Очень скоро государю дали понять, что теперь он просто

«господин полковник». После встречи с родными Николай

вышел прогуляться в сопровождении князя Долгорукова в сад

(только лишь граф Бенкендорф сумел уговорить «рыцаря»

Корнилова, чтобы членам семьи Николая Александровича

позволено было выходить из дворца подышать свежим воздухом)

и прождал двадцать минут, прежде чем появился дежурный

офицер, которому бывший император обязан был доложить,

что идёт на прогулку.

Но вот наконец-то все формальности улажены, и можно пройтись по парку быстрым шагом, как любил это делать Николай; движение всегда придавало ему бодрости и привносило ясность в мысли, если они были тяжелы. Никто не догадался бы сейчас, о чём думает отверженный царь. А думал он об Ольге и о Саблине...

— Сюда нельзя, господин полковник! — бравый рослый парень, сжимая штык, брезгливо поджал тонкие губы, смерив «господина полковника» высокомерным взглядом. Николай от неожиданности только развёл руками и повернул в другую сторону. Откуда ни возьмись, появился другой часовой, вёрткий, с бегающими глазами, и по примеру первого, преградил путь царю. Николай остановился, почувствовав насмешку. И тут же его окружили шестеро солдат с прикладами.

— Вернитесь! Вернитесь! Туда нельзя ходить! Вам говорят, господин полковник!

Николай ощутил, что его толкают прикладами со всех сторон. Вздохнул, посмотрел на всех взором, в котором явно читалось: «Да что ж с вами сделалось-то, ребятки?» — и пошёл обратно ко дворцу.

Александра Фёдоровна, наблюдавшая из окна за этой сценой, до боли сжала руку стоявшей рядом Лили Ден...

Потянулись дни, полные тревог и унижений. Уже и пьяная революционная солдатня с броневиков требовала выдачи бывшего императора. Уже прочитаны были все письма, пришедшие в Александровский дворец, уже выпотрошены все посылки. И с огромным трудом отвязался доктор Боткин от революционно настроенных хамов, решивших присутствовать при медицинском осмотре великих княжон. И верный боцман Деревенько, бывший «няней» для маленького Алексея, вдруг начал шпынять изумлённого царевича, заставляя его ухаживать за собой, как слугу. И неизвестно как появлялись во дворце газетёнки, в которых «любовники» царицы и царевен вовсю расписывали их частную жизнь. Возмущённые родители заботились лишь об одном — чтобы эта мерзость не попала девушкам на глаза.

Впрочем, Ольга, кажется, что-то чувствовала. Как старшая, она прекрасно понимала всю глубину унижения, в которую не только мать, но и сестёр, и саму её бросили бывшие подданные. Несколько дней она ходила, донельзя углублённая в себя, потрясённая, то и дело предаваясь слезам. Это унизительное положение и предательство Саблина совсем подкосили Ольгу. Сколько же душевных сил она потратила, чтобы оправдать его, чтобы вообще вычеркнуть из своего сознания слово «предательство»! С уст её отныне навсегда исчезла прежняя беззаботная, очаровательная улыбка...

И всё-таки оставались ещё те, кто не предал. Давняя подруга царицы, невинно оклеветанная Анна Вырубова, фрейлина Юлия Ден, которую Александра звала Лили, граф Бенкендорф и его зять князь Василий Долгоруков, баронесса Буксгевден и юная графиня Настя Гендрикова, дружившая с великими княжнами; обер-лектриса Шнейдер и доктора Боткин и Деревенко (однофамилец матроса, ухаживавшего за цесаревичем). В Жильяре никто и не сомневался — он был фактически членом семьи.

Охранники смотрели на этих людей с презрением. Распоясавшаяся стража, которой неведома была любая, не только воинская дисциплина, прямо на глазах владельцев рассовывала по карманам дорогие вещи. Так победившая революция предъявляла свои права на всё вокруг...

Воровали и по-крупному, совершенно не стесняясь. На царском автомобиле прибыл во дворец Керенский, ставший новым главным тюремщиком арестованной семьи. Несмотря на попытки явить собственную значимость, представитель новой власти находился в состоянии нервного возбуждения, даже, пожалуй, испуга. Министр юстиции чувствовал, что здесь, во дворце, остались только верные государю люди и чуждые ему, Керенскому, которым он непонятен и даже жалок.

Министр обошёл весь дворец, не понимая, зачем это делает. Его волнение дошло до того, что руки стали мелко дрожать. Увидев Жильяра, он немного успокоился и произнёс:

— Всё в порядке?

— Не понимаю, — ответил учитель.

— Как не понимаете? — предательская дрожь вновь возвращалась в руки. — Разве вы не швейцарец, гражданин республики?

— Так что из того? — гувернёр был явно неприветлив и обращался к министру с возмутительной непочтительностью. Керенского прорвало:

— Так какого же черта вы сидите здесь, на последнем островке разрушенного мира? Почему не отправитесь на родину?

— А вы уверены, господин министр, что мой ответ будет вам понятен? Не кажется ли вам, что со мной, как и со всеми здесь, вы разговариваете на ином языке?

Керенский с ужасом почувствовал, что краснеет, нервно дёрнул головой и отошёл от Жильяра.

Совсем плохо стало представителю новой власти, когда он увидел, с каким спокойствием, даже безразличием принимает его Николай Александрович, несмотря на безукоризненную вежливость, с каким неподдельным величием — от природы воспринятым, от предков унаследованным — держит себя бывшая императрица. После пустого, ничего не значащего разговора с Их Величествами, которых теперь должно было звать арестантами, Керенский, кипя от возмущения, сгоряча арестовал Анну Вырубову и Лили Ден и увёз их из дворца.

Ден, впрочем, наутро отпустили, а Анне пришлось ещё долго страдать за потоки чёрной клеветы, в которой вываляли её имя «борцы за свободу России».

Но злость Керенского не проходила. Он не мог простить императрице её величественный взгляд, печальный и твёрдый. Александра Фёдоровна, конечно же, знала, что в первое своё появление во дворце министр юстиции призвал оставшихся слуг следить за императорской семьёй и сообщать обо всём подозрительном куда следует. Не мог простить Керенский и слабого, неохотного пожатия протянутой низложенной царицей руки.

Наконец озлобление нашло выход! Керенский вновь приехал во дворец и объявил, что начинает расследование «преступлений» бывшей императрицы против русского народа, её «шпионской деятельности», а стало быть, теперь Александра Фёдоровна будет изолирована от всей семьи. Не тут-то было! Врачи, свита, слуги горой встали за свою государыню, объясняя министру, что жестоко, бесчеловечно разлучать мать с детьми, некоторые из них нездоровы.

Керенский струсил. Но поглумиться всё же удалось: по его повелению Александре Фёдоровне запретили видеться с мужем, кроме как за обедом.

За расследование Керенский взялся активно. Каждый день приезжал допрашивать императрицу. Ничего интересного для себя не услышал, зато поражён был её спокойствием и откровенностью, её уверенностью в себе и в своей правоте. И не только царственность разглядел во взгляде, но и боль, и веру, и любовь к стране, которая стала для неё родной. Жена государя не кичилась перед ним, отвечала на вопросы вежливо и просто.

— Мне нечего скрывать, Александр Фёдорович. У меня никогда не было тайн от супруга, и вся моя жизнь протекала на глазах моей семьи и моих близких друзей. Я не смогла бы причинить вред России, даже если бы мне грозила смерть. Это страна, взрастившая моего мужа, это родина моих детей. А для женщины родина всегда там, где её муж и дети. Но, кроме того, Россия — страна, в которой я обрела полноту православной веры, и эта вера дала мне подлинную радость. Подумайте, могу ли я после этого желать зла России.

— Но война с Германией... там вы родились, там ваши родственники! Вы и им не могли желать зла.

— Верно, и не желала никогда. День, когда мой супруг понял, что война неизбежна, стал самым несчастливым днём в моей жизни. Два добрых народа, которых я люблю, должны убивать друг друга — чего ради? Но, как русская императрица, я молилась за победу русского оружия и не сомневалась в этой победе.

Взгляд тёмно-синих глаз, сопроводивший эти слова, был искренен и светел. Керенский, быстро потупив взор, пробормотал, что на сегодня вопросов достаточно.

— Ваша супруга не лжёт! — объявил Керенский царю, выйдя от Александры Фёдоровны. Для министра это было потрясением.

— Это для меня не новость, — едва заметно усмехнулся Николай. Он тоже, сам того не подозревая, производил странное впечатление на Керенского: не ожидал министр-социалист от бывшего царя такой простоты и естественности, такого непринуждённого обаяния и... такой глубокой грусти в прекрасных глазах. Стыдно вдруг стало за всё. Ох, как стыдно!

Керенский оставил Александру Фёдоровну в покое, проникся к ней уважением, отменил глупые ограничения, извинялся, целуя руки, и всё стало по-прежнему.

Но по-прежнему не значит — без оскорблений...