По полям, по лугам, по проселочным тропкам пробирался к Горелову Ванечка Никифоров, сын купеческий, ныне — вельяминовский секретарь, нанятый в Петербурге Александром за грамотность, смышленость и усердие. Чтобы поскорее успеть с донесением, ехал Ванечка не по большим дорогам, а напрямик, как придется, сокращал расстояние. Выезжал-то из столицы верхом, но к концу пути на ночлеге, где потчевали и обхаживали очень уж ласково, приключилась с посыльным обыкновеннейшая история: поутру проснулся Ванечка где-то в чистом поле, ни коня, ни казны. Почесал в затылке, да делать нечего, отправился дальше пешком. По дороге подвозили из милости. Ванечка волновался: скорей бы уж барышнин наказ исполнить, а не то беда какая, будет он, Ванька, виновник. Ну, да ничего! Горелово уж близехонько.

Вот большое село показалось вдали. Не Горелово ли? Порасспрашивал. Нет, до Горелова еще верст пять.

День был нестерпимо жаркий, шел Ваня долго, — сегодня никто не смилостивился над ним, не подвез, — устал Ванечка. Шел по пыльной дороге, перекинув на руку кафтан и расстегнув ворот рубашки. Ноги затекли и горели в стоптанных сапогах. Но, приближаясь к селу, Ванечка ускорил шаг, с удовольствием думая о том, что здесь-то уж наверняка сыщется возможность отдохнуть да перекусить. Позади раздался стук копыт, скрип колес, и Ваня посторонился, пропуская телегу. Вот телега поравнялась с ним, обогнала, и в голубых Ваниных глазах зажглось любопытство. В телеге задом к лошадям сидел паренек лет шестнадцати-семнадцати, одетый в темное монашеское платье, с длинными черными волосами, в беспорядке раскинутыми по плечам и падающими на лоб невозможной челкой. К изумлению Ванечки, руки монашка были связаны за спиной, а над его тоненькой хрупкой фигуркой возвышалась громадная фигура рыжеватого мужика с короткой бородкой, который, казалось, одним пальцем мог вышибить дух из худощавого юноши.

— Я те покажу, лежебок, как своевольничать! — громыхал рыжий, грозя пареньку огромным кулаком. — Я из тя дурь-то выбью! Шибче, Василий! — прикрикнул вознице и продолжал: — Вот ужо домой-то почти воротились, я те счас монастырь устрою!

Дальнейшего Ваня не слышал. Он проводил черную фигурку тревожным взглядом, неожиданно ощутив горячее сочувствие к монашку. И, подстрекаемый любопытством, ускорил шаг, несмотря на жару.

Вот и село. Большое, богатое. Вдали из-за тучи пышных крон уставших от жары деревьев виднеется тоненькая вершина колокольни с позолоченным крестом. Ваня перекрестился на крест, вытер, уже в который раз, взмокший лоб и обратился к первому встречному мужичку — мол, не приютит ли кто путника.

— К Савелию иди, — махнул рукой мужик. — Он у нас странноприимничеством прославлен. Всех принимает. Вон его изба, вторая с левого краю.

На крылечке указанной избы сидел дед с пушистой бородой.

— Вы ли Савелием прозываться изволите? — смущенно пробормотал Ваня. Дед усмехнулся.

— Ну, я. А ты кто таков будешь? Из господ, что ли? По одеже не похож.

— Нет, я сын купеческий. Иван Никифоров.

— Ну так что говоришь мудрено? — усмехнулся дед. — Изволите… Ишь каков! Дед Савелий я и все. Садись на крылечко рядышком. Для чего я тебе понадобился?

Ваня присел и робко высказал свою просьбу о ночлеге. В ответ — радушное согласие. Савелий и впрямь оказался добродушнейшим стариком и гостеприимнейшим. Очень скоро Ванечка уже сидел за столом в его светлой избе за миской дымящихся щей. Дед оказался большим любителем поговорить, так что Ваня скоро узнал, что Савелий вдов, единственная дочка замужем за кузнецом из соседней деревни, уже и внуки народились. Расспрашивал дед и Ваню. Но тот, твердо памятуя о секретности своего поручения, все старался перевести разговор со своей особы на что-нибудь иное. С интересом расспросил и о встреченных на взъезде в село монашке и мужике.

Савелий выслушал и тяжело вздохнул.

— Митеньку ты это встретил да дядюшку его. Да Митя не монах… Эх. Жалко паренька.

— А что такое?

— Сирота, с младенчества без отца, без матери. Дядька-то его вырастил, да как? Все попреками да колотушками. Иногда и кнутом поучить племянника не гнушался. Суровый он, Архип. Богатый мужик. Давно себя с племянником на волю выкупил, и все богатеет да богатеет. А Митя тихий да робкий. Хороший парнишка, одно плохо — работник никудышный. Руки у него белые, персты тонкие, как у девицы. Зато скажу я тебе, Иван Никифорович, иное дал ему Господь, да дал, кажись, с избытком. Тут вот уж несколько годов, как задумал барин новую церкву строить. Барин наш, дай ему Бог здоровья, барин золотой. За то, видать, и богатство его не убывает, вот и надумал он в благодарность Создателю каменну церкву поставить. Старая-то уж поди постарее Грозного Царя, да развалилась вся, доски, случилось, с потолка так и посыпались. Слава Богу, что не пришибло никого, службы не было… Так о чем это я? Да. Так вот приехали к нам богомазы, барин прислал, новый храм расписывать. И с чего-то Митенька к ним подладился. Ходит и ходит, и глянь-ка, сам стены расписывать начал! Богомазы научили его своим премудростям. Большой талан малому даден! Намалевал он на стене Ангела. Так поверишь ли, Ванюша, как входишь в церкву-то, диву даешься. От Ангела, Митькой намалеванного, будто бы самое настоящее сияние Небесное идет. Во как! У нас так и говорили, что Митенькиной рукой сам Ангел Божий водил.

— Посмотреть бы! — мечтательно протянул Ванечка.

— А чего ж. Передохни малость, да ступай к вечерне. И поглядишь.

— Да я… того… Спешу больно.

Архип вздохнул.

— Ты не обижайся, млад вьюнош, что поучу тебя, дело мое стариковское. Но коль храмом Божиим пренебрегать станешь, не будет тебе удачи ни в чем. Завтра день воскресный, а ты спешить надумал. А ты б под воскресение в храме Господнем побывал, помолился усердно, тогда б и сладились все дела твои.

Ваня подумал, кивнул головой. Вспомнил вдруг, что из Петербурга умчался, не помолившись перед дорогой, лба не перекрестил. И вот остаток пути пешком бредет! Вздохнул, потом помолчал, потом спросил:

— А что же дальше с Митей будет?..

— Митя-то? Да он, бедный, с тех самых пор, как уехали богомазы, едва не спятил. Поначалу как в воду опущенный ходил. А потом как давай на всяких дощечках малевать, да миски деревянные узорами расписывать. Да как выходило-то всегда, загляденье! Архип сперва бранился, ну а потом смекнул. Засадит Митеньку за ложки да чашки, да за детские свистульки, тот их разукрасит, а Архип на ярмарку отправляет, продавать. Но, видать, в Митьке душа горела. Недолго он чашки размалевывал. Сбежал от Архипа. Два раза сбегал! Куда б ты думал? В монастырь! «Для чего ж так?» — я потом у него грешным делом любопытствовал. «Лики святые писать хочу, — говорит, — а иначе как у монахов не вижу средства научиться». Ну, Архип злющий, понятное дело — доход теряется. Первый раз очень скоро отыскал он Митьку. Всыпал, само собой. А второй раз тот убег, так долго не мог его дядька сыскать. Но нашел-таки, не иначе лукавый помог. А Митя уж и монашеское платье надел, хоть и не постригли его. Дядька-то из-за упрямства… Грех какой, спасению души преграду чинить! Ох, Архип, Архипушка, ответишь ты за это пред Господом… Так, вишь ли, и в третий раз убег! Но тут уж дядька скоро хватился, прямо следом погнал. Ну, сам видел, привез. Ох, что теперь будет! Бедный парень, как бы не было ему большего худа от дядьки…

Ванечка задумался, вздохнул. Митя, желающий жить в монастыре и писать образа, понравился ему, и Ваня от души его жалел.

После обеда и сладкого сна в доме гостеприимного Савелия Ванечка отправился на вечернюю службу. Новая церковь действительно была диво как хороша. Ваня благоговейно переступил порог, истово крестясь. Залитые светом свечей и лампадок стены являли тонко выписанные святые лики. Оглядевшись, Ваня сразу узнал Ангела, о котором говорил дед Савелий. Ангел, казалось, и впрямь излучал неземной свет. Чист и прекрасен его чуть грустный лик. Ваня, глядя на Ангела, долго вздыхал и крестился.

Длинная служба утомила его, но успокоила. На душе стало тихо-тихо… Ваня старался вслушиваться в песнопения, но одна мысль заняла его так, что он не мог противиться желанию прямо в церкви хорошенечко обдумать родившуюся у него идею. «Надо спасти Митю! Помочь ему бежать. Вдвоем сподручнее. А куда? Ну, поначалу в Горелово вельяминовское, конечно же, там-то уж этот злобный Архип искать его не додумается. А потом… А потом странствовать пойдем… Надоело мне все, жизнь этакая, неблагодатная. А куда пойдем? Да хотя б и в Иерусалим».

— Слава в вышних Богу, и на земле мир…

Ваня встал на колени и принялся вновь усердно креститься…

Ночь наступила. Крадучись, задами пробрался Ванечка ко двору богатого мужика Архипа. Перелез через изгородь. Тихо… Дворовая собака, на Ванино счастье, мирно дремала на крыльце, не чуя, что неподалеку, на задворках, совершается покушение на старый сарай с тяжелым увесистым замком. Дед Савелий рассказал Ване, где обычно запирает в наказание вредный Архип Митеньку, и, пытливо вглядевшись, спросил: «А тебе зачем?»

Ваня приложил губы к щелке в двери сарая.

— Есть здесь кто? — шепнул чуть слышно. За дверью послышалось движение.

— Это ты, Митя? — уже громче произнес Ванечка.

— Я, — донеслось изнутри. — Кто здесь?

Голос был молодой и звучный, но чуть хрипловатый, словно простуженный.

«Плакал, наверное», — подумалось Ване, и он еще громче зашептал в щелку:

— Погоди, сейчас я тебя освобожу!

Вынул из кармана ножик, принялся усердно ковырять им около замка. Прошло довольно много времени. Наконец сорвав замок, Ванечка с торжеством распахнул дверь.

— Выходи!

Из темноты дверного проема вынырнула тонкая фигурка в черном. Блеснули, поймав лунный лучик, большие темные глаза. Митя, не говоря ни слова, пытливо, сосредоточенно смотрел в лицо Ванечки. Ваня поначалу тоже на него уставился молча, потом спросил:

— Это ты художник?

— Я. А ты кто будешь? И зачем меня освободил?

— Купеческий сын Никифоров Иван Никифорович. Ну… Ваня просто. А ты — Митя, я знаю. Я к тебе… в общем… пойдем со мной.

Митя рассматривал неожиданного освободителя с изумлением.

— Куда? — только и смог прошептать.

— Сначала в Горелово…

— В деревню соседнюю? Зачем?

— Да так… по надобности одной, а потом — хочешь на Гроб Господень?

— Нет, погоди…

— Да некогда годить-то! Живо, Митенька! — Ваня подхватил юного иконописца под руку и побежал, таща его за собой. Митя свободной рукой перекрестился несколько раз, но полностью подчинился судьбе в лице невесть откуда взявшегося купеческого сына. Перемахнув через плетень, Ваня и Митя помчались во весь дух. И скоро были уже далеко от Архипова дома…

Александр Вельяминов учил себя ничему не удивляться, но когда предстал перед ним в родном его Горелово Ванечка Никифоров и на одном дыхании выложил все, что велено было доложить, Вельяминов так и сел на подвернувшийся кстати стул.

— Вот не было беды!

К другу своему Белозерову, временно поселившемуся во флигеле близьше или меньше — э арника, я не понимаю:)ципиально, потму что лимит ты по-любому исчерпаешь (если. барских хором, явился Саша до невозможности расстроенный, с порога воскликнул с досадой:

— Эх, брат, вот и верно: человек предполагает, а Бог располагает.

— Что такое? — испугался поручик.

— Ничего не понимаю. В Петербурге заговор — Государыню извести хотели.

— Господи, помилуй! — Белозеров перекрестился.

— Да. И нас, Вельяминовых, к сему приплели.

Настала очередь Петруши вцепиться в спинку стула.

— Что… что ты говоришь?!

— Эх! Наталья Ваню прислала с приказом от Бестужева — в столицу ни ногой. А я хотел было завтра же в Петербург, тайком, через вице-канцлера — до самой Царицы, в ноги Елизавете Петровне — за вас просить. А теперь…

Петруша закусил губу.

— Проклятье! — вырвалось у него в конце концов. — Да что же за жизнь такая проклятущая! И ни в чем мне счастья нет. А вас-то за что…

— О сем лучше вообще не думать, друг мой. И жизнь нечего проклинать, грешно это. Образуется. Дядя, представь, был арестован, потом отпущен, и скрылся из Петербурга. Надеюсь, и у Наташи рассуждения хватило уехать. Она передала через Ваню, чтоб я за нее не опасался. Что у нее там происходит, ума не приложу. Как не опасаться, она порой бывает совсем сумасшедшая… Но делать нечего, ждать придется.

— Ждать?!

— А чего ж еще-то?

— Я ждать не буду! Да я… я завтра же с Машей обвенчаюсь! Да она же… пойми — она совсем беззащитна!

Александр развел руками.

— Нельзя, Петруша. По закону она Любимова холопка. Беда может быть. Ничего не поделаешь. Жди… И я буду ждать. Приказ вице-канцлера — тихо сидеть да не высовываться. Глядишь, и дождемся чего-нибудь…

Последнее произнес он сквозь зубы и тоже — почти с ропотом. Так и слышалось в этих словах: «А дождемся ли?»

…Но в этот день не только им довелось пережить потрясение. Потрясение — только совсем уж иного рода — выпало и на долю Митеньки-иконописца.

Сладко выспавшись в уютной, хоть и маленькой горенке, отведенной ему в Гореловском барском доме (трех часов вполне хватило, спал он мало), Митя, потянувшись, вышел в сад. Было ему чуть тревожно, но все ж весело. Почему-то уверился он, что на этот раз ни за что не найдет его дядька (если только тому искать не надоело), хоть и остался рыжий Архип недалече — в соседнем селе. Чувствовал Митя, что в Горелово он в безопасности. А далеко загадывать на будущее не привык…

Так рассуждая, отдыхал Митя душей, любовался красотой вельяминовского сада. Рисовать потянуло… Решил раздобыть бумаги да хоть угля, чтоб срисовать восхитившую его красоту. Вернулся к дому. Да только, проходя мимо окон, вдруг замер, пристыл и долго смотрел в одно из них… В одном из окон увидел он Машу…

Маша задумчиво глядела на залитый солнцем двор — и ничего не видела. Мысли ее о будущем были не столь безмятежны, как у Мити. Скрипнула дверь. Девушка очнулась, обернулась, и тихая улыбка осветила печальное лицо.

— Петруша! Я тебя ждала…

Петр взял обе ее руки в свои и поочередно поцеловал их. Маша погладила его пшеничные кудри, прошептала:

— Хоть ненадолго, но с тобой.

— Отчего ж ненадолго? Теперь — навсегда.

В прекрасных глазах Петруша прочел грусть и укор:

— Навсегда? Нельзя так говорить! Нам ничего не дано знать…

— Так, стало быть, и ты не говори, что ненадолго.

Она устало вздохнула.

— Страшно представить, что станется, ежели раскроется обман. Александр Алексеевич меня за сестру двоюродную выдает. Неужто никто ничего не заподозрил?

— А что ж такого… У них, у Саши и сестры его, где-то есть родня по матери. Только «где-то» это так далеко, что с родней они никогда и не видятся. Так почему же не привезти нынче Александру сестрицу двоюродную погостить в свое имение? Ну, не вздыхай, не грусти, моя красавица… Верю я, что быть тебе госпожой Белозеровой.

— А я вот думаю, что не будет этого, — Маша произнесла это так спокойно и просто, что Петруше неприятно вдруг стало, тревожно.

— Зачем ты так говоришь?! — воскликнул он. — Только перестань толковать о том, что я барин, а ты — холопка.

— Не перестану. Ничего с этим не поделаешь. Ты — барин, Петруша, дорогой мой и ненаглядный, а все ж мы разного полета птицы. Даже выручите вы с Александром Алексеевичем меня на волю — я так бывшей любимовской холопкой и останусь. Не пара тебе.

— Ну что ты меня мучаешь? — отозвался Петруша почти с досадой. — Да я без тебя… да и…

Он в глубоком огорчении махнул рукой, не найдя слов, и повернулся было к двери.

— Петруша! — тихо позвала Маша. — Прости… Прости меня… родной мой.

Поручик горячо обнял ее…

Митя вернулся в горницу, позабыв и думать о зарисовке сада. Чем так поразила его впервые в жизни увиденная девушка, не смог бы он объяснить. Ведь не красавица… Но он будто… узнал ее. Он не говорил с ней, лишь долго-долго смотрел на нее, когда стояла она в задумчивости у окна, не замечая времени, не замечая ничего вокруг. И почему-то вдруг для Мити эта девушка с удивительным грустным взглядом стала родной. Больше чем родной… Что это? Как случается? Кто объяснит?

Слов у Мити не было, даже для себя самого, чтобы себе же самому растолковать, что с ним происходит. Никогда еще он не влюблялся, и на женщин не глядел даже. В монастырь его тянуло. А сейчас и о монастыре забыл. Все внутри и ныло, и плакало, и ликовало отчего-то, и рвалось наружу. Наружу — значит на бумагу. И бумагу он все-таки раздобыл…

А когда добывал бумагу, порасспрашивал осторожно, и узнал, что баринова двоюродная сестра в доме гостит. «Сестра, госпожа… мне и поговорить с ней нельзя». Непривычное отчаяние почувствовал, непонятную боль… Уронив руки на лежащий перед ним белый лист, Митя прижался к ним лбом и тихо расплакался. Бумага медленно намокала от слез…

Несколько дней промчались для Мити быстро как час и смутно как сон. На него мало кто обращал внимание, он гулял в саду или мечтал в своей горнице, либо пытался рисовать, но тогда юного художника охватывало такое волнение, что биение сердца передавалось в руку, он откладывал уголь, и ему оставалось лишь тоскливо смотреть на белый лист. Раньше такого не было никогда, всегда с ровным горением в груди, с несмущенными мыслями, с ясным сознанием брался Митя за свое любимое дело. А теперь… оставалось лишь бродить по саду…

Сад был разросшийся, ухоженный, свежий. Митя гулял-бродил между плодоносящими яблонями и сливами, любовался пестрыми цветниками, от которых исходил тонкий горьковатый аромат предосенних цветов. Впервые в жизни больно ему было смотреть на красоту Божьего мира. Вздохнул Митя, не в силах выносить тяги сердечной, и отправился к конюшне на лошадок поглазеть — лошадей он всегда любил. Он, впрочем, все живое любил.

На конюшне ждал его сюрприз. Терешка, справный и веселый подручный барина из Митиной деревни, выводил из стойла свою красавицу каурую. Митя отпрянул, а Терешка рассмеялся и подмигнул.

— Митяй, ты что ли? Да прослышаны уж, что ты в Горелово обретаешься. Слухи, они ж, сам знаешь, быстрее птиц по округе разлетаются.

— Ох ты… да я… А ты чего здесь?

— Так здешнему господину от барина нашего письмецо привез, и на словах с управляющем потолковать велено было… да тебе это вряд ли занятно, дело скучнейшее, ты ж у нас не от мира сего.

— Да как же…

— Ты не робей! — Терешка легонько похлопал Митю по плечу. — Не станет тебя искать Архип Силантьич.

— Как… не станет? Почему вдруг?

— А вот тебе и новость занятная. Ожениться твой дядька собрался! Вот-вот, и у нас все тако ж глазами захлопали, как узнали. В один день вдруг засобирался.

— Господи, помилуй! Да как же то случилось? Он же, как овдовел, так и не глядел на баб, скушно ему было, да и…

— Э, тут ты виноват.

— Я? — Митя вообще уже ничего не понимал.

— Да уж, как нашел Архип Силантьич сарай-то отпертым, так сразу телегу запряг — да в погоню. Ох, кажись, вся деревня слышала, как из него ругань вылетала. А в горячке такой лошадь стегать — чего доброго может статься? Уж за что там зацепилась телега, не знаю, — колесо так и покатилось под горку. Тут понятно, Архип еще пуще ярится, да радуется, что хоть цел остался. Однако ж не до погони. А тут и случись дом вдовы Макарихи рядом, ну и напросился дядечка твой пару раз воздохнуть да хоть водички испить, пока колесо прилаживали. А тут Макарихина дочка выходит, сиротка. И вишь ты, вот кто поймет, что сделалось с дядькой твоим? Девка-то хоть и не урод, да и красы нет особой, опять же беднота, небось, все кручинилась, что не приметит ее никто… Вот. Долго у них Архип квас распевал. А вечером сватов заслал.

Митя аж руками всплеснул.

— Вот те раз!

— Ну да на свадьбу не позовут тебя, и не мысли, дядька на тебя разобижен. А так, гулял он в кабаке давеча…

— Дядька мой?!

— Он. Так и говорил — не надобен ты ему теперь вовсе, при молодой-то жене. Куда хошь, говорит, пущай теперь идет. Хошь в монастырь, хошь ко всем… Ну это-то лучше не повторять при тебе, монашек. Ох! Заболтался я с тобой, недосуг мне. Бывай здоров, Митяй!

— Христос с тобою, Терентий!

Вот новости-то! Так что же это — свободен? Сам себе хозяин, иди куда знаешь? Как ни смутно было на сердце, а все же часть тяжести с него упала да немалая. Словно дышать легче стало. Теперь уж и прелесть тихого сада была приятна, как будто он, Митя, только что обрел на нее право.

Другими глазами смотрел он на цветники теперь. Вот краски, аж в глазах рябит. И не сыскать таких-то, коли срисовать захочется. А вот эти-то — словно звезды розовые…

— Люблю цветение позднее, — раздался мягкий женский голос за спиной. Митя аж подскочил, мгновенно повернулся к говорящей, словно застигнутый за чем неприличным. Краска разлилась по щекам.

Маша нагнулась, провела рукой по белым шаровидным головкам из стрельчатых лепестков, но ни одного цветка не сорвала.

— Мне тоже поздний цвет больше по душе, — смущенно признался Митенька, то опуская глаза, то вновь жадно глядя на девушку из-под ресниц. — Весной все радуются, первоцвет собирают… Потом зеленеет всё, луга сини, желты становятся, девчонки косы украшают, а мне… грустно мне почему-то всегда делалось.

— Так бывает. — Маша, похоже нисколько не удивилась тому, что можно не радоваться весне, но сердцем привечать приближение осени. — Нет ничего тоскливей весны, когда у тебя из сердца весну вынуть стараются.

— Что… что вы сказали? — поразился юноша. Сам он ощущал тягость в самое светлое время, да чтобы так вот просто и точно выразить это… «Так она барышня, чего ж я дивлюсь». А барышня вдруг ответила:

— Иван-чай мне приятней всех цветов. Отчего — не знаю. Как будто тучка малиновая на землю ложится. И чувствуешь, что лето уже старится и осень не за горами. Хорошо на душе, тихо так становится.

Митя глядел на нее во все глаза. Барышня, по его рассуждению, должна любить розаны, не меньше. Маша, похоже, и сама это уже поняла, но не стало ей тревожно, оттого, что проговорилась, напротив — улыбнулась невольно. «Пускай думает, что я из глуши дремучей, из тех бар, у кого один двор, и кои по слогам читают». Что ж, а ведь с Петрушей, пожалуй, про иван-чай вот так-то и не поговоришь…