Говорит мне Иван Григорьевич — старый десятник приисковой конторы:

— Достать бы нам эту тетрадку и были бы мы с тобою, Сергеевич, первые люди по здешнему прииску!.. Была она в красной сафьяновой корке. И запомни еще, золоченая буква «Р» отпечатана у ней на переплете…

За окном — ночь, просветленная снегом. В комнате нас двое. Сидим в полушубках и шапках. Иногда подходим к железной печке, достаем уголек для прикурки.

Стол мой завален листами чертежной бумаги и полуразвернутыми картонами планов.

Я принимаю архив разведки. Керосиновая лампа озаряет наши головы, одинокие в просторе мрака. В облаке теплого красноватого света мы одни в покинутом на ночь доме.

— В сафьяновом переплете? — машинально переспрашиваю я, любуясь картой.

Сделана она с большим мастерством. В нашем, тысяча девятьсот двадцать четвертом, году так еще не научились делать. Точность, изящество!.. Плотный ватман не пожелтел за годы. Акварель положена чудно!..

Эта карта и напомнила Ивану Григорьевичу о таинственной тетради в красном сафьяновом переплете. Еще в царское время видел он ее у золотопромышленника Рудакова, которому принадлежал тогда разрабатываемый нами теперь прииск.

Интересная карта! Это план огромной разведки… Немало, вероятно, было потрачено на нее и времени, и денег.

— Буринда это, не иначе, — убеждает меня Иван Григорьевич. — Рудаков ведь четыре года ее шурфовал!

Я пожимаю плечами. Трудно что-нибудь сказать. В отличие от обычных карт, эта совсем нема. Даже нет названий речек. Через лупу я отыскал только одну полустертую карандашную надпись — над каким-то ручьем — «Торбалык».

Принято, что шурфы, изображаемые на картах квадратами, красятся красным, если содержат хорошее золото, и желтым, когда только обнаруживают следы металла. Пустые шурфы не закрашиваются вовсе.

Здесь же все квадраты однообразно залиты синею тушью, и у каждого свой номер.

Пояснений никаких — полная тайна!

У меня нет оснований особенно интересоваться этим планом, но Иван Григорьевич настаивает. Любит он всякие тайны!..

— Где река Торбалык? — спрашиваю я.

Брови Ивана Григорьевича, округляясь, поднимаются над прищуренными глазами. Широкое лицо с красноватым носом и седыми отвисшими усами клонится набок.

— Не слыхал, — говорит он тихо, — Может быть, не у нас?

— А может быть, и план-то нездешний, Иван Григорьевич?

— Рудаковский план, — продолжает настаивать старый десятник. — Я тебе говорю, что это разведка Буринды… Река-то на полдень течет, вот и на плане эдак же…

Он начинает волноваться.

— Хитрый, дьявол, какой! Увез объяснение и всю работу похерил…

Я откладываю немую карту в папку с пометкой «Неизвестные».

Уже с месяц, как я вожусь в конторе, стараясь привести в порядок дела разведки. Явились мы сюда с поручением треста. Каждый работает на своем участке. Мы — это новый управляющий, инженер и я. Работаю я здесь в качестве топографа и горного техника.

Прииск возглавляем мы трое. От треста у нас задание: поднять производство, упавшее до немногих процентов довоенного промысла.

С начала гражданской войны сюда никто до нас не заглядывал. И жили здесь старожилы и работали как бог на душу положит — серо, уныло, непроизводительно.

С нашим приездом прииск ожил. Приискатели расшевелились. Стали рождаться предложения. Вспомнились старые, неосуществленные проекты.

Я счастлив, что набрел на Ивана Григорьевича. Кем только он не работал на приисках! И конюхом, и забойщиком, и разведчиком.

Много видел Иван Григорьевич людей — и малых, и знаменитых. Мне он называл фамилии известных ученых, некогда приезжавших в эти края. Служил он им всегда неизменным проводником.

После революции, старик стал десятничать при конторе. Знает он свое дело очень хорошо. А лучшего указателя по району и не сыщешь.

Иван Григорьевич вечно ищет работы и людского говора. Когда он один, то всегда грустит. Это у него с тех пор, как белые убили сына. К каждому новому человеку, если он хоть немного напоминает погибшего, старик быстро и крепко привязывается.

Вот и мне он говорит, что я такой же высокий и с таким же сухим и открытым лицом, как у покойника Васи. Только волосы у него были черные, а мои светлые…

Я хмурюсь. Неловко чувствуешь себя перед открытым человеческим горем, которому не можешь помочь.

— Не идет у меня из башки рудаковская книжка! — говорит на прощанье Иван Григорьевич.