История русского шансона

Кравчинский Максим Эдуардович

Часть IV. Песни каторжан

 

 

Русские Вийоны

[20]

Однако за всей пестротой картинки не стоит забывать, что Российская империя образца XIX — начала ХХ века по-прежнему оставалась «страной рабов, страной господ», где сильны были реакционные проявления, где властвовала цензура, а за неосторожную фразу в куплете артист мог нарваться на крупные неприятности в виде штрафа и даже полного запрета публичного исполнения своих перлов.

Общество не могло не реагировать на подобные проявления монаршей «милости»: набирали силу протестные настроения, появилось движение народовольцев.

На этом фоне среди просвещенной публики возник острый интерес к положению «униженных и оскорбленных»: проституток, бродяг, люмпенов и, конечно, каторжан.

Немало подогревали ажиотаж публиковавшиеся материалы бывших заключенных, имена которых хорошо знала вся Россия: «Записки из мертвого дома» Ф. М. Достоевского, двухтомник П. Ф. Якубовича «В мире отверженных», путевые заметки о сибирской и сахалинской каторге Максимова и Дорошевича.

Зловещей привлекательности был полон роман из жизни городских низов «Петербургские трущобы» В. В. Крестовского, логическим продолжением которого полвека спустя стали очерки о жизни московского дна В. Гиляровского.

Писатель Всеволод Крестовский с юных лет увлекался изучением быта и нравов «подземного» мира. Совсем юным 18-летним студентом он написал знаменитую «Владимирку», которая моментально стала песней, полуторавековой предтечей «Владимирского централа». Причем в его времена песня считалась революционной:

Ой, дорога ль ты, дороженька пробойная. Ты пробойная ль дороженька, прогонная! Уж много на Руси у нас дороженек, Что дорог ли широкатных, поисхоженных: По иным гоняют царских слуг — солдатушек, По иным бредет убогий богомольный люд, От Соловок до Киева, по угодничкам, Что по третьим ли дороженькам шлют красен товар Все купцы, да молодцы, володимирцы. Широки ль уж те дорожки да укатисты, А уж шире ль, да длиннее, да утоптанней Нашей матушки-Владимирки — не быть нигде! Не одни-то по ней поручни притерлися, Не одни-то быстры ноженьки примаялись, Что и слез на ней немало ли проливано, А и песен про нее ль немало сложено! Далеко ты в даль уходишь непроглядную, Во студеную сторонушку сибирскую, Ох, дорога ль ты, дороженька пробойная, Ты пробойная ль дорожка Володимирская!

Книги Крестовского и Дорошевича, Достоевского и Якубовича стали «капиллярами», по которым субкультура перетекала в социум.

* * *

В 1860 году на прилавках петербургских книжных лавок появляются «Записки из мертвого дома».

«…По казармам раздавались песни, — предавался воспоминаниям Федор Михайлович.  — …Пьянство переходило уже в чадный угар, и от песен недалеко было до слез. Многие расхаживали с собственными балалайками, тулупы внакидку, и с молодецким видом перебирали струны. В особом отделении образовался даже хор, человек из восьми. Они славно пели под аккомпанемент балалаек и гитар. Чисто народных песен пелось мало.

…Пелись же большею частью песни так называемые у нас „арестантские“, впрочем все известные. Одна из них: „Бывало…“ — юмористическая, описывающая, как прежде человек веселился и жил барином на воле, а теперь попал в острог. Описывалось, как он подправлял прежде „бламанже шампанским“, а теперь —

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

В ходу была тоже слишком известная: „Прежде жил я, мальчик, веселился И имел свой капитал: Капиталу, мальчик, я решился И в неволю жить попал…“ и так далее. Только у нас произносили не „капитал“, а „копитал“, производя капитал от слова „копить“; пелись тоже заунывные. Одна была чисто каторжная, тоже, кажется, известная:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Другая пелась еще заунывнее, впрочем прекрасным напевом, сочиненная, вероятно, каким-нибудь ссыльным, с приторными и довольно безграмотными словами. Из нее я вспоминаю теперь несколько стихов:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Эта песня пелась у нас часто, но не хором, а в одиночку. Кто-нибудь, в гулевое время, выйдет, бывало, на крылечко казармы, сядет, задумается, подопрет щеку рукой и затянет ее высоким фальцетом. Слушаешь, и как-то душу надрывает. Голоса у нас были порядочные…»

* * *

Писатель-этнограф С. В. Максимов в солидном труде «Сибирь и каторга» (1871) уделяет особое внимание мотивам, бытующим в каторжанской среде, прослеживая их происхождение и влияние на «песни неволи», сочиненные светскими поэтами. Исследователь приходит к интереснейшим выводам:

«В тюремных песнях два сорта: старинные и новейшие…Старинные (…) начинают исчезать, настойчиво вытесняемые деланными искусственными песнями. Мы едва ли не живем именно в то самое время, когда перевес борьбы и победы склоняется на сторону последних.

Лучшие тюремные песни (чем песня старше, древнее, тем она свежее и образнее; чем ближе к нам ее происхождение, тем содержание ее скуднее, и форма не представляет возможности желать худшей) выходят из цикла песен разбойничьих. Сродство и соотношение с ними настолько же сильно и неразрывно, насколько и самая судьба песенного героя тесно связана с „каменной тюрьмой — с наказаньецем“. Насколько древни похождения удалых добрых молодцев повольников, ушкуйников, воров-разбойничков, настолько же стародавни и складные сказания об их похождениях, которые, в свою очередь, отзываются такою же стариною, как и первоначальная история славной Волги, добытой руками этих гулящих людей и ими же воспетой и прославленной. Жизнь широкая и вольная, преисполненная всякого рода борьбы и бесчисленными тревогами, вызвала народное творчество в том поэтическом роде, подобного которому нет уже ни у одного из других племен…

Непосредственно с Волги и из самых первых рук завещаны сибирским тюрьмам русские тюремные песни, из которых многие получены нами не из первых рук (из тюрем), а может быть, уже и из десятых (из старожитных селений, от свободных сибирских людей-старожилов). Завещание, таким образом, возымело широкое приложение, и от прямых наследников имущество перешло в боковые линии и, наконец, сделалось общим достоянием, как все в Сибири: леса, тайги, луга и степи.

(…) В конце же прошлого столетия выросли и появились уже во множестве те мотивы, на которых ясны следы крутой ломки и крупных народных переворотов. На эти произведения народного творчества намело пыли и накипело плесени городов с их фабриками и заводами, трактирами и барскими передними. Живой памяти народной послужили печатные песенники, особенно сильно пущенные в народ в начале нынешнего столетия, богатого подобного рода сборниками даже в многотомных изданиях. Уцелела коренная народная песня только в захолустьях, не тронутых городским чужеземным влиянием.

Сибирь (…) не переставала, по образцам и примерам, давать из удалых разбойников авторов тюремных песен.

Страшный не так давно для целого Забайкалья разбойник Горкин не менее того известен был как отличный песельник и юмористический рассказчик. Живя по окончании срока каторжных работ на поселении, он ушел весь в страсть к лошадям и на своих рысаках возил откупных поверенных, потешая их своими лихими песнями и необычайно быстрою ездою. С пишущим эти строки он охотно поделился рассказами о своих похождениях. Затем последние годы он приплясывал и припевал на потеху деревенских ребят, шатаясь по Забайкалью в звании нищего. Разбойник Гусев, бежавший из Сибири в Россию и ограбивший собор в Саратове, в саратовском тюремном замке сложил песню: „Мы заочно, братцы, распростились с белой каменной тюрьмой“, которая ушла и в Сибирь.

Известный малороссийский разбойник Кармелюк был также поэтом и автором не разбойничьих, но элегических песен…

Нам самим лично удалось видеть на Карийских золотых промыслах ссыльнокаторжного Мокеева, сосланного за грабеж и отличавшего в себе несомненно поэтическую натуру, высказавшуюся и в жизни на воле, и в жизни на каторге и даже выразившуюся в порывах к стихотворству.

…Мокееву немудрено было соблазнить каторжных теми своими песнями, которыми приладился он к общему настроению арестантского духа, т. е. когда его муза снисходила до сырых казарм и тяжелых работ или хотя бы даже и до купоросных щей. Арестанты, как мы видели, невзыскательны и в ущерб настоящим народным песням привыкли к тем, которые нуждаются в торбане и трескотне тарелок; вкус давно извращен и поэтическое чутье совсем утрачено.

Вот для примера песня, пользующаяся особенною любовью тюремных сидельцев не только в России, но и в Сибири, песня, распространенность которой равносильна самым известным и любимым старинным русским песням. Столичные песельники в публичных садах и на народных гуляньях, известные под странным именем „русских певцов“, вместе с цыганами представляют тот источник, из которого истекают вся порча и безвкусие. Здесь же получил образование и автор прилагаемой песни, и здесь же выучились находить вдохновение новейшие творцы псевдонародных русских песен. Такова песня в целом виде и с более замечательными вариантами:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

По словам сибирских арестантов, песня эта сочинена в конце 40-х годов нынешнего столетия, и основная канва ее приписывается, как сказано нами, разбойнику Гусеву.

(…) Новая тюремная песня — близкая свойственница новомодным лакейским, трактирным и фабричным песням.

В Сибири (…) из готового материала составляются новые песни, в которых начало взято из одной, конец приставлен из другой. Эта перетасовка и перекройка стихов — дело обычное у арестантов.

Сохранились и песни, завещанные волжскими и другими разбойниками, некогда наполнявшими сибирские тюрьмы в избытке. Ими же занесены и забыты многие песни и в сибирских каторжных тюрьмах, где успели эти песни на наши дни частью изменить, частью изуродовать, а частью обменять на другие. Свободное творчество не получило развития; причину тому ближе искать в постоянных преследованиях приставниками. Песня в тюрьме — запрещенный плод. Дальнейшая же причина, естественным образом, зависит от тех общих всей России причин исторических, которые помешали создаваться новой песне со времен Петра Великого. Вначале вытесняли народные песни соблазнительные солдатские (военные), в которых ярко и сильно высказалось в последний раз народное самобытное творчество (особенно в рекрутских). С особенною любовью здесь приняты и особенным сочувствием воспользовались песни рекрутские и в сибирских тюрьмах. Затем растянули по лицу земли русской войска в то время, когда уже познакомились они с деланною, искусственною и заказною песнею; потом завелись фабричные и потащили в народ свои доморощенные песни, находящиеся в близком родстве с казарменными; наконец, втиснули в народ печатные песенники с безграмотными московскими и петербургскими виршами, с романсами и цыганскими безделушками.

…В сибирских тюрьмах есть еще несколько песен, общеупотребительных и любимых арестантами, несмотря на то что они, по достоинству, сродни кисло-сладким романсам песенников.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Или:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

…Из известных романсов пробрался в тюрьмы, между прочим, варламовский — „Что не ветер ветку клонит“.

Несомненно, что сочинение этих песен принадлежит каким-нибудь местным пиитам, которые пустили их в толпу арестантов и занесли, таким образом, в цикл тюремных песен. Не задумались и арестанты принять их в руководство: благо песни в некоторых стихах близки к общему настроению духа, намекают (не удовлетворяя и не раздражая) о некоторых сокровенных думах и, пожалуй, даже гадательно забегают вперед и кое-что разрешают. Не гнушаются этими песнями арестанты, потому что требуют только склада (ритма) на голосе (для напева), а за другими достоинствами не гоняются…

…Арестанты ничем не брезгают: они берут в тюрьму (хотя там и переделывают по-своему) также и песни свободных художников, какими были, например, поэты Лермонтов и Пушкин. Берут в тюрьму (и только переиначивают немного) и песню, сложенную на другом русском наречии и тоже поэтом и художником, каким был, например, известный малороссийский разбойник Кармелюк. В то же время поют арестанты: „Ударил час — медь зазвучала“, но, разумеется, с приличною прибавкою: „Ударил час — цепь зазвучала и будто стоны издала; слеза на грудь мою упала, душа заныла-замерла“. Поют арестанты и „Лишь только занялась заря“, „Прощаюсь, ангел мой, с тобою“, „Во тьме ночной ярилась буря“ и „Не слышно шуму городского“ — все те, одним словом, песни, которые близко подходят своим смыслом к настроению общего тюремного духа. В особенности распространена последняя: „Не слышно шуму городского…“

Распространена тем более эта песня, что в ней есть и „бедный юноша — ровесник младым цветущим деревам“, который „в глухой тюрьме заводит песню и отдает тоску волнам“. Выражено и прощанье с отчизною, родным домом и семьею, от которых узник за железною решеткою навек скрылся, и прощание с невестою, женою и тоска о том, что не быть узнику ни другом, ни отцом, что застынет на свете его место и сломится его венчальное кольцо. Выражена в песне и надежда… Вот, для образца, та песня, в которой извращен Лермонтов:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

У этой песни есть двойник, как будто переделка Пушкина:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

…Вот песня, носящая название „Песни бродяг“ и преданием приписываемая „славному вору, мошеннику и сыщику московскому Ваньке Каину“, жившему в начале прошлого столетия:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

…В тюремных песнях веселость и насмешливость приправлены, с одной стороны, значительною долею желчи, с другой — отличаются крайнею безнравственностью содержания: веселость искусственна и неискренна, насмешка сорвалась в одно время с больного и испорченного до уродства сердца. С настоящими юмористическими народными песнями эти тюремные имеют только общего одно: веселый напев, так как и он должен быть плясовым, т. е. заставляет скованные ноги, по мере возможности, выделывать живые и ловкие колена, так как и в тюрьме веселиться, плясать и смеяться иной раз хочется больше, чем даже и на вольной волюшке. Песен веселых немного, конечно, и собственно в смысле настоящих тюремных, которые мы назовем плясовыми, из известных нам характернее других две: „Ох, бедный еж, горемышный еж, ты куда ползешь, куда ежишься?“ и „Эй, усы — усы проявились на Руси“…»

 

«Песни отверженных»

Ближе к финалу века русское общество было взбудоражено откровениями молодого народовольца Петра Филипповича Якубовича (1860–1911).

Его литературную деятельность высоко оценивали Чехов, Горький и Короленко.

Он первым перевел на русский язык «Цветы зла» французского поэта Шарля Бодлера, составил известную в свое время хрестоматию «Русская муза».

Цикл автобиографических очерков об Акатуйской каторге «В мире отверженных» имел огромный успех и вызвал широкий общественный отклик. Немало строк посвятил революционер интересующей нас теме.

Особенно острые чувства вызывали во мне неведомые арестантские массы, когда по вечерам собирался их могучий хор и далеко по Волге разносились, под музыку цепей, дикие напевы, где слышалась то бесконечная грусть, то вдруг опять бесшабашная отвага и удаль.

… — Эхма! Давайте-ка лучше песенку, братцы, споем! — сказал молодой, довольно красивый парень Ракитин, имевший в тюрьме прозвище «осинового ботала» (так назывался бубенчик, который вешают на шею коровам, чтоб они не заблудились в тайге).

И, не дожидаясь поощрения, он запел высоким, сладеньким тенорком:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Но эта песня, должно быть, не понравилась ему, и он тотчас же затянул другую:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

…Едва забрались мы в глубину штольни и бегло осмотрели ее, как Башуров, не раздумывая долго, запел, так что от неожиданности я вздрогнул:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Бодрящие ноты молодого, звучного тенора огласили мрачные каменные стены, столько лет не слыхавшие ничего, кроме унылого бряцанья кандалов, монотонных постукиваний молотка да тяжелых вздохов измученных, несчастных людей.

Сначала несколько испуганно, затем радостно отозвалось этим бодрым звукам и мое изболевшее сердце…

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

подхватил красивый баритон Штейнгарта:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Звуки шли все выше и выше, аккомпанируемые звоном настоящих цепей, хватая за душу, звуча горьким упреком кому-то, зовя на что-то смелое и великое…

— Откуда вы взяли, господа, эти слова и этот мотив? — полюбопытствовал я, когда певцы окончили свой импровизированный дуэт.

— В дороге один бродяга-певец научил нас. Он уверял, будто это — каторжный гимн, или «карийский гимн», как он называл его.

— Ну, вряд ли, господа, настоящий каторжник сочинял этот «гимн»! Тот плохо знает каторгу, кто считает, например, «заржавленные оковы» атрибутом особенно тяжких испытаний.

— Как так?

— А вот сами увидите, заржавеют ли ваши кандалы при постоянном ношении. Напротив, они будут блестеть как стеклышко!

…Но когда работа несколько налаживалась, он первый начинал петь под дружные удары арестантских молотков:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Башуров присоединялся. И когда на темном дне холодного неприветливого колодца раздавались стройные звуки «каторжного гимна», несясь в вышину то в виде горькой жалобы, то гневной угрозой, на душе становилось как-то жутко и сладко… Особенно стих —

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

производил сильное впечатление, вызывая у меня каждый раз невольную дрожь.

И вдруг жизнерадостный Валерьян переходил к веселой песенке Беранже:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

И, дружно и быстро стуча молотками по бурам, мы все подхватывали хором…

Еще и еще раз наступала весна… Каждый год пробуждает она в душе арестанта забытую сладкую боль, муки надежды и отчаяния.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

жалуется тюремная песнь, сложенная, по всей вероятности, не в иную какую, а именно в весеннюю пору:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

И горькой иронией над самим собою, бесконечно трогательной скорбью звучит это обещание певца пойти в монахи, когда следующие за тем строки песни, меняя не только размер, но и смысл стиха — в отчаянии раскрывая, так сказать, все свои карты — говорят:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Лихой песенник Ракитин прибавлял, бывало, к этой песне еще один стих, которого другие тюремные певцы не знали…

…Арестанты были мрачны, сердиты и до того грозно-молчаливы, что я остерегался даже обращаться к ним с какими-либо вопросами; настроение у всех было тягостное, подавленное, точно в присутствии покойника. О песнях в такое время забывали и думать, и только молотки нервно и упрямо продолжали свою однообразную щелкотню. Под могучими ударами настоящих бурильщиков без конца и без передышки раздавалось напряженное, гневное «тук! тук! тук!». У меня, напротив, выходило унылое, минорное «тук да тук! тук да тук!» — и под эти минорные звуки сама собою складывалась грустная песня:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Как и многие другие оказавшиеся в неволе интеллигенты, Якубович периодически был вынужден развлекать уголовников, по выражению арестантов другой эпохи, «тискать ро маны», т. е. пересказывать им вкратце известные литературные сюжеты (желательно приключенческого характера) или читать подходящие «аудитории» стихи.

«…Я взял один из томиков Пушкина и раскрыл „Братьев-разбойников“, — „ностальгировал“ мятежник.  — Все немедленно стихло. Я начал:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

— Это про нас! — закричало сразу несколько голосов. Все лица оживились и приняли разудалое выражение.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

При этих словах некоторые из арестантов попытались пуститься в пляс. Юхорев прикрикнул на них; но когда я стал читать дальше:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

он вдруг сам привскочил с места, подбоченился, притопнул ногой и в порыве восторга загнул такое словцо, что я невольно остановился в смущении.

— Это как я же, значит, на Олекме с Маровым действовал! — закричал он. — Знай наших!

Такого сюрприза я, признаюсь, положительно не ожидал.

Мне стало совестно и за себя и за Пушкина…

Больше всего за себя, конечно, за то, что я выбрал для первого дебюта такую неудачную вещь, не сообразив, с какой аудиторией имею дело. Я хотел было остановиться и прочесть что-нибудь другое, но поднялся такой гвалт, что я принужден был окончить „Братьев-разбойников“. На шум явился, однако, надзиратель.

— Что за сборище? — закричал он. — По камерам! На замок опять захотели?»

 

«На дело» с Пушкиным

Надеюсь, вы помнили мое обещание затронуть тему Пушкина и русского шансона.

Теперь оно выполнено. Но не до конца.

Лет пять назад для своей книги «Песни, запрещенные в СССР» я брал интервью у шансонье Виктора Тюменского. Тогда на слуху была ситуация с запрещением на канале НТВ показа в прайм-тайм сериала о жизни заключенных «Зона», где саунд-треком звучала песня моего визави.

В беседе мы коснулись актуального и сегодня вопроса неприятия криминальной темы в жанре и вообще понимания шансона как песни криминальной направленности.

Пародия на А. С. Пушкина из журнала «Соловецкие острова» (1929).

На мою реплику, отчего то тут, то там разворачиваются кампании по «запрету шансона в маршрутках», почему известные деятели культуры начинают писать в газеты открытые письма с призывом чуть ли не судить за исполнение «Мурки»,

Виктор Михайлович разразился следующим монологом:

Думаю, это происходит от стереотипов или незнания досконально истории вопроса, наверное.

Лично мне разговоры о вредоносном влиянии «шансона» на молодежь кажутся бредом чистой воды. Ты упомянул письма различных уважаемых людей о необходимости введения цензуры, запрете жанровой музыки и т. д. Я помню, режиссер Ленкома Марк Захаров пару лет назад посмотрел «Новогодний огонек», где все наши звезды пели, кто «Мурку», кто «Бублички», кто «Институтку», и разразился гневным посланием в духе советских газет ( имеется в виду статья «Здравствуй, моя Мурка!» М. Захарова, «МК», Телегазета от 16.01.2003 г. — М.К. ).

Я просто обалдел, умнейший вроде человек, а видит корень зла в песнях, которые в России были, есть и будут. Это ж наш национальный жанр, если вдуматься! Мне так захотелось ему ответить! Если человек склонен совершить преступление, то он может хоть ежедневно ходить в оперу, но все равно украдет…

Помнишь Ручечника, которого сыграл Евстигнеев, в фильме «Место встречи изменить нельзя»? А вот еще пример!

Ты в первой книге ( Тюменский имеет в виду мой литературный дебют «Русская песня в изгнании», «Деком», 2007 г. — М.К. ) часто ссылался на писателя-эмигранта Романа Гуля. Я его тоже читал. «Апология русской эмиграции» — одно из моих любимых мемуарных произведений. Роман Борисович прожил долгую жизнь и с кем только не встречался. Я тебе прямо прочту, ты должен помнить этот момент! Вот! Вот ответ всем деятелям, желающим ввести цензуру и утверждающим, что «блатная песня» дурно влияет на умы граждан.

Слушай! Роман Борисович приводит поразительный рассказ, как нельзя лучше иллюстрирующий мою мысль. В Париже ему довелось столкнуться с одним крайне странным и страшным персонажем российской истории, и вот что из этого вышло.

«Захожу я как-то к Б. И. Николаевскому (Б.И.), — пишет Гуль.  — Он — за столом, а в кресле какой-то смуглый, муругий, плотный человек с бледно-одутловатым лицом, черными неопрятными волосами, черные усы, лицо будто замкнуто на семь замков. При моем появлении муругий сразу же поднялся: „Ну, я пойду…“ Николаевский пошел проводить его… Возвращается и спрашивает с улыбкой: „Видали?“ — „Видел, кто это?“ — Б.И. со значением: „А это Григорий Мясников…“ — Я, пораженно: „Как? Лидер рабочей оппозиции? Убийца великого князя Михаила Александровича ( брат Николая II. — М.К. )?!“ Б.И. подтверждающе кивает головой: „Он самый. Работает на заводе. Живет ультраконспиративно по фальшивому паспорту, французы прикрыли его. И все-таки боится чекистской мести. Совершенно ни с кем не встречается. Только ко мне приходит. Рассказывает много интересного… Знаете, он как-то рассказывал мне, что толкнуло его на убийство великого князя…“»

И Б.И. передал мне рассказ Мясникова, что когда он был молодым рабочим и впервые был арестован за революционную деятельность и заключен в тюрьму, то, беря из тюремной библиотеки книги, читал Пушкина, как говорит, «запоем» (оказывается, Пушкин — любимый поэт Мясникова!). И вот Мясников наткнулся на стихотворение «Кинжал», которое произвело на него такое впечатление, что в тюрьме он внутренне поклялся стать вот таким революционным «кинжалом». Вот где психологические корни его убийства, и говорил он об этом очень искренне.

Конечно, Александр Сергеевич Пушкин не мог бы, вероятно, никак себе представить такого потрясающего читательского «отзвука» на его «Кинжал»… Приведу стихотворение, и посмотри, есть ли в нем хоть какая-нибудь связь с той манией, которая вспыхнула в большевике Мясникове…

Как говорится, кто захочет — и в балете увидит порнографию…

Приводить текст стихотворения полностью я не буду. Кому интересно, пусть отыщет его сам. Добавлю только, что убил Мясников безоружного князя подло, но и сам в дальнейшем «кончил стенкой» в подвалах Лубянки.

А напоследок — пара пушкинских строк:

Как адский луч, как молния Богов, Немое лезвие злодею в очи блещет, И, озираясь, он трепещет Среди своих пиров. Везде его найдет удар нежданный твой: На суше, на морях, во храме, под шатрами, За потаенными замками, На ложе сна, в семье родной…

 

«Любимая песня Ильича»

Мы помним, что долю «узников» воспевали многие: М. Ю. Лермонтов и А. Н. Майков, А. В. Кольцов и А. К. Толстой, А. С. Пушкин и Н. А. Некрасов. Часто эти стихи становились песней, но, даже повествующие о «казенном доме», они оставались образцами высокой поэзии.

«Онлайнрепортажи» народовольцев и других «мастеров пера» позволили прочитать (а позднее — и услышать) широким массам подлинный каторжанский фольклор.

Кроме того, стали появляться песни, созданные образованными и просвещенными людьми, волею судьбы или собственных убеждений прошедшими через неволю.

Начало этому положили, конечно, декабристы. Подхватили эстафету народовольцы.

Самым известным произведением по сей день остается революционный траурный марш-песня «Замучен тяжелой неволей» (в оригинале — «Последнее „прости“).

Стихотворение посвящено памяти студента П. Ф. Чернышева, арестованного в августе 1874 года за „хождения в народ“ и умершего от туберкулеза в Петропавловской крепости двумя годами позже.

Вскоре после первой публикации (Лондон, 1876) стихотворение ушло в народ, потеряв при этом часть текста, но приобретя мелодию.

Замучен тяжелой неволей, Ты славною смертью почил… В борьбе за народное дело Ты голову честно сложил… Служил ты недолго, но честно Для блага родимой земли… И мы, твои братья по делу, Тебя на кладбище снесли… …Но знаем, как знал ты, родимый, Что скоро из наших костей Подымется мститель суровый И будет он нас посильней!

Похороны студента Чернышева превратились в большую политическую демонстрацию.

А уже год спустя, на похоронах другого бунтаря, эта песня зазвучала, подхваченная сотнями голосов его товарищей.

Из-за сходства фамилий текст часто бытовал с ошибочной припиской: „Замученному в остроге Чернышевскому“, хотя Николай Гаврилович (Чернышевский) был жив и просто находился в то время в Вилюйской ссылке.

Но его имя было на слуху и даже первые публикации текста часто сопровождались неверным посвящением.

Г. А. Мачтет. Предполагаемый автор любимой песни Ильича.

Считается, что автором гимна был народоволец Григорий Александрович Мачтет (1852–1901), входивший в небольшую группу революционеров, собиравшихся на тайных квартирах в Петербурге. Именно среди документов этой группы был найден рукописный текст произведения.

По инициативе идеологического отдела ЦК КПСС в 1961 году институт криминалистики при прокуратуре СССР произвел экспертизу почерков членов подпольного кружка. Оказалось, оригинал не принадлежит никому из подпольщиков и до сих пор вопрос авторства остается открытым.

Дорогостоящая операция не была прихотью партийных „меломанов“.

Из воспоминаний Н. К. Крупской и других „соратников Ильича“ известно, что эту композицию В. И. Ленин предпочитал всем остальным. После смерти „вождя“ на едва возрожденной фабрике грамзаписи песня была записана на пластинку в исполнении Московской государственной капеллы Александрова. На этикетке было указано: „Замучен тяжелой неволей“ (любимая песня Ильича)».

 

«Гимн каторги»

В 1903 году «король репортеров» Влас Михайлович Дорошевич (1865–1922) издает, пожалуй, самый знаменитый свой труд о сахалинском «остроге».

В увесистом томе была отдельная глава «Песни каторги».

…Даже страшная сибирская каторга былых времен, мрачная, жестокая, создала свои песни. А Сахалин — ничего. Пресловутое:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Кажется — единственная песня, созданная сахалинской каторгой. Да и та почти совсем не поется. Даже в сибирской каторге был какой-то оттенок романтизма, что-то такое, что можно было выразить в песне. А здесь и этого нет. Такая ужасная проза кругом, что ее в песне не выразишь. Даже ямщики, эти исконные песенники и балагуры, и те молча, без гиканья, без прибауток правят несущейся тройкой маленьких, но быстрых сахалинских лошадей. Словно на козлах погребальных дрог сидит. Разве пристяжная забалует, так прикрикнет: «Н-но, ты, каторжная!»

И снова молчит всю дорогу, как убитый. Не поется здесь.

— В сердце скука! — говорят каторжане и поселенцы.

«Не поется» на Сахалине даже и вольному человеку. Помню, в праздничный какой-то день из ворот казарм выходит солдат-конвойный. Урезал, видно, для праздника. В руках гармония и поет во все горло. Но что это за песня? Крик, вопль, стон какой-то. Словно вопит человек «от зубной боли в душе». Не видя, что человек «веселится», подумать можно, что режут кого. Да и не запоешь, когда перед глазами тюрьма, а около нее уныло, словно тень, в ожидании «заработка» бродит старый палач Комлев.

…В тюрьме поют редко. Не по заказу. Слышал я раз пение в Рыковской «кандальной».

Дело было под вечер. Поверка кончилась, арестантов заперли по камерам. Начальство разошлось. Тюремный двор опустел. Надзиратели прикорнули по своим уголкам. Сгущались вечерние тени. Вот-вот наступит полная тьма. Иду тюремным двором, остановился, как вкопанный. Что это, стон? Нет, поют.

Кандальники от скуки пели песню сибирских бродяг «Милосердные»… Но что это было за пение! Словно отпевают кого, словно похоронное пение несется из кандальной тюрьмы. Словно отходную какую-то пела эта тюрьма, смотревшая в сумрак своими решетчатыми окнами, отходную заживо похороненным в ней людям. Становилось жутко…

Славится между арестантами как песенник старый бродяга Шушаков, в селении Дербинском, — и я отыскал его, думая «позаимствоваться». Но Шушаков не поет острожных песен, отзываясь о них с омерзением.

— Этой пакостью и рот поганить не стану. А вот что знаю — спою.

Он поет тенорком, немного старческим, но еще звонким. Поет «пригорюнившись», подпершись рукою. Поет песни своей далекой родины, вспоминая, быть может, дом, близких, детей. Он уходил с Сахалина «бродяжить», добрался до дому, шел Христовым именем два года. Лето целое прожил дома, с детьми, а потом «поймался» и вот уж 16 лет живет в каторге. Он поет эти грустные, протяжные, тоскливые песни родной деревни. И плакать хочется, слушая его песни. Сердце сжимается.

— Будет, старик!

Он машет рукой:

— Эх, барин! Запоешь, и раздумаешься.

Это не человек, это «горе поет!»

Но у каторги есть все-таки свои любимые песни. Все шире и шире развивающаяся грамотность в народе сказывается и здесь, на Сахалине. Словно слышишь всплеск какого-то все шире и шире разливающегося моря. В каторге очень распространены «книжные» песни. Каторге больше всех по душе наш истинно народный поэт, — чаще других вы услышите: «То не ветер ветку клонит», «Долю бедняка», «Ветку бедную», — все стихотворения Кольцова.

А раз еду верхом, в сторонке от дороги мотыгой поднимает новь поселенец, по́том обливается и поет: «Укажи мне такую обитель» из некрасовского «Парадного подъезда». Поет, как и обыкновенно поют это, на мотив из «Лукреции Борджиа».

— Стой. Ты за что?

— По подозрению в грабеже с убивством, ваше высокоблагородие.

— Что ж эту песню поешь? Нравится она тебе, что ли?

— Ничаво. Промзительно!

— А выучился-то ей где?

— В тюрьме сидемши. Научили.

Приходилось мне раза три слышать:

«Хорошо было Ванюшке сыпать» (спать) — переделку некрасовских «Коробейников».

— Ты что же, прочитал ее где, что ли? — спросил я певшего мне сапожника Алфимова.

— Никак нет-с. В тюрьме обучился.

Из чисто народных песен каторга редко поет «Среди долины ровные», предпочитая этой песне ее каторжное переложение «Среди Данилы бревна» — бессмысленную и циничную песню, которую, впрочем, как и все, тюрьма поет тоже редко. Любят больше других еще и малороссийскую:

«Солнце низенько, вечер близенько».

И любят за ее разудалый припев, который поется лихо, с присвистом, гиканьем, постукиванием в ложки «дисциплинарных» из бывших полковых песенников, с ругательными вскрикиваниями слушателей.

Почти всякий каторжанин знает, и чаще прочих поется очень милая песня:

«Вечерком красна девица…»

Песня тоже нравится из-за припева. И помню одного паренька — он попался за какой-то глупый грабеж — как он пел это «тяга, тяга, тяга, тяга!» Всем существом своим пел. Раскраснелся весь, глаза горят, на лице «полное удовольствие»: словно и впрямь видит знакомую, родную картину.

…Но все эти песни поются только молодой каторгой — и вызывают негодование стариков:

— Ишь, черти! Чему обрадовались!

Особенно, помнится, разбесила одного старика песня про девицу, которая «гусей домой гнала». Припев «тяга, тяга» приводил его прямо в остервенение.

— Начальству жалиться буду! Покоя не даете, черти! — орал он. А это угроза на каторге необычная.

— Да почему ж тебе, дедушка, так эта песня досадила? — спрашиваю.

— А то, что не к чему ее играть.

И, помолчав, добавил:

— Бередит. Тьфу!

Бог весть, какие воспоминания бередили в душе старого бродяги эти знакомые слова: «тяга, тяга».

Из специально тюремных песен из Сибири на Сахалин пришли немногие. Если в тюрьме есть 5–6 старых «еще сибирских» бродяг, они под вечерок сойдутся, поговорят о «привольном сибирском житье»:

— «Сибирь — матушка благая, земля там злая, а народ бешеный!»

И затянут под наплывом нахлынувших воспоминаний любимую бродяжескую: «Милосердные наши батюшки»… Поют, и вспоминается им свобода, беспредельная тайга, «саватейки», «бешеный», но добрый сибирский народ.

А сахалинская каторга, не знающая ни Сибири, ни ее отношения к каторге, смеется над ними, над их воспоминаниями, над их песней.

…Есть еще излюбленная «сибирская» песня, которую время от времени затягивает каторга:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Когда эту песню, рожденную в Якутской области, поет каторга — от песни веет какою-то мрачною, могучею силой. Сколько раз я жалел, что не могу записать мотивов этих песен!

Интересно было бы записать напев и этой, когда-то любимой, а теперь умирающей каторжной песни:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Эта песня — отголосок теперь упраздняемых «этапов».

И пела мне каторга свою страшную песнь, которую я назвал бы «гимном каторги». Что за заунывный, как стон осеннего ветра, мотив. Всю душу, истомившуюся тоскою по родине, вложила каторга в этот напев. И когда вы слышите эту песню, вы слышите душу каторги.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Мне пели ее в тюрьме под вечер, после поверки. Пели все. Здоровый парень, сидя на нарах и глядя куда-то вверх, покрывал хор своим заливным тенором и уныло выводил про жавороночка, пел про обиду и месть, словно мечтал вслух. А из темных углов неслось это надрывающее душу:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Унылое, безнадежное. Горло себе перерезать можно, слушая такое пение.

Но все эти песни, в Сибири рожденные, на Сахалин привезенные, как я уже говорил, не любит каторга. Они «бередят». И если уж петь — она предпочитает другие, — «веселые». Их нельзя передать в печати. И что это за песни! Это даже не цинизм… Это совсем уж черт знает что: бессмысленнейший набор слов, из сочетания которых выходит что-то похожее на неприличные слова.

Вот вам что поет каторга. Говорят, что песня — это «душа народа».

И каторга поет песни, от которых то веет сентиментальностью, этим «суррогатом чувства», который часто заменяет у людей настоящее чувство, то вечно ноющей раной — тоскою по родине, то злобой, то пережитыми страданиями, то напускным «куражом», то цинизмом и каторжной «оголтелостью».

А чаще всего каторга молчит…

 

«Рваный» жанр

В 1882 году Владимир Иванович Немирович-Данченко, родной брат будущего основателя МХТа, написал песню «Умирающий»:

Отворите окно… отворите!.. Мне недолго осталося жить; Хоть теперь на свободу пустите, Не мешайте страдать и любить! Горлом кровь показалась… Весною Хорошо на родимых полях — Будет небо сиять надо мною, И потонет могила в цветах. Сбросьте цепи мои… Из темницы Выносите на свет, на простор…

Что пробудило вдохновение поэта, мне не известно.

Возможно, он тоже почувствовал всплеск интереса к каторжанской песне, но вряд ли мог даже предположить, что апогей этого интереса будет неразрывно связан с его братом Василием и дебютной постановкой, открывавшей первый сезон в основанном им театре.

Открытка с рекламой пьесы М. Горького «На дне» (1902).

В 1902 году произошло событие, не только добавившее популярности песням «городских низов», но легализовавшее этот жанр в целом.

Самое непосредственное отношение к этому имели Василий Иванович Немирович-Данченко и… «пролетарский писатель» Максим Горький.

Дело в том, что 18 декабря уже помянутого девятьсот второго года состоялась премьера его пьесы «На дне» — где главные герои, как известно, обитатели ночлежки для бездомных, — в которой впервые с большой сцены прозвучала тюремная песня «Солнце всходит и заходит».

По этой причине авторство ее часто ошибочно приписывали самому Горькому, но в «Литературных воспоминаниях» Н. Д. Телешова (1931) говорится, что знакомый Горького поэт Скиталец пел песню задолго до того, как она прозвучала со сцены МХТа. О более раннем происхождении свидетельствует и первая публикация нот «Солнце всходит и заходит…» в издательстве Циммермана (1890).

Открытка с текстом песни «Солнце всходит и заходит» (1902).

Исполнялось произведение на мотив старинной каторжной песни «Александровский централ». По словам Ивана Бунина, «эту острожную песню пела чуть не вся Россия».

Солнце всходит и заходит, А в тюрьме моей темно. Дни и ночи часовые, да, э-эх! Стерегут мое окно. Как хотите — стерегите, Я и так не убегу, Мне и хочется на волю, да, э-эх! Цепь порвать я не могу. Ах вы, цепи, мои цепи! Вы железны сторожа! Не сорвать мне, не порвать мне, да, э-эх! Истомилась вся душа! Солнца луч уж не заглянет, Птиц не слышны голоса, Как цветок, и сердце вянет, да, э-эх! Не глядели бы глаза.

Успех постановки был невероятный. Образ обаятельного босяка, «без предела и правил», не боящегося ни Бога, ни черта, понравился публике, и представители популярной музыки того времени не замедлили перенести эту «маску» на эстрадные подмостки.

Это амплуа не требовало ни большого таланта, ни затрат. Заломленный или надвинутый по самые уши картуз, тельняшка, разодранные штаны, всклокоченные волосы и подобающая физиономия — вот и весь реквизит.

* * *

С начала XX века сотни исполнителей подвязались в образе «рваного».

Правда, бывало, что для контраста «босяки» пели свой «жесткий» репертуар облаченными во фрак (артист был наряжен в «гороховый сюртук и клетчатые панталоны» — характеризовали удачно найденный образ театральные рецензенты).

Однако и здесь появились свои «звезды», о которых говорила вся Россия:

Максим Сладкий и Женя Лермонтова, Ариадна Горькая и Сергей Сокольский, Катюша Маслова и Паша Троицкий, Тина Каренина и Юлий Убейко.

Программы называлась, как правило, незатейливо: «Дети улицы», «Песни улицы», «Песни горя и нищеты».

В зарисовке «Да, я босяк» куплетист Сарматов выходил на сцену и начинал:

Была горька нам зимушка, Зимой страдали мы. Вдруг Горький нас Максимушка Извлек на свет из тьмы…

Ему вторили А. Смирнов и П. Невский:

В глазах я ваших лишь бродяга, В глазах Максима — я босяк!

«Первыми артистами, начавшими выступать в „рваном жанре“, были Станислав Сарматов и Юлий Убейко, — читаем в мемуарах советского писателя-сатирика Владимира Соломоновича Полякова .  — Мне не удалось их увидеть, но у моих родителей, как в каждом приличном доме, было много граммофонных пластинок с их песенками и популярными шансонетками Мины Мерси и Жени Лермонтовой. Естественно, мне запрещалось слушать эти пластинки, но, когда родителей не было дома, я их, конечно, слушал. Мина Мерси пела:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Станислав Сарматов (Оппенховский) (1874–1938) был отличным актером, с большим чувством юмора, но все его куплеты были скабрезными. В них не было ничего от образа горьковского босяка, и рваный костюм артиста был только данью моде».

Пресса тех лет много писала о Станиславе Францевиче, называя его «лучшим из куплетистов России», чей доход превышал 1000 рублей в месяц. В газете за 1912 год читаем: «Почти все куплетисты в России, за исключением разве гг. Убейко и Сокольского, — это рабская копия Сарматова: его костюм, его грим, его манера пения, а главное — его куплеты экспроприированные, перевранные и, конечно, выданные за свои».

« Юлий Убейко (1874–1920) обладал незаурядным талантом и пытался исполнять обличительные, сатирические куплеты, но быстро опустился, потрафляя обывательским вкусам и „идейным установкам“ граммофонных фирм», — продолжает исторический экскурс Поляков.

Киевский журнал «Подмостки» высоко оценивал успехи Убейко, отдавая дань его природной одаренности: «Не все, что он пишет, хорошо, но везде есть мысль, легкая рифма и нотка остроумия. Публика любит Убейко и всегда тепло его принимает».

Однако московское издание «Друг артистов» за 1909 год «по-дружески» оценивает талант Юлия Убейко иначе: «Обладая зычным голосом, он заставляет слушать себя криком и приковывает к себе внимание ужинающей публики порнографией. Дикции никакой. Грубы и плоски манеры его, как и остроты…»

Если его фигура вызывала столь противоречивые мнения, наверняка это был незаурядный артист.

«Успех куплетиста Сергея Сокольского (Ершова) (1881–1918) у публики дореволюционной России был просто невероятный. Зрительский интерес к артисту был столь велик, что критики того времени сравнивали его по популярности и неизменным аншлагам на концертах с самим Шаляпиным. Его выдуманную фамилию избрали в качестве псевдонима такие известные в дальнейшем мастера сцены, как конферансье Смирнов-Сокольский, писавший на афишах мелким шрифтом первую часть фамилии и аршинными буквами вторую; в Латвии начал свою карьеру Константин Сокольский (Кудрявцев), чье имя хорошо известно любителям жанровой музыки.

„Благородный „босяк““ Сергей Сокольский не возражал против того, чтобы на окраинах Петрограда и в других городах России выступали его „двойники“, которые вольно или невольно рекламировали его.

Это были Андрей Спари, Василий Гущинский и Николай Смирнов-Сокольский.

У Спари была комическая манера говорить, он очень смешно двигался, хорошо пел куплеты, но злоупотреблял спиртными напитками и прозябал на третьесортных площадках…» — заканчивает очевидец.

По всей империи, помимо главных «звезд», разъезжали их коллеги калибром поменьше.

Павел Троицкий выступал в образе молодого циничного повесы. Исполняя куплеты, он аккомпанировал себе на гитаре.

Сурин-Арсиков прославился блестящей способностью к имитации, пародии и перевоплощению. «Выделяется в кафешантанном мире своей интеллигентностью», — отмечает критик в журнале вековой давности.

Цезарь Коррадо когда-то был военным, и это сказалось на его сценическом облике. Он отличался бравой осанкой, четкостью движений. Стоя на сцене, в элегантном сером фраке, он время от времени разглядывал зал в лорнет. Коррадо сам писал свои куплеты и монологи, часто импровизировал на сцене. Его номер был построен на том, что он пел куплеты о зрителях, подмечая все, что происходило в зале…

Прославился исполнением «турецких куплетов» Федор Бояров.

Обладая специфической южной внешностью, для пущей убедительности он надевал феску и запевал:

Я — Ахмет, И мне дела нет, Пью вино я кахетинский, Чебурек давай…

За бессмысленными с виду строчками ему удавалось затронуть злободневные темы:

На Ришельевской средь бела дня, Снимал грабитель пальто с меня, Городового я громко звал, А он в трактире чаи гонял… Я — Ахмет, И мне дела нет…

Очень модными, особенно на Украине, в Молдавии и Закавказье, были куплетисты, выступавшие в «национальных образах», исполняя так называемые «песенки кинто». Характерным для их манеры был утрированный кавказский или азиатский акцент и соответствующий сценический костюм.

В этом образе получил особую известность Виктор Хенкин (1881–1944) — родной брат известного советского комика 40–60-х годов Владимира Хенкина.

Исполнитель песенок кинто и куплетов Виктор Хенкин (1882–1944).

После революции он пел и в Берлине, и в Париже, и даже в Японии. С ним на гастроли в качестве аккомпаниатора ездил сам Оскар Строк.

Р. Б. Гуль рассказывал:

В эмиграции (…) Хенкин состоял в труппе берлинского театра «Синяя птица» под руководством Я. Южного.

Его коронным номером были «песенки кинто»:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

В Гражданскую войну Хенкин был в расположении белых и пользовался (как и всегда до революции) оглушающим успехом. В Париже мне рассказывал однополчанин-корниловец, что не то в Харькове, не то в Киеве (я уже не помню), занятом белыми, — Хенкин выступал в большом ресторане-кабаре, заполненном офицерами.

Зал горячо его приветствовал. И Виктор Яковлевич в ответ на овации предложил с эстрады конкурс — стихотворение-экспромт, в котором последняя строка должна была состоять из его имени, отчества и фамилии. Под общее веселье офицеры занялись экспромтом. В зале был и генерал Шкуро, тоже занявшийся сочинительством. Но выиграл игру поручик Фатьянов, написав:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

О популярности Хенкина свидетельствуют воспоминания дочерей Ф. И. Шаляпина.

«…Мы (дети Шаляпина в гостях у А. М. Горького. — М.К. ) сидели все в гостиной, что-то хором пели, а я бренчала на гитаре и вдруг унылым голосом запела:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Алексей Максимович насторожился (ни кинто, ни Хенкина я никогда не слыхала, но, очевидно, интуитивно вышло похоже).

— Ну, а дальше как? — спросил он.

— А дальше, — говорю, — не знаю.

— Ну, как же так? Ну, спой еще раз!

Я повторила куплет. Алексей Максимович как-то особенно заулыбался, встал и ушел. Через полчаса вернулся вот с этой самой бумажкой и с дописанными куплетами.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Я тут же их пропела. Куплеты произвели фурор, и Алексей Максимович был очень доволен…»

* * *

Прослеживается странная закономерность: судьба большинства артистов «легкого жанра», заявивших о себе на стыке веков, оказалась тяжела и трагична в финале.

Бывший куплетист Российской империи номер один — С. Ф. Сарматов скончался в 1938 году в Нью-Йорке в нищете и забвении. А еще несколько лет назад гонорары позволяли иметь ему собственный конный завод и жить припеваючи. Видимо, на остатки сбережений, вывезенных из России, он открыл на паях с самим Александром Вертинским «Русский трактир» в Константинополе, который из-за недопонимания партнеров долго не продержался.

Пророческой оказались строчки его собственной песенки, под которую он в 1913 году лихо отбивал чечетку в московском театре «Омона».

Было время, жизнь не бремя Для меня была, а пир, Веселился я беспечно, Я был счастлив бесконечно. За границей, В Риме, Ницце Удивить хотел весь мир. Так кутил я сколько мог, И остался без сапог!

Некогда главный конкурент Сарматова Ю. В. Убейко скончался в 1920 году в Париже, всего через год с небольшим после ухода за кордон с армией А. И. Деникина.

С. А. Сокольский являлся автором большинства произведений своего репертуара. Писал талантливые, смешные, острые стихи и песни. Начиная с 1913 года выпустил несколько сборников собственных сочинений, последний из которых — «Пляшущая лирика» — стал «эпитафией» маэстро.

Существует несколько версий обстоятельств его смерти.

С. Сарматов.

Согласно первой, артист «был расстрелян пьяными революционными матросами».

Но крупный знаток богемы Серебряного века Л. И. Тихвинская придерживается иной точки зрения, которая вполне укладывается в рамки поведения «всероссийского любимца»:

«Разъезжая в собственном автомобиле по Киеву, где оказался после бегства из Петербурга, Сокольский своим громовым, с хрипотцой, голосом выкрикивал антибольшевистские лозунги и был за это подстрелен — бывший „рваный“ спутал жизнь со сценой, поплатившись за это жизнью».

* * *

Заметной составляющей «босяцкого жанра» были одесские куплетисты.

Афиша одного из первых концертов начинающего куплетиста Леонида Утесова. Одесса, ок.1913 г.

За несколько лет до революции в городе «у Черного моря» делал первые шаги на сцене в образе «босяка» Леонид Утесов (1895–1982).

Здесь же царили извечные конкуренты Бернардов и Зиргенталь.

О фигуре последнего расскажу подробнее.

 

Фрак от Мишки Япончика

Лев Маркович Зиргенталь (1880–1970) начал свой путь на эстраде еще в XIX веке и к веку ХХ стал подлинным корифеем. Семнадцатилетним пареньком он начинает выступать на эстраде как куплетист-сатирик с песенками и музыкой собственного сочинения. Юный талант сам себе аккомпанировал на миниатюрной скрипке, размер которой по контрасту с долговязой худой фигурой куплетиста вызывал неизменный смех. Ему была свойственна не только сатира, но и самоирония, публика на бис просила исполнить серию куплетов «Зиргенталь мой, цыпочка, сыграй ты мне на скрипочке».

Активная концертная деятельность исполнителя длилась до конца 30-х годов ХХ века. На закате жизни бывший «любимец публики» трудился билетером и жил на мизерную пенсию. Но о нем помнили.

Афиша одесского куплетиста Л. Зиргенталя из газет начала ХХ века.

Зиргенталь в свое время давал мастер-классы Андрею Миронову, Александру Ширвиндту, Валерию Ободзинскому и многим другим. Владимир Высоцкий, полагая, что перерабатывает народный фольклор, сократил и адаптировал песню «На Петровском на базаре», написанную ветераном шансона.

На Петровском на базаре шум и тарарам, Продается все, что надо, барахло и хлам. Бабы, тряпки и корзины, толпами народ. Бабы, тряпки и корзины заняли проход. Есть газеты, семечки каленые, Сигареты, а кому лимон? Есть вода, холодная вода, Пейте воду, воду, господа!

Лев Маркович еще и автор музыки к знаменитым «Лимончикам». Куплетам их несть числа, и во времена НЭПа в каждом ресторане звучала своя версия.

«Лимончики» были ответом революционному «Яблочку».

Некоторые исследователи и журналисты неоднократно писали, что прототипом Бубы Касторского из трилогии Т. Кеосаяна «Неуловимые мстители» стал не кто иной, как Зиргенталь.

Утверждение не голословно — биография маэстро не менее авантюрна, чем у киногероя.

Существует известная «легенда о фраке», пересказывают ее в несчитаных вариантах и на разные лады.

Говорят, в неспокойном 1918 году в Одессе прямо перед бенефисом у нашего еврейского шансонье стащили фрак. Увы, у него имелся только один концертный наряд. Без него было не в чем — в буквальном смысле! — выйти на сцену. Заказывать новый не на что и, главное, некогда: концерт завтра, и это единственное средство заработка.

А голод, как известно, «не тетка».

И Зиргенталь (по протекции молодого, но бойкого Лени Утесова) обратился к «королю Молдаванки» Мишке Япончику.

Пахан обещал помочь.

В течение нескольких часов вежливые молодые люди принесли куплетисту более десятка фраков разного размера, цвета и изношенности. Один увели в цирке у шпрехшталмейстера, другой — у тенора Оперного театра, третий — у швейцара ресторана (раздели перед входом). Там было все что угодно, не было только фрака, украденного у самого Зиргенталя. Однако он не растерялся, составил из имеющихся комплект, и вечер, несмотря ни на что, состоялся.

Однако тот же миф, но в изложении известного деятеля советской эстрады Владимира Коралли (1906–1995) выглядит по-другому, и о Зиргентале он даже не упоминает:

«…В тот вечер в зале был Мишка Япончик и его „мальчики“, одетые для маскировки все как один в студенческие шинели и фуражки.

Неожиданно после двух-трех номеров на сцену вышел один из „мальчиков“ и сообщил, что у популярного куплетиста Франка украли фрак и лакированные лодочки.

— Это не наша работа, но костюм надо найти! — заявил налетчик.

Салонный куплетист Александр Франк был знаменит тем, что каждые три дня выходил на сцену в новом фраке. Их у него — синих, зеленых, красных, золотистых — была целая коллекция. В этот раз он должен был появиться в наряде небесно-голубого цвета. Этот-то цвет и соблазнил забредшего невесть откуда вора.

Программа подходила к концу, когда конферансье объявил: „Встречайте! Любимец Одессы, Александр Франк!“ В воздух взлетели студенческие фуражки.

Выйдя на сцену в своем обличье, Франк поблагодарил „благодетелей“, намекнув, что воришка пойман. Найти его для людей Японца не составляло труда: они хорошо знали, где сбывают краденое».

Михаил Винницкий, больше известный под своей кличкой Япончик, являлся «звездой» одесской хроники начала прошлого века. От одного упоминания его имени трепетали и падали в обморок. С приходом в город «красных» бандит сформировал из своих лихих подчиненных отряд и отправился биться с Петлюрой.

Михаил Винницкий. Он же гроза Одессы Мишка Япончик.

Юный Володя Коралли на всю жизнь запомнил, как оказался однажды в эшелоне «армии Япончика» и пел для самого «командира» злободневные куплеты с чечеткой:

Против нас Антанта выслала десанты, Вражеские массы устремились к нам. Мы же этим массам дали по мордасам — Пришлось на Запад драпать всем непрошенным гостям. Но кричат они в газетах: «Все равно побьем Советы!» Заявляют хвастунишки, смазав йодом свои шишки: Лопни, но держи фасон!

Пение понравилось, и «атаман» наградил бойкого огольца двумя царскими червонцами и мешком продуктов. Царский гонорар!

Таким был лоскутный мир «легкого жанра» на рубеже столетий.

Согласитесь, приглядевшись, можно обнаружить немало общего — от тематики до затейливых псевдонимов — с днем сегодняшним.

 

«Подкандальный марш»

Но отмотаем ленту назад, ведь рассказ еще не закончен.

На волне успеха горьковской пьесы после революции 1905 года, ознаменовавшей пусть не полную отмену, но заметное ослабление цензуры, стал формироваться жанр тюремных песен. (Ранее их открытая публикация, наряду с социальными песнями рабочих, была попросту запрещена.)

Обложка песенного сборника В. Н. Гартевельда. 1908 г.

Летом 1908 года обрусевший швед, музыкант и этнограф Вильгельм Наполеонович Гартевельд (1859–1927), движимый научным любопытством, отправился в длительную экспедицию по Великому сибирскому пути, посетил десятки тюрем, где записал более ста песен. Некоторые из которых, к примеру «Александровский централ», помнят и теперь.

Далеко в стране Иркутской Между скал и крутых гор, Обнесен стеной высокой Чисто выметенный двор. На переднем на фасаде Большая вывеска висит, А на ней орел двуглавый Позолоченный блестит. По дороге тройка мчалась, Ехал барин молодой, Поравнявшись с подметалой, Крикнул кучеру: «Постой!» «Ты скажи-ка, подметала, Что за дом такой стоит? Кто хозяин тому дому? Как фамилия гласит?» «Это, парень, дом казенный, Александровский централ. А хозяин сему дому Сам Романов Николай. Здесь народ тиранят, мучат И покою не дают. В карцер темный замыкают, На коб ы лину [21] кладут».

Я держу в руках эту экстремально интересную книгу — «Песни каторги», с подзаголовком «Песни сибирских каторжан, беглых и бродяг», изданную в 1909 году Московским издательством «Польза». Данный проект, а также организованный Гартевельдом из числа студентов московского университета небольшой ансамбль, исполнявший собранный им репертуар, нужно, вероятно, признать точкой отсчета в становлении жанра именно «песен неволи» на коммерческие рельсы.

Обложка буклета к выходу записей Хора каторжан п/у В. Гартевельда на граммофонных пластинках. 1911 г.

Интересно, что открывала сборник песня «тобольской каторги»:

Ах, ты, доля, моя доля, Доля горькая моя, Ах, зачем ты, злая доля, До Сибири довела? Не за пьянство, за буянство, И не за ночной разбой — Стороны родной лишился За крестьянский мир честной…

Неизвестно, знал ли об этом Гартевельд (видимо, нет), но песня не имеет к каторжанам никакого отношения. В 1873 году ее сочинил Д. А. Клеменц (1848–1914) и поместил на страницах сборника «Свободные русские песни».

* * *

Как сегодня ругают «русский шансон» за восхваление преступного элемента — так это было и сто лет назад. Концерт коллектива Гартевельда в этнографическом обществе зимой 1909 года вызвал большой резонанс, однако попытка в 1910 году на открытой площадке театра «Эрмитаж» сделать программу «Песни каторжан в лицах» была запрещена московским градоначальником, а затем, по «принципу домино», и во всех остальных губерниях.

Дебют ансамбля произвел фурор среди публики — несколько лет маэстро, позабыв о собственных фортепианных концертах, колесил по присутственным местам империи, демонстрируя диковинку.

Из газеты «Русское слово» от 13 февраля 1909 г.:

«Вчерашнее заседание комитета общества славянской культуры неожиданно началось и закончилось музыкальным отделением, благодаря присутствию композитора Гартевельда.

Вернувшись из Сибири, где он собирал песни бродяг и каторжников, он предложил обществу славянской культуры выступить в концерте с исполнением собранных им песен.

Тут же г. Гартевельд исполнил несколько песен, всем очень понравившихся. Мастер на экспромты, В. А. Гиляровский тут же ответил стихотворением:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Предложение В. Н. Гартевельда принято собранием».

«Необычный концерт, посвященный песням каторжан и сибирских инородцев, состоялся 6 апреля 1909 года в Большом зале Московского благородного собрания, — сообщает в уникальном исследовании по истории русской грамзаписи А. В. Тихонов .  — Огромный колонный зал ломился от публики, среди которой было немало представителей аристократии и высшей администрации. В зале можно было заметить также несколько мундиров тюремного ведомства, чиновники которого первый раз в жизни пришли послушать знакомые им по тюрьмам песни в не совсем привычной обстановке. Хоры и боковые ненумерованные места как всегда занимала молодежь, студенческие тужурки и гимназические блузы мешались с простенькими женскими кофточками и скромными платьицами. Рожденная суровой тюрьмой и угрюмой сибирской тайгой, незнакомая обществу, музыка мира отверженных заставляла молодые глаза гореть от ожидания. Нетерпеливые возгласы с боковых рядов с требованием начать концерт несколько раз перебивали В. Н. Гартевельда, читавшего доклад.

Во время концерта настроение аудитории резко изменилось. Бурным аплодисментам не было конца, как и требованиям „спеть на бис“. При исполнении грустных напевов, как, например, „То не ветер ветку клонит“, весь зал замирал, но зато после песни аплодисменты превращались в настоящий гром. „Подкандальный марш“ с лязганьем кандалов и визгом гребенок заставили повторить несколько раз…»

На страницах сборника «Песни каторги» упомянутая вещь значится как «Кандальный марш» и занимает всего четыре строчки, целиком написанные на жаргоне и снабженные примечаниями:

В ночи шпаната и кобылка, Д у хи за нами по пятам. Ночью этап, а там бутылку, Может, Иван добудет нам.

* * *

Вскоре на театрализованном исполнении тюремных песен специализировались уже многие певцы и коллективы, как правило, представленные «хорами каторжников N-ской тюрьмы» или «квартетами сибирских бродяг» (наиболее известны квартеты Гирняка и Шама, Т. Строганова и «квартет настоящих сибирских бродяг» П. Баторина), но со временем социальная тематика в их репертуаре отошла на задний план, вытесненная авторскими подделками «под старину».

Обложка нотного сборника квартета каторжан п/у Б. Гирняка.

«Модные» песни входят в репертуар суперзвезд эстрады. Ф. И. Шаляпин («Солнце всходит и заходит», «Она хохотала» А. Майкова), Н. Плевицкая («По диким степям Забайкалья», «Горе преступника»), Л. Сибиряков («Зачем я, мальчик, уродился», с припиской — воровская песня), Н. Шевелев («Колодники» А. К. Толстого), М. Вавич («Ах, ты, доля»), Ю. Морфесси («Ангел светлый, непорочный»), С. Садовников («Прощай, мой сын») и многие другие с успехом поют фольклор в концертах и записывают на пластинки.

Параллельно по всей России десятками (если не сотнями) создаются дуэты, квартеты и хоры «подлинных бродяг», с энтузиазмом разрабатывающие модную тенденцию на сценах балаганов и кафешантанов.

Но далеко не все были в эйфории от засилья «камерного» пения, и как сегодня ругают «русский шансон» за примитив и восхваление преступного элемента, так это было и сто лет назад. Менее прочих в восторге от обрушившегося шквала псевдокаторжан оказался первооткрыватель «стиля», сам Вильгельм Гартевельд.

«Петербургская газета» от 17 мая 1909 г.:

«Записавший песни каторжан в Сибири В. Гартевельд обратился к московскому градоначальнику с просьбой запретить исполнение этих песен в разных „увеселительных“ садах, находя, что эти песни „скорби и печали“ не к месту в таких заведениях. Просьба Гартевельда градоначальником удовлетворена».

Вероятно, «первопроходец» желал таким образом запретить все-таки не выступления собственного хора, но попытаться хоть как-то справиться с коммерциализацией темы, а в итоге — наступил на свои же грабли.

Летом 1909 года в саду «Эрмитаж» была анонсирована «постановка Гартевельда в декорациях и костюмах „Песни каторжан в лицах“».

Спектакль запретили за несколько дней до премьеры.

Из канцелярского архива за 1910 г.:
Московский градоначальник, генерал А. А. Андросов.

«Концерт „Песни каторжан в лицах“ в саду „Эрмитаж“, а также на иных столичных сценах, если будет испрошено на то разрешение — проводить не дозволяю…»

Невзирая на запреты, в конце 1910 года собранные В. Н. Гартевельдом песни были исполнены профессионалами и записаны на грампластинках компанией «Граммофон». Релиз сопровождался интересной аннотацией.

Первый собиратель каторжанского фольклора В. Н. Гартевельд.

Чтобы хоть как-то отделить свои научные достижения от засилья низкопробных «лубков», композитор отбросил идею о театральной подаче оригинальных произведений каторжан и придал своему проекту более солидную форму. Отныне его программа называлась «Исторические концерты», и, помимо «преступной» ноты, в ней зазвучали «собранные этнографом песни времен нашествия Наполеона». Так, слегка подрихтовав «формат», в 1912 году Гартевельд безо всяких проблем, а, напротив, с успехом, выступил в больших залах Благородного собрания Петербурга и Москвы.

Запреты, как всегда бывает, только подогревали общественный интерес к «музыке отверженных». По всей стране колесили нехитрые труппы профессионалов и любителей, подвизавшихся играть на «тюремной лире».

Один из самых ярких представителей «рваного» жанра Сергей Сокольский. Фото ок. 1913 г.

Одним из участников такого коллектива был отец знаменитого детского писателя, создателя «Незнайки», Николая Носова. В повести «Тайна на дне колодца» Николай Николаевич признавался:

«Песни, исполнявшиеся квартетом „сибирских бродяг“, были очень созвучны эпохе. В них отражались общественные настроения предреволюционных лет. И, конечно же, именно поэтому квартет „сибирских бродяг“ пользовался большой известностью. Он выступал во многих городах тогдашней России и везде имел шумный успех. Весь или почти весь его репертуар был записан на граммофонных пластинках».

В заключение раздела хочется заметить, что русское общество волновали судьбы не только сибирских сидельцев. Это был интерес ко всем «отверженным».

На этом фоне песни о горькой доле каторжан звучали в унисон с песнями о не менее тяжелой участи солдат, крестьян или рабочих. Вспомните хотя бы знаменитую «Дубинушку» В. И. Богданова (1837–1886):

Много песен слыхал я в родной стороне — Не про радость — про горе там пели, Из тех песен одна в память врезалась мне, Это песня рабочей артели: Эх, дубинушка, ухнем… …По дороге большой, по большой столовой, Что Владимиркой век уж зовется, Звон цепей раздается глухой, роковой, И «Дубинушка» стройно несется…

Хорошей иллюстрацией моей мысли может стать и такой факт: одновременно с изданием книги Гартевельда поэт Афанасий Коринфский выпускает сборник стихов под заголовком «Песни голи» (1909).

На титуле автор поместил эпиграф из поэмы А. К. Шеллера-Михайлова:

«Эта песня — песня голи, Песнь о тех, Кому на воле, Хуже, чем в тюрьме…»

В период с 1906 по 1914 г. только в Москве и Петербурге было выпущено свыше сотни разных сборников с разбойничьими, нищенскими, каторжными, бродяжьими и арестантскими песнями. Интерес к теме угас лишь с началом Первой мировой, когда наступила эра солдатских, патриотических и антиправительственных песенных изданий.