудины» дружелюбно улыбаются и аплодируют, совсем молодые, Юркиного возраста.

«Спорт — серьезное средство привлечения в клуб неорганизованной массы молодежи», — говорит Костяков.

Красная вывеска на фасаде: «Новогородний клуб отдела Молодежи» (НКОМ).

Чудо на земле, этот НКОМ! До чего хорошо в нем Лёльке, ребята все новые, а словно сто лет знакомые! А Миша не то чтобы уходит в сторону — он с Лёлькой постоянно, но это уже — не больно…

А между делом идут выпускные экзамены — совсем не страшные, все выучено по тетрадкам почти наизусть и билеты известны заранее, учителя волнуются за девчонок больше, чем те сами за себя. «Белый бал» на подходе, но раньше — первый клубный вечер, а это важнее, несомненно! Вечер, когда наконец-то в городе увидят, какой у них замечательный клуб, и молодежь начнет записываться в него, чтобы повышать свой идейный уровень!

К первому клубному вечеру готовились основательно. Лёлька написала стихи об освобождении Маньчжурии, потому что все это еще стояло в глазах: «Вы шли через сопки, вы шли сквозь дожди и туманы…»

Лёлька притащила в клуб Нинку на репетицию хора, у Нинки обнаружили какой-то «голос» и включили в самодеятельность. Юрка написал пестрые афиши, их расклеили по всему Новому городу и стали ждать: кто придет? А вдруг никто?

И вот начали заполняться ряды перед парчовым занавесом на кольцах — тоже остатки роскоши теннисного клуба.

Костяков считает по головам в щелку занавеса и сияет — идет молодежь: пока из любопытства, может быть, пли ради танцев — но идет!

И все-таки вечер получился грустным — может быть, Лёлька устала просто, потому что слишком длинный — танцы до утра — по необходимости (комендантский час), хотя и не очень-то танцуется, часа в три под утро!

Радиола играет хрипло «Темную ночь», две стойких пары кружатся под люстрой на паркете, бродят в темноте по кортам влюбленные. Выручку подсчитывает в буфете толстый буфетчик, напротив него сидит за пустым столиком Костяков (светлее в буфете и теплее) и тоже подсчитывает, сколько записалось сегодня в клуб. А Лёлька дремлет в плюшевом кресле у чуть теплого камина, и грустно ей невероятно. И такая вдруг отчаянная тоска по Мише захлестывает ее и подавляет, и она не может с ней справиться. То ли от пластинок этих, что играет целую ночь радиола, — «Темная ночь, только пули свистят по степи», в которых — весь сорок пятый год, танки, вплотную к забору, танки в эшелонах, то ли это Нинка расстроила ее…

Около двух часов ночи, когда натанцевались до изнеможения, ребята разожгли камин старыми газетами и придвинулись к огню яркому, но не греющему. И снова, кто хотел, читал стихи, а Нинка спела, за душу берущую, песню, на слух схваченную с пластинки: «Ты от меня далеко, писем уж нет давно…» И дальше, к Лёльке относящееся: «Ты в офицерской шинели скоро придешь ко мне…»

Лёлька разревелась от этой песни, хорошо, что в полутьме, у камина никто не видел…

А теперь она сидела у стенки усталая и замерзшая, и обидно ужасно, что домой не попадешь, светает, все видно, и всего тут до дома — пятнадцать минут ходу!

Наконец это надоело ей, она вышла на проспект, стояла на дощатых ступеньках и думала: а может быть, рискнуть и отправиться!

Зябко было, как всегда на рассвете. И проспект — синеватый с двумя нитками трамвайных рельсов посредине, пустой из конца в конец — только один какой-то пьяный, и потому бесстрашный, студент брел по проспекту зигзагами в тужурке нараспашку, видимо, со своего институтского вечера. И тут Лёлька услышала Юрку — он шел через корты и насвистывал на ходу старую знакомую «Катюшу», под которую теперь танцуют фокстрот.

— Ты что тут делаешь? Ты домой? — спросил Юрка. — Пойдем вместе, мне все равно в твою сторону. (Мать у Юрки теперь работает на Дороге в больнице, им дали казенную квартиру по соседству, на Бульварном.)

Юрка сразу набрал темп, Лёлька за ним едва поспевала. Они шли мимо штаба и мимо большого дома на углу Соборной, где стояли «палудины». «Палудины» окликали их с постов, Юрка храбро кричал им: «Сулянь!» (что значит — советский), и «палудины» не стреляли в них, хотя им полагалось стрелять в полуночников.

— Ты что думаешь делать дальше? — допрашивал Юрка. — Надо идти в институт! Знаешь, как сейчас нужны будут инженеры!

Небо разгоралось в глубине Большого проспекта, там, куда уходили сливаясь рельсы. Лёлька шагала с Юркой в ногу и думала о своем, а он тоже, видимо, о своем, и странно — не было Лёльке в тягость — вот так шагать с Юркой, наоборот, что-то отходило в ней, как боль стихающая, и спокойно было на этом сером проспекте.

Они свернули на Соборную — тут «палудинов» не будет.

— Ну, жми, — сказал Юрка, — вон твоя крыша видна!

«Белый бал» — первый бал и длинное платье до полу, и прическа взрослая — локоны на приколках, которую не заставит размочить никакая инспектриса Екатерина Францевна!

Мама замоталась с этим балом — юбка висит смётанная и насборенная на гвоздике, бал — завтра, а нужно еще печь торты и бежать в Садоводство за цветами!

Главное — им дают на всю бальную ночь Желсоб, с лепными потолками и хрустальными люстрами, паркетными фойе и оркестром! Желсоб — где ДКА было при военных, а теперь — ДКЖ — Дом культуры железнодорожников. И сам начальник Дороги товарищ Журавлев приглашен на бал почетным гостем!

Лёлька одевается за час пораньше, ходит степенно в белом платье по саду и тренируется, чтобы не наступать на подол. Бабушка, больная совсем, смотрит на Лёльку, прослезившись, и дает смешные бальные советы, пригодные в эпоху Наташи Ростовой!

Идет Лёлька на бал с Нинкиным братом Анатолием. Видала она этого Анатолия за свою жизнь двести раз: и стриженым, в кителе асановском, и дома в латаных брюках, ремонтирующим велосипед, — ничего интересного, но что делать!? А для Нинки он пригласил какого-то приятеля своего, тоже студента, Нинка его еще не знает…

Они заезжают втроем за Лёлькой в черной парадной машине с похожим на самовар газогеператором сзади: в городе плохо с бензином. Машина — вскладчину. Лёлька залазит в нее боком, чтобы не измять платье.

Столы — в большом зале — цветы и карточки с именами против каждого прибора, и гости на местах, и кавалеры стоят за стульями и ждут, когда они входят в зал под марш, парами, пятьдесят девочек в белых платьях! А начальник дороги Журавлев — полный, седеющий, в кителе со звездами на погонах, сидит на почетном месте, в окружении самых интересных дам из родительского комитета, и улыбается.

Сад Желсоба, освещенный рассветом. Совсем розовая раковина оркестра на летней эстраде, и пустые, от росы влажные, скамейки. Девушки в белых платьях бродят по нему неслышно, как по оперной сцене.

Девушки в длинных платьях, в утренний час — на улицах города. А город оживает, открываются китайские лавочки, и разносчики появляются со своими корзинками на коромыслах.

Из Большого проспекта, как из коридора, выкатывалось солнце — круглое и блестящее. Лёлька сменила каблуки на теннисные «резинки», подобрала белый подол, чтоб не мести асфальт, и пошла пешком к себе на Соборную рядом с полусонным Анатолием. И у самой глаза смыкались на ходу — заснуть и ничего больше! Завтра сообразим, как жить дальше!

К зданию института Лёлька подходила с почтением — папа тоже учился в этом здании, только во времена КВЖД, и тогда институт так же был советско-китайским. Харбинский Политехнический — ХПИ. Теперь институт готовит кадры для КЧЖД — вновь открытый, полупустой со своими мастерскими и лабораториями — только приходите — поступайте!

Экзамены оказались легкими, и всех приняли. Юрка пошел на строительный факультет, Лёлька с девчонками за компанию — на транспортный. Лекции — не трудные совсем, как продолжение школы, только уроков не спрашивают! Нивелиры и экеры — геодезия. Аналитика и дифференциальные исчисления! Даже к самой себе Лёлька проникается уважением за то, что изучает такие серьезные вещи. Только студенческой тужурки не хватает! Лёльке срочно понадобилась тужурка. Мама нашла выход из положения: вытащила из нафталина папину, отнесла к своему «придворному» китайскому портному на Зеленый базар, и он сделал из нее шедевр — зеленые канты, два ряда медных пуговиц и значки — скрещенные ключ и молот!

Вот и определилась Лёлька на ближайшие пять лет… А как же — Родина, если устраиваются они в Харбине этом, как на «длительную стоянку»?

Армия ушла, словно живая связь с Родиной оборвалась. Закрыта граница, и опять Харбин — отрезанный, как остров, и живи как знаешь!

Юрка ходил в консульство. Ему сказали: «Никакого отъезда — вы учитесь в ХПИ? Учитесь! Дороге нужны советские специалисты. (Через пять лет Лёлька и Юрка выйдут из института на Дорогу, которая учит их сейчас, фактически, правда без стипендии, но совершенно бесплатно.) Рано вам думать о Советском Союзе! Надо сначала поднять свой идейно-политический уровень. И для этого НКОМ. Работайте!»

Нельзя так нельзя. Харбин — город дисциплинированный… Подсознательно и наивно будет ожидать Харбин, в том числе Лёлька, что вот-вот вернется Армия — и все станет как в сорок пятом. Года два будет ожидать, пока не поймет, что это — нереально и ничто не повторяется.

Однажды Лёлька почти поверила, что они возвращаются. Тем более, что это было оправдано: конец сорок шестого года, к городу подходили гоминдановцы, и Армия вполне могла вернуться, чтобы защитить!

Вечером, седьмого ноября, у Лёльки в гостях была Нинка, они сидели около радиоприемника, старого, стандартного, с картой Маньчжоуго на циферблате и пытались поймать Хабаровск, который транслировал передачу парада с Красной площади из Москвы. Было пять вечера по хабаровскому времени, а в Москве — десять утра и начало парада. Слышимость слабая, и все же доходило, как бы издалека, тихо, но четко — цокот копыт по Красной площади, бой часов и голоса команд. И, возможно, от этого смещения во времени и расстоянии, и от душевного настроя Лёлькиного — Москва! — она даже не удивилась, когда увидела в окошко танки на погрузочной платформе. Девчонки накинули пальто и выскочили на улицу.

Танки выгружались, большие и темные, точно такие, как Мишины. И красная полоска заката над платформой, и улица в складках подмерзшей грязи точно такими были, как в последний день Миши Воронкова, что Лёльке померещилось, все еще идет прошлый год. Лёлька разволновалась и дергала Нинку за руку — они вернулись! Но тут на улицу вышла мама и сказала: неизвестно еще — кто это, и пусть девочки идут. домой — мало ли что может быть! Потом девчонки сидели в столовой на подоконнике и смотрели, как танки разворачиваются по улице и уходят в сторону Саманного городка.

Но ни одного танкиста не появилось в ближайшие дни в городе, и ничего не слышно было об этих танках, и никто не выгружался больше на улице Железнодорожной, Лёлька засомневалась: а было ли это на самом деле, или только ей померещилось?

Странный все-таки город — Харбин. События исторические перекатываются через него, как валы, не разрушая его, — или замирают, не доходя до него километров тридцать: русско-японская война и «боксерское восстание». Только две бомбы на Харбин в сорок пятом, и окопы сорок шестого года под Харбином, где остановятся и покатятся назад гоминдановцы.

Гоминдановцы — под городом, в тридцати километрах у Шуанчэнпу. Город темный — нет света, говорят, потому что Гирин — в руках гоминдановцев, а Харбин освещался от Гиринской гидростанции.

Дедушка вспомнил разные конструкции коптилок, которые осваивал на фронте в окопах в германскую войну, и теперь воплотил в жизнь — из ваты и на бобовом масле. А лампочки висят бесполезные в квартирах и загораются вдруг сами среди ночи, когда им вздумается. Или просто угля не хватает местной электростанции? Нормальные поезда не ходят, только до Чжалайнорских копей — угольные «вертушки», ребята с Юркиного курса устроились на них охранниками. Юрка тоже работает охранником: прямо со смены — в институт. Юрка ходит с винтовкой по главной аллее Питомника и чего-то охраняет там, хотя охранять там совершенно нечего — скамейки и березки…

Холод в институте — собачий. Лёлька натягивает под тужурку три кофточки, и не помогает! Попробуйте записывать лекции в рукавичках!

Юрка совсем перебрался в институт, в утепленную печкой аудиторию — на время зимней сессии. «Мы на казарменном положении!» — хвалится Юрка. Видимо, это очень ему нравится — на казарменном!

И все-таки никогда потом они не танцевали так много, как в ту зиму — от холода, наверное. Как они танцевали тогда в ледяных фойе Желсоба под джаз: «Казаки, казаки, едут, едут по Берлину наши казаки!..» Юркин приятель по курсу Сашка Семушкин привинтил на каблуки оконные шарниры, чтобы лучше выбивать чечетку, и исцарапал натертый институтский паркет. Танцы до утра. А главное, если надоест, можно сбежать в НКОМ — по соседству, — там тоже до утра. «Палудины» привыкли к ним, шагающим по Большому проспекту, с вечеров и литкружков, и не окликают.

Длинный проспект без фонарей и дощатый НКОМ, плывущий в будущее под красным флагом, как под парусом.

Первый энкомский журнал (под Лёлькиной редакцией) так и назывался — «Алые паруса!» — вот как далеко забежала по волнам гриновская Ассоль! Лёлька затеяла этот журнал потому, что ей не хватало уже стенгазеты для стихов — своих и литкружковских!

Тихо в комнате. Сумрак стоит в углах, как черная вода, и клавиши пианино, как ледышки. Ходят по стенам тени от свечки, воткнутой в бутылку, и шахматный столик завален листами доклада: Маргарита Алигер — Зоя!

…Тишина, ах какая стоит тишина! Даже шорохи ветра нечасты и глухи… Тихо так, будто в мире осталась одна Эта девочка в ватных штанах и треухе…

Лёлька не знала, что можно так сидеть и плакать при всех и не стыдно этого! Что за сила такая — стиха, идущая в тебя строчками большого накала, словно спичкой, запалившими сердце!

Вот оно!          Морозно. Снежно. Мглисто. Розовые дымы, блеск дорог.                                 Родина!..

Как оглохшая, вышла она с литкружка. И не слышала, что толковали ей Юрка и поэт Коля — о плане занятий, кажется… Ничего она не слышала, и города, темного, не замечала, под которым, в тридцати километрах, стоят гоминдановцы.

Потом гоминдановцы стали откатываться на юг постепенно, и в сорок восьмом году папа уже ездил в Чаньчунь в командировку и привез Лёльке на пальто шикарное американское одеяло.

— Слава богу, что до нас не дошли, — сказала бабушка и зажгла лампадку перед своим домашним Николаем Угодником…

А Лёлька подумала о тех танках, что выгружались в ноябре на платформе: «Может быть, совсем мы здесь не такие брошенные и беззащитные, как кажется?»

 

2. Граница

Практика. Мы едем на практику! Экзамены сданы, и окна в аудиториях — настежь! Староста курса Вера — в секретариат — за приказом о назначении. А девчата — на бегу — за Сунгари, на Площадку… Влюбленные старшекурсники в лихих голубых фуражках маячат в стеклянных дверях, в коридоре:

— Ну, скоро вы там?!

Без пяти минут — третий курс! И мы уже столько всего знаем: путевое устройство — ширина колеи и угол откоса насыпи!

Завтра рано в Управление, являться к начальнику — практика! Наконец-то, словно вылазка в жизнь и причастность к настоящему. Дорога, как живое, пульсирующее существо, в движении составов и телефонных звонках. Светофоры бессонные: Западная линия — через Хинган до станции Маньчжурия, Восточная — Мулин, Муданьцзян, Южная до Чаньчуня и дальше — Дальний и Порт-Артур. И Центр всего — Харбин — Управление Дороги. Старые, кавежедековские корпуса на проспекте — внутренние дворы и арки из зеленого и розового камня, кабинеты в темных деревянных панелях. И красный, отточенный карандаш начальника службы, написавший размашисто на Лёлькином направлении «Т. П.» — Лёлька остается в управлении топливным диспетчером. Юрка уезжает, на Вторую Сунгари, на восстановление разрушенного гоминдановцами моста.

Опять — Вторая Сунгари! Сунгари, конечно, всего одна, желтая, мутная, широкая. Но в районе Лошагоу второй раз пересекала ее КВЖД, и оттого название — Сунгари Вторая. В Лошагоу когда-то были казармы Заамурской стражи, и Лёлькин дедушка ездил туда в командировку, проверять состояние кавалерии. При японцах в этих казармах стоял отряд Асано и военная школа, где получил свои звездочки Гордиенко. Теперь на Вторую Сунгари едет Юрка — на мосты, разрушенные при отступлении гоминдановцами. Юрка в восторге от порученного ему дела — восстановления. Юрка весь в отсутствии и Лёльку не узнает впопыхах, хотя натыкается на нее в вестибюле подле вешалки, где висит один забытый дождевик.

Или, может быть, это потому, что Лёлька обстригла свои косы и теперь неузнаваемая? Лёлька завилась на «электрическую», которая от дождя не раскручивается, а наоборот, и такая она кудрявая, по плечам волосы, сама на себя не наглядится! Белые тапочки на босу ногу и юбка пестрая из ситца, собранная в талии, — восемнадцать лет — сорок восьмой год! Лёлька считает себя некрасивой — веснушки рыжие на носу и глаза тоже рыжие в крапинку! Но пока это не имеет для нее значения — некогда ей влюбляться, вся она замотанная своими кружками, стенгазетами и зачетами. И толстые журналы — в читальне — «Новый мир» и «Звезда», и фильмы идут в городе потрясающие — «Подвиг разведчика» — Лёлька просто разрывается!

Юрка посмотрел на Лёльку изумленно, только сейчас, видимо, вспомнив о ее существовании:

— Вы куда, на практику? В Управление? А мы — на юг!

Молчание ночного Управления. Пустые коридоры с полосками света под дверями диспетчерских, коридоры, в которых запросто заблудиться, как в лабиринте, и по незнакомой лестнице попасть в чужой конец здания. Не сообразишь — где находишься: Управление — на три квартала!

— Алло! Я слушаю! Да, это топливный!

— Говорит Имяньпо! Примите сводку. Чжалайнорского — пятьсот двадцать тонн, хэганского — четыреста сорок пять…

Дежурный диспетчер смены Татьяна (красавица русская — белая коса вокруг головы) сбежала домой, через улицу — ужинать и оставила Лёльку со всей Дорогой один на один. Лёлька сидела за столом, с гордостью над графиками и воображала, какая она деловая — настоящий диспетчер!

— Я быстро, — сказала Татьяна, — ты прими без меня, если позвонят! — И Дорога вдруг вся начала звонить, словно только и ждала этого Лёлькиного самостоятельного момента!

— Алё. Говорит Аньда. Расход на автол — двадцать пять, цилиндровое — десять!..

— Харбин, Харбин, почему молчите?

Льет дождь, и, наверное, потому в трубке ничего не слышно, только шипение и треск. И вообще Лёлька к телефонам не привыкла!

Дождь налетел сразу, по столу хлестнул крупными каплями, забросил на ведомость двух перепуганных медведок… Лёлька с отвращением скинула медведок в корзинку для бумаг и только успела захлопнуть окошко — дождь сбегал по стеклу неровными струями. И темно сразу в комнате — пришлось зажечь лампу.

— Я слушаю!

Карандаш сломался и ничего не разберешь впопыхах в этих простынях! В какой клетке — вискозин и где — солярка? Бухэду! Подождите! Алё! — Цифры уходят в пространство, и она записать их не успевает! Растрепанная и растерянная сидит Лёлька над листами сводок, и вся линия от Маньчжурии до Пограничной кричит на нее рассерженными голосами…

— Таня? — говорит мягко мужской голос.

— Я не Таня!

— А кто дежурит? — Голос приобретает железные и явно начальнические интонации.

— Говорит начальник смены. Доложите работу!

И тут Лёлька струсила окончательно, потому что не знала, как ее докладывать — работу, и вообще, что под ней подразумевается.

Лёлька стояла с трубкой в руках и молчала, а трубку немножко отвела от уха, чтобы не слышать грозного голоса. И только позже, расхрабрившись, прислушалась:

— Вы что, со мной разговаривать не желаете, товарищ практикант? — В трубке щелкнуло.

Тихо стало, и линия тоже успокоилась. Только дождь все еще шел и трепал за окошком ветки ореха, как мокрые волосы. Лёлька сидела и сгорала от стыда и отчаяния. И ругала себя за глупость, за самомнение: подумаешь, размечталась — самостоятельность! И так осрамиться в конце концов!

Утром Лёлька шла с Татьяной к начальнику на доклад и умирала от страха — что он скажет! По он ничего не сказал, только посмотрел на нее сначала строго, а потом подобрел как будто и снова посмотрел, словно хотел сказать: что, мол, засыпалась, товарищ практикант? Лёльке очень хотелось провалиться куда-нибудь в нижний эгаж, но нельзя было. Нужно было стоять и учиться, как докладывать работу! И он вовсе не грозный, а добродушный дядька, «под бобрик» подстриженный — синий китель, серебряные погоны — командированный. (Или «союзный» — как называют их в Харбине.)

Утром отходят поезда от Харбинского вокзала, от серых бетонных перронов, под стеклянными навесами.

«…Поезд уходит утром, а завтра уже за Хинганом будут стучать колеса по бурным клавишам шпал…»

Выписан казенный билет — наша Дорога! И — на запад, на каникулы. Папа работает теперь в Драгоценке — за Хайларом, строит там мельницу и ждет в августе Лёльку.

Зеленые вагончики, оставшиеся на Дороге по наследству от японцев, с узкими диванчиками (на японский манер), сквозные, солнечные, а в квадратных окошках бежит по сторонам полотна Маньчжурия, летняя, тоже зеленая, веселая пестротой своей. Вокзальчики красно-кирпичные, аккуратные, при КВЖД строенные, и перроны, подметенные, песком посыпанные — КЧЖД, образцовая дорога (недаром лучшие железнодорожники присланы сюда в командировку из Союза).

Интересная все-таки страна — Маньчжурия.

Есть такая легенда: когда бог создавал землю, он всю населил ее и оборудовал и вдруг увидел забытый клочок — Маньчжурия! Бог стал торопиться, вытряхивать из карманов все, что оставалось, и получилась перемешка: тайга уссурийская, где рядом тигры и медведи, кедры и лианы лимонника, скалы, как башни… А через два часа езды — все ровно: болота с аистами и ирисами. А потом снова пойдут горы — Хинган, лиственницы на гребнях.

Предгорья Хингана начинаются за станцией Чингисхан… Лёлька купила на перроне у китайца жареную кукурузу, грызла, и всю дорогу висела на поручнях площадки, подставив ветру лицо, — двери вагона настежь. Чудесный ветер движения и дороги. Правда, ей попал в глаза уголь от паровоза, и пришлось уйти в вагон.

Вагон набит пассажирами с мешками и одеялами, свернутыми в рулоны. Старый китаец в ватной курме и фетровой, европейского образца, шляпе, сидя спал на диванчике напротив, и время от времени начинал падать головой прямо на Лёлькины колени.

Маньчжурия. Странно, но нет у Лёльки ощущения, что это — чужая земля! Может быть, потому, что дед Лёльки шел с изыскательской партией по этой необжитой еще земле, а сама она вообще ничего еще кроме нее не видела?

Из Хайлара в Драгоценку Лёльку подхватили на «попутных».

Трехречье. Три реки — Ган, Дербул и Хаул. Это почти Монголия с юртами, овцами и верблюдами.

Покатые склоны, и Чуринский «газик», летящий без дорог по траве, и девчонка в голубой кофточке, у которой зубы стали черными, а волосы твердыми, как проволока, от пыли. Сухой ветер на большой скорости. И перепуганная степная дрофа, что врезалась в полете прямо в ветровое стекло машины.

Ржавеющие остовы японских сожженных машин в белом ромашковом разливе — Трехречье в первый день боев в сорок пятом — Мишины танки, идущие этой дорогой на Хайлар. Дорога Победы. И Лёлька летит по ней, впервые проникаясь пониманием Победы. Подавленные доты, как хищные гнезда на вершинах, и склоны, золотые от пшеницы.

Она никогда не думала, что почти рядом существует еще такой странный мир, похожий на иллюстрации к шолоховскому «Тихому Дону». Бревенчатые деревни, телеги, пахнувшие дегтем, и бороды. Сапоги на ремешках — ичиги. Кусок старого казацкого Забайкалья, оставшийся со времен атамана Семенова. И при всем том — советский клуб, тоже бревенчатый с красным лозунгом над сценой!

Сырыми студеными вечерами, когда сопки сливались с чернотой неба, Лёлька выходила из клуба после бурного совещания редколлегии (она помогала выпускать стенгазету), и ребята в казацких гимнастерках провожали ее по поселку до чуринского общежития, обходя невозмутимо спящих на улице коров. Ребята читали Лёльке свои стихи, написанные в стиле Маяковского, Лёлька ездила с ребятами на покосы и ела голубицу со сметаной. А папа строил свою чуринскую мельницу, и она вырастала во дворе перед общежитием — светлая, из свежих досок, топоры стучали, папа ходил по лесам с чертежом и рулеткой.

В сопках над Драгоценной стояли пустые японские доты. Лёлька забиралась на самую высокую сопку, сидела на сером шершавом обломке и смотрела на запад. Там — граница. И каких-то пятьдесят километров — Родина! Так близко и реально Лёлька никогда еще не соприкасалась с нею! И те облака, что пластами лежат над дальней голубой грядой, — возможно уже — на русской земле! Облака медленно продвигались на запад, квадратные, как паруса, и Лёлька завидовала облакам.

Драгоценские ребята говорят: через Аргунь слышно, как на той стороне работает трактор и играет баян… Ребята уходят в Союз прямо пешком, через границу, и остаются там. Значит, это возможно — просто взять и уйти! Надо сказать об этом Юрке…

Лёлька спускается в поселок, все ниже и ниже в травянистый распадок, к темным бревенчатым избам, и карман кофточки набит у нее прозрачными сиреневыми камнями, набранными в заброшенном шурфе на вершине (оттого и название — Драгоценна), и поет потихоньку «Орленка», которого еще не знают в Харбине, а сюда он прилетел — через границу: «Орленок, орленок, взлети выше солнца и степи с высот огляди…»

Надо записать «Орленка» для Юрки — он без ума будет от такой героической песни! Как там Юрка, на Второй Сунгари, на практике?

Поезд шел на Юг. И в открытой двери тамбура шла мимо Маньчжурская равнина — разводья болот и космы вялой, склоненной травы.

Юрка стоял на второй ступеньке, соседний вагон качался и скрипел, и от его кузова на ходу несло жаром. Солнце, раскаленное, катилось вдоль полотна, и блистала, то удаляясь, то приближаясь, — река.

В Цайцзягоу долго стояли у развалин станции. Водонапорная башня, подорванная у основания, осела, точно большой раздавленный гриб. Ребята повыскакивали из вагона и, прыгая через разорванные тяги централизации, кинулись к лотошникам за лепешками.

За Цайцзягоу поезд пошел средним ходом — путь новый, недавно отстроенный, шпалы — желтые, не успевшие потемнеть под дождем. Справа — второй путь, изрытый ямами, сквозь щебень балласта пробилась свежая поросль, а кое-где ехали даже по нему крестьянские арбы с чанами и ребятишками. Рельсы, изогнутые огнем, разбросаны на всем протяжении, как спички из коробки. Юрке не по себе стало от всего этого разрушения: вот как она выглядит — война!

Скоро Таолайчжоу, справа, на закатном небе, лиловеет силуэт сопок. Там — Сунгари (так называемая — Вторая) и мост!..

За ночь поезд подали к мосту.

— Вставай, приехали! — толкал Юрку Сашка.

Под окном вагона стояли, курили и разглагольствовали ребята: кто-то уже успел сбегать на мост. Юрка соскочил с подножки и с ходу нарвался в траве на колючую проволоку — осталась от военных действий.

Сунгари — светлая, утренняя, живая, накрытая тенью, под высоким левым берегом. И тишина такая — два года прекращенного движения!

По уцелевшим пролетам Юрка дошел до места взрыва и сел на последнюю расщепленную шпалу. Внизу — пенилось и бурлило течение, водоворотом крутилась у обрушенных ферм желтая вода, бурый налет оставил на металле прошлогодний осенний разлив. Впереди, в метрах девяноста, серыми глыбами бетона выступал из воды подорванный «бык».

Разбитый мост ждал его, как живое существо. Рельсы оборванно висели в пустоте. Китайская деревушка на том, распаханном, берегу лежала грудой коричневых фанз, как от мира отрезанная. И Юрке захотелось взять руками и соединить поскорее два эти берега. Собственно, за этим он сюда и приехал!

Юрка просто влюбился в свой первый мост! Прежде он не думал всерьез о специальности. Теперь он решил твердо: будет только мостовиком!

И мостопоезд этот, куда их направили на практику, пришел, оказывается, на Сунгари с запада, с фронта, после восстановления разрушенных войной мостов! И люди в нем — настоящие фронтовики. Юрке повезло, что он попал сюда.

Студенты ХПИ жили в вагончиках. Юрка и Сашка — в одном купе. Душно было и жарко. Торчали с полок в узком проходе ноги и головы. Вечерами в окна на свет бились злые речные комары. После смены Юрка, обжигаясь кружкой горячего чая, спешил на планерку — он работал бригадиром по расчистке и подрыву опор. Сашка — на участке с монтажниками, и в течение дня Юрка выдел на пролетах его линялую майку.

Два моста через Сунгари, перекинутые на расстоянии трех километров («русский» и «японский»), были разрушены во время военных операций. На «японском» шли первые работы — шипел автоген. С шести утра Юрка уезжал на остров с бригадой.

Ни на что на свете не променял бы он сейчас эту стройку: горячие сунгарийские пески, ослепительно золотой плёс, и битком набитый рабочими понтон, в сумерках идущий через реку. Китайцы-плотники, сидя на корточках с инструментом у ног, курили свои длинные трубки, молча сплевывали в воду. Мостовики, крепкие, с чубами из-под кепок, черно-обгорелые, толпились, гоготали, подначивали, словно не было дня с усталостью, от которой Юрка поначалу не мог шевельнуть рукой. И речь их грубовато-веселая, «соленая» подчас, изумляла Юрку, потому что такого он не слыхал в Харбине, разве что в сорок пятом, когда солдаты дарили ему на память звездочки с пилоток, но тогда он был мальчишкой, его не принимали всерьез и называли «пацаном». А сейчас они говорят с ним «на равных», как люди рабочие, и это так хорошо и здорово! И главное, нет здесь между ними границы — только мост и труд. Или это труд стирает границы между людьми? И теплушка их — шестая от хвоста мостопоезда, куда можно прийти после смены «на огонек», — монтажник Лобанов расскажет, как строили переправы под огнем, а богатырь Домыш играет на баяне. И Юрка, примостясь с ними на нарах, поет: «Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались!» Как это важно сейчас Юрке — дружба парней с мостопоезда! Но превыше всего для него, все-таки, — инженер Дубровин…

Дождь прошел и прибил комаров. Земля, из конца в конец — влажная в шорохе травы, только зарницы на горизонте. В темноте бригадиры, переговариваясь, идут вдоль состава на планерку. В вагон поднимаются, стуча сапогами по металлу ступенек.

Белые, выкрашенные масляной краской стенки вагона и занавески на окнах, распахнутых в ночь, шелковые, шевелятся от ветра. График уровня воды в Сунгари — на стене: кривая резко идет вверх — река прибывает! Лампа керосиновая над столом с мутноватым стеклом, а вдоль стенок, куда слабо доходил свет ее, — люди в спецовках, фуражки железнодорожные со значками — бригадиры, начальники цехов.

— Степан Андреевич, как нынче с плотниками?

— Завтра на каркас ставлю восемь…

— Ой, мало, не справятся!

— А что с подвозом песка?

— Кубометров сорок отгрузили. Надо ставить смену на подноску.

Начальник строительства в легкой сорочке, за столом. Большелобый, локти крепко стоят на столешнице: «Товарищи, приступаем к планерке, прошу рапорты о выполнении!» Юрка смотрит, слушает и сам докладывает. И, конечно, здесь рядом Дубровин Алексей Иваныч!

Дубровин пошел на фронт подрывником, хотя кончал мостостроительный. Каково это, наверное, — взрывать, когда готовил себя — строить!? И как он говорит с Юркой — обо всем, когда они вдвоем на реке или идут по откосу к поезду! И каким жестко-неумолимым может он стать сразу — в «деле», если «напортачишь»! Юрка готов умереть, но сделать — как надо, за одно его слово одобрения!

Но главное это — человек с «большой земли»! Дубровин привык говорить так — с фронта — «большая земля», и Юрка теперь тоже, потому что — похоже: мы — здесь, а там — «большая земля» — Родина! Юрке необходимо ощущать себя частицей ее!

Вечером подготавливали взрывы на семнадцатой опоре. Юрка переехал на лодке на тот берег к складу взрывчатки, загрузил корму минами, набрал шнура и капсюлей. Юрка торопился до темноты.

Семнадцатая опора, разломанная взрывом надвое, полузатоплена водой. Надо было пробить завалы. Юрка подгребал к основанию, Алексей Иваныч намечал места закладки мин.

Юрка стоял по плечи в воде, у нависшей над пим опоры. Течение вымывало из-под ног мелкую гальку, вода была теплой, нагретой солнцем за день. Юрка пырнул, нащупывая под водой руками острые кромки рваного бетона и стержни арматуры. С лодки подали мину — ящик с черными буквами. «Противотанковая, с войны», — объяснил Алексей Иваныч. Юрка пырнул снова — заложить поплотнее к бетону.

— Есть!

Четыре мины заложены. Бикфордовы шнуры стянуты в одну точку.

— Все готово? — спрашивает Алексей Иваныч. — Запаливай!

У Юрки в зубах коробка спичек. Ноги режут какие-то камни. Вода — по плечи. С острова роем налетели комары, облепили лицо и жгут до слез, Юрка давит их мокрым плечом, о бесполезно. А спички, как назло, отсырели, головки рассыпаются и не дают огня.

— Спичками и не пробуй, — говорит Алексей Иваныч. — Спичка может отказать — запали от сигареты.

Струйкой дыма зашипел первый шнур, второй, третий… Четвертый — отказывает, видимо, конец упал в воду и подмок.

Лодка подходит к Юрке кормой.

— Садись в лодку быстро!

— Пропадет заряд!

— Черт с ним, садись, слышишь!

Пальцы нервно делают новый надрез. Ножик с хлюпаньем падает в воду, а искать некогда — через три с половиной минуты — взрыв! Шнур воспламеняется — наконец-то! На воде — пузырьки от горящих шнуров. Юрка кидается на корму. Алексей Иваныч гребет в сторону сильными рывками.

— Сколько до взрыва? — спрашивает Юрка.

Алексей Иваныч смотрит на часы. Лодку быстро уносит вниз по течению.

— Десять секунд.

— А вдруг откажет?

Позади над кормой светлое еще зеркало воды и, отраженные в нем, черные глыбы опоры.

Взрыв кидает воздух в лицо. Высоко в небе — черный гриб дыма и воды. С плеском летят камни.

— Ложись! — осколки стучат по лодке и буравят воду.

Река, как в дождь, покрыта всплесками. Второй, третий… четвертый! Порядок! Семнадцатой опоры не узнать. Вода потоком стекает с камней.

— Сильно, — говорит Алексей Иваныч. — На сегодня хватит. Утром осмотрим…

Лодка идет на правый берег. Юрка закоченел, весь мокрый, на корме.

— Надень, — говорит Алексей Иваныч и кидает Юрке пиджак.

Потом они возвращались вместе домой. Дрезина, что должна прийти за ними, запоздала, они шли по насыпи пешком по шпалам. Юрка спотыкался в темноте — болели сбитые о камни ноги. Впереди где-то трубил паровоз.

— Вообще-то, ты — молодец, что не бросил четвертый заряд, — сказал Алексей Иваныч, — по рисковать попусту — тоже не дело.

И Юрка подобрался весь от этой то ли похвалы, то ли выговора. Он поглядывал сбоку на Дубровина — светлая рубашка его двигалась рядом в сумерках. Ничего на земле не надо было сейчас Юрке, только шагать так с ним в ногу! Под ногами хрустел балласт. Далеко, за разъездом еще, шла им навстречу дрезина. Здесь Дубровин и сказал Юрке:

— Тебе нужно уехать отсюда. В Россию. Любым путем. Хоть на крыше вагона…

— Тебе нравится Юрка? — спросила Нинка Иванцова, когда они с Лёлькой сидели на скамейке на стадионе и Пинка снимала резиновые тапочки. Пипка ходит теперь в туфлях на каблучках, но попробуй попрыгай в них на площадке!

Стадион на том самом месте перед собором, где некогда стоял храм Дзиндзя. Только деревья остались от японских времен. Деревья роняли листву на песчаные береговые дорожки. Шел сентябрь, а в сентябре в Харбине еще совсем жарко и можно запросто гонять в волейбол.

Юрка играл в одной майке. Он гонялся за мячом и отчаянно резал через сетку. Ребята торопились закончить тайм — восьмой час, и темный мяч совсем не виден на фиолетовом небе.

Лёлька удивилась — Юрка? Она никогда не думала, что Юрка может нравиться. Это же просто — Юрка — из одного класса! Ну, конечно, они ходят вместе с собраний — Лёлька живет на Железнодорожной, а Юрка на Бульварном, а это почти рядом. Нет, он совсем ей не нравится!

Юрка приехал с практики и примчался в клуб весь загоревший и выгоревший — и рубашка и волосы. Юрка пылал и бредил своими мостами и каким-то инженером Дубровиным. Лёлька пыталась сообщить ему о Трехречье, но это плохо ей удалось — Вторая Сунгари забивала.

В октябре Юрка притащил на редколлегию очерк о практике и читал его Лёльке сначала в читальном зале за длинным полированным столом, пока их не погнал за нарушение тишины библиотекарь. А в «комнате девушек» — кружок кройки и шитья — не поговоришь, а в канцелярии заседает правление и бессменный председатель Костяков стучит пресс-папье по столу: «Тише, товарищи! Мы мешаем работе секции!» Клуб переехал в повое шикарное здание на Новоторговой, где много комнат и лозунгов на красной дабе, и теперь это — мощный НКОМ, сверкающий лампами, краской и многолюдный.

В комнатушке завхоза, где мячи, кисти и краски, не протолкнуться — идет срочный выпуск стенгазеты. Лёлька с Юркой заскочили на литкружок в конференц-зал и уселись в последнем ряду. Прозаик Саня Курсаков читал свой первый роман.

Роман начинался так: «Там, под серым крылом самолета, на запад плыла земля…» Дальше шли увлекательные главы о диверсанте, который летит в Харбин из Америки, прыгает с парашютом прямо на обелиск Чурэйто и с черными агрессивными намерениями проникает в этот самый НКОМ, где они сейчас сидят на кружке. Роман был актуальным — «о происках империализма». Лёлька слушала с восторгом, а одним глазом заглядывала в Юркни очерк через плечо: как у тебя здорово получается! «…Теплушки стояли под откосом насыпи, и в дождливые дни вода, стекая, чавкала на тропинке. Я шел от понтонов с монтажником Лобановым. На «проспекте Восстановления» хрипело радио».

Лёлька вооодушевилась Юркиной стройкой, словно она сама в ней участвовала.

Кружок закончился поздно. Автора романа одобрили и нацелили писать дальше: всем было интересно — чем кончится? Домой Лёлька, конечно, шла с Юркой.

Днем был дождь и асфальт блестел под фонарями, как черный лак. Фонари подсвечивали изнутри кроны деревьев. Деревья трепал ветер, как желтое пламя, и летели листья.

Лёлька с Юркой шли быстро. Они всегда так ходили в едином темпе. Юрка шагал, и развевались полы его старой, еще гимназической шинели, а на Лёльке было вполне шикарное пальто из американского одеяла. Лёльке нравилось так шагать с Юркой и говорить. Они никогда не молчали, и, может быть, потому Юрка забывал свернуть на свой Бульварный и шел с Лёлькой дальше.

— Ты знаешь, он сказал мне: надо обязательно ехать в Союз! (Это все еще — о Дубровине.) Любым путем, только в Союз! Теперь я понял: годы здесь — это потерянные годы! Надо было раньше уходить — пешком через границу! Уходят же ребята, в Трехречье! И полно наших ушло, только я не решился!

Лёлька была настроена менее категорично: может быть, подождать все-таки, пока разрешат? И потом — как же институт?

— А если никогда не разрешат? И мы просидим здесь всю жизнь! Институт всегда можно закончить там. Хабаровский политехнический — это звучит! Я говорил с мамой — она со мной согласна.

Лёлька подумала, что ее мама, конечно, не отпустила бы. И как-то сама она не готова к этому — пешком через границу… Или она просто трусиха?..

— Юрка, но у нас скоро будет Союз молодежи…

В конце сентября в Желсобе было общее собрание молодежи города. Вначале они спели всем залом: «Дети разных народов, мы мечтою о мире живем!» Потом выступал Юра Крыченко от Отдела молодежи: просить Генеральное Консульство СССР в Харбине о разрешении создать единую молодежную организацию в городе на принципах комсомола. Объединить все клубы: Новогородний, Пристанский, Грузинский, Армянский и прочие, потому что назрела такая необходимость — иметь в городе сильную идейную Организацию, снособную подготовить молодежь к жизни в Советском Союзе… (Значит, все-таки их собираются пустить в Союз!)

Собрание проголосовало за создание Организации и выбрало Оргкомитет. Интересно дождаться и посмотреть, как это будет!?

А Юрка тосковал о ребятах из мостопоезда и об Алексее Иваныче. Когда уезжали с практики, он все вглядывался с площадки в темноту, туда, где горели желтым светом прожектора над рекой, над тем комариным островом, где словно оставалась половинка его души.

— Пойдем на виадук, — сказала Лёлька, когда они шли по Вокзальной площади мимо обелиска Победы. — Знаешь, как там красиво! — Юрка не возражал.

Они остановились у чугунных литых перил (времен основания города). Внизу лежала станция Харбин-Центральный. Пути поблескивавшие, и цветные огни карликовых светофоров. Перроны освещенные, и, похожая на фонарь, вышка централизованного поста… КЧЖД — единственное их реальное будущее!

Товарняк прошел на Запад и теплым дымом обдал их по ногам.

Юрка был хмурым весь тот вечер. Он никому не сказал тогда, что задумал, хотя ему, возможно, и трудно было промолчать и даже не попрощаться… По Юрка считал, что нужно вырабатывать в себе сильный характер, и никому не сказал ничего, кроме матери. Мать знала, что Юрка собирается идти пешком через границу. Наверное, ей это было не очень по душе — отпускать Юрку в неизвестность, но она сама, видимо, считала, что так — лучше. И вообще, Юрку бесполезно было отговаривать!

Зимнюю сессию Юрка сдал на «отлично», мать он выпишет в Союз, когда это будет возможно, а больше ничего его, как он считал, в Харбине не удерживало!

На каникулы Юрка уехал к тетке на станцию Маньчжурия. (Тетка эта понадобилась ему только потому, что там уже совсем — граница.)

Тетка оказалась передовая и сразу включилась в Юркины мероприятия. Он, конечно, пошел бы и один, но тетка была в курсе всех местных «хождений под проволоку» и наладила для него нужные связи. Юрке повезло: выяснилось — на днях идут через границу еще двое — парень и девушка.

До пограничной полосы довез на подводе местный дед. Юрка так волновался, что почти не разговаривал и не смотрел на своих спутников. Граница надвигалась неотвратимо. Местный дед, видимо, знал здесь все ходы и выходы, и о маршруте Юрка не задумывался. Он думал о своем — ему было страшновато от собственной смелости. И холодок заползал под сердце, как бывает перед прыжком с трамплина. Что будет на той стороне, Юрка пока не задумывался. Главное — перейти!

Холмы за Маньчжурией лежали в белых полосах — сухой снег раздуло ветрами, только в земляных складках лежал он, пригретый солнцем и подмороженный. Юрке стало жарко идти и тащить рюкзак, или это просто от волнения?

Они вышли на границу где-то в стороне от линии. Проволока, и в ней, как ни странно, совсем открытый проход, — скотопрогонная трасса. Калитка открыта!

Сердце Юрки ушло в пятки, когда он пересекал заветную черту. Хотя вокруг все выглядело вполне обыкновенно. И ни одного пограничника! Неужели это так просто — перейти границу?

Пограничник с собакой появился, когда они отошли довольно далеко, и Юрка начал недоумевать: что же такое, их никто не встречает? Красная звездочка на ушанке — все нормально! Они остановились, отдышались и поздоровались.

Пограничник не высказал никаких восторгов по поводу их героического поступка. Он сказал: «Ну, что ж, пошли». И было похоже, что для него эта встреча — дело привычное и неинтересное.

Застава оказалась рядом. Странно, как это раньше Юрка ее не заметил? Юрка ничего не разглядел на заставе — наверное, здорово волновался. Только вышку запомнил — на четырех столбах серые от дождей доски, четырехскатная кровля и флаг. Неужели правда — Родина?

Юрка устал и изнервничался, сел на лавочку во дворе заставы и опустил рюкзак на замерзшую землю.

Он не рассчитывал, что его встретят с музыкой, но все-таки… Тот майор на станции Отпор, куда Юрку переправили с заставы, — он говорил с ним совсем не так, как Юрке этого хотелось.

Майор допрашивал Юрку, вернее, он педантично выспрашивал каждую мелочь — какие у Юрки отметки по интегралам, и кто у них читает курс сопротивления материалов? Юрка не понимал, зачем это? Он согласен на любую работу на любой стройке Советского Союза. Неужели он не имеет на это права? Сколько народу перешло за последние годы эту границу, и не вернулись обратно, значит, они где-то здесь?

В конце дня Юрку отвели к майору снова. Юрка думал: опять начнутся разговоры — кто, да что, да откуда. По майор только сказал сухо: есть решение отправить его обратно на Китайскую сторону. Сегодня пусть отдыхает. Завтра ему дадут сопровождающего до границы.

И тут Юрка не выдержал. Злая обида захлестнула его — на этого чисто выбритого майора, который стоит на его пути к Родине. Обида за все трудные дни, которые закончились ничем.

— У вас нет права лишать меня Родины! — И еще, и еще, несдержанные и ужасно глупые от запальчивости слова.

Майор молча дал Юрке высказаться, потом вызвал солдата, и Юрку отвели на старое место.

Юрка заснул под утро. Он крутился на твердой железной койке, натянув на голову казенное жесткое одеяло, думал, и думал, и представлял себе, как он с позором вернется, хотя никто, конечно, не знает, как он уходил (хорошо, что никто не знает), только мама.

Она, наверное, будет даже довольна. И, конечно, он думал, как теперь жить дальше, если Родина для него закрыта окончательно?

Утром майор снова вызвал Юрку. Юрка больше не ждал от него ничего хорошего. Он угрюмо вошел и сел напротив, упрямо нагнув голову. Он не хотел смотреть на майора. Майор говорил, Юрка слушал.

— Ты, конечно, думаешь — с тобой поступают сейчас черство и даже жестоко. Правильно я говорю? Но пройдет время, и ты поймешь, — могло кончиться гораздо хуже. Для тебя. Несмотря на все твои добрые мысли. Я понимаю, тебе нелегко, и мне не хочется, чтобы ты возвращался туда с обидой на Советскую власть. И если тебе так будет легче, — считай, что ты получил приказ, который надо было выполнить. Ты знаешь, что такое приказ? И будем считать — время твоего возвращения еще не пришло. Вот так!.. То, что ты вернешься сюда, я могу сказать тебе твердо, только я не скажу когда — завтра или через год, но это будет. И ты не должен забывать этого. У тебя единственная и прямая задача — закапчивать свой ХПИ. Когда будет нужно, ты приедешь сюда, но уже грамотным инженером, и пользы от тебя будет больше. И, конечно, не так — под проволоку. Попятно?

— Да, — сказал Юрка и поднял глаза на майора.

Майор постукивал но столу тупым концом карандаша и смотрел на Юрку, лицо его было сумрачно, и Юрке вдруг стало стыдно за свою вчерашнюю грубость, захотелось извиниться, но не хватило смелости.

— Иди и не расстраивайся, — майор встал и неожиданно протянул Юрке руку.

Юрку доставили поездом до Отпора, а там пешочком, по линии до границы. Юрку сопровождал солдат с винтовкой. Наверно, он сочувствовал Юркиной участи и всю дорогу развлекал разговором. Оказалось, в сорок пятом он был с войсками в Маньчжурии, только до Харбина не дошел. Юрка шагал по шпалам, тащил на одном плече рюкзак и приходил в норму.

А десятого февраля он снова был в своем институте. В большом зале шло общее собрание студентов, зачитывали проект устава Организации, и Юрку выбрали делегатом на первую конференцию ССМ (Союз Советской Молодежи). И никто не знал, что он был на той стороне, и что он испытал, и как ему скверно и больно вспоминать это. И только то, что его выбрали делегатом, и еще выбрали групповодом на своем курсе, — немного сгладило его переживания.

 

3. Вступление

Февральские льдинки скрипят под каблуками — Лёлька и Юрка бегут по улице Китайской на свою Первую (учредительную) конференцию.

Солнце ослепительно, ветер с юга пахнет весной, и Юрка с разбега прокатывается по замерзшей луже наравне с китайчатами.

Лёлька, правда, не делегат, как Юрка, но у нее тоже билет, пригласительный, — в ложу печати! Пуговицы у Лёльки на тужурке начищены, и юбка в плиссировку отглажена — конференция!

Лёлька стоит в зале Совклуба и поет «Интернационал». А что это значит — первый раз в жизни петь «Интернационал»!

И алое знамя выносится на авансцену, с золотыми кистями!

— Родина вручает вам это знамя, чтобы вы несли его с честью!

Дыхание перехвачено, и вместо одной Лёльки, с маленькими ее метаниями, рождается вдруг неведомое ей прежде, мощное: «Мы — Организация!»

И тут же, на бархатном барьере ложи, строчит она на обороте билета, корявым почерком то, что завтра должно пойти в набор:

…«Ты слышишь пас, Родина? Мы далеко от тебя, но куда бы ты ни послала нас, Родина, мы будем жить и работать с честью!

Нас мало пока. Сегодня всех нас могут вместить стены этого зала, но завтра нас будет больше под знаменем, объединенных великой целью — Родина и Комсомол!»

Пять лет она будет писать теперь высокие слова в стихах и в прозе, потому что считает это служением Родине — в рядах Организации! И это уже не просто — клубный литкружок, это — отряд идейный и дисциплинированный! И устав как в комсомоле, только с поправкой на местные условия: «Соблюдение законов демократической власти на освобожденных территориях Китая, уважение к китайской Коммунистической партии и обычаям китайского народа…»

Оказывается, они нужны сейчас здесь в Китае, чтобы помогать ему строить новую жизнь! «…Нам ли выращивать в душах плесень, гитары расстраивать тоской по Родине? Если мир наш сегодня суров и тесен, значит, в нем мы нужней сегодня!»

Лёльке виден сверху весь зал и взметнувшиеся при голосовании квадратики делегатских билетов — выборы в руководящие органы Союза! И Юрка на сцепе за красным столом мандатной комиссии. Юрка сегодня занят, и они не перекинулись и парой слов в перерывах, но это не так важно. Вечером они будут идти с конференции с ребятами — одна большая шеренга, под руки поперек темной Китайской и петь: «Дети разных народов, мы мечтою о мире живем…»

Они давно поют это, после Пражского фестиваля молодежи, но теперь по-иному звучит гимн демократической молодежи в ночном Харбине, потому что они — Организация и нет больше оторванности их от молодежи мира! Представитель Консульства СССР приветствовал сегодня создание Организации и вручал им знамя Ленина — Сталина! И из самого Антифашистского комитета советской молодежи будут идти к ним толстые пакеты с материалами для журнала, который называется «Советская молодежь», а Лёлька и Юрка, естественно, — члены редколлегии! Редактор журнала Лазарь — суматошная «журналистская душа» в очках и прическе ежиком — зав. сектором печати Комитета.

Вообще в Комитет вошли почти все ребята из тех «старосоветских», как называют их в городе, что были еще при японцах советскоподданными — Гена Медведев и другие. Когда-то они охраняли город в сорок пятом (у Гены на пиджаке медаль — «За победу над Японией»).

Лёлька заполнила анкету о вступлении и отнесла в Комитет:

«Я, Елена Савчук, желаю вступить в члены ССМ, чтобы повысить свой политический уровень и принести пользу нашей Родине!»

Февраль был сумасшедшим и март — тоже. В институтском райкоме стоял один стол, а стульев вообще не полагалось — заседания групповодов на больших переменках проходили стоя: выслушать задания и — на лекции! На полу лежали стопки уставов — серенькие книжечки, перевязанные веревкой, а папка с протоколами — на подоконнике. Юрка ходил перемазанный краской — золотой, когда рисовал значок ССМ — на стену, и белой, когда писал лозунги в подвальной столовой.

Юрка стал важный и деловой — не подступиться! Лёлька сталкивалась с ним в коридорах на большой скорости.

— Привет, товарищ Савчук! — и бежал дальше.

Кроме него в райкоме еще два Юры: Юра Первый — председатель и Юра Второй — секретарь (в смысле — технический, это позднее уже стало все совсем как в комсомоле — секретарь райкома!)

Пятнадцатого марта Лёльку вызвали после лекций в Комитет.

Назавтра у Лёльки был зачет по сопромату, и она не знала, что делать — сидеть учить или бежать в Комитет? И она тормошила Юру Второго — зачем вызывают и, может быть, не обязательно идти сегодня?

Комитет был еще в старом здании Общества граждан СССР, на проспекте. В прежнем своем кабинете сидел Шурик Говорук — первый председатель Отдела Молодежи, негромкий, но справедливый — так и звали его ребята — наш Говоручек, и хорошо, что его выбрали теперь председателем Комитета!

В коридоре около дверей председателя — очередь. Юрка и Сашка тоже сидели здесь — оказалось, сегодня вручают билеты всем на букву С: Савчук, Старицин, Семушкин…

Лёлька заволновалась, потому что могут спросить по уставу и по международному положению, а она совсем не готовилась! Она не думала, что это будет так скоро!

— Юрка, дай устав, быстро!

Ничего она не успела прочесть, как ее вызвали. Она совсем растерялась, дрогнувшей рукой взялась за ручку двери, шагнула в кабинет и ничего уже толком не воспринимала. Только запомнилось: солнца много в комнате, и Говорук объявляет ей о доверии Организации. Он протянул ей через стол красную книжечку и хотел пожать руку, но руки у Лёльки оказались заняты — в одной билет, в другой платок, скомканный, и пожатия не получилось.

Лёлька выскочила из кабинета, как с экзамена.

— У тебя был здорово встрепанный вид! — сказал ей потом Юрка. Юрка первый поздравил ее. Но его самого тут же вызвали, а затем — Сашку.

А потом они все трое прикалывали друг дружке новенькие значки (у мальчишек пришлось карандашом проверчивать дырочки на лацканах). Значок — звездочка золотая, и в ней, как в окне, — кремлевская башня и лучи от нее — символ Родины! Билет у Лёльки оказался — номер пятьдесят шесть, а у Юрки пятьдесят семь.

— Смотри, даже билеты — рядом, — сказал Юрка.

Они выскочили на проспект, и Лёлька была счастливая — от весны и доверия Организации. И, конечно, домой идти после такого события — немыслимо.

Они влетели втроем в клуб — двадцать четыре медные пуговицы на тужурках, шесть политехнических значков на воротниках, скрещенные ключ и молот, да еще три новеньких значка ССМ! Пи у кого еще в клубе значков ССМ не было, и Лёлька носилась по этажам и показывалась всем желающим.

Председатель Костяков произнес по этому случаю в канцелярии речь: как радостно, что самые первые наши основатели «энкома» первыми приняты в ССМ!

Потом они трое шли домой из клуба — Юрка, Лёлька и Сашка. И на Большом проспекте лежал внезапно выпавший снег, совсем новенький, последний мартовский, и мокрый ветер гулял по проспекту — белому, тающему под ногами. Они шли посередине трамвайной колеи — ребята в заломленных на затылки фуражках, и пели «Каховку»: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути…» Чувство единства, дружба, что может выше этого, когда рядом — плечо товарища! «И билет свой членский, в красном переплете, берегли на сердце — каждый — у себя…»

На первом собрании институтской организации Лёльке вкатили выговор за пропуски лекций. Лёлька никак этого не ожидала. Весь месяц, после вступления в ССМ, жила она, наполненная светом и в такой бурной деятельности, что меньше всего рассчитывала на выговор!

Вначале шло очень интересное собрание — принимали новых членов ССМ. Юра Первый сидел в президиуме, Юра Второй вел протокол, ребят вызывали из-за двери по очереди: «Расскажите вашу биографию…» И нужно было стоять перед собранием и рассказывать! Никогда прежде такого в Харбине не было!

Ребят гоняли по уставу и международному положению: кто такой Морис Торез и каковы принципы демократического централизма?

Лёлька голосовала, вытягивая вперед руку с красным билетом, поглощенная атмосферой строгости и принципиальности. Даже слова эти новые нравились ей, что обрушились на них после конференции: «Деловое обсуждение вопросов и критика работы Организации, невзирая на лица, должны быть направлены к лучшему осуществлению союзных решении и большему сплочению советской молодежи в рядах Союза…» Лёлька упивалась ими, как музыкой, — раз так написано в уставе, значит, теперь надо так говорить и думать!

Потом Юра Первый зачитал постановление райкома, и свет померк: такого тоже еще никогда не было — взыскания! Славку Кругликова лишили права ношения значка ССМ, сроком на три месяца, за появление в пьяном виде — с этим Лёлька, конечно, согласна была: член ССМ не имеет права позорить свою Организацию! Но — за пропуски лекций!! Лёлька никак не хотела признать себя виноватой.

Опаздывала она, конечно, потому что на каждой переменке — заседание — смотр курсовых стенгазет или конкурс на украшение аудиторий, залетала на лекции после звонка, когда уже половина доски бывала исписана формулами тяги поездов, и лектор Колобановский, элегантный мужчина в сером габардине, приходил в бешенство, потому что она прерывала его на полуслове своим появлением. А разные редколлегии, комиссии и лекционное бюро — Лёлька разрывалась на кусочки! Конечно, ей не до лекций было, как в сорок пятом году — не до уроков! Ее вызвал по этому поводу начальник отдела кадров:

— Что ж это вы, товарищ Савчук?..

Но он был такой симпатичный молодой командированный с серебряными погонами, Лёлька выслушала его и не придала значения.

И вдруг — выговор! При всем собрании и при вновь принятых ребятах! Правда, там и другим попало за неуспеваемость и прочее, но Лёлька думала о себе и страдала от стыда и унижения. Теперь она недостойна быть групповодом на курсе и вообще — членом ССМ, по-видимому!

Случилось это под самый Лёлькин день рождения — какой теперь праздник! Гостям пришлось самостоятельно заниматься ветчиной и винегретом, а Лёлька с Юркой, весь вечер во всеуслышание, выясняли свои общественные отношения. Лёлька скулила: как ей теперь жить, после такого позора? А Юрка кричал на нее:

— Ты слабовольная, надо взять себя в руки! Мы члены ССМ, должны быть примером, а что будет, если мы сами начнем сматываться с лекций!

Юрка прав, конечно, вечно он прав, к сожалению! И все-таки Лёлька не могла успокоиться и начала придираться, что он не друг и не может поддержать ее в трудную минуту, а у нее как тяжело в группе, и групповода из нее не получается!

С группой у Лёльки действительно дело плохо. Надо проводить читки устава, а девчата разбегаются после седьмой лекции! То ли они такие несознательные, то ли сама она скучно докладывала? А Ирина вообще не остается на читки. Презирает она этот ССМ — детские игрушки! Ирина стала солидной и красивой — замужняя дама! Муж у нее такой же капиталист, с пятого курса — Борька Сурков, и вообще она — явно «не наш человек». Сбивает Лёльку с толку хитрыми вопросами. Лёлька начинает злиться и доказывать, и получается еще хуже… Никакого авторитета!

— Что мне делать, Юрка? Как я буду давать им рекомендации, когда они срывают мне работу!

— Ты не умеешь работать с людьми! Что ты за член ССМ, если ноешь после первой трудности! — громил Юрка.

В столовой стоял такой гвалт, что присутствующий в гостях Юра Второй стучал вилкой по тарелке и кричал:

— Как секретарь райкома, требую прекратить! — Нинка разгораживала их хлебным подносом, как щитом, но ничего не помогало, и Юрка в азарте обстриг ножницами бахрому с парадной скатерти.

Они высказались полностью, и Юрка произнес охрипшим голосом:

— Лёль, дай воды!

— Возьми сам на кухне из крапа, — огрызнулась Лёлька.

Но потом сжалилась над ним, палила стакан чая, они смирно уселись рядом и съели пополам кусок пирога с фынтезой.

Весь апрель готовились к Первомайскому параду.

Впервые в истории города это называлось — демонстрация, и город должен был выйти на нее со своими флагами и лозунгами.

С семи утра собирались на квадратном дворе института и маршировали до самого звонка.

— Раз, два, левой! — командует, пятясь перед строем, Юра Второй. Институт должен пройти лучше всех — это дело чести райкома!

Пинка Иванцова сообщила по секрету, что ее Медтехникум выйдет на парад в белых косынках, вот будет эффект! Институт, конечно, идет в тужурках — в любую погоду!

Тридцатого апреля Юрка сорвал Лёльку с последней лекции: оказывается, они забыли украсить здание! Хозсектор райкома помчался на Пристань за красками, а Юрка командировал Лёльку на крышу вешать флаги.

На крышу они полезли вместе по узкой винтовой лесенке через заброшенную башню обсерватории.

Гулкое, теплое от солнца железо. Тополя внизу, в набухающих почках. Высота и ветер, как на вершинах сопок, — хорошо! И весь город у подножия — спуск к реке Модяговке и корпуса управления Дороги — уже в красных полотнищах. Напротив, на крыше Генконсульства, тоже ходят люди и устанавливают прожектор под флагом.

Юрка развешивал флаги, Лёлька помогала. Флаги, как живые, расправлялись на флагштоках и начинали трепетать и бить по лицу алыми крыльями, словно им хотелось вырваться и улететь.

Лёлька поскользнулась на скате крыши, Юрка схватил ее за плечи и удержал.

Внизу, прямо на крыльце, ребята расстелили полосы красной дабы и писали лозунги (видимо, хозсектор достал краски).

— Пошли помогать! — сказал Юрка. Он рисовал огромные буквы «ПЕРВОЕ МАЯ», а Лёлька обводила их белой полоской.

Вечером было торжественное собрание, небывалое, потому что доклад читали по очереди два директора — советский и китайский. (Дорога — пополам китайско-советская и институт — тоже.)

Новый директор ХПЙ, Обвинцев, что приехал взамен отозванного в Союз прежнего — Седых. Могучий мужик, широкий в плечах — сила! Лекции по марксизму-ленинизму читает сам, громовым голосом на весь большой зал с кафедры. Каково сдавать такому зачеты! Да еще конспекты — сроду в Харбине никто не знал, что это такое! Лёлька любит его лекции, хотя на них и не шелохнешься. Взялся за институт!

— Вот это — директор! — говорит с восхищением Юрка.

Домой с вечера Лёлька шла с Сашкой в большой компании «новогородних». Юрки не было. Он, вероятно, пошел провожать ту, с которой танцевал, с первого курса, с косами. И может быть, от этого как-то исподтишка портилось праздничное настроение?

Флаг над консульством в свете прожектора был похож на яркий клочок пламени. Управление Дороги сверкало гирляндами пестрых лампочек. Из окон Желсоба вырывался вздохами джаз. Лёлька танцевала с Сашкой вальс на асфальте. Ночь была теплая, черная, пополам с красным.

Позади них по проспекту шли и горланили ребята-«электрики» — Вовка, Кука и компания. Вовке повезло — в конце мая он уезжал в Хабаровск.

Вовкина сестра знала японский язык и уехала в сорок шестом в Союз, в числе других, переводчицей на Хабаровский процесс военных преступников. И так осталась там жить. Сейчас она выписывала всю семью. Это был такой исключительный для Харбина случай, что Вовку провожали всем курсом и институтом.

Лёлька подумала: Юрка завидует ему в душе, наверное?

Утром институт шел по городу и пел, отбивая шаг:

По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед. Чтобы с бою взять Приморье, Белой армии оплот…

(И это — в городе Харбине, бывшем «оплоте белой армии»! Жизнь разрешает, за кем все же была Правда в том дальнем споре отцов: победа идей революции — в детях врагов революции!)

Было очень холодно, Лёлька закоченела в одной тужурке, но держалась мужественно. Долго стояли в Парке Героев — одно спасение — далеко от трибуны, в конце поля, и ребята бегали греться ханой в китайские лавочки.

Парк Героев — бывшее Бадеровское озеро, вернее болото, раньше там была трава и лягушки, потом японцы понастроили свои горбатые мостики с беседками, но все это исчезло со временем. Болото замостили на воскресниках, получилась огромная площадь и памятник героям революции: высоко в небо — вертикальная плита из бетона с орнаментом из драконов и каменная трибуна. Трибуны не видно было за частоколом флагов — красных, зеленых, желтых. Как же мало их оказывается — русских — в городе, перед тысячами китайцев в одинаковых синих кепках!

Митинг закончился, и выглянуло солнце. И они пошли наконец по городу под оркестр по улицам Пристани, — по Мостовой, мимо трибуны, где руководство Союза молодежи и Общества граждан СССР, — весь русский, теперь — советский Харбин в колоннах с красными лозунгами и портретами. Сводная колонна ССМ — алое знамя с золотыми кистями. Дорога — завод паровозоремонтный (ХПВРЗ), макет паровоза на грузовике. Медтехникум — девчата в белых, как голуби, косынках.

Лёлька шагала в строю ХПИ, никогда она не шагала еще с таким восторгом и Юркину фуражку видела впереди в мужской студенческой колонне. Флаги красные по всему городу на резком ветру, как пожар, — праздничный город!

 

4. Организация

В последние дни мая институт ездил на станцию Маоэршань за ландышами. Накануне, в субботу, Лёлька пришла домой с райкомовской вечеринки в первом часу, а в шесть уже отходил восточный поезд, и она всю дорогу до Маоэршаня спала, прислонившись затылком к лакированной спинке вагонного дивана.

Всего два часа езды от города, и начинается настоящая горная страна, только в мелком масштабе — веселые каменистые речки, зеленые змеи на скалах, прогретых солнцем. И — ландыши — крупные, словно фарфоровые, политые дождем, нужно искать их, осторожно разгребая руками упругие глянцевые листья.

С утра был запланирован подъем на Сахарную голову. Крутая, как усеченный конус, возвышалась она, замыкая узкую долину.

Подъем шел прямо под углом в сорок пять градусов. Тропа сырая и скользкая. Заросли орешника, сомкнувшегося над головой, как джунгли. Лёлька ползла, цеплялась за ветки, скатывалась вниз на резиновых подошвах и снова лезла. Юрка был далеко впереди где-то, и на помощь его Лёлька не рассчитывала.

Самыми трудными оказались последние три метра — совсем ровная стенка, словно лишаем, покрытая серыми пятнами мха. Лёлька зацепилась за трещину, и ребята помогли ей подняться.

Гладкая, как лысина, площадка. Ребята столпились на ней с гордым видом покорителей вершин, а Юрка, наоборот, притих, наверное, от беззащитности своей на высоте — на том пятачке в огромном пустом небе!

Коленки у Лёльки дрожали. Она села на край обрыва и свесила ноги в заляпанных грязью тапочках прямо в бездну. Из бездны торчал каменный рыжий хаос (видимо, по недосмотру оставшийся от сотворения мира). Ломаные зубья и петли дикого винограда и глубина такая — жутко! Изумительное это чувство — одоление высоты!

А дальше, дальше — мир у твоих йог!

Пятнистые многоярусные хребты и рваные полосы дождя на них, как нарисованные, но это уже где-то ниже тебя. И пестрые заплатки посевов на склонах. Совсем игрушечные фанзы в лощине. Мостик из жердочек, и арба, как муха, ползет по нему…

Все-таки она — добрая земля — Маньчжурия. Не то, конечно, что принято называть Родиной. Приемная земля. Она научила их видеть Красоту — ландыши в росе и ветра на вершинах, и нужно сказать ей за это спасибо. И народ ее, в общем-то, был добр к ним, хотя совсем ему не нужны эти русские без Родины.

Народ. Вот он внизу — маленький человек на зеленом клочке земли. Что там вырастет к осени — гаолян или кукуруза? Миллионы людей с мотыгами на склонах, и земля, рождающая жизнь! Невиданной щедрости земля со своими летними ливнями и солнцем — только не отходить от нее! Голод, однако, шел постоянно за этим народом из века в век — войны и войны при всех Танских и Сунских династиях: мандарины и генералы, покоритель Китая Темучин и совсем недавние японцы, при которых даже чашка риса в доме — преступление, только чумизу имеет право есть китайский народ! И теперь, наконец-то, когда район за районом освобождает от гоминдана народно-революционная армия, только сеять теперь и убирать урожаи, — великое трудолюбие у этого народа, если на таких клочках, на отвесных склонах не разгибается он дотемна со своей мотыгой!

Когда спускались вниз, дождь накрыл Сахарную голову, пришлось скатываться кубарем, и все вымазались в мокрой глине. Сашка умудрился изорвать брюки в мелкую бахрому, и девчата сообща «заштопывали» Сашку, когда добрались в поселок и заявились на дачу Поршниковых.

Дача Поршниковых (или по-другому — «Отель де ля Порш») — верхний этаж — веранда и комнаты для дачников. В нижнем этаже жили хозяева — дед в казацкой фуражке на седых кудрях, днем он мастерил бочки, а в сумерках играл на гармошке грустный вальс «На сопках Маньчжурии». Бабка стряпала на летней кухне и через двор энергично ругалась с дедом. И там много было еще сыновей, невесток и внуков. Верхний этаж пустовал — летний сезон не начинался.

Юрка, как руководитель похода, побежал к бабке договариваться о ночлеге: сейчас они идут за три перевала в горы, вернутся ночью, а в пять утра уедут поездом на Харбин.

Ночной поход проходил под лозунгом «костер дружбы».

Они очень торопились — солнце нырнуло за черную сопку, и туман, как лиловый дым, наливал зеленые распадки. Они ободрались в дикой малине, но все-таки вышли к заданной точке по плану засветло.

Скала, расщепленная на вершине, а сверху, как крыша, полуметровая каменная плита — что-то вроде первобытной пещеры.

— Привал! — скомандовал Юрка. — Девчата, живо за хворостом!

— Умные люди разводят костер в распадках, а не на вершинах, — авторитетно сказал Боба, тот самый Боба, что еще во времена эпкомовского кружка краеведов ходил с полными карманами змей и черепков с китайских кладбищ. Боба учится в институте, и тоже — член ССМ, разумеется, только не очень дисциплинированный — он может запросто забыть про собрание за своими черепками! Боба увлекается геологией, только жаль, факультета такого нет в институте! (Кстати, здесь же, в районе Маоэршаня, он лично найдет месторождение меди — просто так, мимоходом, лазая по сопкам — зеленого цвета камешки, на Лёлькин взгляд, ничем не примечательные. И получит за это громадную благодарственную грамоту, с квадратными печатями от правительства КНР.

Маньчжурия, нераскопанная, только заняться бы ей с умом и по-хозяйски! «Непочатый край», — говорил всегда про Маньчжурию дедушка.)

Боба считался признанным авторитетом по части разведения костров и прочих походных правил. Но Юрке уж очень понравилась эта романтическая скала.

— Кто за то, чтобы здесь? Предлагаю проголосовать!

Лёлька, конечно, поддержала Юрку. И Юрка, вытащив из кармана спички, собственноручно зажег «костер-символ» на вершине.

Костер был прекрасен, как золотая трепещущая птица. Искры летели, словно перья.

— Ну, и прокоптимся мы сегодня! — сказал Сашка.

Ребята развесили над костром мокрые ботинки, пахло горелой резиной и печеной картошкой. Боба с серьезным видом поджаривал сайку на палочке.

— Боба, подвинься, тепло заслоняешь! — Ребята теснились у огня, а дальше, за спинами их, за кругом света, стояла густая темень ночи.

Пламя окрашивало низкий каменный потолок, и трещины на нем становились похожими на древние неразгаданные письмена. Земля была холодной, и Юрка положил голову Лёльке на колени. (Лёлька понимала это просто так — по-дружески.) Она сидела счастливая и не шевелилась. Красные отсветы пробегали по лицам, и Юркины волосы казались совсем русыми. Лёльке отчаянно захотелось коснуться их рукой, таких взлохмаченных и, наверное, жестких. Она поймала себя на этой недозволенной мысли и руку убрала за спину.

Ребята перепели весь свой репертуар, включая «По долинам и по взгорьям». Лёлька не пела, только подсказывала потихоньку:

— Юрка, «Орленка»! — И Юрка выполнял все ее заявки.

Потом добрались до стихов, и Сашка читал «Пять страниц» Симонова. Сашка наизусть знал эту поэму о любви и разлуке:

…Через час с небольшим уезжаю с полярным экспрессом… Мы так прочно расстались, что даже не страшно писать.

Мир взрослых и не изведанных еще чувств, которые так интересно испытать, наверное…

Лирическое настроение у костра нарушил Боба. Он поднялся и, наступая всем на йоги, стал искать закатившуюся под скалу крышку от чайника. А потом вдруг сказал:

— Ну, вы как хотите, а я пошел…

— Ты что, серьезно?

— Мне скучно, — сказал Боба, — и надо выспаться к поезду!

— Подожди, мы сейчас все пойдем! — сказал Юрка.

Боба не хотел ждать. «Индивидуалист, — подумала Лёлька, — разве можно отрываться от коллектива?» Как Боба доберется до станции, Лёлька не беспокоилась — такой опытный краевед! Но он нашел единомышленников: со второго курса — Тату и Люку — просто спать, наверное, захотелось девчонкам! И Петя Шишкин, вечный Бобин «оруженосец», тоже сорвался в дорогу и топтался по площадке, застегивая курточку…

Боба шагнул за черту света, и вся отколовшаяся группировка растворилась во мраке.

— Мы вас догоним! — крикнул Юрка.

Костер прогорал, и алые угли подергивались синим налетом. Круг света на площадке сужался. Кусты косматые, как медведи, шевелились на склоне. Сырость заползала в рукава ватников…

— Подъем! — скомандовал Юрка.

Шли длинной цепочкой через перевалы по старой японской дороге. (Много таких дорог осталось после японцев в сопках — щебеночных, травой зарастающих, идущих в никуда, обрывающихся внезапно у траншей. Мешки в траншеях, втоптанные в землю, размокшие под дождями, с оранжевым порошком. «Тол!» — объяснил Лёльке всезнающий Юрка. Зона военных складов. Маньчжурия, как пороховой погреб, ждала своего часа. Если бы не восьмое августа сорок пятого года.)

Шли в потемках на ощупь, опираясь на палки, — совсем непроницаемой была ночь после блеска костра. Юрка шагал впереди и пес в поднятой руке факел из головешки, как светящееся сердце Данко.

Луна, круглая и красная, выползла из-за перевала и спокойно улеглась на седловине. Внизу в китайской деревушке лаяли собаки.

— Боба бродит! — сказал Сашка.

— Спит уже Боба, — огрызнулся Юрка, видимо, его втайне волновал раскол вверенного ему отряда.

На даче Поршниковых Бобы с группировкой не оказалось.

Каким чудесным мог быть этот ночлег прямо на полу на втором этаже «Отеля до ля Порш»! Рюкзаки под головами. В разбитое окно тяпет предрассветным холодом, и косые лучи луны бродят по головам, как прожекторы. Лёлька не могла спать, то ли от лупы, то ли от тревоги за тех, четверых, за девчонок — особенно. А если они заблудились? А если кто-то сломал ногу или разбился — все может быть ночью в сопках! И все это Боба — краевед сумасшедший! Лёлька слышала, как за дверью ходил по коридору и бурчал Юрка:

— И где их носит!

Лёлька переживала, но потом, к стыду своему, все-таки заснула. Утром Бобы на месте не было.

Злые и невыспавшиеся, серые от копоти костра, умывались во дворе ледяной водой из колодца.

Харбинский поезд проходил в пять тридцать, и была такая идея — прямо с поезда — на лекции, с охапками ландышей. Но теперь, видимо, триумфа не получится.

Юрка бегал по перрону — поезд вышел с соседней станции, а Лёлька смотрела на дорогу, заворачивающую к сопкам: может быть, подойдут?

Неужели они все так просто сядут в поезд и уедут? В таких случаях спасательные партии отправляются на розыски пропавших. И Юрка, конечно, должен что-то предпринять, на то он — ответственный за поход, от райкома! Паровоз гудел уже за соседней сопкой, когда Лёлька перехватила Юрку у входного семафора:

— Юрка, что же делать? Сейчас — поезд!

— Боба сам виноват! Не нужно было отрываться!

— Да, но ведь там — девчата…

— Не могу я держать из-за них всю группу! У пас общая виза и билет!

— Но нельзя же оставить их без помощи!

— Что, я сам не знаю, что делать?! — совсем обозлился Юрка. — Иди на посадку! Поезд стоит две минуты!

В поезде ехали хмурые. В вагоне — темно от запотевших окон. И верхушки сопок словно срезаны туманом. Ландыши за сутки завяли и выглядели совсем не парадно. Юрка, последний, на ходу заскочил на подножку и всю дорогу ехал в тамбуре, и подступиться к нему не было возможности.

А в институте начался аврал — потеряли четырех человек! Лёлька не знает, что там докладывал в райкоме Юрка, только Юра Первый помчался к директору Обвинцеву, принимать всю грозу на себя. Директор стал звонить в Управление. Из Управления дали команду на станцию: если найдутся — отправить в город в камбузе первого товарного поезда («камбуз» — вагончик с трубой и площадкой в хвосте состава, в котором ездит поездная бригада).

В конце дня перед шестой лекцией по институту пошел слух — путешественники нашлись и едут! Юрка опять бегал и организовывал встречу, правда, без оркестра.

Оказалось, Боба, опытный краевед, по рассеянности завел их в обратную сторону — за шесть перевалов! Хотя огни станции, как горсточка горячих углей в долине, могли быть ему прекрасным ориентиром! Ночью были заморозки, и у него даже спичек для костра не оказалось! Травы поседели, и девчонки буквально обморозили голые коленки.

Зато каким великолепным был рассвет в горах и какие рекордно-крупные ландыши привезли они в город под вечер! Пострадавшие чувствовали себя героями и дня два на переменках «давали интервью» всем желающим: как мы заблудились! А Боба сказал: что особенного? По существу, его сбила с толку одна из в никуда идущих японских дорог.

Все кончилось хорошо, как в кинофильме. Однако что-то беспокоило Лёльку подсознательно: он не так сделал — Юрка! Неправильно было — уехать всем до единого и бросить их без еды и без денег на чужой станции! Тем более: никто не знал тогда — а если беда случилась ночью в сопках? Они могли потерять человека. Кто-то должен был остаться — сам Юрка, по крайней мере.

И эта растерянность его на Маоэршаньском перроне, прикрытая резкостью, снижала его в глазах ее невольно.

Он не прав — Юрка! Пока он не понял этого, и значит, ее — Лёлькина — обязанность помочь ему увидеть это! Она не должна молчать и так все оставить, хотя он и друг ее. Именно потому, что друг!

Она должна пересилить в себе личное отношение и написать статью о нетоварищеском поступке товарища Старицина — лучше всего прямо в журнал «Советская молодежь»!

Лёлька писала статью долго, урывками на лекциях, с трудом и болью, но все-таки писала, потому что видела в этом долг свой перед Организацией. И потом она принесла ее в Комитет редактору Лазарю.

Лазарь — пришел в восторг от Лёлькиной принципиальности. Статью обсуждали на редколлегии в Юркином присутствии, Юрка сидел на углу стола, угнетенно кусал ноготь на указательном пальце и не смотрел в Лёлькину сторону. Лёлька страдала, а Лазарь сиял через свои круглые роговые очки:

— Ты — молодец, Савчук! Мы должны воспитывать нашу молодежь! Как мы должны воспитывать? На примерах! Это ж у тебя — ценный материал нашего роста в рядах Организации! Постановка вопроса у тебя правильная…

Юрке поручили на редколлегии нарисовать заголовок для клише: крупные буквы «товарищ» на фоне изломанных сопок и большой вопросительный знак, хотя ему, наверное, не очень приятно было делать это для разгромной на самого себя статьи.

Юрка все-таки не вполне сознательно воспринял критику: всю дорогу от Комитета он шел рядом с Лёлькой надутый, а потом свернул к Новогороднему клубу: «Пока, товарищ Савчук!»

Опять надвигалась практика. Лёлька оставалась в городе на станциях Узла. А Юрка умчался в Хайлар на Дистанцию пути и с Лёлькой не простился — видимо, не мог пережить критику.

А Лёлька уговаривала себя: хорошо, что Юрка уезжает, и скорей бы, и наконец-то!.. Потому что нужно ей одной подумать в тишине, что он за человек, — разобраться! Что-то подозрительно много стала думать она о нем последнее время — с прошлым летом по сравнению. Тогда он носился на мостах на Второй Сунгари, и вообще она о ном не помнила, пока Нипка не спросила ее на скамейке стадиона: «Тебе нравится Юрка?»

Папа уехал на стройку на Западную линию. Мама устроилась учительницей на школьную спортплощадку. Дома — одна бабушка, потому что дедушка тоже работает на Дороге — фельдшером ветеринарным, на товарном дворе, как раз там, где на практике — Лёлька. Дедушка проверяет скот, поступающий на погрузку, а Лёлька изучает работу станции.

Станция Харбип-Центральпый. Пути разветвленные. Песок между шпалами, знойный, как на пляже; пока идешь из Восточного парка в Южный, можно обгореть запросто. Рельсы — яркие, глазам больно. Горячий воздух над станцией шевелится, как марево. Составы на путях, коридоры составов с углем, черным, блестящим на гранях, и лесом — желтые толстые стволы в шершавой коре — запах смолы, таежный запах лета.

Составы, лязгающие автосцепкой, и работяги-паровозы маневровые на своих четырехколесных парах, пыхтящие, словно от жары, от пота лоснящиеся паровозы. Лёлька относится к ним недоверчиво и с опаской, когда они проскакивают мимо на стрелках. (На японских паровозах прежде стоял сигнальный колокол рядом с сухопарником и звонил всю дорогу, пока идет паровоз по станции — хоть не наедет! Только бабушка все не могла привыкнуть к паровозному звону и крестилась: что-то сегодня рано к вечерне звонят!)

Товарный двор. Арбы на двух колесах, правда, осовремененных старыми покрышками от грузовиков, лошаденки, лохматые «монголки» с боками, потертыми бренчащей сбруей. Пакгаузы — пыльные и прохладные, как погреба, — вот где можно отсидеться и передохнуть в тени на рампе от разгоряченной станции! И платформа «Высоко-воинская» — та самая историческая платформа перед Лёлькиными окнами, с которой уезжали кавежедековцы на заре Лёлькиного детства, и японцы грузились в спешке перед капитуляцией, и Мишины танки стояли перед отправкой на запад. Лёлька ходит теперь по высокой этой платформе с чувством хозяйки станции: мы — на практике, и мы — будущие инженеры, и это — наша станция Харбин-Центральный, и наша Дорога! И как это, оказывается, здорово — ощущать участие свое в движении ее!

Сверху с платформы Лёльке виден дедушкин дом: крыша оцинкованного железа в зелени вязов и сад — кусты вишневые, даже издали красные, плотно усаженные ягодой, из которой бабушка варит варенье.

Юрка приехал неожиданно. Лёлька соскучиться не успела и никаких выводов о нем не сделала. Какие тут выводы — приехал!

Только пришла со станции, обкатилась холодной водой под крапом и нацелилась бежать в Чуринский клуб на «Встречу на Эльбе» и тут услышала: он идет, еще где-то на углу Соборной, и поет свою последнюю, коронную: «Две пригоршни цвета белых вишен бросил ветер под ноги тебе!..»

Все отпало само собой: Юркина провинность перед Организацией. Он осознал, если пришел. Как давно она не говорила с Юркой!

«Встреча на Эльбе» отменилась, Лёлька потащила Юрку в сад — кормить вишнями, а сама не ела, она смотрела, как ест он, она только ходила за Юркой и спрашивала: ну, как там практика, и как — Хайлар, и почему ты приехал? Юрка сплевывал косточки в траву и докладывал.

Практика — ничего особенного. Хайлар — пыльный — периферия! И все еще развороченный той первой бомбежкой сорок пятого — пустые коробки зданий и арматура, торчащая из глыб бетона. И доты под Хайларом — помнишь — пояс японской оборонительной линии? Это ж целый подземный город, и все там осталось, как было после боев, — каски лежат вперемешку японские и советские, и он чуть не подорвался там на старой гранате!

Юрка привез Лёльке стреляную гильзу от автомата — темную и заплесневевшую, Лёлька понесла ее в комнату и поставила на письменный стол у чернильницы.

Юрка захлебывался от восторга — какие там мировые ребята в Хайдаре, с которыми он лазил по этим дотам! И, вообще-то, он приехал в Харбин не просто так, от безделья, а в Комитет и завтра уезжает снова, потому что ему поручено подготовить создание Организации на периферии!

Юрка вырос на вершок в собственных глазах от боевого задания и в Лёлькиных тоже, разумеется.

Они сидели в темноте на камешках у калитки, смотрели на освещенную прожекторами станцию Харбин-Центральный и обсуждали, как Юрка собирается это делать — создавать Организацию.

Лёлька сунула Юрке в карман совсем новый карандаш. Потом Юрка будет говорить, что он как раз пригодился ему в вагоне:

«Поезд качает. Над Хинганом — ночь, — будет писать в путевой корреспонденции Юрка. — Завтра — экзамен для молодежи Хайлара и для меня…»

«Звезды на карте!» — напишет потом очерк Лёлька.

Огромная карта будет висеть в фойе Совклуба на Третьей союзной конференции в пятьдесят первом: синие жилочки рек, пунктиры КЧЖД и красными лампочками вспыхивающие звезды, там где действуют уже группы ССМ — Хайлар, Мукден, Муданьцзян. И Трехреченские поселки со смешными названиями: Щучье и Попирай… Расправляет крылья Организация — ступенька к Родине…

 

5. Исключение

В мае пятьдесят первого Лёлька вернулась в Харбин со своей последней, преддипломной, практики. В Харбине стояла сухая прохладная весна, а там, откуда приехали они всем курсом — десять девчат и один парень, — настоящее лето, юг, город Дальний.

Собственно говоря, это была ненастоящая практика, а так — поездка, подаренная им на прощанье институтом. Механизация грузовой работы: портальные краны на высоких ногах, железные челюсти грейферов и эстакады в Ганьчинцзы — в море убегали по рельсам вагонетки, переворачивались над бункером, и уголь сыпался прямо в трюмы океанских судов! Ничего похожего в Харбине не было, и нужно было рассмотреть все хорошенько, а потом применить в дипломном проекте.

Жили девчата в общежитии для советских командированных. Прямо под Лёлькиным окном росла туя, жесткая и резная. Ночью, когда через площадь пролетали машины, тень от нее, странно увеличенная, двигалась на беленой стене над кроватью. И это было замечательно — туя и грозди глициний в парках, кривые японские сосенки на скалах и сам город — солнце и застекленные здания (сорок лет, с девятьсот пятого, перестраивали этот русский город на радость себе, в своем стиле, японцы — порт Дальний — форпост Японии на материке!)

Два белых маяка далеко в море, как ворота порта, чайки над заливом и брызги пены прямо Лёльке в лицо, когда стоит она на носу моторки, идущей из Ганьчинцзы. Море Лёлькиного детства: «Прощай, свободная стихия!», и деловое море у причалов, в радужных разводах масла, солнечными зайчиками лежащее на красных носах кораблей!

Но самое главное — в городе стоит Армия! Та самая советская Армия, что ушла из Харбина в сорок шестом, а здесь она осталась еще, и весь город полон военных. Девчата метались невыспавшиеся и между своей «механизацией» и свиданиями у клуба «Локомотив». Даже Ирину, замужнюю и высокомерную Ирину, пригласил в Интурист на танцы морской офицер, даже Лёлька — суровый общественный деятель, бродила вечером по асфальту с неизвестным моряком Васей.

Небо было розовым от огней большого города, пароходы гудели в порту, пахло морем и акациями, и ленточки на бескозырке раздувал ветер. И билет его комсомольский, скромную серую книжечку, держала она на ладони с благоговением — Комсомол — самое светлое и святое, высший недостижимый идеал!

А рядом был Порт-Артур, от японцев освобожденный, где испытала она первое чувство Родины! Девчата ездили туда на выходной с железнодорожниками, потеряли их и ходили по городу, смешавшись с экскурсией летчиков, которые все казались синеглазыми от своих голубых околышков. Потом рассеялись — сбор у автобуса, в шесть. И Лёлька помчалась по улице Порт-Артурской сама — попрощаться! — на башню на сопке Перепелиной, похожую на патрон (японцами построенную как памятник своей победы над Россией в девятьсот пятом).

С высоты были видны бухта и внешний рейд, где стояла некогда русская эскадра, а теперь — советские суда, мыс Тигровый хвост, Электрический утес, где служил Борейко, и домик Вари Белой — крыша грибком, меж двух пирамидальных тополей. А главное — Порт-Артур сегодняшний, — моряки в форме на белых и зеленых, взбегающих в гору улочках. Почти — русская земля. Как в тех городах России, что она не видала еще…

Юрка встретил Лёльку на вокзале и тащил до дому ее чемодан. Лёлька, конечно, трещала о своих путешествиях. Но Юрка оборвал ее на разбеге и сообщил деловым тоном, чтобы показать, что не ради нее, Лёльки, пришел он на вокзал, а для дела исключительно.

— У меня новость. Нас направляют на работу в редакцию. В «Русское слово».

— Кого это «нас» и кто направляет? И как же дипломный?

— Тебя и меня, конечно! А дипломный должны успеть сделать параллельно. Лазарь сказал: назавтра нас вызывают на прием в консульство, к Андрианову. Там все узнаешь.

Ну, если в консульство, да еще если сказал Лазарь, Лелька не может не пойти! Консульство — высшее руководство от лица Родины, а Лазарь — непосредственно — от лица Организации.

Лазарь упорно растит из Лёльки, по его выражению — «молодой печатный кадр».

— Чтоб ты была завтра в десять утра в школе на Казачьей! — говорит ей Лазарь, и Лёлька идет в своей деловой тужурке и с блокнотом журналистским в руке в ту самую розовую школу и в тот самый зал, где сидели интернированные советские в сорок пятом. А теперь здесь опять просто школа, и первый красный галстук повязывается торжественно перед строем на лпнейке, и ребячьи ладошки вскинуты над головой в салюте — «всегда готов!» У Лёльки в горле щекочет от волнения, словно она опять стала маленькой и это ее саму принимают в юнаки (юные активисты).

— Я достал вам пропуска на трибуну печати! — радуется Лазарь накануне первого октября сорок девятого — исторический день основания Китайской Народной Республики.

Желтые листья и красные фонари на ветру. Барабаны, толстые красные китайские барабаны, бьющие по всему городу спозаранку. Митинг в Парке Героев — все поле во флагах — целые километры флагов над синей толпой.

И Лёлька с Юркой выше всех на трибуне. Мэр города, товарищ Жао Бин, тут же рядом говорит в микрофон, протягивая вперед над толпой руку.

Государственный флаг поднят — пять желтых звезд на красном фоне. Выстрелы из пушек и гимн, перекрывающий выстрелы, потому что поет его вся площадь во флагах.

И ребята из ССМ стоят там внизу в интернациональных колоннах — под руки китаец и русский через одного. Красные ленты через плечо с белыми иероглифами: «Чжунго». Лёлька должна смотреть на это все и запомнить, чтобы потом записать — для журнала, как свидетель Истории…

Лёльке правится ее почетная роль — журналиста. На все пленумы, куда и попасть-то может не каждый, а только кому положено, Лёлька проходит запросто — печать!

В сентябре сорок девятого мимо Харбина в Пекин проезжала советская делегация — в том числе тот самый Фадеев, который написал «Молодую гвардию», и тот самый Симонов, стихи которого, с риском для жизни, ловил по радио Юрка. Лёльке очень хотелось поговорить с ними, рассказать: как мы живем и как хотим ехать на Родину. Был митинг на вокзальной площади, через который — не пробиться — даже трибуны не видно! Но Лазарь пробился, вернее, клялся, что проник к самой трибуне, и, когда те спускались с лесенки, сунул-таки в карман самому Фадееву упакованную пачку журналов «Советская молодежь» для ознакомления в дороге! И Симонов тоже прочтет, наверное.

Журнал на сёро-желтой газетной бумаге и — чудо харбинской полиграфии: юнак на фотографии синим цветом, а галстук — красным! («Литературно-художественный и общественно-политический журнал».) Лазарь гордится, что журнал расходится по северо-востоку КНР в тысячах экземпляров (цена одного — пять тысяч юаней) и тем самым стал «фактором сближения молодежи в рядах ССМ!»

После Второй конференции Лазарь ушел на повышение в отдел культуры Общества граждан СССР. У него теперь кабинет и машина в распоряжении. Лазарь ходит в солидном кожаном пальто и в серой шляпе, как консульские командированные, и уже не только журнал «Советская молодежь», но вся печать города, в том числе газета «Русское слово», в его ведении. Не удивительно, что он двигает туда Лёльку с Юркой, для идейного оздоровления редакции.

С невольным трепетом проходила Лелька через те железные ворота с гербами, на улице Главной, на которые в японские времена был направлен прожектор японской жандармерии. Генконсульство СССР — территория его считается советской, и можно вообразить на минуту, что ты уже переехал границу!

Лёлька сидела в кабинете против товарища Андрианова и смотрела на него, мало сказать, с благоговением. Это — не просто человек, это — советский и представитель Родины, да еще такой русоволосый. Одна рука у него — в черной кожаной перчатке. «Потерял на фронте», — потом сказал Лазарь.

Лёлька слушала его, а он объяснял ей очень серьезно, как это надо — идти работать в редакцию, хотя у нее и дипломный проект на подходе… И как важно газетпое слово в этом городе, где столько русских с советскими паспортами, которые ничего, по существу, не знают о Советском Союзе!

Итак, дороги судьбы вновь привели Лёльку в то, угловое, со стеклянной башней здание редакции на Диагональной, откуда позорно сбежала она в сорок пятом, застыдившись расклеивать по городским заборам первые приказы военного коменданта.

Лёльке выделили половину стола, исчерканного предыдущими поколениям«, эмигрантских еще, журналистов. И машинка у них с Юркой общая. Лёлька ожесточенно давит клавиши двумя пальцами, а Юрка договорился, и для него печатает материал — по знакомству — хорошенькая секретарша издателя.

— Ну конечно, — злится Лёлька, — тебе легче!

И вообще Юрке везет: статьи его идут почти без поправок, а Лёлькины!.. Редакторские ножницы крошат их, как капусту, и в конце концов она сама ничего в них не понимает! Не удивительно, что по три раза носит их на утверждение в консульство толстый редакционный курьер Лао Ван!

Оказывается, это совсем не просто — писать в газету. Редакторские ножницы выкраивают из ее статей все, что касается «гнилой лирики», — только производительность труда! И все ругают Лёльку — редактор за корявый текст, читатели — за перевранные фамилии, а издатель — за невыполненные нормы строчек. Хотя, видит бог, она старается и босоножек не жалеет, бегая по мягкому от солнца асфальту на Паровозоремонтный, в Депо и в мастерские «Зенит»!

Лёлька расстраивается, теряет покой и сои, а дипломный проект стоит — на «точке замерзания», и там тоже ругают ее — в институте. Юрке пожаловаться она не может — из самолюбия и потому, что у него все идет гладко.

Юрка строчит свои статьи, руки не отрывая. Юрка сидит напротив на другом конце стола, поднимает голову и смотрит отрешенно мимо нее и сквозь нее в пространство, но странно, нисколько не обижает это отсутствие его Лёльку, — хорошо ей работается, когда он вот так сидит напротив, устремленный в свою статью. Юрка, принадлежащий общему делу, и, следовательно, ей принадлежащий… (И что это — подлинность человеческой дружбы или то самое настоящее, — единственный твой человек на земле?)

А за дверью редакции печатные машины лязгают и выбрасывают свежие газетные листы, про которые принято говорить, что они «пахнут типографской краской». Проходить мимо машин нужно с опаской, как бы они не задели тебя железными граблями. А наверху, в банте, сидят ребята-линотиписты за своими, на громадные пишмашинки похожими, аппаратами, в которых олово плавится внутри где-то, как в адской кухне. Пожилой метранпаж в синем рабочем халате колдует над гранками, втискивая не влезающую в «подвал» Лёлькину статью. И зеленым светом бессонно горит лампа над столом секретаря редакции. Петя Гусев — тоже «молодой печатный кадр» и тоже из райкома ХПИ.

Петя приехал в институт с периферии. Петя упорный и старательный, как все периферийные ребята. На столе у Пети в корзинке — свежие сводки ТАСС и вырезки из «Правды» и «Комсомолки». Можно сказать — весь мир лежит на столе у Пети Гусева, и все-таки отделенный от Харбина, словно стеклянной стенкой. Мир, в котором все что-то меняется постоянно, кипит и плавится, а в Харбин только брызги долетают.

Совсем близко, в сутках езды, идет война в Корее. И когда американские самолеты залетают к пограничным китайским городам, в Харбине пробует голос забытый гудок противовоздушной обороны. Но это бывает редко и не принимается Лёлькой как реальная опасность. Лето в городе. Шоколадные «айскеки» на палочках продают на улицах, Сунгари лежит в золотых пляжах, только загорать некогда — дипломный проект!

Но в Харбин из Кореи вернулись, уезжавшие туда на работу, энкомовские ребята, и у одного так и осталось лицо в шрамах, обожженное напалмом после бомбежки Пхеньяна… Идут мимо Лёлькиного дома через знаменитую погрузочную платформу эшелоны с китайскими добровольцами (синие курточки летом, синие стеганки зимой).

С этими добровольцами Лёлька влипла в служебную неприятность. Она написала заметку о помощи китайцев корейскому фронту, и как-то слова там у нее стояли не в том порядке, и получилось — уже не добровольцы, а вообще Китай воюет…

— Поздравляю вас с первой политической ошибкой, — сказал ей утром Чен-маленький, едва она кинула плащ на вешалку.

Ким-большой и Чен-маленький — корейские друзья. Они сидят за соседним столом в редакции и выпускают книжки на русском языке — «Корея сражается», стихи без рифмы корейских поэтов — гневные и возвышенные строчки. Юрка правит для Чена переводы о фронтовых героях и курит с Кимом в коридоре.

Собственно говоря, в одной комнате с Лёлькой — корейская война, и все-таки воспринимается она через материалы ТАСС — словно это так далеко, что ее лично не касается, хотя рукой подать до пограничной реки Ялуцзян… Беспечность возраста или от бабушки перешедшая подсознательная уверенность, что с Харбином никогда ничего не случится? Слишком долго, наверно, жили русские в этой чужой Азии и привыкли, что вечно воюет она между собой: Гоминдан — с Мао Цзедуном, северные корейцы — с южными. (В ранней юности, в двадцатых годах, когда Лёлькин папа работал на линии на паровозе, на перегоне между Ханьдаохэцзы и Муданьцзяном, он подвозил «на попутных» солдат генерала Чжан Цзолина, а между Муданьцзяном и Мадаоши — генерала У Пейфу — они как раз воевали там в то время. Остановят состав, залезут на крыши и едут, еще и спасибо скажут и те и другие! Папе не все ли равно?)

Редактор отругал Лёльку за узость политического кругозора — и поделом! Лёлька страдала, что у нее ничего не получается, как трудно — работать в газете, тем более что в мире все быстро меняется, не уследишь и не сообразишь!

В мире идет Борьба за Мир. И собираются подписи под Стокгольмским воззванием. Поджигатель войны — Америка. А теперь американцы пытаются применять в Корее бактериологическое оружие, японцами придуманное во времена их власти в Маньчжурии. Опять выплыл на страницы истории, вернее — газет, памятный, страшный разъезд Пинфан под Харбином — отряд № 731. (Боба забрел туда случайно в году сорок восьмом, когда собирал на соседнем китайском кладбище свои черепки. Там еще стояли пустые полуразрушенные здания, внутри выложенные белым кафелем. Все травой заросло, только крыс было видимо-невидимо — потомство тех самых, зараженных. Боба говорил, что долго потом боялся, как бы не заболеть какой-нибудь чумой, но все обошлось).

— Ты была уже на выставке? — спросил Лёльку Петя Гусев. — Вот можно сделать статью о бдительности! (Выставка в городском парке Чжаолина материалов разоблаченной американо-шпионской группы.)

Лёлька на выставку не попала, хотя и пыталась — народу там от самых ворот: толпа — немыслимо! А Петя прошел — от газеты — и все видел: длинный барак из циновок и внутри — фотографии и столы, где хранились разведданные, запчасти к радиоприемникам. Кто мог подумать — такое в их городе!

Петя сидел за столом редактора и ожесточенно шарил по ящикам запропастившееся старое клише, которое он снова собирался тиснуть в номер. А Лёлька сидела напротив за столом с очередной своей, мучительно застрявшей, статьей. Жара была тяжкая — пальцы прилипали к машинке, и мозги таяли, как «айскеки». Улица гудела прямо под окнами, ослепительная летняя улица. Лёлька завесила стекла от солнца старыми пожелтевшими газетами — невозможно работать!

А Юрка был в командировке на Западной линии, в Чжалантунском лагере юнаков. Лёлька ожидала, что он вот-вот приедет и привезет очерк — что-нибудь в своем стиле «Пять дней в лагере на реке Ял». Последнее время Юрка что-то сильно загорелся юнакской работой. Все носился с вожатыми — девочками в белых блузках и красных галстуках, проводил слеты и разучивал с малышами «Взвейтесь кострами, синие ночи».

Лёлька печатала, Петя — искал клише, и вдруг изрек, наверное, ему не терпелось сообщить это кому-либо:

— Меня вчера вызывали на Комиссию в Комитет, и я, конечно, сказал все, что знаю…

Лёльке сразу не дошло до сознания, от жары, может быть, почему в Комитет и какая комиссия?

Петя возмутился: как, она ничего не знает?! Ее тоже, возможно, вызовут, если понадобится! Комиссия по расследованию деятельности райкома ХПИ! А в чем дело? Дело — серьезное! Тут пахнет антикомитетской фракцией!

Петя забрал клише и ушел наверх в типографию. А Лёлька не смогла больше работать: райком ХПИ — это же — Юра Первый (теперь секретарь — по новому уставу) и ее Юрка — член райкома, и даже Сашка, правда, по хозяйственной части! Это же — живое сердце института, и сама она, Лёлька, — жизнь ее в Организации! И что они могли сделать такого преступного, если их деятельность расследует комитетская Комиссия?! А Юрка сидит с малышами в лагере у костра и ничего не знает!

Статья остановилась на середине строчки. Лёлька собрала свои бумаги и помчалась в институт на разведку.

В институте — пустыня: лето, каникулы. Дирекция в отпуске. Райком закрыт. Тогда Лёлька ринулась в Комитет на Мукденскую, 16.

Дом серый, в саду за решеткой железной — кусты сирени, пионы на клумбах. Лестница, по которой сто раз они взбегали с Юркой — к Лазарю на редколлегию. Комитет — родной дом.

В гаду на скамеечках сидели знакомые ребята из XПИ, и у двери кабинета оргсектора — тоже. Лица у всех были кислые, как в приемной к врачу. Лёлька пыталась выяснить, что же все-таки происходит, но ребята не были расположены разговаривать. И из комитетских спросить не у кого — весь состав новый, после Третьей конференции. А Гена Медведев занят в том самом оргсекторе, куда вызывают сейчас институтских ребят.

Наконец Лёлька поймала на лестничной площадке своего — Светика Игнатенко, с пятого курса. Со Светиком она еще в кубики играла в раннем детстве, пока мамы их, приятельницы, пили чай в бабушкиной столовой. Светик стал великим активистом ревизионных комиссий, но отношения у них с Лёлькой сохранились, в намять детства, непринужденные.

— Светик, подожди, ты что-нибудь знаешь?

Светик понял, о чем речь. Он сделал загадочное лицо и стал говорить шепотом:

— Это строго секретно. Я не могу тебе ничего сказать. Мы еще не выяснили некоторых деталей. (Оказывается, Светик как раз в этой комиссии по расследованию). И вообще, — Светик не выдержал тона и заулыбался во всю свою розовую, с оттопыренными, как у тушканчика, ушами, физиономию, — ты знаешь, я никогда не думал, что мне придется быть следователем!

Лёльке почему-то неприятно стало говорить со Светиком, и она отошла в сторону.

Оставалось ждать Юркиного приезда.

Юрка приехал и пришел на работу. И, видимо, что-то уже сообщили ему. Лёлька поняла эго но его вытянувшемуся и пожелтевшему, несмотря на загар, лицу. Юрка молча работал на своем конце стола, и Лёлька не приставала к нему с вопросами, потому что чувствовала сердцем — сейчас нельзя этого делать, и, видимо, ему самому сейчас очень плохо.

— Меня сегодня вызывают на Бюро Комитета на семь вечера, — только и сказал Юрка, а Лёлька подумала: наконец-то все проясняется, и, конечно, это нелепость какая-то — Комитет разберет по справедливости, и все станет на свои места.

Они вместе вышли из редакции, Юрка шел и смотрел вниз, на носки полуботинок.

— Хочешь, я встречу тебя после Комитета, — сказала Лёлька. — Ну, сколько будет идти бюро — часа два, не больше? Я подожду тебя на трамвайной остановке у Чурина. Хочешь? Все будет хорошо, йот увидишь!

— Ладно, — сказал Юрка, — от девяти до половины десятого на остановке у Чурина.

Вечером Лёлька не могла усидеть дома. В доме запустение. Мама тоже увлеклась общественной работой по линии местных отделений Общества совграждан, у мамы теперь свои пленумы и совещания, мамы нет дома, и руки у нее не доходят ни до чего — окна надо вымыть и кухню побелить, а у Лёльки тоже не доходят — свои заботы: редакция, дипломный проект, и теперь эта странная беда с Юркой. Папа на стройке лесозавода в Якэши, и дома один дедушка в двух пустых квартирах и в саду, одуванчиками заросшем. (Бабушка прошлой осенью — умерла. И похоронена на Старом кладбище, где покоятся все старожилы города.)

Дедушка сам жарит баклажаны по бабушкиному рецепту и кормит Лёльку, когда она прибегает, теперь уже рабочий человек, на обед из своей редакции. И это единственное время, за обедом, когда Лёлька может воспитывать дедушку, как говорит дедушка — в советском духе! Дедушка высказывает предположение, что не все так идеально в Советской России, как думает Лёлька, и наверняка там еще разруха, после такой страшной войны тем более, а Лёлька обижается: «Дедушка, ты не понимаешь ничего, какие там сейчас стройки коммунизма!»

Сегодня она молча проглотила дедушкину стряпню и посуду вымыла.

— Скажи маме, что я ушла к Нинке.

Они сидели с Нинкой во дворе на деревянной приступочке у помпы, под черемухой, на которой вечно полно гусениц, серых и колючих, как щетки. Душный, тяжелый какой-то вечер — все Модягоу сидело во дворах на скамеечках и на верандах. Девчонки прыгали по двору в классы. Нинка говорила Лёльке что-то о своих делах, Лёлька почти не слушала ее — думала: Бюро началось — как там Юрка?

— Юрка приехал? — спросила Нинка.

— Приехал.

Больше ничего ей Лёлька не сказала — институтские дела совершенно Нинки не касаются! Тем более, еще неизвестно, что решит Комитет…

Когда часы пробили восемь, ей стало совсем тяжко и страшно, словно что-то случилось непоправимое.

— Ну, я пошла…

— Подожди, сейчас чайник закипит.

— Нет, нет. — Лёлька выскочила на Гоголевскую.

Темнота легла на город, как всегда — сразу, густая и теплая. Огоньки карбидок зажглись на лотках у китайцев. Трамвай подошел, совсем пустой. Стекла были опущены, и ветер от движения надувал голубые шифоновые шторки.

На остановке у Чурина Юрки не было. Значит, еще идет Бюро. Юрка не мог уйти, не дождавшись ее.

На освещенном перекрёстке — народ, видимо, в Чуринском клубе кончился семичасовой киносеанс. Ходят китайские влюбленные пары — одинаковые синие курточки и брюки из синей дабы, матерчатые сумки с книжками через плечо, только у нее — черные тугие косички, у него стрижка бобриком. Ночные бабочки кружатся и бьются в стекла уличных фонарей.

Лёлька не может больше ждать, она пойдет Юрке навстречу, они никак не разминутся — здесь всего три квартала.

На углу Гиринской прошла мимо группа знакомых райкомовских ребят — Юра Первый и другие, мрачные. Юрки среди них не было. Лёлька не спросила, чем кончилось бюро, — зачем? Она сейчас увидит Юрку и все узнает.

На Мукденской, сквозь резную решетку, сквозь темный сад, просвечивали комитетские окна. На втором этаже у первого секретаря тоже горел свет. Юрка наверняка здесь. Он просто задержался. Она подождет его в саду. Мало ли по какому вопросу мог он задержаться в Комитете?.. Она знает здесь по соседству подходящую скамейку.

За чертой света, падающего ил окон на дорожку, в глубине сада сидел на скамейке Юрка и плакал, как мальчишка, уронив голову на дощатую крашеную спинку…

Юрку и две трети райкома ХПИ исключили из Организации: формулировка — «срыв работы райкома»…

…Потом они долго бродили по улицам, кажется, по Садовой, и это был странный полуразговор-полумолчание, пак перед лицом беды — внезапной, ошеломляющей и необъяснимой еще, и когда толковать о ней — бесполезно, потому что ничего не исправить! Если бы Лёльку так исключили, она умерла бы, наверное, а сейчас она умирала вместе с Юркой, вернее, не давала ему умирать. Она шла с ним рядом по ночным улицам, вела его, почти слепого от боли, словно перенимая эту боль на себя, чтобы ему стало легче. Она не знала прежде, что так может быть больно от беды другого человека.

Только как беду воспринимала она то, что произошло, как ошибку или несправедливость. Фракция? Но Юрка не мог пойти против Комитета! Юрка, преданный Организации, который создавал ее с первых дней в сорок девятом, и в Хайларе, по заданию Комитета. Даже если весь райком XПИ виноват в чем-то против Организации, Юрка не мог быть виноват, потому что она ручалась за него, как за себя! Юрку нельзя было исключать!

Но Комитет не может быть не нрав! Комитет — Совесть и Правда! Ребята комитетские, за которых голосовали на Третьей союзной конференции, когда вся в звездах и лампочках карта Организации висела на стене Совклуба и стоя пели «Интернационал»: «Это есть наш последний и решительный бой!» Или все-таки Комитет — эго люди, а люди могут быть несправедливы в силу каких-то своих человеческих качеств?

Потом они с Юркой как-то попали на Соборную площадь и сидели на цепях у памятника Победы. Бронзовые матрос и красноармеец стояли высоко над ними, молчали и как бы сочувствовали. Напротив, на пятом этаже отеля «Нью-Харбин», играл джаз, окна вспыхивали зеленым светом, и двигались в окнах тени танцующих пар. Черный день Юркиной юности…

Когда бюро Комитета единогласно проголосовало за его исключение, — руки поднялись над коричневым полированным столом и обитая кожей дверь затворилась за ним, как приговор, Юрка в первое мгновение не мог осознать до конца, что произошло? Он просто не понимал ничего. И первым было чувство недоумения и отчаяния перед непоправимостью происшедшего. И совсем машинально, на ощупь, спустился он с комитетской лестницы, вышел в сад и сел на первую скамейку, стоящую за чертой света от нижних окон.

А только что он был в лагере, в Чжаланьтуне, и ему было удивительно хорошо от горного солнца и холодного Яла, легкости и ловкости своего смуглого тела, от окружающей радости загорелых, как головешки, малышей. Они ходили за ним преданно по пятам: еще бы — совсем взрослый инженер учит их плавать и принимать у сетки трудные мячи! Алый флаг торжественно поднимался на линейке, и чистые голоса горнов пели на вечерней заре над сопками. И Юркино сердце сжималось от сожаления, почему не было такого в его детстве — одни японские маршировки!

В Чжаланьтуне — старый парк с заросшими зеленью протоками, мосты, — времен расцвета КВЖД при Остроумове, в двадцатых годах. Юрка бродил там после отбоя с компанией вожатых, когда малышам полагалось спать. Один мост — висячий, на тросах, скрипел и колебался, как качели. Девчонки-вожатые пищали, пока Юрка переводил их на другой берег, объясняя, со знанием дела, висячую «мостовую конструкцию». Чудесные дни, настоянные на запахе растущих трав, горьком дыме лагерных костров.

Потом из города приехал новый вожатый, и Юрку известили, что его срочно вызывают в Комитет. И вдруг псе странно переменилось, как меняется ландшафт, когда солнце заходит за тучи: лагерному начальству не понравилась его дружба с ребятами! Юрка сразу ощутил это и стал собираться в город. Только самые маленькие ничего не понимали и спрашивали:

— Но ты еще приедешь?! Мы еще не сходили на ту сопку… Ты обещал, что мы пойдем в поход на ту сопку…

Перед бюро Сашка успел сказать ему: в институте подозревают фракцию. Всех вызывали и расспрашивали: кто из райкомовских ребят что и когда высказывал против Комитета? Юрка подумал — чепуха какая, никакой провинности он не знал за собой перед Организацией, и все же как-то гадко и тревожно стало ему.

Сашку исключили тоже. И Юру Первого, и еще человек десять из института — он так и не понял, за что, по существу, потому что в постановлении были перечислены какие-то мелочи, непорядки в работе райкома: слабо крепили дружбу с китайскими студентами, у Сашки по хозсектору не сошелся баланс на несколько тысяч юаней (копейки, если коробок спичек стоит тысячу юаней). И когда первый секретарь Комитета предложил исключить Юру Первого, вначале он был ошеломлен, а когда пошли по списку остальные!.. И никто из комитетских ребят, кто знал его, Юрку, все эти годы, и раньше еще, начиная с первого дня энкома, даже Гена Медведев, не сказал ни единого слова в защиту — единогласно! Что это такое произошло? Где тогда человечность и справедливость?

И откуда пошло это: черное слово — фракция? Или все дело в той Третьей конференции, когда они всей институтской делегацией не голосовали за нового первого секретаря?

— Давай не будем голосовать, — сказал Юрке в перерыве кто-то из ребят, Юрка даже не помнит теперь — кто. И Юрка не поднял свой белый делегатский билет, и другие ребята не подняли тоже. Не потому, что они имели что-то конкретное против первого секретаря, а просто они первый раз в глаза его увидели на той конференции. И он не понравился им. Хотя бы тем, что был полной противоположностью Говоруку, который уходил в Общество совграждан, — так надо было для пользы дела, но все равно, жалко было отпускать своего «Говоручка». Может быть, они думали, по наивности, что результат голосования может изменить что-то и «Говоручек» останется с ними — скромный товарищ в серенькой кепочке, который и говорить-то, казалось, не умел громко, но всегда — дельно и справедливо? А тут вышел на авансцену, при выдвижении кандидатур, человек — коренастый, как боксер или футболист, — может быть, от широких плеч дорогого костюма, голубого в полоску, а Юрка любил строгость: значок ССМ на темном парадном лацкане!.. Мелочи все это, может быть, но все-таки… И ничего Юр ка не слышал о нем все эти годы — НКОМа и ССМ, где он был? Хотя, судя по биографии, он тоже участвовал в сорок пятом в охране города и, видимо, имел опыт руководящей работы, если выдвигали его на пост первого секретаря?

Неужели правда, из-за того только, что они тогда не голосовали, все сообща, получилась «фракция» — против первого секретаря — значит, против Комитета, значит — против Организации?! Страшное обвинение — раскол в рядах Организации!

Итак, Лёлька «проявила непринципиальность», когда ходила с Юркой по ночным улицам, потому что не могла оставить его в беде, потому что не верила, что он может быть виновен в чем-то… И дальше — когда они продолжали работать на разных концах одного стола, и она молчала с ним рядом, когда видела, что Юрке необходимо это — молчание по дороге домой из редакции.

Осень уже, первые заморозки, серый город, скользкие тротуары. Юрка идет в своей единственной на все сезоны кожанке, купленной на зарплату редакционную, и ведет за руль, как за рога, велосипед. И Лёлька идет рядом, спутник его неизменный, про которую он говорит: ты — мировой парень…

Не логично это, но Юрка все еще работает в редакции и тем воспитывает через печать старшее поколение, хотя как будто и не положено теперь ему — исключенному из Организации… Юрка пишет, Юрка делает свой дипломный проект, как-то повзрослевший сразу и сосредоточенный. А Лёлька не может писать больше своих возвышенных статей, словно что-то погасло в ней, словно рухнуло что-то.

Через год Юрку восстановят в ССМ, вернее, им разрешат вступить заново, всем исключенным. И Юрка подаст заявление, потому что немыслимо ему жить вне Организации. Но уже не будет — окрыляющей радости первого вступления, когда шли они втроем с Лёлькой и Сашкой по Большому проспекту, по влажному мартовскому снегу и пели «Каховку»… Только унизительное какое-то чувство, словно прощение после провинности. А Сашка не вступит больше — буду я кланяться! Да и не до этого им сейчас — дипломный проект поджимает. У Лёльки — узловая станция, у Юрки — мост.

 

6. Защита

— Юрка, помоги мне, — сказала Лёлька, — я совсем зашилась!

— Когда у тебя защита?

— Тридцатого.

Они стояли на углу Гоголевской и Церковной — Лёлька, нагруженная рулоном ватмана, и Юрка, облокотившийся на руль велосипеда. Они уже не работали в редакции — Лёлька ушла совсем, а Юрка — в отпуск до защиты диплома.

Шла дипломная весна пятьдесят второго года, вернее — лето. Начало июня, и совершенно ясно — с проектом Лёлька погибла. А Юрка? У Юрки защита осенью, и он, конечно, успеет.

— Юрка, помоги мне!

И Юрка, как истинный друг, пришел на помощь.

С утра пораньше они провели краткое производственное совещание и подсчитали свои наличные силы. Дело выглядело прямо катастрофически. Юрка только сказал: «Да-а!..» — и побежал в китайскую лавочку за тушью.

Китайская тушь — черные лакированные брусочки, и на них написано что-то золотыми иероглифами. Чтоб привести ее в чертежное состояние, нужно долго тереть брусочком по камню при постоянном добавлении жидкости. Существовало мнение, что лучшая тушь получается на хане. Юрка заодно купил у лавочника полчашки ханы. Мама заворчала, что провоняли всю квартиру, и захлопала форточками. Зато папа был в восторге: есть подозрение, что они с Юркой втихаря распили половину этой ханы на кухне. Во всяком случае, они очень весело и дружно принялись помогать Лёльке растирать тушь.

Папа опять был без работы и сидел дома. Дорогу, на которой он работал и строил свой Якешинский лесозавод, как раз передали по договору целиком Китаю и Порт-Артур с городом Дальним тоже. Русских стали постепенно заменять китайскими специалистами. Папа остался без работы, приехал в Харбин и от нечего делать помогал, вернее, мешал Лёльке делать проект.

А проект уже не помещался в Лёлькиной комнате. Чертежная доска выехала в столовую, бумажный потоп захлестывал буфет и подоконник. Лёлька ходила ошалевшая и лохматая — даже завивку сделать некогда. Лёлька хваталась за голову: она еще не начинала писать поясни^ тельную записку! А Юрка спокойно чертил и мурлыкал: «Затрубили трубачи тревогу».

Юрка чертил классно. Лёлькина схема станции, похожая в карандаше на паука, под Юркиным рейсфедером начинала обретать вполне технические черты. Итак, Юрка чертил, Лёлька металась.

— Сиди и работай, — ворчал Юрка. — Или я приколю тебя кнопкой к столу за галстук! (Дома Лёлька ходила в старой синей юбке и клетчатой ковбойке с галстуком.)

До защиты оставалось три недели, когда произошло крушение.

Лёлька свернула в трубочку график движения поездов и пошла к Ирине на консультацию. Не потому, что они особенно дружны, а просто Ирина жила близко — в Саманном городке, а все остальные девчата в Модягоу. А времени у Лёльки — в обрез. График был почти готом, и Юрка художественно обвел его красной и черной тушью.

Улица, на которой живет Ирина, — тихая и зеленая, и особнячки на ней стоят аккуратные, состоятельные. У Ирины — двухэтажный с двухскатной крышей из черепицы.

Ирина была дома одна, муж ее Боря — на работе в китайском конструкторском бюро, только прислуга гремела тарелками где-то в глубине квартиры.

Ирина потащила Лёльку наверх, к себе в комнату, по натертой до блеска лестнице, одним глазом Лёлька успела разглядеть столовую — черное дерево и стеклянные створки сервантов.

Ирина была веселая (проект закончен), в пестром сатиновом «хаусдрэсс» до полу. И комната у нее была веселой: мебель — цвета слоновой кости, пестрый ситец на окнах — по последней моде, один белый пион на письменном столе в бокале.

Лёлька сидела на краешке стула, и они говорили о защите: на каких вопросах будет резать старикан-паровозник, и какой страшный рецензент Сарычев, и как много от него зависит. Потом Ирина заглянула в Лёлькин график.

Участки у них были по профилю одинаковыми, и время хода поезда должно быть то же. Ирине бросилось в глаза, что линии на Лёлькином графике идут круче, чем у нее в проекте.

— Сколько ты брала на разгон и замедление? Три минуты?

И тут, с ужасом, Лёлька начала припоминать, что совсем, кажется, не включила в расчет скорости эти проклятые три минуты! Она прекрасно знала о них — запас времени на перегоне на разгон и торможение — и не включила! Просто забыла в суматохе. И значит, теперь все неправильно — расчеты и график, как говорится, полетели, и проект тоже! А защита через три недели!

Лёльку охватило такое отчаяние, что она вообще перестала соображать! Ирина пыталась успокаивать ее:

— Ты проверь, может быть, все правильно, и нам только показалось?

— Нет, я знаю, что это так, — трагичным голосом сказала Лёлька.

Но самое смешное, она сто раз таскала этот график в институт на консультацию, и там ничего не заметили! Может быть, так пройдет, и старики-профессора на защите не разглядят? А Сарычев? Он обязательно докопается! И тогда — провал!

Она провалится на защите, и какой это будет ужасный удар для мамы, и какой позор! Она не станет инженером, и это — конец, потому что — не нужна она, такая, провалившаяся, на Родине!

— Я пойду, — сказала Лёлька.

Как лунатик, сопровождаемая сочувствием Ирины, прошла она через квартиру и оказалась на улице. Она шла, и в голове у нее были звон и пустота. И можно было запросто попасть под трамвай.

— Ты чего? — спросил Юрка, когда она, с умирающим видом, подошла и села на цементное крыльцо.

Юрка с папой перед крыльцом пилили фантастических очертаний корягу. Папе нужно было ее распилить на растопку, а Юрка, видимо, устал чертить, вышел покурить на крыльцо — и папа привлек его к делу.

— Все — кончено! — сказала Лёлька.

Юрка бросил пилу и начал выяснять ситуацию.

Они с трудом уразумели, что случилось, — Юрка и папа.

У них, конечно, другая специальность, но если Лёлька говорит, что график — это страшно сложно, значит, так оно и есть. Тем более, что Лёлька возилась с ним месяц!

— Надо переделывать! — безапелляционно решил Юрка.

— По я ничего не успею!

— Ни черта! Будешь сидеть день и ночь! Показывай, в чем тут главный фокус? Давай красный карандаш, давай ножницы!

Юрка разрезал график на куски. Перегон — Лёльке, перегон — себе, для скорости. Папа, видя критическое положение с проектом, подключился к третьему перегону. Он — инженер путей сообщения и должен в этом разобраться!

— Начали! — сказал Юрка.

Они и правда сидели день и ночь. Вернее, три дня и три ночи.

Папа, конечно, по ночам не работал, для него такая жертвенность была необязательной.

На третью ночь, около половины второго, Лёлька положила голову на шершавый от резинки ватман и сказала:

— Я не могу больше, Юрка!

— Возьми себя в руки! — сказал Юрка.

— Но я, правда, больше не могу! И не хочу я этой защиты и этого диплома!

— Ты сумасшедшая! — рассердился Юрка. — Пойдем на воздух, проветримся!

Окно в столовой было открыто, и казалось, сад за ним стоит плотной чащей. Но на деле сад оказался совсем прозрачным. На путях от прожекторов висело желтоватое зарево, и сад просматривался насквозь — круглые вишневые кусты, отчетливые листья ореха и частые столбики штакетника, как рисунок тушью на желтом фоне.

Юрка спрыгнул с крыльца, разбежался и подтянулся на перекладине между двух вязов — прежде там вешали Лёлькины детские качели.

А Лёлька села на старый хромоногий лонгшез под елкой. (Дедушкиной скамейки под елкой давно не было — распилили на дрова. В квартире у дедушки жили теперь разные квартиранты, в большой бабушкиной столовой проходили собрания местного отделения Общества граждан СССР, и сам дедушка стал председателем ревизионной комиссии. «Дожили», — ворчливо говорил дедушка, и было непонятно: то ли он недоволен своими общественными нагрузками, то ли, наоборот, это ему нравится?) Сейчас дедушка и квартиранты, конечно, спят, и все окна темные.

Юрка попрыгал, размялся и тоже подсел к Лёльке на ручку лонгшеза.

— Смотри, не усни…

— Ну, что ты, — сказала Лёлька, хотя ей очень хотелось положить затылок на прохладную ткань лонгшеза и закрыть глаза. В темноте, над головой, шуршат ветки…

— Не спи, нам еще часа на два работы…

Видимо, для равновесия, руку Юрка положил на спинку кресла, а йотом рука эта как-то странно притихла у Лёлькиного плеча. И Лёлька тоже притихла — подле Юрки, как возле берега достигнутого, словно ничего больше не нужно ей на земле, только плечо его — чуть выше ее плеча, и этого ощущения единства, когда он чертит с ней рядом, и мурлычет: «Затрубили трубачи тревогу…», и даже когда кричит на нее: «Сиди и работай, или я приколю тебя кнопкой к столу за галстук!» И интуитивной какой-то уверенности, что ему — тоже хорошо с ней… И хотя он ни разу еще не сказал ей этого прямо — значит, такой он есть — Юрка… И к чему говорить — человек проявляется в деле, иначе он не пришел бы на помощь к ней в эти преддипломные дни и ночи!

«…Милый мой Юрка! Вихрастый и смешной чуточку, и совсем не такой, каким я придумала себе своего единственного человека на земле. И все-таки, я, наверное, люблю тебя!»

Юрка говорит сейчас о деле — осталось два чертежа, и нужно поднажать с запиской!

Лёлька положила голову на спинку лонгшеза — и ничего она не заснет, только отдохнет немножко.

Небо наверху, недоступное огням станции, синело, глубокое и спокойное, и в просвете вязовых веток полно было насыпано звезд — разнокалиберных и зеленоватых. И было очень тихо, как случается только в середине ночи. Паровоз прокричал на Южной линии одиноким ночным голосом.

Потом они работали с Юркой до четырех часов, и, странно, спать больше не хотелось — голова стала удивительно ясной. И так же было открыто окно в сад, но уже сиреневый, предрассветный. Они молчали и работали. И Лёлька подумала: может быть, эти терзания с проектом и ужасно бессонные ночи будут помниться ей со временем самой прекрасной ее порой? Может быть, то, что сейчас, — это и есть — счастье?

Они все-таки доконали проклятый проект, правда, он получился далеко не шедевром. Юрка сказал: «Финиш!», и они разошлись спать: Лёлька к себе в комнату, Юрка — на исторический диван, на котором в давние времена ночевал танкист Миша. Они раздевались, разделенные дверью, и поговорили еще через эту дверь, конечно, негромко, потому что в доме все спят:

— Спокойной ночи!

— Спокойной ночи.

Утром Юрка сгонял на велосипеде домой — передохнуть и надеть чистую рубашку. А Лёлька срочно отсыпалась за все предыдущие ночи. К вечеру нагрянули новые помощники — Сашка и Нинка. И начался аврал.

Силы распределились следующим образом: Юрка обводил график тушью, только при этом сменил пластинку и вместо «трубачей», бубнил: «По мосткам тесовым вдоль деревни», что говорило о его лирическом настроении. Нинка присоединилась к Юрке и старательно терла резинкой готовые чертежи: «Юра, это можно? Юра, так правильно?» Лёлька переделывала записку и шипела, что ей все мешают. А Сашка авторитетно давал руководящие указания:

— Вот здесь — рамка. Вот здесь — штампик. — Сашка был специалистом по дипломным проектам — он постоянно подрабатывал на них у таких запарившихся дипломников, как Лёлька.

Папа ходил вокруг да около и вспоминал случаи из личной практики: «Когда я делал проект Либавского порта…»

Маме ничего не оставалось, как отправиться на кухню и нажарить гору лепешек — надо же накормить чем-то такую ораву!

За четыре дня до защиты Ирина и Лёлька сидели в Управлении дороги перед дверью кабинета Сарычева и ждали, когда их вызовут и вручат высокую рецензию.

Лёлькин проект в голубом переплете внешне выглядел вполне прилично.

Сарычев сидел за массивным столом из красного дерева. И показался Лёльке большим и солидным — почти седая крупная голова, белый летний китель, серебряные погоны с одной большой звездой — командированный из Союза и начальник Службы — что-то вроде генерала, но в железнодорожных чинах.

Лёлька, замирая, смотрела, как он сердито листал многострадальный ее проект, и на хмуром лице его все резче обозначились недовольные складки. «Сейчас выгонит», — подумала Лёлька.

— Кладите на счеты, — грозно велел Сарычев и продиктовал ей собственные ее цифры. На счетах Лёлька считала не особенно, и вранья у нее получилось еще больше, чем в проекте.

— Так!.. — сказал Сарычев. — А у вас? — и ткнул пальцем в какую-то таблицу. Лёлька не различала, что это, все расплывалось в глазах. Она не сопротивлялась, она просто молчала.

Сарычев что-то полистал еще и сказал: «Думать надо!» — и выдал Лёльке ее голубой том, с приложением — напечатанной на машинке рецензией. В приемной Лёлька с трудом вникла в ее смысл: «Несмотря на многочисленные недочеты, Савчук Елена допускается к защите проекта». Вне себя от радости Лёлька помчалась в институт, в секретариат. Ирину она ждать не стала.

Дипломный проект Лёлька защищала тридцатого июня пятьдесят второго года в два часа дня.

Белый институтский зал выглядел немного мрачно, или просто у Лёльки было угнетенное состояние? Лёлька развешивала по доскам листы, и пальцы ее не гнулись, кнопки ломались и сыпались на паркет.

В зале топтались и щелкали сиденьями зрители — на защиты всегда полно набивалось студентов, сочувствующих и любопытствующих. Юрка сидел в третьем ряду, около него — девчонка, синие банты в косах. Лёлька знала ее: это одна из тех вожатых, с которыми он носился в лагере прошлым летом и разучивал: «Взвейтесь кострами, синие ночи». Теперь она, видимо, кончала десятый класс и пришла на защиту — абитуриентов страшно интересовали институт и защиты. Лёлька вообще бы ее не заметила — не до Юрки было ей в эти последние минуты, если бы не Нинка. Нинка помогала развешивать чертежи и присутствовала в числе близких родственников.

— Смотри, Юрка-то!… — шепнула Нинка.

— Вижу! — только и сказала Лёлька, и ей стало совсем тошно. Хотя и без того зубы щелкали от волнения.

Комиссия сидела за длинным, покрытым зеленым сукном столом — Сарычев, в своих звездах, старички-лекторы, в летних чесучевых пиджачках, и китайская дирекция — в неизменной синей дабе. (Советского директора уже не было — институт, как и Дорогу, целиком передали Китаю.)

Лёлька, как на эшафоте, стояла за лакированной кафедрой. Только что здесь стояла Ирина, и сравнение было не в Лёлькину пользу. Ирина была ослепительна в платье из белого полотна с прошвами, говорила уверенно, и комиссия настроилась благожелательно. Сарычев не задал ей ни одного вопроса. Лёльке он, правда, тоже не задал, видимо, Лёлька была для него совершенно ясна.

Довольно благополучно Лёлька оттараторила свое выступление. Паровозник Калошин подкинул ей пару коварных вопросиков. Из одного Лёлька выскочила без потерь, на втором завязла в дымогарных трубках. Китаец из комиссии спросил что-то элементарное, и Лёлька ответила.

Когда всех выставили в коридор, комиссия совещалась за дверями из резного дуба, еще ничего не было известно, и Лёлька стояла с Ириной и девчонками и переживала, Юрка не подошел к ней! Правда, он вообще-то по терпел Ирины. «Пе наш человек», — говорил Юрка, но тут-то мог подойти и подбодрить Лёльку по-дружески! Он демонстрировал той девчонке стенгазету «Политехник».

Потом двери растворялись и зачитали приказ. Лёлька получила звание инженера, и все зашевелились — начались взаимные поздравления. Юрка подошел и поздравил, крепко тряхнул Лёльке руку. А девчонка не отставала от него, так и стояла за плечом, и глаза у нее были круглые, карие и любопытные. Лёлька сказала:

— Ты не забыл, сейчас — прямо ко мне…

— Да, да, — сказал Юрка, — вы идите, я вас догоню. Я только провожу…

Все-таки не должен был Юрка делать этого — провожать с Лёлькиной защиты какую-то постороннюю девчонку!

Лёлька с Нинкой шли вниз по Соборной, босоножки их цокали по булыжнику, и Лёльке было больно и обидно, потому что в этот исключительный свой день защиты имела она право на внимание лучшего своего друга?!

И если он мог поступить так, не задумавшись, что причинит ей боль, сколько же в нем равнодушия к ней? И, значит, ошиблась она в нем тогда, в саду, и все она выдумала, и ничего этого нет — большого и настоящего, объединяющего их, а только товарищество и готовность прийти на помощь, и просто она для него — свой брат студент, засыпавшийся перед защитой, а не единственный человек на земле! И как страшно осознать это, теперь именно, когда она только-только поняла, что любит его!

Нинка шла рядом и жужжала, как муха, что вот Юрка, даже сегодня, не мог обойтись без своих школьниц-вожатых, и она от Юрки этого не ожидала!

В саду под вязами был накрыт стол; собрались разные родственники, и первым вопросом мамы было — как прошла защита, а вторым — где Юрка?

Может быть, и нельзя было судить Юрку по мелочи этой — девчонке с бантами, потому что сто раз они появлялись на Юркином горизонте — разные, с косами, и уходили, как дым, а Лёлька оставалась в самом трудном и самом главном? Надо было довериться интуиции своей: постоянному ощущению единства с ним — пять лет! Просто Юрка не перешел еще порога взросления чувств человеческих — мальчишеская душевная слепота и неумение разглядеть человека рядом!

Стать выше мелкого и случайного — тоже нужна высота души, и не нашлось тогда в Лёльке этого.

Юрка залетел, улыбающийся, «велик» свой поставил у крыльца:

— Ну, где тут новоиспеченный инженер?

И Лёлька не выдержала! Лёлька обрушила на его голову (она сама даже не ожидала, что они найдутся в ней) все эти мелочные женские слова о том, что раз она не нужна ему, то и он ей тоже не нужен!

Только это, мелкое и женское, увидал в ней вдруг с изумлением Юрка, и ничего другого, что вызвало эти слова ее, — гордости оскорбленной. Только стоящее перед ним разъяренное существо, — не его это Лёлька, которую он уважал за стихи и прибегал к которой постоянно! И если она оказалась такой и неблагодарной — теперь, когда он помог ей сделать дипломный, он — не нужен, значит, он ошибался в ней!

Он взял с вешалки фуражку, вышел, сел на свой «велик» и уехал, а Лёлька осталась одна — растерянная посреди столовой. Из сада звали ее к столу, Нинка спрашивала, где у них в буфете салатница, — мама послала ее, а Лёлька приходила в себя постепенно и начинала сознавать: что же она наделала — непоправимое!

Ненужным и тягостным оказался весь тот вечер с ореховым тортом и вином, разлитым по бокалам (пили за нового инженера), потому что не было Юрки. И не будет, видно! Такой несчастной была Лёлька, даже спать не могла. Потом, когда она заснула все-таки, окаменев от горя и отчаяния, словно от толчка проснулась на рассвете с подсознательным ощущением потери — Юрка!

Белый свет проникал в окна, и пахло из сада влажным смородиновым листом и землей. «…Как же мне жить теперь без тебя, Юрка?»

Лето тяжелое — сил нет! Дожди льют, хотя им в июле лить положено, но все равно — тошно. А солнце нечет сквозь влажную пелену и парит — как в тропиках. И некуда деться. А главное — нет Юрки!

Папа прислал письмо с новой работы из Гирина. Он строит там сахарный завод. Китайская государственная фирма «Новый Китай». Ребята, заканчивающие ХПИ, поступают туда инженерами, и папа устроился на большой оклад — около двух миллионов юаней. Один миллион папа присылал в Харбин маме с Лёлькой, на другой жил в Гирине сам, как мама говорила — «на всем готовом», потому что там ему — и квартира и машина казенная! Папа звал Лёльку на лето: какие сопки и Сунгари под Гирином! И еще просил сходить к Юрке и передать записку: срочно нужен образец расчета трубы — железобетонной, высота — тридцать метров, папа был высокого мнения о Юркиных инженерных способностях, во всяком случае, Юрка поймет, что надо.

Итак, судьба, в образе папы, давала в Лёлькины руки повод идти к Юрке — ради дела. Они поговорят. И может быть, все станет как прежде? Два дня Лёлька настраивалась на этот шаг и придумала, как она придет и что скажет. Она выгладила белую блузку — ей идет белый цвет — и отправилась.

Юрка сидел у себя в садике перед верандой. Положил чертежную доску на вкопанный в землю стол и колдовал над ней с карандашом и логарифмичкой. Юрка показался Лёльке усталым и незагоревшим — некогда, наверное, замотался с проектом. Так захотелось Лёльке просто сесть с ним рядом и сказать: ну, как ты? Соскучилась я по тебе.

Юрка поднял голову от доски и посмотрел на нее с холодным удивлением. И только. Словно спросил: вы по какому вопросу? И с порога уже поняла Лёлька, что никакого разговора не получится.

Она положила перед ним папину записку. Юрка прочитал и сказал — он все сделает и передаст расчет через Сашку. И это — все. И нужно было уходить.

Юрка все-таки проводил ее сдержанно до калитки. Дальше он не пошел, сказал: он — в майке, а там довольно людная улица… Ну, что ж… Лёлька все понимает. Надо иметь самоуважение и уйти молча. Она все-таки не выдержала характера. Она сказала:

— Юрка!!

— Что? — сказал Юрка невозмутимо.

— Неужели у нас все кончено?!

— Да, — сказал Юрка.

— Но почему?!

И Юрка объяснил ей очень спокойно и рассудительно.

Она знает, как здорово он к ней относился? Да, знает. А теперь что-то сломалось в нем, и ничего прежнего не может быть. И он ничего не может с собой сделать. Это сильнее его. Ему самому трудно и больно, но так — лучше…

Лёлька слушала. Словно мертвая стала она, пока он говорил. И добавить тут нечего.

— Ну, ладно, — сказала Лёлька, — я пошла…

— Пока, — сказал Юрка и спокойно шагнул к своему столу — чертить.

Она шла по улице, и странная пустота окружала ее. И даже не больно, а просто — пусто.

«…Юрка, как страшно, что ты ничего не понял! И как страшно, что так легко рубанул ты сплеча, и только свою оскорбленность увидел в этой грустной истории, и не увидел меня? И что ты за человек, Юрка?»

Институт окончен. И диплом им выдали в черных атласных корочках с ленточкой, золотыми иероглифами, с большими квадратными печатями. В последний раз Лёлька сходит с высокого институтского крыльца, Лёлька покидает институт без сожаления, потому что ничего не осталось там от прежнего ее института: ни белого зала, сплошь теперь увешанного китайскими стенгазетами — Институт передан Китаю, ни райкома ХПИ, потому что так мало русских осталось в институте — на райком не хватает. Нет Юры Первого и Юры Второго (оба работают в той же самой «сахарной фирме», где папа, только на других заводах).

А впереди опять неизвестность: куда идти работать, потому что не нужны теперь Дороге русские специалисты, которых готовили для нее… Правда, говорят, будет централизованное распределение… А пока они свободны — на все четыре стороны — их вызовут.

Лёлька пошла в ДОБ (департамент общественной безопасности), три часа простояла в очереди к китайскому переводчику и подала заявление на визу в Гирин. Через три дня ей вручили бумагу с большими красными печатями и фотокарточкой ее, где все написано по-китайски — кто она и зачем едет. Без визы на перрон не выпустят — такой порядок.

Чудесная все-таки вещь — дорога, особенно когда тебе плохо. Движение, словно чистой водой, смывает все лишнее и наносное, и события, самые горькие, теряют силу свою и власть на расстоянии.

Поля кукурузные — густые остролистые стебли. Налитые дождем-дороги вдоль полотна. Крестьяне в накидках из соломы, мокрых, взъерошенных, как копны. Только ноги шлепают по рыжей грязи, коричневые ноги в закатанных до колен штанах.

В вагоне серьезная проводница — брюки синие, китель — синий, фуражка железнодорожная на подстриженных челкой волосах, стоит в центре между сиденьями, опершись на швабру из рисового мешка, а вокруг — по полу — потеки воды, и пот уже два перегона говорит громко, словно читает лекцию. А старик-китаец, деревенский, видимо, сидит перед ней, съежившись, и руки держит на коленях — судя по всему, критика обращена в его адрес — идет кампания за чистоту.

Перевал. Скоро Гирин. Поезд вырывается из гор, как из коридора в долину, закатом освещенную. Папа встречает Лёльку на вокзале — совсем неузнаваемый, элегантный папа в голубой рубашке, по моде.

Гирин — если смотреть на него сверху, с дворцового холма, — однообразный и почти средневековый. Улицы узкие, глухие, стены из серого кирпича, ворота с навесами, и крыши, крыши, черные и волнистые, черепичные, чешуйчатые, как спины драконов.

Только улица торговая, по которой ходит захлестанный пылью желтый автобус, несет на себе черты двадцатого века. И на ней — папина контора. Странный дом, японской постройки — окна до полу, в окнах — изогнутая линия ближних сопок. Внизу — проектный зал, наверху — квартира специалистов. Два дня после приезда Лёлька мыла папину квартиру и выгребала из углов бутылки из-под пива. Видимо, папа совсем неплохо устроился!

Вся контора — знакомые ребята, инженеры старших выпусков. Только повар — китаец. Он стряпает на общей кухне на всех разные «телюлиди» из свинины и бефстроганов с грибами. Обедают сообща на длинной веранде, завешанной от людной улицы казенными сиреневыми шторками. Инженеры болтают за столом всякую чепуху,» Лёльке, должно быть, весело, даже влюбиться можно бы с горя в кого-нибудь. Но Лёльке мешает Юрка. Он просто не отстает от нее ни на шаг, хотя, конечно, сам об этом не подозревает. Он сидит сейчас дома за чертежной доской и, конечно, о ней не думает.

…Юрка присутствует постоянно. Он ходит за ней по этажам универмага «Байхогунсы» и выбирает для папы пеструю китайскую скатерть — надо же наладить папино холостяцкое житье! Он едет с ней в воскресенье на пикник в сопки на допотопном китайском извозчике и вместе с инженерами толкает в гору упрямую пролетку, а старик кучер кричит на лошаденку — «чо-чо!».

Юрка бродит с Лёлькой по Сунгарской набережной, где ивы, прозрачные и зеленоватые, с листвою на серой подкладке, свешиваются с каменного парапета к воде. Проезжают на велосипедах китаяночки в узких брючках. Дыни продают на тротуаре — полосатые, бело-зеленые, змеиной окраски. На реке застыли рыбачьи лодки, тупоносые, густо усаженные бакланами.

И вместе с Юркой взбирается она по кривой дорожке на дворцовый холм. Скалистым мысом выдается холм в Сунгари, и на краю его — строения легкие, словно готовые взлететь своими крышами, похожими на китайские островерхие шляпы, только с загнутыми полями. Столбы красного дерева и решетки резные, лакированные. Со странным чувством нереальности бродит она с Юркой но этому старому городу и в темные кумирни заходит, где сторукие боги, страшные, с отбитыми пальцами и облезшей позолотой на мечах. Теперь здесь просто парк, и юркие китайские фотографы, со старинными аппаратами на треногах, обступают Лёльку и шумно уговаривают увековечить себя на фоне обломков маньчжурской династии. Юрка идет с ней рядом аллеей древних сидящих каменных львов — «Ши цзы» (правда, они похожи больше на собак!) Оскаленные морды, тяжелые серые лапы…

Юрка мешает Лёльке. Он не дает ей думать ни о ком, кроме себя. Разговаривает с ней вполне по-дружески, словно ничего не случилось. Лёлька уходит в сопки, и это помогает немного — видимо, выше, чем на восемьсот метров над уровнем моря, Юркино влияние не достигает…

Лёлька говорит папе с утра, что не будет обедать, натягивает брюки и уходит. Папа не возражает, и вообще он почти не замечает Лёлькиного присутствия, он весь загружен своим заводом и трубой, которую рассчитывает.

Лёлька идет через мост, тесный от арб и пролеток, лотом по дороге, мягкой от ныли, потом без дорог, прямо на синюю гряду сопок. Она идет поперек перевалов, цепляясь за кустарник, обдирая руки колючками. Майка на спине насквозь мокрая, а лицо горит — от солнца, наверное, и Юрка понемногу отступает и остается внизу.

С высоты можно разглядеть Гиринскую ГЭС: далеко в горах — блестящая полоска водохранилища и белые султаны воды у подножия плотины. Отсюда идет ток в Харбин — вот почему они сидели при коптилках в сорок тестом, когда Гирин захватили гоминдановцы!

Лёльке совсем не страшно одной в сопках. Она привыкла к ним по-домашнему, потому что они всюду в Маньчжурии: и в Маоэршани, и в Трехречье. Только одни раз она всерьез испугалась: залезла на самую верхушку, где уже ничего не растет — груда коричневых скал и плюшевый мох, стояла на этом пятачке в самом небе и остывала на ветру, и вдруг почувствовала странную тревогу. Словно кто-то смотрит на нее, хотя на такой высоте смотреть явно некому. Она обернулась. В двух шагах, рядом, на камне, сидел орел и внимательно разглядывал ее желтыми, большими, как у человека, глазами. Он сидел неподвижно, как выступ скалы, потому Лёлька его и не заметила, только глаза жили и моргали.

На Лёльку напал страх от этой неподвижности его и своего одиночества на высоте. Орел не шевелился, и она тоже. Потом она начала сползать по камням вниз, чтобы уйти поскорей от его желтых глаз, без памяти нырнула в кустарник и с перепугу потеряла ориентировку.

Она проплутала до темноты по гребням, продиралась сквозь кукурузное поле на косом склоне и под конец скатилась в китайскую деревушку. Китаянка сидела на пороге мазаной фанзы и молола зерно на первобытных каменных жерновках. Небо над гребнем было красным, а деревушка лежала в сумерках.

— Гирин? — спросила она китаянку и махнула рукой в сторону предполагаемого Гирина.

— Цзилинь, — ответила китаянка и показала рукой в противоположную сторону. Здорово заплуталась!

Лёлька поулыбалась китаянке, сказала: «цзай-цзянь» и пошагала по темнеющей дороге.

(Странно все-таки, как мало они знали народ, на земле которого выросли.

Просто жили рядом — сами по себе, Китай сам по себе. Равнодушие? Или привычка? Или все это от того вечного ощущения временности в том мире: Китай — это пока, а там все-таки будет Родина, рано или поздно…)

Папа уезжал на площадку, и Лёлька собралась с ним.

Цзючжань — станция под Гирином. Утренний поезд приостановился на минуту, высадил их на подметенный перрон и убежал дальше, стуча по стрелкам. Тополя обступали кирпичный вокзальчик, обмакнув верхушки в туман. Совсем как в поле хорошо пахло полынью. А сопки не видны были, растворенные в белом молочном небе.

На перроне папу встречала бригада изыскателей с рейками и теодолитами: два инженера из конторы — Гера и Алик в кепках и клетчатых ковбойках и девчата техники-китаянки — тугие черные косички, широченные шляпы соломенные и синие брюки — неизменно.

Так и пошли они все, с прокладкой трассы, прямо от выходного семафора станции в поля, к заводу, которого тоже нет еще, только площадка, куда ползут мимо, раскачиваясь на рытвинах, арбы с цементом и кирпичом. А сбоку от террасы, на развороченных гаоляновых грядках, лежат заготовленные рельсы и шпалы в штабелях — заводской подъездной путь.

Солнце поднялось и согнало туман. Инженеры работали с нивелиром, Лёлька и техники-девчата таскали рейки, а папа руководил изысканиями в целом — лазил по буграм земли и давал указания. Пана похож на иностранного плантатора, как их показывают в кинофильмах — короткие бежевые шорты, носки-гольфы на загорелых икрах, только на голове вместо тропического шлема — носовой платок с четырьмя узелками.

Лёлька проходила геодезию на первом курсе и порядком подзабыла, а тут пришлось вспомнить. В стеклышке нивелира все было перевернуто вверх ногами — скала над Сунгари рогатая, как носорог, и Лёлька, смешная, наверное, пропыленная до бровей, с полосатой рейкой на карауле.

Солнце палило — не солнце, а кипяток! И площадка — как плита раскаленная, рыжие отвалы земли и знойный сухой воздух… Лёлька чувствовала, что горит, и налепила на нос листок подорожника.

В обед пили воду в попутной глинобитной деревушке. Колодец на площади под старым узловатым вязом. И вода, поднятая со дна его, — в плетенке — обжигающе холодна. Бригада из котлована — парни-китайцы, бронзовые по пояс, шумно болтали по-своему и обтирали потные лица повязанными на шею полотенцами. Лёлька протиснулась вперед к плетенке, и ей тоже дали напиться.

Ноги, изрезанные острой травой, болели, жарко было, но весело. Только к вечеру, когда они подходили к рабочим баракам, она сообразила, что весь день не думала о Юрке. Юрка отошел в сторону и не мешал ей работать. Оказывается, работа — это сила, что помогает нам подняться над собственной бедой?

На закате Лёлька сбегала окунуться в Сунгари. И Сунгари здесь — не та, что в Харбине, — быстрая и чистая. Только-только сбежала с гор и не успела еще стать желтой.

В глубине вода темная и прохладная, а поверхность — золотая от неба отраженного, и так хорошо погрузиться в ату золотую воду и плыть тихонько, почти не нарушая ее сверкания.

Лёлька выжала мокрый купальный костюм на прибрежную гальку, сунула ноги в тапочки и побежала но высокой траве к циновочному бараку.

Пана торопил Лёльку к поезду.

Потом они шли в полной темноте на станцию. Лягушки квакали в канаве за обочиной. Папа светил на дорогу фонариком, чтобы Лёлька не споткнулась…

И неожиданно, сбоку, где-то внизу, открылся ярко освещенный прожекторами квадрат, и в нем двигались люди. Сотни люден и взмахи лопат. И спины блестели, как полированные. Люди копали и копали, и живым конвейером текла из котлована земля, покачиваясь, в корзинах на коромыслах, по дощатым сходням, наверх…

— Мы вас помирим, — сказала Нинка. — Это просто невозможно — такая дружба и распалась из-за пустяка!

Лёлька забежала к Нинке в обеденный перерыв. Пинка незаметно закончила свой медтехникум и работает а Центральной больнице.

Нинка вышла к Лёльке на крыльцо в белом халате. И они ходили но дорожке между длинных больничных корпусов. Крыши корпусов мокро блестели. Сверху на крыши падали сбитые дождем листья и прилипали, словно приклеивались…

— Просто жалко из-за вас портить нашу компанию — у нас была такая хорошая «четверка»! Когда у Юрки защита? Давай пойдем к Юрке на защиту. И там мы вас помирим. Надо же Юрку поздравить!

— Пойдем… — сказала Лёлька, хотя она далеко была не уверена, что это так легко — помирить их… Глубже все и, видимо, непоправимо. Но поздравить Юрку, правда, надо — для него такой большой день — защита… И Сашка ходит грустный: или ему тоже следует прервать с Лёлькой дипломатические отношения — из солидарности?

Юрка и Сашка защищались в один день, и оба выглядели именинниками в своих, в последний раз, начищенных тужурках, белых сорочках и галстуках. У Сашки — проект стадиона, у Юрки — неизменно — мост! Нинка сидела рядом с Лёлькой, толкала ее в бок и восхищалась: как Юра хорошо докладывает и как интересно, даже ей, ничего в мостах не понимающей! Юркин мост лежал на чертежах арочный, стальной — воплощенная Юркина мечта, со времен практики на Второй Сунгари. Юрка ходил между чертежами с указкой, — Лёлька смотрела на него из конца зала, как на что-то отдаленное. Грустно и горько. Смешная Нинка со своими хлопотами о перемирии!

Они подошли к Юрке с Сашкой после защиты и поздравили их. Ребята сияли — Сашка защитился на четверку, Юрка — на отлично!

— Ну, теперь куда? — спросил Юрка. — В «Три бродяги» или в «Друг студенчества»?

— Пошли в «Три бродяги», — сказал Сашка. — Там все ж таки посолиднее! — И они отправились «обмывать» Юркин диплом — вчетвером, как некогда, словно инцидент исчерпан. Нинка и Сашка — болтали на радостях: наконец-то все они в полном составе, и Юрка тоже говорил что-то, но Лёлька видела — это просто для компании, а по сути ничего не меняется — холодок и отчужденность.

«Три бродяги» — китайская харчевка в Новом городе (название неофициальное). Была еще излюбленная «Друг студенчества» на Стрелковой, но для торжественных случаев «Три бродяги» подходила больше — почти цивилизованный ресторан, и над входом его не висит красной бумажной кисти, похожей на громадный помазок для бритья, как положено над харчевками, а что-то написано иероглифами на вертикальных вывесках. Помещение просторное, но разгороженное дощатыми кабинками с лоскутками дабы вместо дверей. В кабинке — обязательно — зеркало на стене, разрисованное птицами, табуретки на высоких косых ножках и стол, круглый, который на ваших глазах галантно вытирает тряпкой китаец-официант в длинном белом фартуке. Принимая заказ, он кричит названия выбранных вами блюд, нараспев, через всю комнату, так что слышно в недрах харчевки, где подразумевается кухня, и получается нечто вроде боевого клича: цай-ла-пер-фан-те-лю-ди-хэй-цай! Потом он будет носить вам на стол, на железных продолговатых тарелках, что-то шкворчащее, коричневое и блестящее от соусов, и нужно брать это — что-то — палочками, макать в «сою» и жевать, перекашиваясь от огненности чеснока, перца и еще всякой азиатской всячины.

Ребятам принесли подогретую хану в маленьких фарфоровых конусах. Ребята распили ее и совсем развеселились. Нинка торжествовала, словно это она — защитила диплом на отлично, и Лёльке тоже ничего другого не оставалось, как веселиться. Хотя она и правда — рада за Юрку…

Расплатились в складчину и вышли на Новоторговую, с зажженными фонарями, и пошли, под руки, шеренгой но мостовой — по традиции, только петь почему-то не хотелось.

— Проводим Нинку, — сказал Юрка, — а потом нам всем но дороге. — Лёлька согласилась. Хотя лучше было бы ей оторваться от них и шагать себе в одиночку.

Пока шли по Модягоу — замерзли, и Нинка затащила их к себе пить чай. Нинкина мама проявила чудеса оперативности — чай был на столе мигом, и даже с вареньем. В квартире натоплено, Нинка скинула туфли и бегала в одних чулках по чистому полу — всегда у Нинкиной мамы такой блеск: салфеточки ришелье накрахмаленные — просто на диван сесть страшно, Нинка носилась от стола на кухню и обратно, милая и домашняя. Сашка читал свои излюбленные «Пять страниц» Симонова наизусть, а Лёлька сидела в углу дивана нахохлившись, как четвертый лишний. И уйти сейчас не уйдешь — в такую даль шагать одной по ночному городу.

Давно спала за стенкой Нинкина мама, когда они разошлись — под утро, наверное. Юрка сразу свернул с проспекта к себе на Бульварную, а Сашка преданно пошел провожать Лёльку, тем более что ему тоже на улицу Железнодорожную.

У калитки Сашка поставил на тротуар свой чемоданчик и неожиданно потянулся к Лёльке — поцеловать! При этом он путано излагал что-то о своих чувствах, которые он якобы давно питал, только около нее вечно торчал Юрка…

Лёлька тихонько отодвинула Сашку в сторонку и сказала:

— Сашка, я люблю Юрку…

— Да? — сказал Сашка. — Ты же сама знаешь, теперь это нереально!

— Ну, ладно, шагай, — сказала Лёлька, — я замерзла и хочу спать. Через час на работу…

 

7. Ирина

В октябре пятьдесят третьего года Лёльку и Ирину направили по распределению на Дорогу, на станцию Харбин-Центральный в качестве инженеров-практикантов.

Это было время, когда после передачи Дороги командированные постепенно уезжали в Союз, и их провожали на первом пути станции с красными вымпелами и аплодисментами. Начальник, еще советский, был весь «па отлете» на свою родную Львовскую дорогу — сдавал дела, мотался по станции с переводчиком Ваном и меньше всего интересовался двумя молодыми специалистами — Лёлькой и Ириной, что подбросили ему «централизованно» в последний момент. Делать им было совершенно нечего, потому что документация станции вся переходила на китайский язык, а знали они его после института далеко не достаточно — даже для того, чтобы понять, о чем идет речь, а где уж командовать производством!

Прожить двадцать два года в Китае и не знать языка! А впрочем, зачем был русским китайский язык в Харбине, где каждый лавочник и портной говорили по-русски — не совсем правда, а на том своеобразном условном языке, принятом почему-то в Маньчжурии со времен бабушкиной юности: «Твоя — ходи, моя — покупай», на котором каждая русская женщина именовалась «мадама», а мужчина — «капитана» — независимо от чина, что приводило в страшное недоумение советских солдат в сорок пятом.

Итак, Лёлька с Ириной сидят в проходной комнате техбюро станции, двое русских на все двухэтажное здание, и чертят на кальке и на ватмане все, что подбросит им главный инженер станции товарищ Цуй. Больше, практически, они ничего делать не могут — какой тут анализ графика движения поездов, когда все графики теперь для них в прямом смысле — «китайская грамота»! Станция работает рядом — товарищ Цуй кричит что-то в телефон, а потом бежит стремительно мимо Лёльки с Ириной в неизвестном направлении — то ли опять в парке зарезало сцепщика, то ли просто вызвали на собрание: все происходит как в немом кинофильме — догадывайся по мимике.

А рядом за дверью конторские китайцы пишут что-то под копирку на прозрачной бумаге, стеклянными палочками — Лян тунджи, Сюй тунджи и прочие… (Тунджи — в переводе — товарищ, и так принято обращаться на станции.)

Лян тунджи — веселый вихрастый парень. Зубы — белые, глаза — любопытные. Пробегая мимо Лёльки с Ириной, он не может, чтобы не зацепиться языком: почему-то ого ужасно интересуют их семейные дела: Ира — мужа есть? Хорошо! Лёля — мужа нет? Нехорошо! Ира — сяохай есть? Сяохай надо!

Сюй — старый, седой, на станции чуть ли не со времен КВЖД. По-русски говорит совсем чисто, и это единственное, по существу, для Лёльки с Ириной окно в техническую жизнь станции. Когда Сюй идет в маневровый парк к диспетчеру, Лёлька с Ириной увязываются с ним — хоть переведет что-то.

А от переводчика Вана толку мало — тот весь дрожит и смотрит испуганно сквозь круглые роговые очки: как бы его не сократили в должности, теперь, когда командированный начальник уехал, и переводить, собственно, нечего. А то еще определят в сцепщики, а он боится паровозов!

Новый начальник станции — в своем кабинете, полный, неприступный, в фуражке, под портретом. У порога кабинета — машинистка Ли тунджи.

Ли — в переводе означает — «слива», и это очень подходит к ней — круглые щечки, косички, перевязанные резинками, торчат в разные стороны, сидит над своей машинкой, огромной на весь стол, типа наборной кассы в типографии, и ловит, как железным клювом, очередной иероглиф, производительность — десять букв в час. Ли тунджи — новобрачная, на станции только что была свадьба, в красном уголке, они стояли на сцене — она и жених — техник-нормировщик, и каждый из коллектива выступал: насколько они достойны друг друга с точки зрения идеологии.

На кухне, где кипятит на плите чайники русская уборщица, — женский круг. Ли тунджи купила пестрый ситчик и зовет Лёльку с Ириной на консультацию — хорошо? Всю зиму они ходят в одинаковых ватных штанах, типа галифе, на пуговичках у щиколотки, и в курносых мужских полуботинках, нет больше страшной традиции — стягивать жесткими бинтами с младенчества ступни девочек, чтобы так и оставались они треугольными и изуродованными. Только у старух китаянок, что сидят на солнцепеке у порогов, видит Лёлька теперь такие страшные — крохотные женские ноги старого Китая.

А главная бухгалтерша станции — с той не поговоришь на женские темы на ломаном международном диалекте! Гордая, узколицая, с длинными смуглыми пальцами, типичная южанка из Тяньцзина. Свои красиво связанные свитеры носит она под синей бумажной курточкой так, что даже из рукавов их не видно (будут критиковать на собрании).

Собрание на станции — явление постоянное, контора пуста — все из отдела ушли на дискуссию: как поднять производительность труда. Звонят телефоны, Лёлька отвечает за главного инженера: Лян тунджи ушел в южный парк. Лян тунджи мучается с внедрением тормозных башмаков — станцию лихорадит при переходе на новые рельсы.

Лёлька с Ириной сидят за своими столами около окна и видят: на перроне — товарищ Цуй произносит речь, начальник пожимает руки советским отъезжающим. Потом поезд отходит, и китайский состав техбюро возвращается на свои места.

Лёлька с Ириной говорят вполголоса о своей ненужности на станции, которую ощущают очень остро, и выхода нет, потому что они распределены централизованно, и не уйдешь никуда три года.

Они никогда не дружили прежде, слишком разные — Лёлька в своем ССМ и Ирина — «явно не наш человек», как говорил Юрка. А теперь, когда оказались вдвоем на станции, как на необитаемом острове, ровесницы в общем-то, хотя на ровесниц внешне непохожие — Ирина статная, во всем обаянии женственности, и Лёлька — по существу еще «гадкий утенок» — длинноногая и порывистая, — все различие их отошло куда-то в сторону. И они говорят о самом главном и жизненном: о Юрке, который ничего не понял, а может быть, не любил просто, и о Сарычеве…

Лёлька в мыслях не могла допустить такого: Ирина и Сарычев! Потому что Сарычев, с его большой звездой на погонах, был абсолютно выше и вне понятия ее о страстях человеческих. Командированный — такой пожилой седой человек, что для Лёльки это — глубокая старость, и в голове не умещается, как можно влюбиться в него, но можно, наверное, любила Мазепу пушкинская Мария! Но, вообще, это нехорошо, наверное, и неправильно, потому что у него — жена и дочь Ирининого возраста, правда в Советском Союзе, и он один живет здесь в Харбине на Правленской, где казенные квартиры командированных. У Ирины тоже — супруг этот Боря-«капиталист», правда Ирина говорит, что у них давно уже плохо и тягостно, и не может она больше молчать с ним месяцами, потому что говорить им, в сущности, не о чем — такими они оказались чужими, только со стороны никто этого не знает.

Нехорошо это, и псе же Лёлька почему-то никак не может осудить Ирину, возможно, потому, что всегда терпеть не могла супруга ее, с тупым взглядом исподлобья, или потому, что это — прекрасно, чувства человеческие, даже когда они возникают логике вопреки!

И подумать только — это случилось в Управлении, когда они вместе с Ириной ожидали у дверей его кабинета рецензий! Лёлька схватила свою, удовлетворительную, и помчалась в институт, а Ирина зашла к Сарычеву.

Она влетела к нему в кабинет в летнем цветастом платье, озабоченная проектом и тем, что скажет ей сейчас грозный рецензент. Он сказал, что у нее неверно решена схема станции, и она ринулась защищать, потому что это была ее станция, обдуманная до последнего тупичка. И то, как он разбивал ее доводы — умно и точно, как согласился с ней, в конечном счете, не побоявшись признать это, и вся эта атмосфера спора двух людей всерьез, словно это был не просто дипломный, в архив идущий, проект, а реально строящаяся станция, видимо, и столкнуло их. В довершение всего она рассыпала свои чертежи, и он вынужден был заулыбаться, нарушив строгий деловой облик, и помогать ей собирать их. Что-то неосознанное еще вынесла она от этого разговора. Она бежала в институт с проектом под мышкой, довольная, хотя он так и не поставил ей за проект «отлично», а только четверку.

И на защите ей инстинктивно хотелось быть на высоте перед ним, но он не задал ей ни одного вопроса, он сидел, не подымая глаз и не нарушая больше своей суровости. Конечно, он не мог подойти к ней после защиты и поздравить ее — просто невозможно это было, при его положении и той дистанции, что существовала в Харбине между ними. После защиты он пожимал руки китайскому директору и прочим членам комиссии, когда она шла домой, гордая — молодой инженер — между мужем своим Борей и своей солидной маман, которую в классе еще девчонки прозвали Екатериной Второй за седые букли и властолюбие, — сидишь у Ирины в гостях на дне рождения и не знаешь, как держать за столом руки — чтобы она не сделала тебе замечания!

Все лето Ирина ждала распределения, ездила на дачу за Сунгари и помнила постоянно, что он есть в этом городе — посторонний ей, по существу, человек. Потому, наверное, помнила, что не встречала прежде в харбинском своем окружении таких людей, наделенных какой-то внутренней силой.

Она была у мамы, и они втроем пили чай — мама и сестрица Рита. Они сидели в маминой столовой, где мебель из черного дерева — китайский стиль — медные бляхи на дверцах сервантов. На столе было свежее варенье из абрикосов. Сидели три женщины и толковали: что будут носить в осеннем сезоне и так далее. Дверь на балкон была открыта, и там стоял сад, заполненный летней ночной темнотой, душной и влажной…

И так случилось: отец привез Сарычева прямо к ним в дом — показать свою коллекцию картин (у отца были неплохие копии Шишкина и Левитана). Просто удивительно, что они где-то встретились в городе и разговорились, и Сарычев зашел в этот чужой дом, хотя делать так командированным и не рекомендовалось. Но ему тоже, наверное, интересно было посмотреть на заграничный уклад жизни, как некогда Мише Воронкову — на обломки «белой гвардии».

Конечно, он не ожидал увидеть ее здесь, и ему надо было как-то связать в сознании ту — студентку, что воевала с ним за свой дипломный, и эту — дочку эмигранта за нарядным чайным столом, с хрустальными вазочками и ложечками серебряными.

И все-таки, видимо, достаточно серьезным это оказалось для него, если он посчитал возможным сказать ей здесь прямо и лаконично, как привык на своих селекторных совещаниях, что не хотел бы потерять ее в этом большом городе, и вот — номер его служебного телефона, если она решит позвонить ему…

Итак, у нее был номер его телефона, который она помнила наизусть. Ирина снимала трубку в конце дня, когда он мог быть уже не так занят, и начинала волноваться, как девочка влюбленная, — пальцы холодели и голос менялся, и она с тревогой ждала, как он ответит ей, и если не было в его голосе знакомой ей мягкости и доброты, она начинала мучиться: почему это — то ли у него там полный кабинет товарищей в синих кителях, то ли он просто забыл о ней! Она не разрешала себе лишний раз звонить, чтобы не помешать ему, хотя иногда ей просто хотелось услышать его голос, и только.

А когда все-таки он находил возможность встретиться с ней — он сам выбегал, отбросив свое положение и свой возраст, под каменные арки Управления, и они бродили короткие полчаса в темноте, в переулках, и шарахались в стороны, когда на них падал свет фар знакомой управленской автомашины. Была уже зима, и снег мелкий и колючий, как обычно на востоке, белой сеткой перекрещивал уличные фонари и застревал в сером каракуле его форменной папахи.

Все рушилось и сдвигалось в ее сознании, и не потому, что он в чем-то умно переубедил ее, у него для этого не было времени, просто она сразу приняла в сердце его мир, враждебный ей прежде. (Такое было некогда с Лёлькой в сорок пятом — Миша, тоненький мальчик в офицерской гимнастерке — одна звездочка. Лёлька вчитывалась, как в откровение, в его книжку, от красного переплета которой пахло дымом и бензином, потому что это был его мир, и ей нужно было проникнуть в него и осмыслить.)

Человек не может жить в пустоте. А что, как не пустота, — вся ее предыдущая жизнь, даже без той дальней цели — Родины, как у Лёльки, без Лёлькиного ССМ? И потому, видимо, так внезапно заполнил он эту пустоту, человек, которого она могла уважать — в первую очередь.

А как же быть с Борей? Лёльку беспокоило это, потому что все-таки нельзя его обманывать, хотя он и «капиталист» несимпатичный («капиталист» он в том смысле, что у матери его — молочное хозяйство «на линии», а вообще-то он нормально работает, как прочие ребята из XПИ в «Сахарной кампании»). Он любит Ирину по-своему, хотя они разные люди.

Все решено. Ирина уйдет от него. Ей тоже трудно и больно, и жалко своего Борю, но так надо! «Безнравственно жить с человеком, которого не любишь и не уважаешь», — сказал Сарычев.

Лёлька поддержала Ирину, и та выросла в Лёлькиных глазах до уровня Анны Карениной или Ирен Форсайт. Потому что совсем не просто уйти от мужа в Харбине, где все связано условностями внешней благопристойности.

Ирина сняла комнату в Гондатьевском переулке в особняке у старой дамы. Комната выходила фонарем в сад, запущенный и заваленный снегом, черным от сажи, с крикливыми воронами на деревьях. Лёлька помогала Ирине переезжать, и они сообща двигали по комнате кровать — куда поставить, чтобы не так дуло от окон. Ирина ничего не взяла сюда из прежней своей жизни, только платья, и все было чужим в этой комнате — кисейные шторки и венские стулья — совсем как в доме Лёлькиной бабушки — никакого модерна! И печку нужно было топить самой, а это для Ирины было равноценно подвигу.

Ирина сказала, что она проживет на то «тридцать точек», что они получали с Лёлькой на станции, и никому кланяться не будет!

(«Точка» — ото расчетная единица зарплаты, и каждый месяц она меняется в зависимости от цены на гаолян. Было время, когда зарплату на станции вообще выдавали гаоляном в чистом виде, и все, в день получки, приходили с мешками, а потом бегом бежали на китайский базар, чтобы превратить гаолян в юани.)

Командированные с Дороги уезжали, и он мог тоже уехать в любой момент. Вначале он говорил, что останется, как главный специалист на ХЖД (так теперь называется Дорога), но потом что-то изменилось, и он все равно должен уехать.

Он уедет окончательно, словно канет в вечность по ту сторону границы, — все они уезжают в Союз и никогда больше не возвращаются — так было с Мишей в сорок пятом, так будет с Сарычевым.

Ирина знает, что теряет его неизбежно, и мучается — вздрагивает от телефонных звонков и кидается к окнам, когда на первый путь подают для отъезжающих служебный состав.

…Поезда двигаются. Весь увешанный красными лозунгами, маневровый паровоз осаживает товарняк в парке, черные вагоны бегут по разветвлению путей. На вагоне висит, уцепившись за скобу, как акробат, сцепщик с желтым флажком, в рыжей собачьей шапке и косматой брезентовой шубе нараспашку. Лица и руки у сцепщиков темные, задубленные от ветра и мороза.

А на вокзале сутками гремит бодрая музыка, спят на полу вповалку на свернутых в рулоны ватных одеялах многочисленные пассажиры. Порядок на вокзале — когда проводник выводит пассажиров на перрон на посадку, он выстраивает их гуськом, идет во главе и следит, чтобы зазевавшийся деревенский не сделал шаг в сторону. Тогда он остановит всю колонну и будет читать мораль нарушителю до отхода поезда. Огромные, на весь вокзальный фасад, висят портреты Маркса и Мао, очень похожие, цветные и улыбающиеся. Черный от шлака лед подтаивает на междупутьях, воробьи прыгают на солнце по рампе пакгауза — идет весна пятьдесят третьего года.

Пятого марта умер Сталин.

Накануне у Лёльки — день рождения и вечеринка. Были, конечно, Нинка и Сашка (а Юрки не было) и еще совсем новые ребята из райкома ССМ ЖД, где Лёлька теперь на учете. Петя Гусев пришел поздно, когда все были за столом, — он еще работал в редакции и выпускал очередной номер.

— Товарищи, — объявил Петя, — только что получено сообщение ТАСС: Иосиф Виссарионович тяжело болен и потому предлагаю прекратить веселье!

Ребята растерялись и не знали, можно ли теперь допить вино, разлитое в бокалы?

Пятого, в конце рабочего дня, позвонил телефон, Лян тунджи снял трубку, а потом закричал на всю контору: СЫТАЛИН! Через час Лёльке позвонили из райкома — траурный митинг в Советском клубе, в шесть!

Невиданная погода была в тот день: летела желтая пыль из пустыни Гоби и вместе с ней с неба лил дождь.

Буря оборвала провода, и не было света. И митинг в Совклубе — в полутьме, при свечах — красные полотнища и черные ленты.

Лёлька шла с митинга подавленная, в сумерках, по какому-то нереальному, словно разрисованному в траурные краски, городу.

Уехал Сарычев внезапно. Он позвонил Ирине, и она выбежала из техбюро, никого не спросясь, в рабочее время, потому что он сказал, что будет ждать ее около собора. И они ходили по кольцевому тротуару вокруг соборного сквера, уже не таясь, в самом центре Нового города, при свете дня, хотя полно еще было на проспекте командированных, но для него это, видимо, уже не имело значения.

Он торопился сказать ей самое главное: это — не конец, он напишет ей, и она должна ехать в Союз, как только это станет возможным. А что это будет — бесспорно, и даже в ближайшее время, по-видимому. Он говорил так твердо, словно знал наверняка, хотя Харбин терял тогда последнюю веру, что это вообще будет когда-нибудь.

Но он сказал об этом уверенно и еще — то, что удивило Ирину и Лёльку потом — не меньше, — она должна вступить в ССМ! Это не детская игра, как считала Ирина, а Организация, готовящая людей для жизни на Родине. (Лёлька благодарна ему за высокое мнение об ее Организации!) Она должна быть со сверстниками, должна жить и работать, словно ничего не произошло, никому не нужны ее бесполезная тоска и одиночество, она приедет в Союз и там они встретятся. Если он и не напишет ей, она все равно должна найти его — в Москве через Министерство, потому что сейчас он еще не знает, на какую Дорогу его направят.

Шел великий пост, двери собора были открыты, и свечное пламя колебалось в коричневом сумраке, звонили ко всенощной и крестились на паперти харбинские старушки. Вероятно, он и хотел уберечь ее от возврата в этот мир эмиграции, который он ненавидел, конечно, как коммунист. Здесь, собственно, и простились они, у людей на виду, на исторической площади перед собором, который не столько собор, сколько символ Лёлькиной бревенчатой России.

Утром подали состав на первый путь. И всего в нескольких шагах от Ирины за окном был перрон. И серая папаха его возвышалась над толпой провожающих синих кепок и мохнатых шапок. Ему подносили вымпелы из красного шелка, вышитые приветственными иероглифами, — как положено. И оркестр был на перроне — толстые китайские барабаны. Состав тронулся. Лёлька не могла оставить Ирину в эту тяжелую минуту! Лёлька заставила Ирину подняться и надеть пальто и вывела ее на пути, где уже дул теплый ветер и подсушивал песок между шпалами. Она повела ее насильно за три километра в Южный парк, чтобы Ирина смогла взять себя в руки, а не рыдать за столом на глазах у любопытной конторы.

Он завещал ей вступить в ССМ, и теперь Лёлькиной обязанностью было подготовить Ирину к этому серьезному шагу!

 

8. Дорога

Год пятьдесят третий. Харбин — как два лагеря, кто остается и кто уезжает — в Австралию, нашивает себе открытые платья с оборочками — там вечное лето, Южный Крест!

В городе туго с работой — инженеры еще работают, как папа и Юрка, да медики, пожалуй.

— Вот видишь, как я удачно выбрала профессию, — сказала Нинка, — медицина — вся на латыни и не требует знания китайского!

Правда, можно поехать по договору на юг Китая преподавателем, правда, придумывает Общество граждан СССР разные мастерские, чтобы занять своих граждан… А дальше? I] может быть, вообще ждать нечего?

И открывается окно, заманчиво освещенное, — золотая страна Австралия.

Кто-то, видимо, позаботился о них по ту сторону океана, кто-то подсчитал: что это даст и во сколько обойдется — ввезти к себе всех этих граждан, которых почему-то не принимает пока собственная их Родина.

В Гонконге объявился мистер Штумпф. Нужно только написать заявление на машинке с английским шрифтом и приложить справки от врача и от священника своей приходской церкви (вот оно когда пригодилось опять, за эти годы притихшее харбинское духовенство!) И приходят документы на выезд — не очень скоро, но что такое несколько месяцев! И вас повезут на пароходе мимо сказочных малайских островов, с пальмами и кокосами, а за проезд не беспокойтесь — потом отработаете. И за паспорт свой советский с красным гербом на обложке — тоже, хотите — храните как память! Кроме Австралии, можно выехать в Бразилию, Уругвай и Парагвай…

Вот, собственно, когда идет проверка на верность, цена всех высоких слов о Родине: кто уезжает, а кто — остается.

Едут коммерсанты с Пристани и домовладельцы из Модягоу — это естественно! И едут те, о которых даже помыслить не могли, кто голосовал на собраниях — вот как бывает, оказывается! Что-то просмотрели в Организации, если могли допустить такое!

Старики тянут за границу: что там еще будет в Союзе — неизвестно, а эмиграция — дело привычное. (Неустойчивые эти харбинские старики, как их ни воспитывай!)

Едут тихо, никому не говоря заранее, а потом вдруг оказывается — человек уже снялся с учета в консульстве! И все толкуют об Австралии, но не прямо, а конспиративно — «за речку», все-таки неудобно — советские граждане!

Опять пошли в ход знаменитые харбинские гадалки, о которых еще поэт Комаров писал, будучи в Харбине в сорок пятом:

…просила Веру-хиромантку О будущем России погадать…

Теперь Вера-хиромантка выясняет точно, что ожидает вас: дорога морская или дорога сухопутная? Причем делаются прогнозы на каждый вариант, и вы можете выбирать — куда ехать.

Лёлькина мама была у папы в Гирине на майских праздниках, и они обсудили этот вопрос втайпе от Лёльки. Папа написал письмо братьям в Австралию — «на всякий случай». И мама начала с Лёлькой подготавливать почву, дипломатично.

— Нет! — сказала Лёлька. — Я не поеду! Вы можете ехать, а я не поеду никуда, кроме Союза!

Вплотную подходит реальная жизнь, и надо решать всерьез и самой за себя, а не как скажет мама. Правда, Лёлька не представляет еще, что это значит — оказаться с мамой на разных материках. Пока ей кажется просто — поезжайте! Но это первый ее протест, трудно это, и все-таки немыслима для нее Австралия:

Не нужно мне солнце чужое, Чужая земля не нужна!

«Перелетные птицы» — главная песня того года, Лёлька поет ее с ребятами в Организации — как вызов тем, кто уезжает, и как заверение перед Родиной — «А мы остаемся с тобою!..»

Лёлька пишет гневные статьи — изменникам Родины! «Вам, пакующим чемоданы», — громит через печать отъезжающих молодой, подросший из юнаков, поэт Миша Зайдель. Удержать, сберечь людей для Родины! А нужно ли удерживать, если они выбирают Парагвай?

Лёлька голосует на собраниях — исключают из ССМ с позором слабовольных, нацелившихся за границу!

В доме у Ирины тоже пакуют чемоданы: муж Боря послал на нее документы Штумпфу — никуда не денется — поедет! Он все еще муж ее по закону, потому что развода в Харбине нет. Есть ЗАГС в консульстве, но нет нарсуда. Люди, связанные навечно, — «брак по-харбински». Но Ирина не поедет. Она теперь член ССМ, и она все еще ждет письма от Сарычева. От Сарычева ничего нет, граница поглотила его, безвозвратно. Извечный женский удел — ждать и надеяться.

Ирину принимали в Организацию в райкоме ХЖД. Лёлька подписала ей рекомендацию и гоняла по Уставу, а международное положение Ирина и без того знает. А почему она вступает, почему не вступала прежде? Ирина сказала, что да, она ошибалась, не понимала значения Организации, а теперь поняла. Ребята к группе проголосовали — принять, хотя поражены были, что она вступает, все хорошо знали ее семью, но нельзя отталкивать, когда идут в Организацию даже из таких семей… Она стояла перед столом, накрытым красной скатертью, в скудном железнодорожном райкоме — в его нетопленой комнате с обшарпанными стульями, в пальто, платком закутанная и удивительно русская от этого пухового платка и своих синих глаз, как на картинах Васнецова. Лёлька смотрела и волновалась за нее, словно сама снова вступала в Организацию. И думала: что бы сказал Сарычев, если бы увидел ее сейчас?

— Ты слышала, Семушкины едут в Австралию, — сказала мама, вернувшись с заседания местного отделения. (Семушкины — это Сашка с матерью.)

— Чепуха, не может того быть, — сказала Лёлька, высовывая из ванной намыленную голову. — Ты чего-то напутала. Сашка никогда не поедет!

— Да нет, правда, — мама встречалась последнее время с Сашкиной матерью по линии местного отделения и потому была в курсе дела.

Лёлька разволновалась, наспех прополоскала волосы, помчалась к маме в комнату выяснять подробности.

Сашка! Это же просто невероятно! Сашка — член их «четверки» и друг! Который обожал стихи Симонова и сам пел «Летят перелетные птицы»! Нужно поговорить с ним и остановить!

Лёлька полетела к Нинке.

— Ты подумай!

Нинка рассудила спокойнее.

Конечно, возмутительно, если Сашка едет в Австралию, и нужно собрать «слет четверки», обсудить. Хотя каждый человек выбирает, как лучше, и вряд ли они теперь разубедят его. Видимо, он давно это задумал, а теперь, когда документы готовы и они снялись с учета в консульстве… Она, Нинка, конечно, никогда не поедет в Австралию — она поедет только в Советский Союз… Надо сказать Юрке, и тот приведет Сашку в субботу. Вечером.

И вот они собрались четверо — последний слет, в Нинкиной столовой, со всеми ее накрахмаленными чехлами и салфеточками.

Ребята стали совсем взрослыми — в манере закуривать и говорить. На Сашке — элегантный костюм цвета беж, в дорогу сшитый, по-видимому, на Юрке — модный галстук с драконом. Юрка работает в китайском проектном бюро и успел съездить в Пекин в командировку. И Юркой не назовешь — инженер Старицин.

Сашка, конечно, подозревал, что неспроста эта, срочно организованная, встреча, хотя поначалу они просто мирно ужинали: первые помидоры на столе — начало лета.

— Это правда, Сашка? — спросил наконец Юрка. Сашка понял сразу — о чем речь. Но все еще пытался оттянуть неприятный разговор.

— Что ты темнишь? — вспылил Юрка. — У вас виза на руках! Едешь ты или нет?

— Еду! — зло сказал Сашка.

— Ты хоть соображаешь, что делаешь!

— Да, я не могу не ехать! — закричал Сашка. — У меня мать! Должен же я наконец дать ей нормальную жизнь! Вы просто не интересовались, как мы жили с матерью, как она тянула меня до диплома! Я просто обязан дать ей теперь что-то!!

— Разве мы не работаем?

— Ты думаешь, надолго то, что мы работаем? Мы построим здесь все, что потребуется, а потом нас попросят! Можешь быть уверен! Почему сократили с Дороги твою мать, хотя она проработала там лет двадцать? Нас выставят, а выезд туда будет закрыт, и мы останемся здесь, как в мышеловке!

— Мы уедем в Союз…

— Никогда мы туда не поедем! Мы просто не нужны там! Армия ушла и не взяла нас. А теперь «союзные» уезжают и оставляют!

— Подожди, придет время…

— Не хочу я больше ждать и чувствовать себя неполноценным! И потом — у меня отец белый эмигрант, где гарантия, что там это на мне не отзовется? А я хочу жить и работать спокойно!

— Сашка!.. — сказала Лёлька, она слов не находила, хотя именно сейчас нужны были такие слова, чтобы убедить его, что мало — просто работать и жить, и должно быть у человека главное, — ради чего жить.

— Где твоя совесть? — сказала Нинка. — Ты позоришь всех нас…

— Я не член ССМ, как вы, — желчно сказал Сашка, видимо, так и осталось у него, как незаживший рубец, исключение. — И нечего устраивать собрание группы!

— Ты гнус, Сашка! — потерял терпение Юрка (гнус — это самое страшное его ругательство). — Ты гнус и предатель, и нам не о чем больше разговаривать! — И выскочил курить на кухню.

Юрка умел отрубать от себя друзей, Лёлька хорошо это знала.

И тут оказалось — нм просто не о чем говорить: связи, почти кровные, скреплявшие их «четверку», обрывались.

— Ну, я пошел, — сказал Сашка.

Его никто не удерживал, хотя они знали, что видят эго в последний раз.

Лёлька стала собираться домой, и Юрка тоже. Они вышли на Церковную, а потом на шоссе, и Юрка опять вел за рога свой «велик», как некогда. Он больше не жил по соседству на казенной квартире на Бульварном, а снова в частных домах в Гондатьевке, но теперь почему-то решил проводить ее.

— Садись на раму, — сказал Юрка, — я тебя мигом доставлю.

— Ты меня уронишь, — сказала Лёлька.

— Не уроню, — Юрка подсадил ее перед собой на перекладину, ловко и уверенно, и было в этом что-то новое, мужское, несвойственное прежнему мальчику.

Дорога в молчании, снова вниз по шоссе, просторному и синему, отсвечивающему, как ночная вода. Молчание Юрки, потому что нелегко ему давался разрыв с Сашкой, хотя он и привык рубить сплеча. И молчание Лёльки, потому что никогда еще не был он так далеко от нее, словно запертый на семь замков со своим миром мыслей и чувств, в который она уже не имела доступа. Хотя руки его, лежащие на руле, обнимали ее, но это не имело значения — для него, во всяком случае.

Юрка разогнал свой «велик», и они взлетели на подъем — вот уже собор встает на верхушке Новогороднего холма — точеные луковки куполов на подсвеченном фонарями небе. Скорей бы она кончалась, эта дорога!

Сашка уезжал дневным южным поездом, как и все «заграничники», с перрона, где всегда пахло фруктами, потому что здесь выгружали желтые тугие бананы и персики в плетеных корзинках с пестрыми наклейками — Южный Китай.

Лёльке ничего не стоило выйти из техбюро и проводить Сашку, но она не должна была этого делать — как член ССМ, провожать его, отколовшегося. Здесь, на перроне, был уже тот — другой лагерь, точно определившийся, потому что все ясно, если у тебя билет на южный поезд.

Смутно и беспокойно было ей в тот день. Ирине она ничего не говорила — стыдно, что она такая непринципиальная! Лёлька ругала себя, но не смогла усидеть на месте, наврала Ирине, что ей нужно в Центральный пост, и выскочила.

Состав был подан, и все они, «заграничники», садились со своими новенькими чемоданами. Вообще, все они уезжали почему-то модными с иголочки, словно стряхивая здесь свое старое житье-бытье, словно и вправду ждала их гам «земля обетованная». И были говорливыми чрезвычайно, наверное, чтобы скрыть за этим нелов кость отъезда.

Па своем веку Лёлька видела разных отъезжающих: поляки уезжали в Народную Польшу, евреи — в Израиль, с баулами из желтой кожи. (В Израиль уехал Лерман из литкружка, а потом он прислал в НКОМ фотографию — сидит на камешке с винтовкой, на фоне пустыни. И ребята поражались: Лерман — с винтовкой!)

Лёлька прошагала по перрону с независимым видом, но не очень быстро, чтобы все-таки увидеть Сашку. Он стоял у подножки в своем бежевом костюме, и Лёльке показалось, — грустный, и ей захотелось подойти к нему, но она сдержала себя.

Не было у нее к Сашке никакой ненависти за его отступничество, а только сожаление, щемящее — человек не понимает, что делает; отъезд его — продолжение, по существу, судьбы отца Сашкиного, неизвестно зачем докатившегося от Уфы до Маньчжурии, продолжение эмиграции, которую они так ненавидели, потому что она лишила их Родины.

Лёлька проскочила мимо Сашки, отвернув голову, чтобы не смотреть на него, и совсем случайно увидела другое: в окне, из вагона, разговаривала с кем-то из провожающих Зоя Гордиенко, жена Гордиенко, того самого корнета, забранного в сорок пятом, и малыш в светлой рубашечке выглядывал у нее из-под руки. Такой причесанный мальчик, белобрысенький, сын Гордиенко. И Зоя, значит, тоже увозит его в Австралию, хотя сам Гордиенко в Союзе и, может быть, ждет, что они приедут к нему, когда это станет возможно? Хотя можно понять Зою — никаких известий о муже за восемь лет…

Поезд набирал ход, длинный обтекаемый южный экспресс. Пусто стало на перроне. Подземный переход поглотил провожающих, словно и не было их. Лёлька шла в техбюро и думала: уж он-то найдет, что искал, Сашка, — вещи, которых не было у него, когда он жил в саманной мазанке на откосе выемки железнодорожной! Просто жаль Сашку: что может быть страшнее пустоты душевной, когда не нужны уже все красивые вещи! Потому что одним этим не прожить человеку на земле.

Осень — время разлива маньчжурских рек, после летних ливней. В пятьдесят третьем году разлив небывалый: вода перешла уровень тридцать второго года!

Год тридцать второй — вход японцев в Харбин и наводнение. Лёлька хорошо знает это по фотографиям в «Рубеже» — залитая водой Китайская и лодки, вплывающие в окна, — как Венеция. Страшная Венеция — люди на крышах Затона, как потерпевшие крушение на островах, в бурном Сунгарийском море, которых в последние минуты снимают скауты из спасательных отрядов, а потом дом, подмытый на своей песчаной почве, ложится набок и идет ко дну!

Когда вода начала прибывать, папа строил дамбу между Чэнхе и Кусянтунем. Но вода обошла дамбу, вода просочилась сквозь почву, по водоносному слою — закон сообщающихся сосудов, и в одну ночь затопила Пристань и Нахаловку. А потом так же ушла сама в землю, когда спал общий разлив. Лето тридцать второго папа работал на дамбах и откачивал воду из затонувших кварталов, а мама — тогда еще молодая, — в беженских комитетах по спасению. Лёлька, конечно, сидела дома с бабушкой. Город хорошо помнит, что это значит — уровень тридцать второго года!

А теперь — снова — мешки на набережной. Река, огромная, мутная, взрыхленная, бьется о каменный причал, уже выше города, и брызги летят через трубчатые перила на клумбы, где еще доцветают лиловым и малиновым огнем осенние астры. Раскопанные аллеи в сквере и сваленный грудами камень. Бойцы НОА, в своих зеленых кепках и почерневших от пота куртках, несут на спинах корзины с землей: сотни корзин на спинах двигаются цепочкой — удержать, не пустить Сунгари в город!

Ветер. И красный — на ветер — закат. Круглое медное солнце прямо в воду садится, там, где должны быть кварталы затона. Пляшут волны — желтые, красным отсвеченные, словно кто-то разлил по воде горящее масло. Красным плакатом машет набережная, радио гремит тревогой и кричат катера — тупоносые, квадратные, как шаланды, сунгарийские катера — в Затон! На дамбу!

Лёлька стоит на носу катера. Ветер прижимает куртку к плечам. Связки лопат на палубе. И бьется угол брезента. Внизу, в трюме, поют девчата — комитетский субботник. Ирина внизу. И Юрка. А Сашки нет, далеко Сашка — у Южного полюса. А Пинка — в Санькэшу на прививках: разлив — эпидемия.

Длинный какой-то сегодня день. Словно конца этому не будет: мягко входит в жирную землю лопата, а поднять — не вытащишь! Девчата насыпали мешки, ребята таскали и укладывали. Мешки — джутовые из светлой соломы, плетеные, как лапти. Уложенные в дамбу, мешки сразу намокали и темнели. Дамба пулеметной лентой опоясывает сушу, которую и сушей не назовешь — хлюпает из-под почвы вода, Лёлькины теннисные туфли сразу намокли и стали похожи на комки грязи.

Юрка бегал с мешком на плече, чуть враскачку, по-китайски, и был он — совсем прежним, взъерошенным, в своей выгоревшей голубой фуражке студенческой, в старой кожанке, только узка она стала теперь ему в плечах и рукава коротки.

Обедали здесь же на дамбе, помидорами с хлебом и солью. Руки так и не удалось отмыть от глины, хотя Лёлька полоскала их старательно в Сунгари. В обед ребята затеяли спор: переплыть — не переплыть через протоку. Юрка шумел, что переплывет, — ты с ума сошел, Юрка, вода грязная и холодная! Но разве Юрку остановить! Юрка скинул кожанку, сунул Лёльке в руки свою одежку — по старой дружбе — держи! И нырнул, как с трамплина, с дамбы в Сунгари. Ребята стояли на мешках и кричали, болельщики:

— Давай, Юрка!

Ирина тоже кричала и аплодировала: «Юрка!» (Мальчишка еще какой, все-таки!) Юрка плыл саженками в коричневой, как кофе, воде, мимо стеблей гаоляна, затопленных по горло, одни метелки торчат. Смотри, Юрка, осторожно!

Конечно, он выдержал — на спор — до отмели и обратно! Юрка выскочил из воды весь сине-лиловый. Лёлька бросила ему на плечи куртку, Юрка прыгал на одной ноге, натягивая брюки. Ирина стояла тут же и выговаривала: что он за отчаянный, и разве так можно!

Все-таки для нее он тоже свой — Юрка — мальчик из одного класса.

И тут случилось непредвиденное — Юрка взглянул на Ирину. Ирина тоже была в кожанке — коричневой на зипере и в красной косынке — совсем комсомолка из фильма двадцатых годов, и эта лопата в руках — Юрка словно увидел ее впервые, и все сдвинулось у него в глазах. Ирина — «самая красивая девочка в классе», на которую он смотрел только издали, потому что сам был тогда смешным, веснушчатым, и в хвосте шагал в военном строю. К тому же, у нее — верный Боря, с наплечниками — Северо-Маньчжурский университет! Ирина — потом, на которую ему жаловалась Лёлька, — «не наш человек», со своими модными сумочками — враг Организации. И Ирина — здесь, с нами, в заляпанных грязью брюках, косынка красная, волосы русые на ветру — самая красивая женщина в мире… Юрка смотрел на нее как на открытие, как смотрят на произведение искусства — восторженно и отрешенно. Недолго — пока не закурил, потом отошел в сторону — перерыв закончился, ребята взялись за мешки. Но Лёлька увидела, вернее, почувствовала это Юркино озарение, потому что так уж получалось: боль его становилась ее болью.

И Лёлька подумала: если это правда — он окончательно потерян для нее. Трудно будет ему и больно, если не полюбит его так же Ирина — она ждет своего Сарычева. И в предвидении этой будущей боли Юркиной собственная ее словно отошла, отпустила, и осталась пустота.

…Синева и прозрачность осени. Горизонты сунгарийские чисты. И лежит в небе словно нарисованный мост, на котором стоял в охране в сорок пятом Гордиенко. Железнодорожная насыпь уходит на запад — узкой сухой полоской в бесконечном море разлива.

Катер идет на правый берег, неуклюже переваливаясь по гребням. Все сбились в трюм, потому что очень ветрено и свежо на палубе. Юрка сидит в проходе на чьих-то мешках и поет со всеми:

…И если ты скажешь мне снова, Я снова все это пройду!

Не понявший еще, что произошло с ним, Юрка…

В декабре пятьдесят третьего года Лёлька покинула станцню Харбин-Центральный и упорхнула в «высшие сферы», на работу в Комитет ССМ, выше которого, в масштабе харбинского мира и Лёлькиного понимания, ничего не было.

Журнал «Советская молодежь», который создавал Лазарь, не обеспечивал возложенных на него задач — оперативно доносить до молодежи решения Организации, и нужна была газета — еженедельный печатный орган. Комитет ССМ принял такое постановление, газета «Вперед, молодежь!» создана, и кому, как не Лёльке, было работать в ней!

Комитет послал в Управление дороги официальное письмо, с просьбой освободить инженера Елену Савчук от работы на станции Харбин-Центральный. Руководство Управления пошло навстречу Комитету ССМ: печать — великое дело! Савчук освободили, и Лёлька упорхнула в Комитет, отряхая, как говорится, «прах станции с ног», потому что ничего ценного и своего там у нее не оставалось.

И сидеть против Ирины на станции, видеть ее смущение, словно виновата та в чем-то перед Лёлькой за эту Юркину привязанность, хотя ни в чем она не виновата — все закономерно, трудно становилось к концу пятьдесят третьего года, и Лёлька сорвалась с облегчением в свои высшие сферы — в Комитет.

И теперь она каждое утро шла на работу, в здание на Мукденской — сердце Организации, где паркет блестит, как ледяной каток, пахнет кожей обитая дверь кабинета первого секретаря, и новый Лёлькин зав. сектором печати — Котик Колпаков сидит за огромным столом, обложившись журналами, и вдохновенно, как он говорит, — делает монтаж передовой статьи в номер. А Лёлькино дело — всё прочее, чем занимался прежде Петя Гусев в редакции, — клише и верстка. Опять щелкают знакомые печатные машины, выбрасывая сырые от типографской краски листы, опять дом с башенкой на углу Диагональной, в третий раз возвращает сюда Лёльку судьба.

В Комитете — кутерьма — подготовка к празднованию пятилетия Организации. В группах берут и перевыполняют обязательства: в честь четвертой годовщины КНР, тридцать шестой годовщины Октября, тридцатипятилетия комсомола и пятилетия ССМ. И Лёлька с ног сбилась, потому что все это нужно отражать в газете.

Подумать только — пять лет Организации! Это очень много — пять лет. Вся юность, но существу.

День пятилетия — двадцатое февраля пятьдесят четвертого.

Тяжелый бархатный занавес раздвигается на сцене совклуба, как перед последним действием пьесы «Харбин». Зал, где записывал добровольцев в охрану корнет Грохотов в сорок пятом, а потом стояли моряки Краснознаменной амурской флотилии. Первый Лёлькин «Интернационал» и руки, вскинутые в голосовании, — учредительная конференция. Красным покрытые столы — пять лет пленумов и совещаний. И Юрка, который не поднял здесь своего делегатского билета за первого секретаря. Елка новогодняя посреди зала высоченная, вертящаяся в звездах и лампочках (она долго не хотела вертеться и райкомовские ребята ползали под ней по паркету на коленках, налаживая моторчик). Комитетские карнавалы — запах хвои. И опять — Юрка в смешной маске Кота в сапогах — Юность.

Перед последним действием раздвигается занавес, только Лёлька еще не знает этого. Гимн Советского Союза гремит, проносится через зал алое знамя. Почетный караул из юнаков в красных галстуках — праздник Организации.

И Лёлька подымается под торжественный туш на сцену — Лёлька в новом платье, специально сшитом к этому дню, из васильковой шерсти — мягкие складки, белоснежная манишка на груди из жоржета, Лёльке вручают юбилейный значок — голубая эмаль, золотой венок и внутри красная звездочка. Пять лет служения Организации. Идут по красной дорожке на сцену между цветочных горшков с гортензиями за своими почетными грамотами старожилы Организации — повзрослевшие, руководящие теперь ребята сорок девятого. А Юрке грустно, наверное, сейчас, потому что он тоже мог быть среди них по праву. Юрка и Ирина сидят на балконе, и теперь это Иринина забота — отвлекать сегодня Юрку от грустных мыслей.

Другой какой-то стала за этот год Ирина — словно вернулась пора девичества. Локоны, ленточкой повязанные, спущены на шею, блузка, легкая розовая, обшитая кружавчиками. Юрка сидит около нее, грустный и счастливый одновременно.

Тосты подымаются за столом на банкете для юбиляров — за Организацию, за китайско-советскую дружбу. Одного только тоста нет, хотя ждут его все — за отъезд…

Но что-то изменилось все же в атмосфере, как бывает в феврале, когда влагой и теплом потянет ветер с юга и первый налет таяния ляжет на горбушки сугробов.

— Пора решить этот вопрос! — впервые смело кричал с трибуны последней конференции периферийный делегат из Хайлара. — Мы требуем отправить нас на Родину! Теперь, когда комсомол едет на целину! (Гром аплодисментов.)

А товарищ из генконсульства сидел в президиуме и загадочно улыбался. Вообще, славный был этот товарищ Блокин, сам еще молодой, симпатичный — коренастый такой, с комсомольским чубом на лбу. Последние полгода он постоянно приходил на вечера дружбы и смотрел — как-то хитро и добродушно. И это обнадеживало.

Весна пятьдесят четвертого. В Харбине — сосульки на крышах — все тает и капает. А где-то глубокие снега еще лежат — в Кулунде, и под Карагандой, и Акмолинском. Эшелоны идут по Союзу на целину, и Котик в Комитете стрелками отмечает их путь по карте. «Правда» пишет о первой борозде, первой палатке.

«…A мы? Неужели мы опять в стороне? Родина, позови нас, и мы выполним твое задание!»

Накануне пасхи, в страстную субботу, Лёлька шла домой из Комитета, и настроение у нее было подавленное. Пустота, как предел достигнутый, за которым нет ничего и быть не может. В комитетском саду цвела сакура, и все дорожки были усыпаны ее розовыми, словно бумажными, лепестками. Руководство Комитета уехало с полдня на машине в консульство. И сотрудники, вроде Лёльки, ходили друг к дружке по кабинетам и обсуждали разные весенние дела. Пасха в городе — куличи и крашеные яйца.

Вечером Лёлька в столовой гладила праздничные скатерти. Она, конечно, не пошла к заутрене, пошла одна мама. Пасха — мамин праздник, и Лёльке он совсем ни к чему.

Ночь была весенняя, синяя и, как всегда на пасху, свежая. В темноте по городу звонили пасхальные колокола. Лёлька кончала гладить, когда неожиданно рано пришла мама — еще и часу ночи не было. Мама села и уронила на стол руки, расстроенная. Мама ничего не объясняла толком, только повторяла:

— Я знаю, ты поедешь… Теперь ты, конечно, поедешь!..

Лёлька с трудом выяснила: во время заутрени отец Семен приостановил службу, на амвон поднялся председатель местного отделения общества граждан СССР и объявил: «Всем желающим разрешен въезд в Советский Союз на целину».

Заутреня была сорвана. Кто крестился, кто плакал, полцеркви ринулось по домам — сообщать новость! (Вот уж поистине драматический эпизод в харбинском стиле! Даже на Родину они не могли выехать иначе, как под звон пасхальных колоколов!)

Пасха тоже была сорвана. Куличи съели между прочим. Вместо традиционных визитеров в белых кашне — город метался по знакомым и советовался: что же теперь делать, все-таки это — целина!

В первый день пасхи к Лёльке прибежала Нинка. Нинка была серьезна и рассудительна. Целину Нинка представляла вполне реально — снежная пустыня, а посередине — трактор. Правда, Нинка надеялась, что ей, с ее медицинской профессией, даже на целине найдется дело в белом халате!

— Ты представляешь — на что мы едем?

Лёлька ничего не представляла — главное — едем! А там!..

— Вы едете не к теще на блины! — образно разъяснял на предотъездном собрании консульский сотрудник. Весь апрель Лёлька летала на вершок от земли, не замечая ни маминых отчаянных глаз, ни дедушкиного сопения в усы.

Комитет — боевой штаб отъезда на Родину…

Пыльные ветра дуют из пустыни Гоби, хлопают в Комитете форточки, и, как живые, шевелятся на столах вороха анкет. Тысячи людских судеб, вся эмиграция ложится на стол перед Лёлькой со своим Колчаком и КВЖД, японцами и ССМ. Лёлька, как опытный литработник, сидит и выправляет корявые биографии, потому что чего только не понаписала в них в этот взволнованный момент отъезжающая на Родину эмиграция! Лёлька подводит их под стандарт — никакой лирики. А потом они идут машинисткам в печать, а потом — в плотные коричневые конверты — в консульство. Вот он где кончает свое существование, Харбин, укладываясь в конверты в кабинете первого секретаря!

Опять город поделен на два — кто едет, а кто остается ждать своих документов в Австралию. И теперь уже исключают с позором из рядом ССМ тех, кто не едет — на целину! Хотя и собрания-то проводить некогда. Сумасшедший май месяц!

Все бегают ошарашенные, с отсутствующими глазами и добывают справки — от ДОБа, со старой работы, медицинские и прочие — невероятное количество справок нужно иметь за душой, оказывается, чтобы прожить на целине!

Всем харбинским влюбленным срочно понадобилось регистрироваться (все-таки неизвестно, что это за целина, и вдвоем не так страшно). Очереди стоят в консульстве в ЗАГС.

— Ты не представляешь, что там делается! — рассказывала Нинка. — Мы даже все бланки не заполняли: так и подписались — под пустыми — некогда!

Дело в том, что Нинка зарегистрировалась со своим Гошей — из медтехннкума. Всю прошлую осень — с наводнением и разливом Сунгари, они работали в отряде Красного Креста — по прививкам против эпидемии, под Санкешу. Ходили с сумками санитарными по китайским деревням, и сами жили в такой деревушке в фанзе, на канах. Гоша проявил себя там — какой он серьезный, деловой и заботливый: во дворе фанзы сложил из камешков печку, чтобы Нинка кипятила свои шприцы, и помогал ей носить воду — от колодца, под корявыми вязами. Если бы не Гоша, Нинке тяжко пришлось бы в тех походных условиях! И таким образом — в общем деле — они нашли друг друга.

Они приходили в Комитет оформляться на выезд в одинаковых светлых пыльниках и даже похожие, черноволосые — потомок забайкальского казачества Гоша (из Трехречья, Лёлька знала его — но Драгоценке) и Нинка — смуглая, как цыганочка. Не будь такой суматохи в городе, все бы сказали — какая прекрасная пара! И Нинка полноправно держала Гошу под руку.

Гоша уехал в командировку от Комитета — на периферию — с медосмотром отъезжающих. А Пинка ходит с гордым видом молодой жены, разлученной с мужем ради Родины.

Прошел слух: можно выбирать, куда ехать — в Казахстан или на Алтай. Учебник географии — о, это самая дефицитная теперь в Харбине книжка — изучают и спорят: кого привлекает Красноярск — говорят, там сопки, как в Маньчжурии, кого — Иртыш, потому что в нем когда-то утонул Ермак.

Тополя цветут в городе, белый пух летит в окна, словно все свои подушки вытряхивает город, да так оно и есть, по существу.

Магазины Чурина — метры ситца, закупаемые в дорогу — жатого, в цветочек, по последней моде. В Харбине — лето, и трудно поверить, что где-то могут потребоваться резиновые сапоги. Все, конечно, знают, что едут на целину, на работу в поле — ну, что ж, для этого шьются на заказ элегантные курточки на зиперах и брюки. В вопросах сельскохозяйственной экипировки Харбин ориентируется на последний фильм «Свадьба с приданым», — сапожки лакированные, платочки в горошек. Днем и ночью шьют и перелицовывают китайские портные и сапожники, снаряжая Харбин в дорогу, — конец эмиграции.

Китайские старьевщики со своими круглыми корзинками на скрипучих коромыслах — теперь настал их час, и никогда больше не будет такого: идут за бесценок бабушкины лампы и комоды, а то и совсем даром остаются в пустых квартирах. Правда, есть люди практичные и хозяйственные — везут все, вплоть до кочерги, почему не везти — бесплатные товарные вагоны, а выбросить никогда не поздно, по ту сторону границы!

Китайцы с ручными тележками на Вокзальном проспекте и на Сунгарийском — город, как кочевой табор, китайцы с арбами — пошел в ход весь гужевой транспорт! Ящики, ящики с номерами и фамилиями — чтобы не перепутать. Ящики на крытой платформе товарного двора, где была на практике Лёлька. Каждый день уходит эшелон на запад, с десяти утра — погрузка, в два — проводы на вокзале.

Зеленый состав и полукруглые окна вокзала. Лёлька бегает из Комитета на проводы, потому что уезжают все свои ребята:

— Ребята, до свиданья, до встречи на целине!

Словно уезжают они на веселый пикник, словно там снова все будет вместе в своем ССМ!

Ирина едет тоже, это не подлежит сомнению. Хотя дома у нее трагедия на высоком накале — маман падает в обморок:

— Подумать только, у нас готовы все документы в Австралию! И зачем тебе эта ужасная целина?!

Лёлька встретилась с Ириной за неделю до отъезда у Чурина, у витрины с китайскими кофточками, и они поговорили минут десять на прощанье. Пусть будет целина, если это необходимо, чтобы уехать туда! И сам собой разрешится проклятый тупик с разводом! Про Сарычева Лёлька не спросила ни слова, потому что не знала, ждет ли его еще Ирина? И о Юрке тоже…

Юрка, конечно, едет, и весь горит: главное, что беспокоит сейчас его — попасть в один эшелон с Ириной! Юрка торчит в Комитете:

— Послушай, Лёль… (Надо сделать так, чтобы их конверты пошли в консульство с одной партией).

«…Ну, конечно, я сделаю все, что могу, Юрка. Я сложу их рядом на столе первого секретаря, перед отправкой, и даже скрепочкой сколю, если это поможет! Я ведь все-таки друг тебе, Юрка…»

Город перетасовывается, как колода карт…

Лёлька сама заполняет свой конверт. Елена Савчук — одна анкета. А все они остаются здесь — мама, папа и дедушка.

— Незачем мне туда ехать — умирать! — говорит дедушка.

Дедушка ходит мрачный и согнутый, опираясь на палку, по дому и по саду и все думает. Дома, при отъезде, нужно сдавать государству — в китайскую контору. Возможно, дедушке трудно расстаться с домом, в котором тридцать лет прожито?

Папа сидит на стройке под Гирином и отмалчивается. Ехать он явно не собирается. Откровенно говоря, ему там совсем неплохо. Видимо, по наивности, папа считает, что так будет вечно. Или он просто побаивается ехать в Союз — кто их знает, этих советских, все-таки он был некогда прапорщиком в царской армии!

Целина папу не привлекает, и мама остается с ним. Они не поедут. Лёлька давно готова к этому. Хотя вполне вероятно, она никогда больше не увидит их, если они сейчас не поедут, потому что вдруг потом граница опять закроется? На Лёлькиной памяти никто еще никогда не переезжал свободно границу туда и обратно.

Лёльке просто некогда думать в это сумасшедшее лето в треске комитетских машинок и движении. Они работают до глубокой ночи — так надо — для Родины и для Организации. Часов в восемь вечера первый секретарь Комитета кормит свой, совсем одуревший, боевой штаб бутербродами с чайной колбасой на комитетской белой кафельной кухне. А потом они снова работают до двенадцати. Только в первом часу ночи их развозят по домам на «линейке» Общества граждан. Мама одна собирает Лёлькины чемоданы.

— Что тебе уложить?

— Не знаю! — Лёлька падает без снов на подушку. Скорее бы все это кончилось и поезд тронулся! Лёлька вообще не замечает мамы в эти последние дни предотъездные — мама разрывается на части, между папой, который явно не едет, и Лёлькой:

— Может быть, ты подождешь, мы все решим и поедем вместе попозже?

— Нет!

Мама, конечно, плачет, ну что ж, это положено перед отъездом…

Мама, не плачь.       Слышишь? Поезд гудит отправленье… И через минуту колеса, гремя, побегут… Если в битву с природой       уходит мое поколенье, Я оставаться в задних рядах не могу!

Эшелон уходил в полдень шестого июня. На вокзале играл оркестр и была огромная толпа. Мама терялась в ней, как песчинка.

Лёлька висела на поручнях подножки в новой белой блузке и через чьи-то головы жала чьи-то руки:

— До встречи на целине!

Поезд тронулся, и мама бросилась к подножке, но ее заслонили головы и букеты.

А Лёлька, все такая же сияющая, висела на вагонных поручнях и пела вместе со всеми:

До свиданья, мама, не горюй!..

Хотя она совсем не думала тогда о маме, потому что приобретала — Родину!