Дзержинский

Кредов Сергей Александрович

I. НЕИСПРАВИМЫЙ

 

 

Глава первая. ПОРТРЕТ БЕЗ СХОДСТВА

7 декабря 1917 года Феликс Дзержинский, только что получивший важное назначение, стал одним из главных действующих лиц русской революции. Вскоре о нем узнает весь мир.

А днем раньше состоялся разговор, который его участник, первый управляющий делами Совета народных комиссаров Владимир Бонч-Бруевич, описал так...

Бонч докладывал председателю Совнаркома Ленину о положении в Петрограде. Из сообщения вытекало, что враги большевиков не собираются складывать оружие. Вождь Октября взволнованно поднялся из-за стола, прошелся по кабинету. И воскликнул:

— Неужели у нас не найдется своего Фукье-Тенвиля, чтобы обуздать контрреволюцию?!

Такой человек в партии нашелся. Ему поручили создать орган по борьбе с контрреволюцией — знаменитую впоследствии Всероссийскую чрезвычайную комиссию.

«Красный Фукье-Тенвиль явился!» — торжественно заявил Бонч-Бруевич.

«Красный Фукье-Тенвиль явился!» — охотно подхватил первый белогвардейский биограф председателя ВЧК Роман Гуль, вложив в эти слова свой смысл: Дзержинского назначили организатором массового кровавого террора. А как еще можно понять восклицание Ленина?

Предложить яркое сравнение с известным персонажем — значит дать почти готовый портрет героя. Такова сила исторических аналогий. Имя произнесено: Фукье-Тенвиль... В книгах и статьях о Феликсе Дзержинском оно будет встречаться очень часто.

Вот только произносил ли Ленин слова, которые привел в своих воспоминаниях Бонч-Бруевич?

Что известно об упомянутом деятеле Французской революции?

Антуан Кантен Фукье де Тенвиль в 1793—1794 годах являлся общественным обвинителем (фактическим руководителем) парижского революционного трибунала. Он отправлял на гильотину «врагов народа». Милосердие не было ему ведомо. Чтобы хоть как-то ограничить его рвение, Конвент принял решение не казнить в день больше 60 человек. Де Тенвиль исступленно трудился в своей должности 14 месяцев. Он предлагал для устрашения обвиняемых поставить гильотину в зале судилища, но даже якобинцам эта мера показалась чрезмерной. Революционный фанатик? Скорее — чиновник террора, бездушное приложение к изобретению доктора Гильотена. И, по-видимому, большой прохвост. До 1789 года будущий поборник свободы, равенства и братства вел вполне буржуазную жизнь. Должность прокурора он себе купил, как тогда было принято. Очень не вовремя для себя, перед революцией, сочинил и опубликовал хвалебную оду в честь

Людовика XVI, где высказывал к нему любовь, «равную его благодеяниям». Это не помешало ему впоследствии добиться казни вдовы и сестры короля. Обвинитель трибунала, отправлявший на плаху врагов Робеспьера, в конце концов проводил на смерть и самого Робеспьера, но и сам спастись не сумел.

Даже поверхностное знакомство с биографиями Фукье-Тенвиля и Феликса Дзержинского убеждает нас, что речь идет о разных людях.

И обратим внимание: Фукье-Тенвиль пытался бежать с тонущего якобинского корабля. Он оказался еще и предателем. АЛенин досконально знал историю Французской революции... Можно предположить, что вождь, заслушав доклад Бонча, воскликнул: «Неужели у нас не найдется пролетарского якобинца?» Такие слова от него действительно не раз слышали. Якобинец — человек решительный, но не обязательно — кровожадный. Вольность мемуариста (он описывал сцену в ленинском кабинете десять лет спустя) привела к определенному искажению исторического фона.

Вернемся в дни, когда в красном Петрограде создавалась Всероссийская чрезвычайная комиссия. В ее задачи входила борьба с «контрреволюцией», вот только с какой? Со «скрытой», как тогда выражались: саботажем чиновничества (сложным явлением, которое сейчас не время расшифровывать), винными погромами, уголовщиной, закрытием предприятий собственниками, продовольственным кризисом. Явная контрреволюция в декабре 1917-го не казалась столь же опасной. ВЧК при ее создании наделили правом назначать только административные меры наказания, такие как конфискация, выдворение, лишение продуктовых карточек, опубликование списков врагов народа в печати. На практике даже злостных контрреволюционеров поначалу отпускали, взяв слово не воевать с новой властью.

Не только в момент назначения, но и значительно позже Дзержинский не считал, что его роль в ВЧК — проводить массовый террор. В марте следующего года он выпустил служебную инструкцию, больше напоминающую проповедь ненасилия:

«Вторжение вооруженных людей на частную квартиру и лишение свободы повинных людей есть зло, к которому в настоящее время еще необходимо прибегать. Но всегда нужно помнить, что это зло. Пусть все те, кому поручено лишать людей свободы, будут с ними гораздо вежливее, чем даже с близким человеком, помня, что лишенный свободы не может защищаться и что он з нашей власти».

Конечно, так будет не всегда. Времена изменятся.

Пока же отметим: Феликса Дзержинского в декабре 1917-го приглашали не на роль «красного Фукье-Тенвиля». Тогда еще верили, что без гильотин можно обойтись.

 

Глава вторая. СЧАСТЛИВЫЙ?

Дзержинские — все — умели хранить семейные тайны. Одна из них связана с судьбой любимой сестры маленького Феликса, Ванды. Известно, что девочка погибла. Обстоятельства этого происшествия родственники постарались вычеркнуть из памяти. Даже намека на случившееся нет в их переписке. Этот факт впоследствии вызовет разные толкования.

...Родовое поместье Дзержинских расположено на территории нынешней Белоруссии возле городского поселка Ивенец, примерно в 50 километрах к западу от Минска, на землях, входивших до начала XX века в состав Виленской губернии Российской империи.

В историю Феликс Дзержинский вошел деятелем русской революции польского происхождения. Он считал себя поляком. Оспаривать тут нечего.

Но всё же отметим особенность тех мест, где жили поколения Дзержинских. Это своеобразный «перекресток» трех государств: Польши, Белоруссии и Литвы. Коренных жителей не всегда относят к этническим полякам. Часто это вопрос самоопределения и того, какой народ в данный исторический момент готов признать их «своими». Уникальный случай имел место в советское время. Под Вильно родились братья Ивановские. Все они стали известными революционерами, но в разных странах. В Белоруссии почитали «белоруса» Ивановского, в Польше — «поляка» с той же фамилией, а в Литве — «литовца» Иванаускаса.

Происходили Дзержинские из литвинских шляхтичей. Их далекий предок Николай Дзержинский в 1554—1561 годах в рядах польского войска участвовал в войне с русскими. За ратные заслуги он получил чин ротмистра и возможность в 1563 году приобрести имение с десятью крестьянскими дворами — будущее Дзержиново. К моменту рождения Феликса его семья владела земельным наделом площадью около 100 гектаров, в основном не пригодным для земледелия. Лишь десятая его часть могла быть отдана под пашню и приносить скромный доход.

Мужчины в роду Дзержинских часто становились педагогами, учеными (среди потомков Феликса Эдмундовича также немало людей науки).

В России начиная с середины XIX века работало много выходцев из Польши. В центральных городах империи они не испытывали притеснений — были бы лояльны. Образованные русские относились к ним, как правило, очень сочувственно, считая их жертвами самодержавия. Однако патриотами России поляки не становились — они продолжали мечтать о свободной Польше и воспитывали в том же духе своих детей.

Дед Феликса по матери, Игнатий Янушевский, долгое время был профессором Петербургского института инженеров путей сообщения. (Мог ли профессор Янушевский предполагать, что его внук станет со временем «министром» путей сообщения, правда, уже иной страны?!)

Эдмунд Иосифович и Елена Игнатьевна Дзержинские также долго жили в России. Отец Феликса (при крещении он получил имя Эдмунд Руфин) окончил Санкт-Петербургский университет. В 1865 году он перебрался вместе с семьей в Таганрог, где преподавал математику и физику в мужской и женской гимназиях. Среди его учеников был Антон Чехов! Вот, пожалуй, и все, что можно узнать об обстоятельствах жизни Дзержинских на юге России.

В 1875 году глава семьи заболевает туберкулезом. Дзержинские возвращаются в родное имение. Отныне они живут трудно, фактически на пенсию пана Эдмунда. Сущие крохи приносит им сдача в аренду земли. А семья все растет: восьмого ребенка, мальчика, пани Хелена родила за год и три месяца до смерти своего мужа. Они ютятся в маленьком домике на берегу реки Усы. В 1880 году Эдмунд Дзержинский сумел построить более просторный дом. Именно это сооружение видно на сохранившихся фотографиях того времени. По снимкам оно и восстанавливалось и теперь служит музеем — имение выгорело дотла в 1944 году.

Пан Эдмунд снискал среди земляков репутацию человека справедливого и бескорыстного. Его дочь Ядвига вспоминала: «Отец, подготавливая нас в гимназию, вместе с нами бесплатно учил детей арендатора и детей из соседней деревни». Однако местным крестьянам запрещалось собирать грибы в дворянских угодьях. Дзержинский позднее с осуждением отмечал этот факт.

Феликс Дзержинский родился 11 сентября (по новому стилю) 1877 года. Отметим удивительное совпадение, которому при желании можно придать мистический смысл. Через много лет эта дата, 11 сентября, станет символом катастрофы могущественной империалистической державы. День рождения Дзержинского, одного из наиболее известных в России и мире «могильщиков капитализма» — тоже 11 сентября.

До потрясений в Российской империи пока далеко.

Феликс — шестой ребенок в семье. Его появлению на свет предшествовал несчастный случай: беременная пани Хелена упала в открытый погреб. Тем же вечером у нее начались родовые схватки. Мальчик родился здоровым. При крещении, согласно католической традиции, ему дали два имени: Феликс Щасны, оба означают «счастливый» соответственно по-латински и по-польски.

Феликс растет резвым ребенком. В возрасте лет семи, желая не отставать от старших братьев, гоняет верхом на неоседланных лошадях, стараясь не попасть на глаза матери. Дети гурьбой ходят в лес за грибами и ягодами. Летом мальчик подолгу пропадает у реки. Он возвращается оттуда с большим уловом раков. К ужину вареных раков подают на стол. Феликс сияет от гордости. Альдона Эдмундовна отметит в своих воспоминаниях, что ее младший брат никогда не совершал жестоких или грубых поступков.

Дзержинские — бедная дворянская семья. Они живут на отшибе, в лесу. До ближайшего села — четыре километра, до железнодорожной станции — 50 километров. Сотни подобных бедных усадеб прячутся в лесах. Образ жизни накладывает отпечаток на характеры их обитателей. К их национальным чертам относят мужество, гордость, терпение, умение за себя постоять, но и — упрямство, пресловутый «гонор», беспощадность по отношению к врагам. Первые в жизни сведения они получают из преданий, передаваемых из поколения в поколение. Что есть зло? Несправедливость? Незаживающие раны поляков связаны с событиями начала 1860-х годов, преследованиями униатов, жестокостями усмирителя восстаний графа Муравьева (в самой России прозванного «вешателем»).

В 1922 году Дзержинский бросит фразу, которую его недоброжелатели хорошо запомнят: «Еще мальчиком я мечтал о шапке-невидимке и уничтожении всех москалей». Ага! Вот какое чувство вело его по жизни: месть! Но не стоит из случайных замечаний делать широкие обобщения. Думается, «москали» тогда для мальчика были кем-то вроде инопланетян. «Антимоскальство» Феликс в себе, по-видимому, быстро изжил. Он станет интернационалистом и даже противником отделения Польши от России. Но в таких домашних разговорах крепло в нем желание бороться с несправедливостью.

На сохранившихся семейных фотографиях Дзержинские серьезны, озабочены, напряжены. Люди целеустремленные, гордые, дружные. Наверное, в их доме редко раздавался беззаботный смех. Дворянство покоренной страны. А Феликс еще и нервный, задиристый, лезет на рожон. Его братья и сестры остались далеки от революции, их свободолюбие, способности проявились в другом.

Казимир Эдмундович (1875—1943) выучился на инженера в Германии, откуда вернулся с женой Люцией; в 1930-х они поселились в Дзержинове. Во время гитлеровской оккупации Люция работала в немецкой комендатуре переводчицей, сотрудничала с польскими партизанами. Ее разоблачили и вместе с Казимиром расстреляли.

Владислав (1881—1942) окончил МГУ, стал известным неврологом, профессором. Война застала его в Лодзи. Арестован немцами в качестве заложника (по некоторым данным, после того, как отказался с ними сотрудничать), расстрелян.

Станислав (1872—1917) убит бандитами в Дзержинове.

Альдона (1870—1966), любимая сестра Феликса и главный адресат его исповедальных писем, жила в Литве, затем в Польше.

Относительно безмятежно сложилась судьба Игнатия (1879—1956): окончив физико-математический факультет МГУ в 1903 году, он преподавал географию в Варшаве, затем перебрался в польскую провинцию, что спасло его от гитлеровцев.

Из всех братьев и сестер Феликса Дзержинского только Ядвига (1871—1949) находилась рядом с ним в Москве; она работала в Наркомате путей сообщения, похоронена на Новодевичьем кладбище.

* * *

В 1882 году в возрасте 42 лет от туберкулеза умирает Эдмунд Иосифович. У Елены Игнатьевны восемь детей на руках, от 12 лет и младше. Она со своим семейством вынуждена перебраться в Иоды — родовое имение Янушевских под Вильно, к матери. Многие сохранившиеся фотографии Дзержинских сделаны именно в Йодах. Мать с тремя сыновь-ями-гимназистами на крыльце. Также на крыльце — все большое семейство Дзержинских. Летние месяцы пани Хелена с детьми проводила в родовом гнезде. С ним у Феликса связано представление о безмятежном счастье. Он так утверждал.

Не во всем можно ему верить.

Дзержинский напишет сестре Альдоне из заключения: «Во сне я часто вижу дом наш, и сосны наши, и горки белого песку, и канавы, и все, все, до мельчайших подробностей...» Ему слышались кваканье лягушек и клекот аистов, «прекрасная музыка природы по вечерам».

Замурованный в застенке, физически страдающий, тяжелобольной человек... Воспоминания уносят его в счастливую пору детства. Он уверяет, что мечтает побывать в Дзержинове. Но, освобождаясь из мест заключения, вовсе сюда не стремится! После 1892 года Феликс не появлялся в имении вплоть до июля 1917-го. Словно что-то мешало ему туда возвращаться.

* * *

У пана Эдмунда и пани Хелены было восемь детей. Больше или меньше известно о судьбах семи из них. И почти ничего — о любимой сестре маленького Феликса, Ванде, 1876 года рождения. Брат и сестра были неразлучны. Девочка ходила за Феликсом хвостом и во всем его слушалась, пишет Альдо-на. И вдруг... Любые упоминания о Ванде в переписке родственников пропадают. И фотографий ее не сохранилось.

Девочка, скорее всего, трагически погибла. В каком году — неизвестно. Едва ли позже 1892-го.

Экзотическую версию смерти Ванды излагает белогвардейский контрразведчик Владимир Орлов в мемуарах, изданных впервые в Лондоне в 1932 году. К сожалению, источник не очень достоверный. Орлов в книге допустил немало очевидных ошибок. В данном случае он сообщает о Дзержинском: «Когда ему исполнилось восемнадцать лет, он так страстно влюбился в свою сестру, что застрелил ее после ужасной сцены ревности».

Так — точно не было. Хотя Орлов до революции работал следователем контрразведки в Польше и что-то подобное мог слышать в своем кругу. В некоторых источниках можно прочитать, что невольным убийцей Ванды стал кто-то из ее братьев, вероятнее всего Станислав (но и с Феликса подозрение не снято). Юноши якобы стреляли из дробовика по мишени, а девочка случайно оказалась на линии огня. Но — ни единого указания, откуда взяты эти сведения. Следствия по случаю смерти Ванды не проводилось. Истина едва ли когда-нибудь вскроется.

Гибель любимой сестры не могла не потрясти юного Феликса, в то время ревностного католика. Погибло невинное любимое существо. Как мог Бог, если он существует, допустить такую несправедливость? Подобные рассуждения в духе Ивана Карамазова зачастую приводят людей с сильным религиозным чувством к разочарованию в Боге небесном и поиску более справедливых земных богов.

 

Глава третья. ГИМНАЗИЧЕСКИЕ СТРАДАНИЯ

В возрасте семи лет, уже умея читать и писать по-польски, Феликс принимается осваивать русский язык. Сестра Альдона готовит его к поступлению в гимназию. У него хорошая память, способности к математике — это от отца. С русским намного хуже. Язык метрополии в Королевстве Польском — официальный. Во многих учреждениях висят таблички: «Говорить по-польски строго воспрещается».

Осенью 1887-го Альдона везет брата в Вильно. Он успешно сдает вступительные экзамены в Первую Виленскую гимназию. Отныне Феликс живет в губернском городе: сначала на квартире с матерью, а затем в частном пансионе при учебном заведении.

В первом классе Феликс остается на второй год. Подвел, конечно, русский язык. Но не следует на этом основании записывать юного Дзержинского в Митрофанушки. Дореволюционная классическая гимназия — особенное заведение. Ее выпускники имели право без экзаменов продолжить обучение в любом российском университете. Считалось вполне нормальным, если треть или четверть класса останется на второй год. Русский язык относился к числу наиболее трудных дисциплин. Оцените требования: ученик четвертого класса должен был знать наизусть больше ста стихотворений и басен.

Дальше дела пошли несколько лучше. Так, в ведомости по окончании 5-го класса видим отличную оценку по Закону Божьему, остальные — «хорошо» и «удовлетворительно». По выходе из гимназии Дзержинский получил свидетельство со следующей записью: «Дзержинский Феликс, имеющий от роду 18 лет, сын дворянина, в вероисповедании римско-католическом... в бытность свою по VIII класс Виленской гимназии поведения был отличного и оказал при удовлетворительном внимании, удовлетворительных успехах, удовлетворительном прилежании следующие успехи в науке...» К тому времени Феликс уже определится со своим революционным будущим. Он уйдет из гимназии со скандалом, не получив аттестата. Отсюда и оценки: «хорошо» — только по Закону Божьему, «неудовлетворительно» — по русскому и греческому языкам.

О дореволюционной системе классического образования в наши дни отзываются с пиететом. Современники же подвергали ее суровому суду. Чехов в рассказе «Человек в футляре» сравнивает гимназию с управой благочиния, «где кислятиной воняет, как в полицейской будке». Или взять, предположим, Вячеслава Менжинского, считавшегося в среде большевиков интеллектуалом. Полиглот, говоривший на девятнадцати иностранных языках, Менжинский, по его словам, вскакивал по ночам от ужаса, когда ему снилась родная гимназия.

...Жизнь в российской классической гимназии подчиняется строжайшим регламентациям. Посещение занятий — только в форменной одежде. При встрече на улице с высшими городскими чиновниками гимназист обязан снять фуражку и раскланяться. В книгах учета фиксируются опоздания на уроки, неуместные вопросы к преподавателям, разговоры во время занятий. Классные наставники, инспектор и директор систематически посещают квартиры учеников, расспрашивают соседей о их поведении. Возвращаясь с каникул, каждый воспитанник обязан сдать в канцелярию отпускной билет с отметками полиции о поведении и справку священника о выполнении религиозных обрядов.

А зачем вбивать в юные головы мертвые языки? Бесконечные письменные переводы с латыни, греческого отнимают у гимназистов уйму времени. Долбежка, зубрежка — с 6 утра до 9 вечера. На такую нагрузку был рассчитан учебный процесс в гимназии, начиная с третьего класса. Молодежь просто хотят занять, отвлечь от свободолюбивых мыслей — в таком стремлении подозревает правительство демократическая общественность.

Не случайно же не было такого понятия: гимназическое братство в отличие от братства лицеистов. Друг друга ненавидели Дзержинский и Пил-судский, Ульянов-Ленин и Керенский. Притом что первые учились в Виленской гимназии, вторые — в Симбирской, хотя и в несколько разное время.

* * *

Если в самой России классическую гимназию называют «полицейской будкой», то как могут относиться к ней в национальных окраинах? Там она — элемент национального подавления.

Юный Дзержинский в повседневном поведении не похож на бунтаря. Иное дело, когда Феликс чув­ствует себя униженным, оскорбленным. Тут он мгновенно закипает. Директор Виленской гимна­зии издал распоряжение, обязывающее учеников изъясняться только на русском языке. Увидев это объявление, возмущенный Дзержинский врывается в учительскую, где за столом собрались педагоги, и выплескивает свое негодование, обращаясь прежде всего к преподавателю русского языка по фамилии Рак, особенно ненавидимому гимназистами. Альдона Эдмундовна пишет: «Это выступление Феликса застало педагогов врасплох. Они были так ошеломлены, что не успели принять никаких мер. Дома Феликс весело рассказывал обо всем этом, чувствуя большое удовлетворение от выполненного долга».

Но лучше бы он сдержался. Благоразумнее для него было уйти из гимназии тихо. От демарша Феликса впоследствии пострадают его братья.

Дзержинский покинул бы ненавистное учебное заведение раньше, но не хотел огорчать мать. Пани Хелена тяжело болела. В Вильно переехала ее мать Казимира Янушевская, она забрала к себе на жительство внуков из опостылевшего им частного пансиона. 14 января 1896 года в варшавской клинике в возрасте 46 лет Елена Игнатьевна умерла. Нежный сын Феликс тяжело переживал эту утрату. Он посчитал, что теперь никто и ничто не может помешать ему круто изменить жизнь. К тому времени он разуверился в католическом боге и обрел веру в учение, заменившее ему религию. Бабушка Янушевская не знала, что в ее доме 26 на Поплавской улице на чердаке работает маленькая нелегальная типография, выпускающая революционные воззвания.

Свидетельство, выданное недоучившемуся гимназисту Дзержинскому, сохраняет за ним право позднее сдать экзамены на аттестат зрелости и поступить в университет.

В 1897 году, когда Феликса арестуют, директор Первой Виленской сделает все, чтобы Игнатий и Владислав Дзержинские оставили его заведение, несмотря на их хорошую успеваемость. Братья продолжат обучение в петербургской гимназии.

 

Глава четвертая. РОЖДЕНИЕ РЕВОЛЮЦИОНЕРА

В 1894 году ученик седьмого класса гимназии Дзержинский начинает посещать марксистский кружок саморазвития. Уже через три года Феликсу выпадет тяжкое испытание: в полиции Ковно его подвергнут избиению березовыми палками. Во время экзекуции у юноши откроется горловое кровотечение, но он все выдержит, показаний на товарищей не даст. Поручик Глазков доложит начальству:

— Все попытки склонить арестованного к чистосердечному покаянию оказались безуспешными. Проводить с ним дальнейшую работу нецелесообразно.

Перед нами уже «железный Феликс».

* * *

Как приходят в революцию?

Для кого-то и выбора нет: «Моя революция — пошел в Смольный»...

У Феликса выбор был. Братья Дзержинские в равной мере страдали от бедности, муштры в гимназии, унижения национальных чувств. А революционером стал только он.

В письмах сестре заключенный Дзержинский на разные лады будет убеждать ее, что свою жизнь, наполненную верой в светлое будущее человечества, как бы ни была она трудна, он ни за что не променяет на мещанское существование на воле. Вполне в духе Гриши Добросклонова, героя поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»:

...Лет пятнадцати

 Григорий твердо знал уже,

Кому отдаст всю жизнь свою

И за кого умрет.

Феликс в возрасте 18 лет уже готов умереть за свои идеалы.

Некрасов дал нескольким поколениям русских революционеров высокое обоснование их целей, ошибок, жертв. В его знаменитой «призывной песне» слышится библейская притча об узких вратах:

Средь мира дольного

Для сердца вольного

Есть два пути.

Взвесь силу гордую,

Взвесь волю твердую:

Каким идти?

Одна просторная

Дорога — торная,

Страстей раба,

По ней громадная,

К соблазну жадная

Идет толпа.

...Другая — тесная

Дорога, честная,

По ней идут

Лишь души сильные,

Любвеобильные

На бой, на труд...

Молодые люди из привилегированных семей — дворяне, поповичи, купеческие дети — выбирают тесную, но «честную» дорогу борьбы с царем, правительством, дорогу тюрем, скитаний, подчас террора. Почему? Единого ответа нет. Бывало, что и два брата приходили в революцию очень не схожими путями. Ну, вот хотя бы братья Ульяновы.

Александр Ульянов (1866—1887), судя по известным фактам его биографии, яркий пример революционера «от сердца». Александр пользовался любовью и уважением едва ли не всех, кто его знал. Он оканчивает Симбирскую классическую гимназию с золотой медалью. В Петербурге перед ним открыта карьера ученого. На третьем курсе университета Александр получает золотую медаль за работы по зоологии. Сам Дмитрий Менделеев называет Ульянова перспективным химиком... Родители отпускали сына в столицу с тяжелым сердцем, очевидно, зная о перемене в образе его мыслей. Но что подвигло юношу избрать крайний путь, войти в нелегальную организацию, стать террористом?

Можно предположить: при жизни властного, религиозного отца это едва ли бы произошло. Но в январе 1886 года Илья Николаевич неожиданно умирает. Незадолго до того директора народных училищ, энтузиаста народного образования Ульянова стали выпроваживать на пенсию. Срок службы ему продлили только на год (вместо пяти, как он просил). Известие о скорой отставке он воспринял тяжело — инсульт на 55-м году жизни. Смерть Ильи Николаевича, несомненно, сильно повлияла на его сыновей. Через много лет Владимир Ульянов-Ленин укажет в партийной анкете, что он атеист с 16 лет, то есть как раз с 1886-го...

А 17 ноября того же года Александр в Петербурге участвует в манифестации, посвященной 25-летию со дня кончины кумира демократической молодежи, критика и публициста Николая Добролюбова. После разгона демонстрации казаками и полицией вместе с товарищами пишет и распространяет прокламацию «17 ноября в Петербурге». В декабре примыкает к террористическому крылу народовольцев. И вот он участвует в подготовке убийства Александра III, намеченного на 1 марта 1887 года. Химику Ульянову поручено изготовить метательные снаряды. Членов боевой группы задерживают на улице в день покушения. Зная, что за ним следят, Александр тем не менее отвергает предложение товарищей скрыться из города. На следствии и суде он ведет себя мужественно и благородно, не отрицает своего участия в деле, более того, старается взять чужую вину на себя. Приговоренный на суде к повешению, Ульянов подает просьбу о помиловании только по настоянию матери. Его прошение, составленное без ноток раскаяния, даже не показывают царю.

Чем-то схожи биографии революционеров «от сердца». В юности они глубоко религиозны, самоотверженны, исполнены высоких представлений о чести, товариществе, долге. А дальше? Шок от столкновения с несправедливостью. Нередко фон — большое личное горе, связанное с утратой отца, матери, сестры или брата. И тут еще одна развилка, вновь — два пути. Одни приходят к подвигу мирного самоотречения, под влиянием народовольческих идей оставляют крупные города и уезжают в глубинку лечить и учить крестьян. Другие — к политическому протесту, бунту, «топору». Таков путь многих революционеров и общественных деятелей в годы правления царя-реформатора Александра II. Некрасов, Добролюбов, Чернышевский, Тургенев, Салтыков-Щедрин — их кумиры. Их верным последователем предстает Александр Ульянов. У революционера «от сердца» всегда можно отыскать в судьбе точку слома, момент, описанный Некрасовым:

О, горько, горько я рыдал,

Когда в то утро я стоял

На берегу родной реки,

И в первый раз ее назвал

Рекою рабства и тоски!..

А вот почему пришел в революцию Владимир Ульянов, человек явно иного склада...

Стал мстить династии Романовых за смерть брата, как нередко можно прочитать? Едва ли так просто. Мотива личной мести в письмах, высказываниях, во всей деятельности Ульянова-Ленина не заметно. О событиях, связанных с гибелью Александра, он вообще упоминал очень редко. При этом (отмечала Крупская) делал акцент на том, как тяжело пришлось тогда его матери Марии Александровне. О своих же переживаниях — молчок. Владимир Ульянов умел сдерживать свои эмоции. Это проявилось в нем в ранней юности. Александра казнили 8 мая 1887 года. Как раз в те дни его младший брат готовился к выпускным экзаменам в гимназии. 12 мая он сдает письменный экзамен по алгебре и тригонометрии, 13 мая — письменный по греческому языку (самый трудный). С 22-го начинаются устные экзамены. Семнадцатилетний Владимир проявил редкое самообладание. Симбирскую классическую гимназию он окончил, как известно, лучшим из своего выпуска с единственной «четверкой» по логике и золотой медалью.

Казнь Александра, обвиненного в попытке цареубийства, конечно же потрясла Ульяновых. Причинила им боль — это одно. Но также и сломала весь уклад их жизни. Семья директора народных училищ считалась одной из самых почтенных в губернском городе. И вдруг они — родственники цареубийцы. Изгои. Знакомые, встречая их на улице, переходят на другую сторону. Привыкший быть первым среди сверстников, чувствовать превосходство над ними, Владимир получает страшный удар по самолюбию. Перед экзаменом по математике одинокий, ушедший в себя, сутулясь и держа руки за спиной, он ходит по коридору взад и вперед — вспоминает один из педагогов.

Крупская добавляет подробности: «Владимир Ильич рассказал мне однажды, как отнеслось “общество” к аресту его старшего брата. Все знакомые отшатнулись от семьи Ульяновых, перестал бывать даже старичок учитель, приходивший раньше постоянно играть по вечерам в шахматы. Тогда еще не было железной дороги из Симбирска, матери Владимира Ильича надо было ехать на лошадях до Сызрани, чтобы добраться до Питера, где сидел сын. Владимира Ильича послали искать попутчика — никто не захотел ехать с матерью арестованного. Эта всеобщая трусость произвела, по словам Владимира Ильича, на него тогда очень сильное впечатление».

Ульяновы не собирались уезжать из Симбирска. Но летом 1887-го им пришлось перебраться в Казань. Хорошая характеристика, выданная директором гимназии Федором Михайловичем Керенским, позволила брату казненного террориста поступить на юридический факультет университета. А уже в декабре в актовом зале казанские студенты, прекратив занятия, собрались на сходку с антиправительственными лозунгами. В числе первых в зал по коридору мчался Ульянов, «махая руками, как бы желая этим воодушевить других», сообщается в одном из донесений. Владимира исключили из университета. Начался отсчет его революционного стажа.

Владимир Ульянов — революционер «от ума». Нет свидетельств тому, чтобы он рыдал на берегу «реки рабства и тоски». Все очень продуманно, рационально: «Мы пойдем другим путем». Мир надо переделать. Именно такой протест — интеллектуальный, лишенный морализаторства, считающий абстрактные рассуждения о добре и зле признаком слабости, приведет в итоге революционеров к успеху, к захвату власти и удержанию ее в ходе страшной Гражданской войны...

 

Глава пятая. УТРАТЫ

Феликс Дзержинский, если придерживаться предложенной выше схемы, яркий пример революционера «от сердца».

Ребенком в беседах со старшими он получает обычный для маленького поляка набор знаний. Вечер, тусклый свет настольной лампы, за окнами шумит лес. Пани Хелена рассказывает своему сыну о жестокостях Муравьева-вешателя, подавлявшего мятеж в 1863 году. О том, что в костелах тогда молитвы заставляли петь по-русски. О непосильных контрибуциях, наложенных на население. Конечно же она не желает своему сыну доли революционера, каторжанина. Но он воспринимает ее рассказы слишком остро. Дзержинский вспоминал:

— Каждое насилие, о котором я узнавал, было как бы насилием надо мной лично.

Попав в Виленскую гимназию, Феликс почти сразу принимается за поиски иного пути. Куда податься из «полицейского участка», чтобы не травмировать своим решением родственников, нежно любимую им мать? Он хочет поступить в духовную семинарию. Однако пани Хелена и другой их родственник, ксендз, всячески отговаривают Феликса от такого выбора. Не по характеру ему быть священником. Религиозность в юном Дзержинском сочетается с интересом к мирским вопросам и не сочетается со смирением.

Если в семинарию нельзя, то куда же?

Кризисным для Феликса становится 1894 год. Тяжело заболевает пани Хелена. Сын ездит в клинику в Варшаву ее навещать. По-видимому, он не так давно пережил шок в связи с гибелью сестры Ванды. Позднее Феликс почти не рассказывал о своих переживаниях в тот период. Мы знаем только с его слов, что до шестнадцатилетнего возраста он был «фанатично религиозен», а затем утратил веру в Бога. Но проповедником Феликс остался. Теперь он с прежним пылом пропагандирует свой атеизм, хотя еще не так давно говорил старшему брату: «Если я однажды узнаю, что Бога нет, я пущу себе пулю в лоб». Из последнего факта нередко делались далекоидущие выводы: Феликс Дзержинский с ранних лет — фанатик, одержимый мыслью обратить окружающих в свою веру, сначала в одну, потом в другую. Роман Гуль в изданной в Париже в 1935 году книге пишет:

«Оказывается, Феликс не только религиозен, но и фанатически повелителен и нетерпим. Из светлозеленых глаз нежного юноши глядел узкий фанатик. И разрушение всего, что не есть то, во что верует Феликс Дзержинский, было всегда его единственной страстью...»

Отечественная школа психологизма. Найти ключ к характеру человека, объясняющий все его последующие поступки, желательно с самого раннего детства. И без особых сомнений в том, что факт, легший в основу обобщений, действительно имел место. Между тем об эпизодах из жизни Феликса Дзержинского, которые только что приведены, известно исключительно с его слов, сказанных в 1922 году. В них чувствуется ирония: дескать, вот каким максималистом был тот юноша. Несомненно то, что с младых ногтей Феликс испытывал потребность в вере, которая бы заполняла все его существо. А разве истинная вера, особенно в молодости, не сочетается со стремлением обратить в нее окружающих? Дзержинский хочет жить по справедливости, в соответствии со своими убеждениями. Вот что можно сказать с уверенностью. О том, что он намеревался разрушать, а что созидать, говорить пока преждевременно.

Новым смыслом жизнь Феликса Дзержинского наполнилась в 1895 году.

 

Глава шестая. РАСПЛАТА ЗА ИДЕАЛЫ

Казалось бы, Феликс, оставив гимназию, должен прямой дорогой отправиться в лагерь националистов, борющихся за создание единой, независимой Польши. Ведь его национальная гордость столько раз подвергалась унижениям. А в раннем детстве, по его собственному признанию, он мечтал о шапке-невидимке, чтобы с ее помощью отомстить москалям.

Однако семнадцатилетний Дзержинский делает выбор в пользу социал-демократии, раз и навсегда. Очень скоро он станет противником отделения Польши от России, а националиста Пилсудского (своего старшего современника и земляка) будет считать личным врагом.

Почему он примыкает к социал-демократам?

В Вильно тогда другой революционной организации нет. Население в Виленской губернии составляют польские и еврейские ремесленники, литовское крестьянство. К лозунгу о самоопределении Польши здесь относятся с подозрением. Кроме того, национально-освободительное движение в Польше получит партийное оформление несколько позже. Это, так сказать, субъективная причина выбора Феликса. Думается, имелась и другая, не менее веская. Его натура нуждалась не просто в возвышенной цели, а в системе ценностей, в новой — светской — религии. Этим потребностям на рубеже веков наилучшим образом отвечал марксизм. Не случайно же учение приобрело так много последователей, и даже многие из тех, кто в нем впоследствии разочаровался, дойдя до полного его неприятия, не отрицали, что пережили период увлечения им.

Был марксизм для высоколобых — в томах «Капитала», философских работах Маркса и Энгельса. Но очень важно, что учение поддавалось упрощению, его можно было разъяснять в рабочих кружках, растолковывать даже неграмотным. Основоположники марксизма оставили пророчества, и эти пророчества сбывались! Кризисы перепроизводства с их неизбежными социальными потрясениями... Смягчать их — только смягчать — научатся много позже. Первую мировую войну Энгельс предсказал за 30 лет. И сроки примерно назвал, и главных действующих лиц указал. Марксизм многим тогда казался удавкой, неуклонно стягивающей шею капитализма.

Вакуум в душе Феликса заполнен. Выбор сделан. В 1895 году он вступает в литовскую социал-демократическую партию, получает первую свою партийную кличку. Конечно, не предполагая, сколько испытаний выпадет ему в ближайшие 22 года...

* * *

Молодой агитатор Яцек принимается вести кружки образования среди своих сверстников, ремесленных и фабричных учеников. Занятия его строятся так: начинает он с общеобразовательной части (устройство Вселенной, происхождение человека, обществ и т. д.), затем переходит к штудированию Эрфуртской программы. Этот марксистский документ, принятый социал-демократами Германии в 1891 году, был тогда очень популярен. Он являлся и хорошим учебным пособием. Ленин тоже в целом с одобрением относился к программе немецких марксистов, хотя и критиковал ее, в частности, за отсутствие требования диктатуры пролетариата (читай: излишнее миролюбие). И сегодня не много претензий можно предъявить Эрфуртской программе. Она состоит из двух частей.

В программе-максимум содержатся теоретические положения марксизма. Перед социал-демократами Германии ставится цель — завоевание политической власти. Но это вопрос будущего. В условиях же буржуазного общества (программа-минимум) выдвигаются такие цели: демократизация выборной системы, развитие самоуправления, равноправие женщин, решение вопросов о войне и мире народным представительством, бесплатное медицинское обслуживание, восьмичасовой рабочий день, запрет на использование труда детей в возрасте до 14 лет...

Что можно возразить? В чем фанатизм тех, кто разделял требования Эрфуртской программы?

Фанатизм в Феликсе проявляется в том, что, обретя веру, он считает ее руководством к действию. Характерный для него эпизод: чтобы вести пропаганду среди еврейского населения, он самостоятельно осваивает идиш (притом что в гимназии ленился изучать «мертвые» языки, к которым тогда, по-видимому, относил и русский). Карл Радек отметит в воспоминаниях: «Мы смеялись позже, что в правлении польской социал-демократии, в которой был целый ряд евреев, читать по-еврейски умел только Дзержинский, польский дворянин и католик».

В своей семье после смерти матери Дзержинский чувствует себя некомфортно. Еще гимназистом, живя у бабушки, он на чердаке ее дома печатал листовки, воззвания к рабочим. Затем он перебирается к сестре. Но и в ее доме Феликс слишком обременительный жилец. Из воспоминаний сестры Альдоны: «К нему часто приходил известный социалист доктор Домашевич. Они забирались куда-нибудь в уголок и там тихо, чтобы я не слышала, вели свои беседы. Я знала, что Домашевич нелегальный, и я боялась, что его выследят и арестуют у меня на квартире: я воспитывала двух младших братьев. Они учились в той же гимназии, из которой добровольно ушел Феликс, оставив у дирекции недобрую память о себе. Вопрос об уходе из гимназии был им продуман и решен. Но, покидая гимназию, Феликс высказал педагогам прямо в лицо всю правду об их методах воспитания... После этого случая отношение в гимназии к двум нашим младшим братьям резко изменилось, учиться им было очень трудно. А через год директор заявил, что лучше будет, если они переедут в другой город, ибо аттестата зрелости в Виленской гимназии им все равно не получить. И хотя братья учились хорошо, они вынуждены были уехать кончать гимназию в Петербург».

В словах Альдоны чувствуются отголоски давних споров, возможно, конфликтов. Феликс подвел младших братьев. Мог бы уйти из гимназии тихо, без драматических эффектов.

Что же тут не понять? Иди, брат Феликс, дальше своей дорогой, какую выбрал, а нам надо позаботиться о младших. Возможно, польского патриота его близкие лучше бы понимали, но социалиста...

Зарабатывает Феликс частными уроками. Преподавание в кружках скоро ему надоедает. Его тянет на революционный простор. К массам. А где он может встретить «настоящих» пролетариев? Например, в кабачках возле предприятий. Сюда и наведывается молодой агитатор вместе со своим приятелем Андреем Гульбиновичем, слесарем и поэтом. О политике, царе разговаривать категорически запрещено, за такую пропаганду Яцека бы сразу отправили в полицию. Он заговаривает с рабочими о их экономическом положении. Пытается нацелить их на борьбу за экономические права, благо в Эрфуртской программе все сформулировано четко. Опасность его подстерегает не только со стороны полиции. Однажды рабочие одного из заводов, науськанные хозяевами, подкараулили агитаторов. Дзержинский: «Поэта меньше избили, так как он сразу свалился с ног, а я защищался». Феликс получил ножевые удары в голову, в том числе в правый висок. Зашивал раны доктор Домашевич.

Чтобы печатать прокламации на гектографе, не подвергая опасности близких, Феликс нанимает конспиративную квартиру, причем рядом с полицейским участком, уверяя товарища, что здесь-то как раз их искать не станут. Агитационные листки ночами сам же расклеивает по городу. Однажды рабочий поэт увидел Яцека, перепачканного клеем. А если бы полицейский его встретил на улице? А вот — достает махорку из кармана. Как раз на этот случай. Бросил бы в глаза фараону и убежал. Девятнадцатилетний юноша настроен очень решительно.

Гульбинович о Дзержинском той поры: «Тонок и строен, как тополек, красивый, ладный. На него заглядывались наши девушки-швеи, но, увы, без взаимности».

На его взаимность сможет рассчитывать только такая же убежденная революционерка, как и он. Это Феликс определил для себя уже тогда.

Гложет его, что жить ему недолго. Врачи нашли у него хронический бронхит и порок сердца. Лет семь — по его мнению. Наверное, подсчитал, что отец, заболев туберкулезом, прожил ровно семь лет. Обычную девушку Феликс сделает несчастной. А революционерка его примет таким, каков он есть, и будет готова ко всему.

В марте 1897 года партия направляет Дзержинского в промышленный город Ковно создавать социал-демократические ячейки. Он устраивается переплетчиком в мастерскую. Зарабатывает мало, голодает, но на встречах с рабочими «держит фасон». Бывает, приходит агитатор в дом к рабочему и чувствует запах блинов. Голова кружится, желудок сводит от голода. Но от приглашения к столу отказывается: «Спасибо, ел уже».

«Здесь пришлось войти в самую гущу фабричных масс и столкнуться с неслыханной нищетой и эксплуатацией, особенно женского труда. Тогда я на практике научился организовывать стачку» — это Дзержинский вспоминает о своем ковенском периоде.

В его квартире вновь заработал гектограф. Он затеял издавать газету «Ковенский рабочий» на польском языке. Правда, успел выпустить всего один номер. Все статьи написал сам. О чем же сообщалось в этом подпольном издании?

Например, о том, что царское правительство, напуганное стачками в Петербурге, пообещало с 16 апреля сократить рабочий день: на механических предприятиях — до 10'/2 часа, на ткацких — до 11‘/2 часа и на остальных —до 12 часов. «Так вот, братья, и нам необходимо знать об этом... Если мы сами не будем добиваться своих прав, если сами не заставим фабриканта и заводчика выполнять этот закон, то он может остаться лишь на бумаге». Дальше автор доказывает, что сокращение рабочего дня вовсе не означает падения производства. Ведь у тружеников появится больше свободного времени. «Что мы будем тогда делать? Пить водку? О, нет! Каждый из нас захочет тогда и почитать, чтобы стать умнее, и пойти в театр». У ткача, слесаря, кожевника возрастут потребности, соответственно, и расходы, поэтому он будет заинтересован больше зарабатывать. Надо его перевести на сдельщину. И всем будет к выгоде сокращение рабочего дня. Свои рассуждения Феликс завершает напоминанием:

«Заводы Рекоша, Шмидта, Тильманса и Петровского — механические, так запомним, что у нас рабочий день должен продолжаться лишь 10 1/2 час., а на других предприятиях — 12 час. Будем за это бороться, если предприниматели не захотят выполнять этот закон!»

В некоторых других странах Дзержинский имел бы возможность заниматься тем же самым под своим настоящим именем и даже за зарплату. А свои статьи публиковал бы в легальной прессе...

Правда, в том же номере «Ковенского рабочего» он учит, как проводить стачки. Но ведь с требованиями — выполнять закон. Кто мешал царю Николаю предложить рабочим перспективу: положим, к 1900 году снизить продолжительность рабочего дня до 10 часов, а к 1905-му — до 9 часов, и так далее? Кто мешал строго взыскивать с заводчиков за нарушения на производстве прав женщин и детей? Мог бы выбить почву из-под ног агитаторов. Глядишь, поцарствовал бы еще.

Но в России конца XIX века Феликс Дзержинский — революционер-нелегал и преступник. 17 июля 1897 года он принес в сквер возле собора в Ковно запрещенные книжки, чтобы передать их рабочему-подростку. И был арестован. Жандармы соблазнили мальчишку-провокатора десятью рублями.

На квартире у Феликса изъяли следующие доказательства его преступной деятельности: вырезки из газет с разъяснениями различных вопросов трудового законодательства; адрес-календарь с перечнем промышленных предприятий Северо-Западного края; список предприятий Ковно с указанием количества рабочих. (Чернилами дописано: фабрика гвоздей сапожных, инженерная мастерская... Очень основательно подходил к своим обязанностям молодой социал-демократ.) А также — «Кавказский пленник» Льва Толстого на литовском языке, переписанный от руки отрывок из стихотворения «И взойдет за кровавою зарею солнце правды», рукописный словарь польско-литовских слов, вырезка из газеты с сообщением о стачке в Бельгии и выписка из другой газеты о том же, выписка о состоянии крестьянских хозяйств в России... Ничего более опасного для государства Российского.

Феликс Дзержинский уже не раз в этой книге назван революционером. А если разобраться, какой он пока революционер? Его уместнее причислить, например, к правозащитникам — защитникам прав бедноты. Этого молодого человека, пренебрегшего собственной карьерой, здоровьем, правительству следовало бы поддерживать, а не сажать. Он борется за выполнение законных прав рабочих. За то, чтобы рабочие трудились меньше, но лучше, а в свободное время имели возможность читать книги и ходить в театры. Его же отправляют в тюрьму, где избивают до полусмерти березовыми палками. После года предварительного заключения — в ссылку в Вятскую губернию, в городок с населением пять тысяч жителей, который близкие с трудом отыщут на карте. Там он чуть не лишится зрения, работая на махорочной фабрике. На фабрике он опять за свое. Его — еще дальше...

С ним обошлись исключительно жестоко.

 

Глава седьмая. НЕИСПРАВИМЫЙ

12 мая 1898 года царь Николай II утверждает приговор арестованному: выслать Дзержинского, приняв во внимание его несовершеннолетие, под надзор полиции в Вятскую губернию на три года (в царской России совершеннолетними считались лица, достигшие 21 года).

Некоторые биографы Дзержинского называют это наказание «относительно мягким». Но мы-то помним, за что его арестовали. В итоге...

Больше года предварительного заключения в Ковенской тюрьме. Избиения (несовершеннолетие не помеха). Затем долгое, в компании с уголовными, путешествие вглубь неведомой России. Феликс, легочный больной, задыхается в тесном, душном трюме парохода во время пути по Оке, Волге, Каме и Вятке к Нолинску. В ссылке он заработает трахому. Немало других испытаний ему выпадет.

На приговор Дзержинскому повлияла характеристика, присланная в Виленскую судебную палату жандармским полковником Шаншиловым:

«Как по своим взглядам, так и по своему поведению и характеру личность в будущем опасная».

Его осудили за «будущее»! Такой характер не мог не представлять угрозы для царского правительства. Он уже «несгибаемый» — по своему поведению. Однако двадцатилетний юноша ничем не успел навредить самодержавию. Опасность Дзержинского объяснялась тем, что правительство не имело никакой программы по снижению социальной напряженности в обществе. Рабочие на предприятиях трудились по 11—13 часов в сутки, не выполнялось даже тогдашнее трудовое законодательство.

Дзержинского приговорили к суровому, даже жестокому наказанию.

Этот юноша, вчерашний гимназист, отправляясь под конвоем в чуждую ему Россию, не мог не испытывать чувства одиночества, возможно, отчаяния. Он не успел обрести надежных соратников и учителей. Родные поддерживают его из сострадания, не разделяя его убеждений. А вдруг и новая, только что обретенная им вера окажется не истинной? На что тогда ему опереться в жизни?

Представить себя на месте Феликса Дзержинского трудно. Для этого надо иметь такую же, как у него, силу характера, что практически невозможно. Во всяком случае, он полон решимости пройти свой путь до конца. И биографы встают в тупик, пытаясь понять, когда он успел стать таким.

1 августа 1898 года на рассвете из ворот Ковенской тюрьмы выходит партия осужденных на ссылку и каторгу. Среди них Феликс Дзержинский. На прощание — маленькая радость. Он замечает у ворот верную Альдону.

«Мне пришлось ждать всю ночь у стен тюрьмы, — вспоминала Альдона Кояллович. — Вдруг раздался стук открываемых ворот, и вслед за этим послышался звон кандалов. Я очнулась, подошла к воротам, из которых в окружении жандармов медленно выходила партия заключенных. Среди них был и Феликс. Сердце мое сжалось, когда я увидела брата. Я заплакала. Я пыталась подойти к нему, но жандарм не разрешил, и я услышала несколько слов Феликса: “Успокойся, не плачь, видишь, я силен и напишу тебе”».

Можно представить, какой ужас испытывала Альдона, наблюдая своего брата в окружении закоренелых преступников. Родственники еще надеются, что Феликс изберет не такой экстремальный образ жизни. Но он в своих письмах не оставляет им надежды:

«Мне уже невозможно вернуться назад. Пределом моей борьбы может быть лишь могила».

Он едва ли год отдал этой борьбе. И уже не может вернуться? Ладно, впереди много соблазнов его ждет. Любовь. Счастье отцовства. Он любит детей. Альдона не перестает надеяться. А этот упрямец продолжает выискивать все новые «радости» в своей тусклой жизни:

«Ты называешь меня беднягой. Правда, я не могу сказать, что я доволен и счастлив. Но я гораздо счастливее тех, кто на “воле” ведет бессмысленную жизнь. И если бы мне пришлось выбирать: тюрьма или жизнь на свободе без смысла, я избрал бы первое, иначе и существовать не стоило бы. Тюрьма страшна лишь для тех, кто слаб духом».

Феликс ужасает подобной бравадой свою добропорядочную, обремененную семейными заботами сестру, после смерти пани Хелены заменившую ему мать. Он счастливее тех, кто ведет бессмысленную жизнь на воле — только ли ее он с такой настойчивостью в этом убеждает? А не себя ли в первую очередь? Сохранилось очень много писем Дзержинского, отправленных им из мест заключения. В них предстает другой Феликс — нежный, любящий детей, охотно рассуждающий на темы воспитания, лелеющий воспоминания о ранних годах, проведенных в Дзержинове, мечтающий о светлом будущем, когда в мире исчезнут злоба, насилие и люди смогут обнять друг друга. Он пишет так год за годом...

Кому же, как не любимой сестре, может он поведать то, что имел возможность хорошо обдумать во время длительного заточения? Через несколько лет Феликс отправит ей такие строки из Седлецкой тюрьмы:

«Альдона, ты помнишь, наверно, мое бешеное упрямство, когда я был ребенком? Только благодаря ему, а также благодаря тому, что меня не били, у меня есть сегодня силы бороться со злом, несмотря ни на что. Не бейте своих ребят. Пусть вас удержит от этого ваша любовь к ним, и помните, что хотя с розгой меньше забот при воспитании детей, когда они еще маленькие и беззащитные, но когда они подрастут, вы не дождетесь от них радости, любви, так как телесными наказаниями и чрезмерной строгостью вы искалечите их души. Ни разу нельзя их ударить, ибо ум и сердце ребенка настолько впечатлительны и восприимчивы, что даже всякая мелочь оставляет в них след. А если когда-нибудь случится, что из-за своего нетерпения, которое не сумеешь сдержать, накажешь их, крикнешь на них, ударишь, то непременно извинись потом перед ними, приласкай их, покажи им сейчас же, дай почувствовать их сердечкам твою материнскую любовь к ним, согрей их, дай им сама утешение в их боли и стыде, чтобы стереть все следы твоего раздражения, убийственного для них. Ведь мать воспитывает души своих маленьких детей, а не наоборот; поэтому помни, что они не могут понять тебя, так как они еще дети, — следовательно, никогда нельзя раздражаться при них.

Я помню сам, как меня раз шлепнула мама, будучи страшно измученной лежащей исключительно на ней заботой обо всех нас и занятой по хозяйству; ни тебя, ни Стася, ни Ядвиси не было (кажется, вы тогда были уже в Вильно, хотя точно не помню); я что-то напроказничал, и в минуту раздражения мамы мне за это попало; я давай кричать вовсю и плакать от злости, а когда слез не хватило, я залез в угол под этажерку с цветами и не выходил оттуда, пока не стемнело; я отлично помню, как мама нашла меня там, прижала к себе крепко и так горячо и сердечно расцеловала, что я опять заплакал, но это уже были слезы спокойные, приятные и уже слезы не злости, как раньше, а счастья, радости и успокоения. Мне было тогда так хорошо! Потом я получил свежую булочку, из которых мама сушила сухари, и кусок сахара и был очень счастлив. Не помню уже, сколько лет мне тогда было, может быть, шесть-семь, это было у нас в Дзержинове».

Надо думать, выйдя на волю, Феликс немедленно устремляется в родовое гнездо, чтобы еще раз услышать «клекот аистов»? Вовсе нет. В Дзержинове он побывает после 1892 года только однажды по печальной необходимости, в 1917 году. Он сразу окунается в борьбу. Другие краски жизни как будто перестают иметь для него значение. Недолгий период пребывания на свободе для Феликса завершается неизбежным возвращением в тюрьму (он же себя не щадит, не прячется за спинами товарищей). И снова заключенный обращается к лирике. Он мечтает побывать в родовом имении. Его воображению рисуются горы, море. Он на многих страницах дает старшей сестре советы, как воспитывать детей, при этом, боже упаси, не подвергая их наказанию. Вновь и вновь старается убедить: не подумайте, он не аскет, не узкий фанатик, он всей душой воспринимает краски жизни! Вопрос только в цене: если условием личного благополучия ставится отказ от убеждений, то Феликс предпочтет гниение в тюремном каземате бесцельному прозябанию на воле.

Не все, что пишет Дзержинский на волю, следует принимать за чистую монету. Жанр такой: тюремная лирика. Род терапии для замурованного в каземате человека. Кроме того, арестованный ведь не может не сознавать, что первыми читателями его посланий станут жандармы. Он обращается в том числе и к ним. Пусть знают, что он сохраняет твердость духа, силы, веру в правоту своего дела. Такого заключенного нет смысла дольше томить в каземате, истязать, надо завершать дело и отправлять его в ссылку. А уж оттуда...

Читая исповедальные письма Дзержинского, замечаешь, что в них он избегает упоминать о событиях, которые, несомненно, его потрясли. Среди них — смерть отца, матери, невесты (у него на руках от туберкулеза в 1904 году), убийство брата в их имении в 1917-м. Обо всем этом — очень лаконично и сдержанно.

 

Глава восьмая. ПЕРВЫЙ ПОБЕГ

В Нолинске ссыльные собирались в доме, где квартировала Маргарита Федоровна Николаева. Ее, слушательницу Бестужевских курсов в Петербурге, отправили в ссылку за участие в студенческих беспорядках.

Это — первая известная любовь Дзержинского.

Впоследствии уже в Советской России Николаева станет литературоведом, специалистом по творчеству Михаила Лермонтова, в 1940-х — директором дома-музея поэта в Пятигорске. Близкие Маргариты Федоровны знали, что она была знакома со многими видными большевиками, а с Крупской состояла в переписке. Но что знакома настолько хорошо... Николаева уйдет из жизни в 1957 году в возрасте 84 лет. В ее шкатулке обнаружат письма с признаниями в любви — от будущего создателя ВЧК!

Вятский губернатор Клингенберг при первой встрече с Феликсом взялся читать мораль недоучившемуся гимназисту, не предложив тому сесть. Немедленно услышал:

— Прежде всего разрешите взять стул!

Готово неблагоприятное впечатление. Оно очень скоро сыграет свою роль.

— Не смейте мне «тыкать»! — осаживал юноша полицейских исправников.

Устроившись в Нолинске набойщиком на махорочную фабрику, Дзержинский вскоре заработал трахому, тяжелое заболевание глаз. Маргарита Николаева стремится окружить молодого поляка заботой. Ведь погибнет. Ему в Нолинске намного труднее, чем остальным ссыльным. Те коротают время в охоте, застольях, ему же стыдно тратить время на заботы о себе, все мысли — о продолжении борьбы.

Казалось бы, Феликс должен предпринять все возможное, чтобы задержаться в районном центре, сохранить то, что он смог здесь обрести: любимую и любящую женщину, ее опеку, общество немногих близких ему по духу людей — революционеров. Однако он верен себе. Никакие бытовые соображения не отклоняют его от избранного пути. На махорочной фабрике он ведет среди рабочих «агитацию». Фабрикант заявляет в полицию. После разговора со ссыльным полицейский исправник составляет заключение: «Вспыльчивый и раздражительный идеалист, питает враждебность к монархии». Вновь его наказывают не за деяние, а за характер и образ мыслей. Губернатор Клингенберг распоряжается отправить Дзержинского еще на 500 верст севернее, в глухое село Кайгородское. И вместе с ним — другого провинившегося ссыльного, народника Александра Ивановича Якшина.

Новый, 1899 год Дзержинский и Якшин встречают уже в Кайгородском, в доме крестьян Лузяни-ных. Феликс сообщает Альдоне, что представляет собой Кай:

«Село довольно большое, пятьдесят лет назад было городом, в нем 100 дворов и около 700 жите-лей-крестьян. Расположено на берегу Камы, на границе Пермской и Вологодской губерний. Кругом леса. Много здесь медведей, оленей, лосей, волков и различных птиц. Летом миллион комаров, невозможно здесь ходить без сетки, а также открывать окна. Хорошо здесь охотиться, можно даже кое-что заработать. Мы заказали себе лыжи. Купили крестьянские тулупы».

Жить можно? Нет, очень скоро Кай станет для Феликса ненавистным местом. Его мучает сознание, что грядущие два с половиной года придется вычеркнуть из жизни. А много ли ему осталось? В апреле Феликс пишет Маргарите письмо, которое ее сильно встревожило. И место его ссылки — берлога, где нельзя не предаваться отчаянию (в тюрьме он отчаянию не предавался). И венчаться им — не время... С товарищем по несчастью Ал. И. (Як-шиным) они ругаются по пустякам и затем подолгу не разговаривают...

«Не писал так долго, потому что и денег не имел, и не мог понять, что со мной. Новые сомнения снова овладели мной. Снова выступает вопрос: да разве я лично счастлив быть могу, разве могу дать кому что-либо, кроме одних только огорчений, разве я могу долго при бездействии, когда сам недоволен собой, дружно жить с кем-нибудь? Хотя бы с Ал. И. И я теперь [с ним] почти не разговариваю. Заговорим о выеденном яйце, а смотрим, уже ругаемся — и тон всему этому задаю я. Безделье меня и мучит, и делает каким-то злостным, не могущим воздержать себя, ни дневная сутолока, ни чтение не могут меня привести в равновесие. Я сделался живым трупом, от которого уже несет разложением... И что всего хуже — я падаю в своих собственных глазах, я сам вижу, сознаю разложение и не знаю, чем все это кончится. Ты видишь во мне фанатика, а между тем я просто жалкий мальчуган... Я смогу совсем разбить твою жизнь и тем разобью окончательно и свою собственную. Венчаться тоже, по-моему, надо будет избегать всеми силами. Ведь мы никогда не должны быть мужем и женой, зачем же связывать себя, ограничивать свою свободу и самому сознательно усиливать искушение и тем ослаблять свои уже надорванные силы. Я ведь сам первый предложил о венчании. Но теперь, когда я чувствую себя так[им] слабым и бессильным, мысль эта меня пугает... Дорогая, ведь Кай — это такая берлога, что минутами невозможно устоять не только против тоски, но даже и отчаяния... Мы можем устроить только свидание, пожить друг с другом месяц какой, узнать хорошенько себя, убедиться, что работа обществен[ная]для нас выше всего, что мы годны к ней, что чувства наши сильны, что они не есть плод безделья. Тогда мы только будем иметь право устроить и свою личную жизнь».

Основную часть времени Феликс посвящает охоте и рыбалке. Чем еще заняться в Кае? В июне 1899-го его приезжает проведать Николаева. Эта самоотверженная женщина согласилась бы разделить с Феликсом его участь. Но он ее об этом не просит. Хотя свое чувство к ней продолжает называть любовью. Маргарита возвращается в Нолинск с тяжелым сердцем. Эта встреча не принесла радости ни ему, ни ей.

Дзержинский готовится к побегу. Приучает местного полицейского урядника к своим долгим отлучкам из дома. Изучает окрестности. В укромном месте прячет запас провизии и мешок с одеждой. Свои надежды он возлагает на быстрое течение Камы. За несколько дней беглец сможет добраться до железнодорожной станции. Якшин постарается убедить урядника, что Дзержинский, вероятно, заблудился на охоте. И в последних числах августа, почти за два года до окончания ссылки, Феликс на челноке отправился вниз по Каме.

Губернатору Клингенбергу нет покоя от дерзкого «мальчишки», недоучившегося гимназиста, вознамерившегося потрясти основы строя. Сбежал! В жандармские управления уходят описания беглого ссыльного:

«Приметы: рост 2 аршина, 7 3/4 вершка, телосложение худощавое; держит себя развязно; волосы на голове темно-русые; бороды и усов не имеет; прическа всегда в беспорядке; волосы зачесывает вверх; глаза большие, серые, с добрым выражением, дальнозорок; лоб высокий, выпуклый; нос средней величины, ноздри несколько открыты; лицо крупное, белое, на левой щеке 3 маленькие бородавки, из них две с волосками; зубы все целы, рот небольшой; подбородок круглый; при разговоре кривит рот, причем левая часть поднимается кверху; голос мягкий, более детский, чем взрослого человека; уши непропорционально расширены в верхней части; походка с подскоком, тело чистое».

Поиски успеха не имели. Дзержинский сумел быстро добраться до Вильно, навестить родственников. Затем, раздобыв фальшивый паспорт, отправился в Варшаву. В столице Королевства Польского нет социал-демократической организации. Ее надо создавать. За это дело и берется Феликс Дзержинский.

Есть ли у него шансы задержаться на свободе после стольких испытаний? Ни единого. Его арест — вопрос нескольких месяцев или даже недель. И теперь он уже беглый, значит, следующее наказание будет еще более суровым. Однако таков Дзержинский: из всех своих ссылок он бежит не для того, чтобы отсидеться в безопасном месте. Он стремится на передовую, к нелегальной работе в Польше. Финал неизбежен: бессрочная каторга, кандалы, погребение заживо. Или — революция.

Пяти месяцев не пробыл Дзержинский на воле. 23 января 1900 года его арестовали в Варшаве во время сходки рабочих на квартире сапожника Ма-лясевича. Он готов к худшему. Больные легкие могут не выдержать каземата. Пишет сестре: «Я жил недолго, но жил».

Революционный фанатик?

Такое впечатление он на многих производит. Но если молодой Дзержинский — фанатик, то как назвать действующих лиц следующей главы?

 

Глава девятая. ПОДНЯВШИЕ МЕЧ ТЕРРОРА

Первые годы XX столетия. Герой этой книги, молодой революционер, мечтает о времени, когда «зло захлебнется в своей ненависти и погибнет». Он не участвует в вооруженной борьбе с самодержавием. Пока...

Будущий вождь революции Ленин еще только пишет статьи, выдержками из которых впоследствии будут доказывать его изначальную приверженность к террору.

На этом моменте задержимся. Сохраняется некоторая недосказанность. Казалось бы, все ясно: вот одна ленинская цитата, вот другая...

«Начинать нападения, при благоприятных условиях, не только право, но прямая обязанность всякого революционера. Убийство шпионов, полицейских, жандармов, взрывы полицейских участков, освобождение арестованных, отнятие правительственных денежных средств для обращения их на нужды восстания, — такие операции уже ведутся везде, где разгорается восстание...»

Ленин, «Задачи отрядов революционных армий», октябрь 1905 года (статья тогда не была опубликована). Автор призывает членов революционных отрядов вооружаться кто чем может, от ружей и бомб до подручных средств — кастетов, тряпок с керосином для поджога, гвоздей против кавалерии, быть готовыми с верхних этажей обливать правительственные войска кипятком.

Из ленинских призывов к насилию составлялись многостраничные брошюры. Напрашивается вывод: в октябре 1917-го к власти в стране пришел человек, издавна готовивший страну к красному террору.

А теперь попробуем объяснить следующее. В первых числах апреля 1917 года в революционный Петроград из эмиграции приезжает вождь большевиков. Поскольку он отказывается сотрудничать с деятелями Февраля и начинает готовить «свою» революцию, то сразу попадает под шквал обвинений. Он — опасный человек. Демагог. Разжигает низменные чувства толпы. Горстка авантюристов под его руководством, преждевременно взяв власть, загубит все дело социалистической революции. То и се ему предъявляют, вплоть до сотрудничества с немецким Генштабом. Однако в жестокости и приверженности к террору вождя большевиков тогда не обвиняли. Хотя многие знали его по эмиграции прекрасно. Читали его статьи, книги...

Все становится на свои места, если посмотреть, что писали и говорили в то же время другие политики, даже не очень радикальные. В 1905 году «Искра», издававшаяся интеллигентными социал-демократами, меньшевиками, давала уроки уличных боев. В Москве и Петербурге маячил призрак Парижской коммуны. Это сказалось на тоне революционной печати. Лидер большевиков стремился встроиться в этот процесс — в своей манере, хорошо известной другим социалистам. А вот идеолог эсеров Виктор Чернов погромных статей не писал. Однако его партия вела настоящую войну с правительственными чиновниками, с сотнями жертв.

А кто тогда не призывал к террору?

Керенский, незадолго до Февраля: «Как можно законными средствами бороться с теми, кто сам превратил закон в орудие издевательства над народом! С нарушителями закона есть только один путь — физическое уничтожение!»

Плеханов: «Успех революции — высший закон, и если бы ради успеха революции потребовалось временно ограничить действие того или иного демократического принципа, то перед таким ограничением преступно было бы останавливаться».

Кадет Маклаков, брат министра внутренних дел, в 1915 году сказал, что для спасения России подошел бы «вариант 1801 года» (имел в виду убийство императора Павла).

Великая княгиня Мария Павловна, вдова Владимира Александровича Романова — дяди Николая II, сказала председателю Думы Родзянко об императрице Александре Федоровне: «Ее необходимо уничтожить».

А уж царствующим Романовым кто только не желал страшных кар! На одном из ранних съездов РСДРП обсуждался вопрос об отношении социал-демократов к смертной казни. Предлагалось требовать ее отмены. Кто-то воскликнул: «Что ж это, и Романова нельзя казнить?!» В зале раздались смешки. Действительно, нелепость: революция без казни царя!

В 1907 году муха всеобщей политизации укусила лирического поэта Бальмонта. Он выпустил сборник «Песни мстителя» и в нем стихотворение о «царе-висельнике», которое начиналось словами: «Наш царь — Мукден, наш царь — Цусима, / Наш царь — кровавое пятно...», а заканчивалось пророчеством-пожеланием: «Кто начал царствовать — Ходынкой, / Тот кончит — встав на эшафот». Поэту-гражданину пришлось несколько лет отсиживаться за границей. Жалели.

Убийство восемнадцати представителей царской династии в революцию станет во многом коллективным преступлением, в котором исполнители поставили последнюю точку. Не зря же совестливый князь Георгий Львов, первый председатель Временного правительства, в эмиграции каялся: «Это я — я их убил». Не дали Романовым уехать за границу. Да там их и не ждали.

* * *

В начале XX века в России взошла звезда партии социалистов-революционеров. Эсеры, считавшие себя наследниками традиций «Народной воли», сделают обществу первую прививку бесчувствия к насилию. Без таких инъекций не появились бы на теле России страшные язвы красного, белого, зеле­ного, черного и всяких прочих терроров.

Руководят боевой организацией партии в пору ее подъема Михаил Гоц, Евно Азеф и Борис Савин­ков. Соответственно — прикованный к постели калека, полицейский провокатор и авантюрист с наследственной склонностью к суициду.

Савинков еще и талантливый литератор, автор мемуаров и близких к жизни повестей с узнаваемыми персонажами. Товарищи по партии недовольны: о некоторых вещах ему следовало бы помолчать. Но честолюбцу, «сверхчеловеку» Савинкову наплевать. Он не прочь насолить этим чистоплюям и демагогам, решившим приостановить деятельность боевого крыла партии после скандала с разоблачением Азефа. Модный автор принят в литературных салонах, дружбой с ним дорожат Мережковский и Гиппиус. После Октября общественность будет с нетерпением ждать, когда же Савинков убьет Ленина...

Подсчитано, что эсеры совершили больше 260 только крупных терактов, в результате которых погибли два министра, 33 губернатора, семь генералов... Монархист Пуришкевич называл общее число погибших чиновников в стране: 20 тысяч. Огромный плакат со списком жертв он развернул в Думе с помощью думских приставов.

Эсеры — мастера составлять программные документы. Они уверяют, что их боевая организация ставит цель довести силы деспотизма до осознания невозможности их дальнейшего существования. Боевики в одной из своих прокламаций писали:

«Цель боевой организации заключается в борьбе с существующим строем посредством устранения тех представителей его, которые будут признаны наиболее преступными и опасными врагами свободы. Устраняя их, боевая организация совершает не только акт самозащиты, но и действует наступательно, внося страх и дезорганизацию в правящие сферы, и стремится довести правительство до сознания невозможности сохранить далее самодержавный строй».

Любопытный пункт содержался в уставе боевой организации. Если партия вдруг решит, что террор нецелесообразен (допустим, правительство примет требования революционеров), то боевики имеют право довести до конца начатые предприятия...

В общем, по уверениям эсеров, идеология первична, а террор — вынужденное средство, спровоцированное самой властью. Но на голову распространителям этих мифов — литератор Савинков. Автор «Воспоминаний террориста» безжалостно свидетельствует:

«В Женеве, по случаю убийства Плеве, царило радостное оживление. Партия сразу выросла в глазах правительства и стала сознавать свою силу. В боевую организацию поступали многочисленные денежные пожертвования, являлись люди с предложением своих услуг». И еще: «В то время боевая организация обладала значительными денежными средствами: пожертвования после убийства Плеве исчислялись многими десятками тысяч рублей. Часть этих денег отдавали партии на общепартийные дела».

Начинали с народовольческой идеологии, пришли к бизнес-предприятию. Боевая организация эсеров — это корпорация убийц. Она кормит партию. Создает ей авторитет. Савинкову и подобным ему льстит ореол великих и ужасных. Виктор Чернов и другие руководители «мирного крыла» организации социалистов-революционеров в курсе дел боевиков. В той мере, в какой того желают.

Готовя покушение на петербургского градоначальника Трепова, боевики устанавливают, что можно без труда убить министра юстиции Муравьева. Но Муравьев вроде «не в плане», репрессиями себя не запятнал. Но ведь как просто убить! Буквально вертится у террористов под носом этот беспечный Муравьев. Трудно, что ли, придумать обоснование? Возникает дискуссия в руководстве. Савинков, конечно, «за»: покушение на Трепова может сорваться, так хоть — министра юстиции. Муравьев чудом уцелел: сначала дрогнули метальщики, а затем он на свое счастье вышел в отставку.

Организацию объединяет дух рыцарства и братства. Савинков умело поддерживает эту атмосферу. Своих соратников он описывает с любовью и восхищением, будто не имеет отношения к тому, как складываются дальше их судьбы. Вот, например, Егор Сазонов, взорвавший министра внутренних дел Плеве, «истинный сын народовольцев, фанатик революции, ничего не видевший и не признававший кроме нее»:

«Сазонов был молод, здоров и силен. От его искрящихся глаз и румяных щек веяло силой молодой жизни. Вспыльчивый и сердечный, с кротким, любящим сердцем, он своей жизнерадостностью только еще больше оттенял тихую грусть Доры Бриллиант. Для него террор прежде всего был личной жертвой, подвигом. Но он шел на этот подвиг радостно и спокойно, точно не думая о нем, как он не думал о Плеве. Революционер старого, народовольческого, крепкого закала, он не имел ни сомнений, ни колебаний. Смерть Плеве была необходима для России, для революции, для торжества социализма. Перед этой необходимостью бледнели все моральные вопросы на тему о “не убий”».

Савинков — Сазонову перед покушением:

— Как вы думаете, что будем мы чувствовать после... после убийства?

Сазонов, не задумываясь:

— Гордость и радость.

— Только?

— Конечно, только.

А потом он писал Савинкову из Сибири: «Наше рыцарство было проникнуто таким духом, что слово “брат” еще недостаточно ярко выражает сущность наших отношений».

Сазонов уцелеет при покушении, но взрывом ему расплющит ногу, оторвет на стопе два пальца. Он покончит с собой на каторге. А «брат» Савинков продолжит свою миссию организатора убийств и совратителя юных душ.

Еще один типаж — упоминавшаяся Дора Бриллиант:

«Молчаливая, скромная и застенчивая, Дора жила только одним — своей верой в террор. Признавая необходимость убийства Плеве, она вместе с тем боялась этого убийства. Она не могла примириться с кровью, ей легче было умереть, чем убить. И все-таки ее неизменная просьба была — дать ей бомбу и позволить быть одним из метальщиков. Ключ к этой загадке (для Савинкова его «живые бомбы» — материал для наблюдения. — С. К.), по-моему, заключается в том, что она, во-первых, не могла отделить себя от товарищей, взять на свою долю, как ей казалось, наиболее легкое, оставляя им наиболее трудное, и, во-вторых, в том, что она считала своим долгом переступить тот порог, где начинается непосредственное участие в деле. Террор для нее окрашивался прежде всего той жертвой, которую приносит террорист. Эта дисгармония между сознанием и чувством глубоко женственной чертой ложилась на ее характер. Вопросы программы ее не интересовали. Ее дни проходили в молчании, в сосредоточенном переживании той внутренней муки, которой она была полна. Она редко смеялась, и даже при смехе глаза ее оставались строгими и печальными».

И еще персонаж:

«Ивановская прожила свою тяжелую жизнь в тюрьмах и ссылке. На ее бледном, старческом, морщинистом лице светились ясные, добрые материнские глаза. Все члены организации были как бы ее родными детьми. Она любила всех одинаково, ровной и тихой, теплой любовью. Она не говорила ласковых слов, не утешала, не ободряла, не загадывала об успехе или неудаче, но каждый, кто был около нее, чувствовал этот неиссякаемый свет большой и нежной любви. Тихо и незаметно делала она свое конспиративное дело и делала артистически, несмотря на старость своих лет и на свои болезни. Сазонов и Дора Бриллиант были ей одинаково родными и близкими».

И какая-то совсем изломанная натура:

«Мария Беневская, знакомая мне еще с детства, происходила из дворянской военной семьи. Румяная, высокая, со светлыми волосами и смеющимися голубыми глазами, она поражала своей жизнерадостностью и весельем. Но за этою беззаботною внешностью скрывалась сосредоточенная и глубоко совестливая натура. Именно ее, более чем кого-либо из нас, тревожил вопрос о моральном оправдании террора. Верующая христианка, не расстававшаяся с Евангелием, она каким-то неведомым и сложным путем пришла к утверждению насилия и к необходимости личного участия в терроре».

У Беневской при подготовке покушения на адмирала Дубасова в руках взорвется запал. Она станет инвалидом: лишится кисти левой руки и двух пальцев на правой. Другой террорист, Моисеенко, женится на Беневской и последует за ней на каторгу.

Типажи на любой вкус. Наконец, Савинков представляет самого известного персонажа из своей коллекции. Сын околоточного надзирателя из Варшавы Иван Каляев взорвал 4 февраля 1905 года в Москве великого князя Сергея Александровича, дядю царя.

«Каляев любил революцию так глубоко и нежно, как любят ее только те, кто отдает за нее жизнь. Он любил искусство. Когда не было революционных совещаний, он подолгу и с увлечением говорил о литературе. Говорил он с легким польским акцентом, но образно и ярко. Имена Брюсова, Бальмонта, Блока, чуждые тогда революционерам, были для него родными. Для людей, знавших его очень близко, его любовь к искусству и революции освещалась одним и тем же огнем, — несознательным, робким, но глубоким и сильным религиозным чувством. К террору он пришел своим особенным, оригинальным путем и видел в нем не только наилучшую форму политической борьбы, но и моральную, быть может, религиозную жертву».

Будущее Каляев представлял как царство террора. Эсер без бомбы — не эсер. Идеальной страной ему представлялась тогдашняя Македония. Но — ничего, и в России когда-нибудь все станут террористами. Будет и у нас своя Македония, разгорится пожар, крестьяне возьмутся за бомбы...

Кличка Каляева — «Поэт».

Он считается примером «благородного» террориста. Каляеву поручили взорвать великого князя Сергея Александровича. Сделал он это со второй попытки. В первый раз, подойдя к карете князя, он увидел в ней детей и не стал бросать бомбу. Такова версия «Поэта». Ее примут на веру.

Как же легко утверждаются в нашем обществе мифы! Откроем «Воспоминания террориста».

Чем виноват перед эсерами великий князь? В бытность Сергея Александровича московским генерал-губернатором случилась трагедия Ходынки — но тому уже десять лет. Сергей Александрович считается слабым администратором и недалеким человеком. Главное же, что он носит фамилию «Романов» и передвигается по городу без охраны. Значит, покушение обещает быть громким и легким по исполнению. О чем еще мечтать боевой организации? Выгодное во всех отношениях предприятие.

2 февраля 1905 года «Поэт» поджидает карету Сергея Александровича у Большого театра. В ней он обнаруживает рядом с жертвой его жену и двоих детей (племянников князя). Каляев отказывается от намерения. Психологически это объяснимо. Террорист идет на смерть. Он все для себя решил. Но какая-то часть его сознания продолжает цепляться за жизнь, ожидать непредвиденных обстоятельств, которые позволили бы ему задержаться на этом свете. В карете дети! Смена сценария. Он уходит с места покушения, направляется к товарищам, чтобы объяснить им свое решение. Но ему уже стыдно...

Так и произошло с Каляевым. Встретившись с Савинковым в Александровском саду, он уверяет, что не мог убить детей. Но если товарищи настаивают... Тогда он тем же вечером повторит попытку, когда князь будет возвращаться из театра. И без колебаний убьет всю семью вместе с детьми. Что скажут товарищи?

«От волнения Каляев не мог продолжать. Он понимал, как много поставил на карту: не только рискнул собой — рискнул всей организацией. Его могли арестовать с бомбой в руках у кареты, и тогда покушение откладывалось бы надолго».

Савинков, несомненно, оценил пропагандистское значение этого эпизода и решил сохранить его для истории. Не стоит повторять попытку. Ведь убить князя так просто. Действительно, через два дня «Поэт» хладнокровно разорвал на части Сергея Александровича, а также покалечил его кучера Ру-динкина. В одной из московских газет событие 4 февраля 1905 года освещалось так:

«Взрыв бомбы произошел приблизительно в 2 часа 45 минут. Он был слышен в отдаленных частях Москвы. Особенно сильный переполох произошел в здании суда. Заседания шли во многих местах, канцелярии все работали, когда произошел взрыв. Многие подумали, что это землетрясение, другие, что рушится старое здание суда. Все окна по фасаду были выбиты, судьи, канцеляристы попадали со своих мест. Когда через десять минут пришли в себя и догадались, в чем дело, то многие бросились из здания суда к месту взрыва. На месте казни лежала бесформенная куча вышиной вершков в десять, состоявшая из мелких частей кареты, одежды и изуродованного тела. Публика, человек тридцать, сбежавшихся первыми, осматривала следы разрушения, некоторые пробовали высвободить из-под обломков труп. Зрелище было подавляющее. Головы не оказалось; из других частей можно было разобрать только руку и часть ноги. В это время выскочила Елизавета Федоровна в ротонде, но без шляпы, и бросилась к бесформенной куче. Все стояли в шапках. Княгиня это заметила. Она бросалась от одного к другому и кричала: “Как вам не стыдно, что вы здесь смотрите, уходите отсюда”. Лакей обратился к публике с просьбой снять шапки, но ничто на толпу не действовало, никто шапки не снимал и не уходил. Полиция же это время, минут тридцать, бездействовала... Уже очень нескоро появились солдаты и оцепили место происшествия, отодвинув публику».

Голову Сергея Александровича нашли на крыше одного из ближайших домов. В обществе ходила изысканная шутка: недалекому великому князю «наконец-то пришлось пораскинуть мозгами».

Каляев выжил. Ему остается только писать письма и произносить речи — для истории. Поклонник Брюсова, Бальмонта и Блока мгновенно на короткое время стал знаменитее их всех. Возможно, к этому и стремился поэт-графоман, сын околоточного надзирателя. Программа движения для него, как и для других савинковцев, «не имела значения». Он пишет письмо товарищам. Выживший смертник — о своем теракте:

«Я бросал на расстоянии четырех шагов, не более, с разбега, в упор, был захвачен вихрем взрыва, видел, как разрывалась карета. После того, как облако рассеялось, я оказался у остатков задних колес. Помню, в меня пахнуло дымом и щепками прямо в лицо, сорвало шапку. Я не упал, а только отвернул лицо. Потом увидел шагах в пяти от себя, ближе к воротам, комья великокняжеской одежды и обнаженное тело... Шагах в десяти за каретой лежала моя шапка, я подошел, поднял ее и надел. Я огляделся. Вся поддевка моя была истыкана кусками дерева, висели клочья, и она вся обгорела. С лица обильно лилась кровь, и я понял, что мне не уйти, хотя было несколько долгих мгновений, когда никого не было вокруг. Я пошел... В это время послышалось сзади: “держи, держи”, — на меня чуть не наехали сыщичьи сани, и чьи-то руки овладели мной. Я не сопротивлялся. Вокруг меня засуетились городовой, околоток и сыщик противный... “Смотрите, нет ли револьвера, ах, слава богу, и как это меня не убило, ведь мы были тут же”, — проговорил, дрожа, этот охранник. Я пожалел, что не могу пустить пулю в этого доблестного труса. “Чего вы держите, не убегу, я свое дело сделал”, — сказал я... “Давайте извозчика, давайте карету”. Мы поехали через Кремль на извозчике, и я задумал кричать: “Долой проклятого царя, да здравствует свобода, долой проклятое правительство, да здравствует партия социалистов-революционеров!” Меня привезли в городской участок... Я вошел твердыми шагами. Было страшно противно среди этих жалких трусишек... И я был дерзок, издевался над ними».

В Пугачевской башне Бутырской тюрьмы, где содержался «благородный» террорист, его посетила вдова погибшего — великая княгиня Елизавета Федоровна...

«Мы смотрели друг на друга, не скрою, с некоторым мистическим чувством, как двое смертных, которые остались в живых. Я — случайно, она — по воле организации, по моей воле, так как организация и я обдуманно стремились избежать лишнего кровопролития.

И я, глядя на великую княгиню, не мог не видеть на ее лице благодарности, если не мне, то во всяком случае судьбе за то, что она не погибла».

Он ей жизнь даровал. Она пришла его благодарить. Елизавета Федоровна протянула убийце иконку со словами: «Я буду молиться за вас». Каляев в письме товарищам так объяснял ее жест: «Это было для меня символом признания с ее стороны моей победы, символом ее благодарности судьбе за сохранение ее жизни и покаяния ее совести за преступления великого князя».

«Поэт» на сцене, хочет эффектно умереть под аплодисменты зрителей. Внимание общества чрезвычайно ему льстит. Но тут пошло наперекосяк. В прессе его представили кающимся грешником, получившим прощение от Елизаветы Федоровны. Графоман строчит послание несчастной княгине:

«Мне следовало отнестись к вам безучастно и не вступать в разговор. Но я поступил с вами мягче, на время свидания затаив в себе ту ненависть, с какой я отношусь к вам. Вы оказались недостойной моего великодушия. Я не объявлял себя верующим и не выражал какого-либо раскаяния».

На судебном заседании 5 апреля Каляев произнес длиннющую речь, которой рукоплескала тог-дашная революционная общественность:

— Я — не подсудимый перед вами, я — ваш пленник. Мы — две воюющие стороны. Вы — представители императорского правительства, наемные слуги капитала и насилия. Я — один из народных мстителей, социалист и революционер. Нас разделяют горы трупов, сотни тысяч разбитых человеческих существований и целое море крови и слез, разлившееся по всей стране...

Тра-та-та...

Истерик, позер, одержимый манией «красиво» уйти из жизни. Один из тех убийц, для кого «программа не имела значения». А легенда о благородном террористе жива.

Еще одна соратница Савинкова, Татьяна Леонтьева (дочь якутского вице-губернатора, светская барышня), в 1906 году в Швейцарии во время завтрака в отеле вдруг начала палить из пистолета в пожилого француза по фамилии Мюллер, сидевшего за соседним с нею столом. Она ошибочно приняла его за российского министра внутренних дел Дурново. Француз выжил. Швейцарский суд приговорил Леонтьеву к... четырем годам тюремного заключения.

 

Глава десятая. В СИБИРЬ, НЕНАДОЛГО

Дзержинский после побега из ссылки — опасный политический преступник. Его отправляют сначала в X павильон Варшавской цитадели, а затем в тюрьму в Седльце. Режим содержания — строгий. Почти полная изоляция. В каменном мешке он проведет два года и назовет этот период «двухлетним погребением». Перед тем как отправиться на этап, напишет сестре:

«Тюремные стены так опротивели мне, что я не могу уже хладнокровно смотреть на них, на своих сторожей, на решетки. Я уверен, что если бы меня теперь совсем освободили и я приехал бы к вам, то вы назвали бы меня бирюком; я не сумел бы сказать вам свободно и несколько фраз; шум жизни мешал бы мне и раздражал бы меня».

Из зеркала на Феликса смотрит угрюмое лицо с огрубевшими чертами и глубокими складками на лбу. И это вчерашний гимназист! — удивляется он сам. Губы сжаты, глаза в минуты волнения делаются страшными, так что многие, кто с ним спорит, отводят взгляд. Подурнел, изнервничался. Такой портрет он сам рисует в письмах родным.

В 1902 году врач Седлецкой тюрьмы ставит заключенному диагноз, к которому тот давно готов: туберкулез легких.

Утешают его в этом каменном мешке воспоминания о еще более страшном месте, откуда он бежал. О... Кае. Вот сущий ад. Но почему? Из письма Альдоне: «Летом в Кайгородском я весь отдался охоте. С утра до поздней ночи, то пешком, то на лодке, я преследовал дичь. Никакие препятствия меня не останавливали. Лесная чаща калечила мое тело. Я часами сидел по пояс в болоте, выслеживая лебедя. Комары и мошки кололи, как иголки, мне лицо и руки, дым разъедал глаза. Холод охватывал все тело, и зуб на зуб не попадал, когда по вечерам, по грудь в воде, мы ловили сетью рыбу или когда под осень я выслеживал в лесу медведя».

Но ведь это свобода. Некоторые по доброй воле ведут такое существование...

Это иллюзия свободы, объясняет Феликс. Пустая трата лет, которые могли быть отданы борьбе. Тоска тогда все больше заполняла его душу: «Я думал, что сойду с ума, начал думать о небытии».

Кайгородское — единственное место на земле, где Дзержинский испытывал настоящее отчаяние. Напротив, погребение в тюрьме давало ему ощущение, что он продолжает борьбу, остается на передовой. Поэтому крепость для него «во сто крат лучше» ссыльной полусвободы.

Маргарита Николаева узнает, что случилось с ее возлюбленным. Она отправляет ему телеграмму, а затем письмо. Ее чувства к нему остаются неизменны — читает Феликс. Маргарита теперь живет в Самаре. Революционный энтузиазм в ней угас, хотя она по-прежнему готова разделить его судьбу — просто как любящая женщина. Но Феликсу нужна единомышленница. В ноябре 1901 года, узнав о новом своем приговоре, он отправляет Николаевой откровенное письмо, которое через много-много лет найдут в ее шкатулке:

«Я за это время, которое прошло после последней нашей встречи, решительно изменился и теперь не нахожу в себе того, что некогда было во мне, и осталось только воспоминание, которое мучает меня... Получилось со мной то, что почти со всяким случается, но о чем писать при моих условиях несколько неудобно... Я стал жить и живу теперь и личной жизнью, которая никогда хотя не будет полная и удовлетворенная, но все-таки необходима. Мне кажется, Вы поймете меня, и нам, право, лучше вовсе не стоит переписываться, это только будет раздражать Вас и меня. Я теперь на днях тем более еду в Сибирь на 5 лет — и значит, нам не придется встретиться в жизни никогда. Я — бродяга, а с бродягой подружиться — беду нажить... Прошу Вас, не пишите вовсе ко мне, это было бы слишком неприятно и для Вас, и для меня, и я потому прошу об этом, что, как Вы пишете, Ваши отношения ко мне нисколько не изменились, а нужно, чтобы они изменились, и только тогда мы могли бы быть друзьями. Теперь же это невозможно.

А затем будьте здоровы, махните рукой на старое и припомните те мои слова о том, что жить можно только настоящим, а прошлое это дым. Еще раз будьте здоровы и прощайте».

Какой представлял себе идеальную женщину Феликс Дзержинский? Высказаться на эту тему его попросят через двадцать лет, уже после революции, на одном из торжественных мероприятий. Очевидец запомнит его слова:

«Он встал и произнес совершенно исключительную по теплоте, искренности и жизнерадостности речь о женщине-товарище, которая в революционной борьбе идет в ногу с нами, мужчинами, которая зажигает нас на великое дело борьбы, которая одобряет и воодушевляет нас в минуты усталости и поражений, которая навещает нас в тюрьме и носит передачи, столь дорогие для узника, когда нас арестуют, которая улыбается на суде, чтобы поддержать нас в момент судебной расправы над нами, и которая бросает нам цветы, когда нас ведут на эшафот».

Такую самоотверженную единомышленницу Феликс Дзержинский нашел. В тюрьме его навещала Юлия Гольдман. Эту девушку он скоро назовет своей невестой.

* * *

Теперь путь Дзержинского лежит в Восточную Сибирь. Точное место ссылки определит на месте иркутский генерал-губернатор. Наверное, Феликсу в воображении рисуется ненавистная Кая, только в снегах и намного-намного дальше. Но он не унывает, поскольку верит: бежать можно отовсюду. Спасибо верной Альдоне, успела передать «неисправимому» валенки и тулуп, хотя он был готов отправиться по этапу в ватном пальто. 28 февраля 1902 года в Александровскую пересыльную тюрьму прибыл с Московского тракта политический ссыльный Дзержинский.

Александровский централ советские авторы называли «зловещим». В действительности это учреждение на всю страну славилось либерализмом, доходящим до экстравагантности. Обитатели пересылки были практически предоставлены сами себе. Им могли даже разрешить отлучиться в Иркутск, расположенный в 70 километрах. Одно время здесь был и тюремный оркестр, которым дирижировал сам начальник «зловещего учреждения» Лятоскевич.

Феликс писал сестре:

«Весь день камеры наши открыты, и мы можем гулять по сравнительно большому двору. Пища больничная: молоко, белый хлеб, котлеты, а к ужину мы варим себе картошку, а чай пьем почти целый день, беспрерывно. У нас есть книги, и мы читаем немного, но больше разговариваем и шутим. Я встретил здесь целый ряд земляков, преступников не политических, которые так же тоскуют по родному краю и семье и которые в очень многих случаях попали сюда по произволу царской администрации. Я стараюсь изучить этих людей, узнать, что толкнуло их на преступления, чем живут их души. Представьте себе, есть такие, которые сидят здесь по 10 месяцев, ожидая лишь отправления в то место, где им должны выдать паспорта. Вообще, если о Европейской России можно много говорить и писать, то о Сибири лучше молчать — столько здесь подлости, что не хватит даже времени все перечислить. С постройкой железной дороги всевластие мелких пиявок понемногу уменьшается, но, как обычно, зло исчезает чрезвычайно медленно. А тюрьма меня не очень раздражает, так как стражников я вижу только один раз в день, и весь день я среди товарищей на свежем воздухе».

Можно и дух перевести после двухлетнего «погребения», тяжелого этапа? Нет, это не для Дзержинского. Ему нужно быстрее узнать место ссылки и подготовиться к побегу. Дни идут за днями, а он все еще в пересыльной тюрьме. Далее — слово советским биографам Дзержинского. 6 мая в «зловещем» централе происходит восстание. Политические выгоняют с территории тюрьмы надзирателей, укрепляют ворота бревнами, поднимают над тюрьмой красный флаг. Феликс во главе восставших. Прибывшее из Иркутска начальство испугалось огласки. Требования революционеров удовлетворены, дело завершается миром.

Похоже на правду? Не очень. Молодому ссыльному поляку потом бы не поздоровилось. Сам он в автобиографиях не упоминал об этом эпизоде. Какая-то акция неповиновения имела место, и Феликс не мог остаться в стороне в силу своего характера. Но в число ее зачинщиков он входить не мог. Иркутский историк Александр Иванов по просьбе автора книги обратился в Государственный архив Иркутской области. Там он обнаружил три документа, имеющие отношение к пребыванию Дзержинского в губернии. Первый — сообщение о его прибытии по этапу из Москвы. Второй — малозначащая просьба, которую Феликс, уже продолжив путь к месту ссылки, отправил иркутскому прокурору 24 мая из Верхоленска (видимо, для усыпления бдительности охранников). Наконец, третий от 30 июня — донесение жандармского офицера прокурору о том, что политический ссыльный Дзержинский скрылся...

Местом отбытия наказания Феликсу назначили Вилюйск на севере Якутии. В этом городке когда-то томился Чернышевский. Когда открылась навигация, Дзержинского и его товарищей по несчастью отправили в Якутию.

Вдвоем бежать сподручнее. В сообщники Феликс приглашает эсера Сладкопевцева. Первым делом надо под каким-то предлогом отстать от партии. Готово — во время остановки в Верхоленске местный врач выписывает им справки о болезни. В ночь на 12 июня беглецы выбираются из окна дома, где они живут (боятся разбудить хозяев), крадутся к реке, забираются в рыбачью лодку. Их подхватывает быстрое течение Лены. Деревня тает в темноте. «Тогда крик радости вырывается из груди беглецов, измученных более чем двухлетним пребыванием в тюрьме. Хотелось обнять друг друга, хотелось громко, на весь мир прокричать о своей радости...» Обстоятельства этого 17-дневного путешествия Дзержинский опишет в документальном рассказе «Побег», который увидит свет в польской революционной печати. Повествование ведется от третьего лица.

К утру смельчаки наметили проплыть не меньше ста километров. Гребут попеременно, и лодка летит по реке, как птица. Однако радоваться преждевременно. В темноте они слышат грохот приближающегося водопада. Одну преграду миновали, но на второй лодка переворачивается, и Феликс чуть не тонет:

«Беглец, сидевший на веслах, и крикнуть не успел, как погрузился в воду. Инстинктивно схватился он за ветку, торчащую из воды, и выплыл на поверхность, но зимнее ватное пальто, промокшее насквозь, тянуло вниз всей своей тяжестью; тонкая ветка сломалась, он схватился за другую, но и эта не смогла его удержать... но второй успел вовремя прыгнуть на пень и помог наконец товарищу выбраться из воды. Неприятные это были минуты: на пустынном острове, потерпевшие крушение, лишившись всего, вблизи места ссылки, они почувствовали себя снова заключенными. Но нет, беглец не покорится! Взглянули они друг на друга и поняли, что оба думают об одном и том же: смерть или свобода, возврата больше нет, борьба до смерти».

Спас Сладкопевцев будущего «рыцаря революции». Но пока они на острове. Надо как-то переправляться на берег и дальше пробираться пешком и на перекладных, стараясь не попасться на глаза полицейским исправникам и деревенским осведомителям. Беглецы решили выдавать себя за купцов, потерпевших крушение. К счастью, у них имелись при себе деньги. Вскоре к их острову подошла лодка с крестьянами, которые за пять рублей согласились перевезти «купцов» на берег. Вскоре они уже выезжали из деревни на подводе. Не раз приходилось им демонстрировать артистические способности, изображая из себя важных персон, даже покрикивать на деревенских старост. Ямщики брали с них деньги и не задавали лишних вопросов. Вот, наконец, и железнодорожная станция...

Из Польши соратники переправили Дзержинского за границу.

 

Глава одиннадцатая. НИЧТО ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ...

На этот раз Феликс, совершая свой побег, стремился не только к борьбе, но и к счастью. Он оставил в Вильно девушку, ради которой готов был преодолеть тысячи километров.

С долгой дороги беглец отправился первым делом к двоюродной сестре Станиславе Богуцкой. Она вспоминала:

«Вид у него был усталый, одежда порвана, на ногах дырявые сапоги, ноги опухли от долгой ходьбы. Но Феликс был весел и очень доволен своим возвращением. Он сразу стал играть с детьми, которых очень любил. Во время обеда Феликс много рассказывал о ссылке, о том, как он бежал со своим товарищем в лодке. На следующий день он отправился к своим друзьям Гольдманам».

Вполне возможно, за границу поначалу Дзержинский не собирался. На его решение могло повлиять известие о том, что Юлия Гольдман лечится от туберкулеза в швейцарском местечке Лезен.

В середине августа Феликс сообщал Альдоне:

«Теперь я на чужбине — в Швейцарии, высоко над землей, на вершине горы. Сегодня облака на целый день окутали нас своей белой пеленой, и сразу стало мрачно, серо, сыро, идет дождь, и не знаешь, откуда он: сверху или снизу. А обычно здесь так прекрасно и сухо! Кругом — снежные горы, зеленые долины, скалы, обрывы, деревушки. И все это беспрестанно меняет свои краски и свою форму в зависимости от освещения, и кажется, будто все, что можно охватить взглядом, живет и медленно движется. Здесь хорошо, но какая-то тяжесть сдавливает грудь — воздух разрежен, и надо привыкнуть к нему; а взор везде встречает препятствия — здесь нет широкого горизонта, кругом горы, и кажется, что ты отрезан от жизни, отрезан от родины, от братьев, от всего мира. В Вильне я узнал, что здесь в Ле-зене лежит мой самый близкий друг, поэтому-то судьба загнала меня так далеко. Теперь ему значительно лучше, но раньше я опасался за его жизнь».

Очень скоро «самого близкого друга» Феликс начнет называть своей невестой.

Лидеры польско-литовской социал-демократии Роза Люксембург, Лео Тышка и другие живут в Берлине. Социал-демократия в Германии не запрещена. Как странно для нелегала, прибывшего из России! За выпуск марксистской литературы, политическое просвещение рабочих, даже за призывы к забастовкам в Западной Европе не отправляют на каторгу. А некоторые за это по линии профсоюзов еще и получают зарплату...

Даже тезис о спасительности диктатуры пролетариата в Берлине можно обсудить в кафе за рюмкой ликера!

На Розу и ее товарищей Феликс производит большое впечатление. Вот — практик, который так необходим их СДКПиЛ (партии «Социал-демократии Королевства Польского и Литвы»). Однако прибывший сообщает им неприятные вещи. В Польше их влияние не ощущается. Агитационная литература до масс не доходит. Поэтому роль Дзержинского в партии определяется быстро. На конференции СДКПиЛ, состоявшейся 1—4 августа 1902 года, принимается решение создать газету «Червоны штандар» («Красное знамя»), предназначенную для распространения на местах. Дзержинскому поручено наладить издательство в Кракове, транспорт партийной литературы через границу, связь с организациями в Польше. Его вводят в состав заграничного комитета СДКПиЛ. Он может жить на партийные деньги.

Дзержинский обосновывается в Кракове, польском городе, находящемся на территории Австро-Венгрии, недалеко от границы с Россией. В партии его отныне называют Юзефом.

Впервые в жизни Феликс испытывает надежду на счастье. В соратницы он возьмет выздоравливающую Юлию. Страстную, преданную, красивую. Свою полную единомышленницу.

Но прежде надо привести себя в норму. Кое-что можно доверить только Альдоне:

«Скверная это вещь — носить в себе врага, который преследует тебя по пятам; лишь на мгновение можно забыть о нем, но потом он опять напоминает о себе».

Туберкулез — это то, о чем Дзержинский почти никогда не говорит. Но он висит над ним с юности дамокловым мечом, конечно, многое определяя в его поступках. Вновь почувствовав себя хуже, Феликс обращается к проживающему в Кракове знакомому врачу Кошутскому, социалисту.

«В то время я был ассистентом в санатории “Братской помощи” для студентов в Закопане, — вспоминал Кошутский. — Использовав свое положение, я записал Феликса в санаторий как учащегося зубоврачебного училища под именем Юзефа Доманского. Имя Юзеф стало его партийной кличкой. После приезда Феликса в Закопане мы вместе с главным врачом санатория Жухонем подвергли его медицинскому обследованию и установили, что состояние его легких не вызывает опасений за жизнь».

Обычно такие курсы лечения помогают Феликсу. И на сей раз в декабре 1902-го он сообщает сестре: «Мне стало значительно легче, я прибавил в весе, меньше кашляю, отдохнул».

В Кракове Дзержинский налаживает издание партийной газеты. Он и сам устраивается в типографию корректором, ведь ему приходится навещать в Швейцарии Юлию, а это — его личная статья расходов. Надежд на то, что чахотка пощадит ее, остается все меньше. В июне 1904 года Альдона получает от брата открытку с известием:

«Юля скончалась 4/VI, я не мог отойти от ее постели ни днем ни ночью. Страшно мучилась. Она умирала в течение целой недели, не теряя сознания до последнего мгновения».

Счастье опять разминулось с Феликсом Дзержинским.

И — вновь Альдоне, через несколько дней:

«Жизнь отняла у меня в борьбе одно за другим почти все, что я вынес из дома, из семьи, со школьной скамьи, и осталась во мне лишь одна пружина воли, которая толкает меня с неумолимой силой».

Лишь в конце августа, спустя три месяца после смерти Юлии, Феликс признается сестре: «Острая тоска и боль прошли, и наступила апатия, безразличие. Не все ли равно? Так или иначе, а жить нужно». Пребывание в Кракове теперь его тяготит. Он занимается здесь бесполезным делом. Феликс начинает нелегально приезжать в Варшаву, невзирая на запреты ЦК. Подпольная работа с ее постоянным риском, опасностями возвращает его к жизни.

* * *

Дзержинский — изобретательный конспиратор. Это качество проявилось у него еще в гимназические годы. Тогда, в Вильно, юный Феликс придумал хитроумный способ переписываться с девочкой из другой гимназии. Почтальоном выступал... ксендз, который каждый день по утрам заходил в ту и другую гимназии, оставляя калоши у порога. В его-то калоши под стельки они и клали свои записки. Когда хитрость вскрылась, молодые люди получили взыскание. Эту историю поведала Софья Дзержинская- Мушкат со слов своего мужа.

Чарна (тогдашнее партийное прозвище Софьи Мушкат) считалась в Варшаве лучшей связной организации социалистов. На ее адрес приходили партийные послания, девушка доставляла их адресатам. Впервые она увидела Юзефа в начале февраля 1905 года на конспиративной квартире. Он для нее — представитель высокого партийного руководства, о его мужественном поведении в тюрьме, рискованных побегах начинают складываться легенды. Так вот он какой...

«В залитой солнцем комнате стоял высокий, стройный светлый шатен, с коротко остриженными волосами, с огненным взглядом проницательных серо-зеленоватых глаз. Это был Феликс Дзержинский, которого я в тот день увидела впервые. Но еще до этой встречи я много слышала о товарище Юзефе от Ванды и других подпольщиков. Настоящего его имени и фамилии я, разумеется, тогда не знала... Юзеф поздоровался со мной крепким рукопожатием. Меня удивило, что он знает обо мне, о выполняемых мною партийных поручениях, мою фамилию. Он посмотрел на меня пристально, и мне показалось, что он насквозь меня видит. Как выяснилось, до своего приезда в Варшаву он несколько раз присылал из Кракова нелегальные партийные письма на мой адрес. Я отдала Юзефу принесенную корреспонденцию и, согласно требованиям конспирации, сразу ушла, взволнованная и обрадованная неожиданной встречей».

Софью дважды арестовывали, после чего ей пришлось перебраться в Краков. Весной 1910 года она вновь встречается с Юзефом. Они уже неплохо знакомы. Согласна ли она помочь революционеру разобраться с партийным архивом? Конечно! Каждое утро девушка приходит в его служебную квартиру, где занимается своим делом, а он — своим. Иногда играет на фортепиано (она по профессии преподаватель музыки). Юзеф внимательно слушает, не прекращая работать. Постепенно ее обязанности расширяются. Она помогает ему готовить материалы для партийных изданий. Пишет письма товарищам в Королевство Польское, а Юзеф между строк вписывает конспиративные тексты. У него не бывает выходных. Лишь изредка девушке удается уговорить его сходить на прогулку в горы или к реке Висле.

Жил Дзержинский, конечно, в спартанских условиях. «Вся обстановка, — вспоминала Софья Сигизмундовна, — состояла из маленького письменного столика, этажерки с книжками, стула и короткого диванчика. На этом диванчике спал Юзеф, без подушки, которой он не имел. Были в этой кухоньке еще табуретка с тазом, кувшин с водой и ведро. На покрытой газетами плите стояли примус и чайник».

Оживляло это хмурое пристанище присутствие детей: «Я часто заставала в его квартире ребятишек, бегавших, шумевших, делавших из стульев трамваи и поезда. Юзеф собирал со двора детвору бедноты и устраивал для них у себя в квартире нечто вроде детского сада».

Их отношения развиваются медленно, без потрясений. Наконец Феликс предлагает своей помощнице съездить на неделю в Татры, походить по горным тропам, полюбоваться видом глубоких ущелий, водопадов, зеленых долин. Неделя отдыха, конечно, превратилась в три дня. Но во время этого романтического путешествия они решили стать мужем и женой. В августе 1910 года Феликс и Софья поженились. А уже в ноябре Юзеф отправляет свою супругу с нелегальным заданием в Польшу...

Софья не сказала ему, что ждет ребенка. Но если бы и сказала, что бы это изменило? Партия приняла такое решение еще до их бракосочетания. Разве стал бы Феликс просить поблажек для своей жены?

Предполагалось, что командировка Софьи продлится два-три месяца. Однако в декабре ее арестовали. В тюрьме летом 1911-го у нее родится сын Ян. Его возьмут на воспитание родственники. А Софья отправится на вечное поселение в Восточную Сибирь. Дзержинский сумеет переслать жене (вплетя в обложку книги, он же переплетчик) фальшивый паспорт, с которым она совершит удачный побег. Но тем временем сам Феликс отправится в тюрьму, а затем на каторгу. Встретятся они только в октябре 1918 года, после восьмилетней разлуки.

 

Глава двенадцатая. ИДЕАЛЬНЫЙ ТОВАРИЩ

Связь с миром «обычных людей» для революционера Дзержинского — его сестра Альдона. В ее семье Феликс испытывает человеческие радости, никак не связанные с борьбой. Если он иногда чувствует желание перед кем-то оправдаться, то — перед ней...

Его сестре самой живется непросто. Она постоянно в поисках работы. Муж тяжело болеет. У них четверо детей, и Феликс вроде пятого, самого трудного.

Альдона знает, каков ее несчастный брат на самом деле, если отбросить его браваду. Он добр, простосердечен, бескорыстен, мужествен. Он любит природу и обожает детей. Она не понимает... Ладно бы — польский патриот. Но он — «социалист», «интернационалист», собрался, как Дон Кихот, воевать за счастье всего человечества с ветряными мельницами зла. Это какое-то наваждение, род гипноза. Иногда ей кажется, что у нее есть шанс. Ведь Феликс любит жизнь. Он нуждается в любви, говоря: «Моя жизнь была бы слишком тяжелой, если бы не было столько сердец, меня любящих». Но вот как будто бы действие гипноза ослабевает. Ее брат — в швейцарском санатории. В декабре 1902-го он пишет ей, что ему грустно без близких в эти предновогодние дни:

«Я удивлен, что ты не получила открытки с видом Татр, которую я послал тебе уже давно. Очевидно, какой-нибудь почтовый чиновник ее присвоил. У вас скоро наступят праздники, и мне очень грустно, что я не с вами. Меня точит мысль сесть и приехать к вам, но я этого не сделаю. Сколько же лет прошло с тех пор, когда мы устраивали ужины на новый год... 1894 г. был последним годом, когда в Иоде, еще будучи ребенком, провел этот день вместе с мамой... Воспоминания унесли меня в Дзер-жиново. Помнишь, как ты учила меня французскому языку и раз несправедливо хотела поставить меня в угол? Я помню эту сцену, как будто это произошло сегодня: я должен был переводить письменно с русского на французский. Тебе показалось, что я перевернул страничку и списал какое-то слово. Ты меня послала в угол, а я ни за что не хотел туда идти и не пошел. Пришла мама и с помощью своей доброты уговорила меня встать в угол. Я помню летние вечера, когда мы сидели на крыльце, и моя голова лежала на твоих коленях. Мне было так хорошо, помню, как на этом самом крыльце мама учила меня читать по складам. Помню, как по вечерам мы кричали, и эхо нам отвечало. Помню, как однажды Стась выкрикнул неприличное слово, и вы пристыженные убежали. Кто же не любит своих воспоминаний, своей молодости и детские годы жизни без забот и без мыслей о завтрашнем дне».

После подобных признаний, расчувствовавшись, Альдона вновь и вновь принимается перевоспитывать заблудшего брата. И слышит в ответ, что он никогда не свернет с дороги, что сил у него хватит на тысячу лет, что и в тюрьме он счастлив. Некоторые его отповеди звучат грубо для ее религиозного сердца:

«В своем письме ты опять писала мне об “обращении заблудшего”. Мне не нужно успокаивать свою душу и свою совесть вашей верой. Чем более люди злы, эгоистичны, тем меньше верят своей совести, и больше верят в исповедь, молитвы. Я ксендзов проклинаю, я ненавижу их. Они окружили весь мир своей сутаной, и распространяют темноту, покорность “судьбе”. Я борюсь с ними не на жизнь, а на смерть, и поэтому никогда не пиши мне о религии, о католицизме, ибо от меня услышишь лишь богохульство».

«Неисправимый» пытается убедить сестру, что в детях надо воспитывать любовь не к Богу, а к людям. В этом и будет заключаться их счастье.

В апреле 1919 года Феликс Дзержинский, будучи уже председателем ВЧК, отправит Альдоне последнее письмо. Ему хотелось, чтобы она его поняла. Но, видимо, понимания не встретил. Нетрудно представить, как поразило Альдону известие, что ее брат в Советской России стал главным проводником красного террора! Мальчик, когда-то любивший сидеть с ней рядом, положив голову ей на колени... Но мы опережаем события.

Так что же, не был революционер Феликс Дзержинский в душе сентиментальным романтиком, каким его помнили родственники, каким он сам нередко хотел казаться? Романтиком он становился поневоле, в тюремных казематах?

Думается, все же он им был. Ключ к своему характеру он сам дает в одном из писем (разумеется, Альдоне), когда говорит, что привык смотреть на себя и на свою тяжелую ношу словно со стороны. Помимо сентиментального романтика, в Феликсе живет второй человек, который с суровостью инквизитора наблюдает за первым: не слишком ли тот разнежился, расчувствовался, не много ли выпадает ему на долю обывательского счастья? Этот инквизитор, его совесть, поистине беспощаден. Результат его работы — то, что люди, не разделяющие революционных убеждений, считают ограниченностью, фанатизмом. Неизвестны случаи, чтобы Дзержинский хотя бы раз поддался слабости.

Опасение быть заподозренным в роскошной жизни доводит Феликса до курьезов. Посещая за рубежом театры, музеи, он принимается размышлять: а всем ли людям доступны эти радости? Какое уж тут эстетическое удовольствие... В Дрезденской галерее он вдруг почувствовал угрызения совести и ушел оттуда, не завершив осмотра. В Кракове Феликс жил на средства партии. Однажды товарищи уговорили его сходить в кафе. Заказали кофе, пирожные, по рюмке ликера. На другой день Дзержинский (по-видимому, только он из всей компании) внес в партийную кассу потраченные деньги.

Но в рискованных ситуациях по отношению к соратникам в борьбе Феликс безупречен. Здесь он поистине на высоте. Идеальный товарищ.

В Седлецкой тюрьме в 1901 году его содержат в одной камере с двадцатилетним Андреем Росолом, умирающим от чахотки. Каждый день Феликс на себе выносит товарища на прогулку.

Летом 1905 года Дзержинский в лесу под Варшавой проводит нелегальную конференцию социал-демократов. Вдали появляются конные солдаты. Феликс говорит товарищам: «Давайте мне все нелегальное, что у вас есть, мне терять нечего». Возможностью бежать он не пользуется.

Во время разгона рабочих демонстраций Дзержинский помогает пострадавшим, место схватки покидает одним из последних. В апреле 1905-го в Пулавах вместе с двумя соратниками он спасался от казачьего разъезда. Забежали в тупик, впереди забор. Феликс подсадил сначала одного беглеца, затем второго и только потом сам перемахнул через забор.

Осенью 1909 года Дзержинский прибывает на место ссылки в Енисейскую губернию в поселок Тасеево. Он заранее подготовился к своему очередному побегу: заготовил паспорт на чужое имя, деньги. Однако одному из ссыльных, убившему бандита, грозит каторга. Вы сомневаетесь, как поступит Дзержинский? Верно: он отдает товарищу по несчастью паспорт, часть денег. Сам бежит неделей позже, без документов, подвергая себя гораздо большему риску.

В Орловской тюрьме в 1914 году начальник пытается обязать заключенных встречать его приветствием: «Здравия желаем, ваше благородие». Зэки в знак протеста объявляют голодовку. Тогда тюремщики заковывают в кандалы одного из зачинщиков, Феликса, пообещав расковать его, если заключенные согласятся с требованием. «Юзеф первый выступил против любых уступок тюремщикам», — пишет мемуарист.

В воспоминаниях о Дзержинском приводится очень много подобных эпизодов. Часть из них, возможно, приукрашена. Но характерно, что их рассказывали именно о нем.

Владимир Орлов, бывший царский контрразведчик, служивший и в армии Деникина, выпустил в эмиграции книгу воспоминаний — мягко говоря, не во всем достоверных. В данном случае ему как будто нет смысла лгать. Орлов уверяет, что в 1912 году, будучи следователем в Варшаве, несколько раз допрашивал Дзержинского в рамках одного из дел о терроризме. В какой-то момент контрразведчик начал подследственному симпатизировать. Орлов: «В свое время я встречался с сотнями революционеров и большевиков, но с такими людьми, как Дзержинский, всего лишь дважды или трижды».

Феликс на допросах не сотрудничает со следствием. Отказывается отвечать на вопросы, касающиеся его товарищей. Нередко участвует в акциях неповиновения — когда нарушаются права заключенных. Однако на воле он не убивал чиновников и полицейских. У жандармов нет причин его ненавидеть, а некоторые из них испытывают к нему симпатию. Он пытается тюремщиков обмануть, перехитрить, всегда нацелен на побег. Они, со своей стороны, должны этому воспрепятствовать. Честная по-своему борьба. Поэтому Феликс выжил...

В документальной повести «Дневник заключенного» Дзержинский рассказывает о попытках жандармов поговорить с ним «по душам». Он считал это вербовкой. В апреле 1908 года к нему в камеру X павильона Варшавской цитадели зашел полковник Иваненко с вопросом: «Может быть, вы разочаровались?» Дзержинский в ответ поинтересовался, не слышал ли полковник когда-либо голоса совести и не чувствовал ли он хоть когда-нибудь, что защищает дурное дело... Через несколько дней Иваненко зашел с новостями. Расспрашивал, есть ли у заключенного книги, как его кормят. Дзержинский вновь поинтересовался у полковника, не заговорила ли в нем совесть. Иваненко, пишет автор повести, «ответил, что я не в себе».

Пора обратиться к этой весьма интересной повести.

 

Глава тринадцатая. ПРЕДАТЕЛЬСТВО

Один из уроков, которые преподает тюрьма: предать может любой. Нельзя верить никому. Провокатор — рядом. Этот? Та? Несчастного, запертого в четырех каменных стенах, день за днем преследует одна мысль... Сквозь зарешеченное окно он вглядывается в лица гуляющих в тюремном дворике. А когда догадка превращается в уверенность, кричит: «Товарищ! Рядом с тобой провокатор!»

Слово — самому Дзержинскому. С апреля 1908-го по август 1909 года, находясь в каземате Варшавской цитадели, он вел дневник, который позднее переделал в повесть и опубликовал в «Социал-демократическом обозрении» (издании СДКПиЛ). Ниже приводится фрагмент из «Дневника заключенного» (с сокращениями).

* * *

Уже два дня рядом со мной сидит восемнадцатилетняя работница, арестованная четыре месяца тому назад. Поет. Ей разрешают петь. Молодая, напоминает ребенка. Мучается она страшно. Ей скучно. Стучит мне, чтобы я прислал ей веревку, что она повесится. Она нервно стучит и с таким нетерпением, что почти ничего нельзя понять, и тем не менее она все время зовет меня своим стуком; видно, места себе найти не может. Недавно она мне вновь простучала: «Дайте совет, что делать, чтобы мне не было так тоскливо».

* * *

Два дня тому назад, как мне сообщили, у моей соседки были губернатор, начальник охранки и начальник жандармерии и угрожали, что ее и ее брата ждет виселица и она может спасти себя лишь тем, что выдаст людей и склад оружия; говорили, что другие ее предали и что только предательство может ее спасти.

* * *

Сегодня моя соседка Ганка простучала мне следующее: «Меня посадили вместе с некоей Овчарек. Я просидела с ней две недели. Она рассказала мне, что к ней приходит на свидание адвокат П. Я доверчиво сообщила ей адрес квартиры моей матери и просила ее, чтобы он зашел к ней и сказал, чтобы она уезжала. Овчарек согласилась — и все выдала шпику».

* * *

Вот уже неделя, как у Ганки ежедневно кровь идет горлом. Сегодня у нее был врач, нашел ее в плохом состоянии, предложил ей перейти в больницу. Она отказалась. А когда я убеждал ее согласиться, указывая, что там ей будет лучше, она ответила, что там ей грозит одиночество, и что потом, когда она вернется, ее место будет занято другим, и что поэтому она не желает идти в больницу. И не пошла.

Весь день лежала Ганка без сил, время от времени стуча легонько в стенку, чтобы убедиться, что я близко; когда я откликнулся, она стучала мне: «Я вас очень люблю». Дорогое дитятко. Отделенный от тебя мертвой стеной, я чувствую каждое твое движение, каждый шаг, каждый порыв души.

Все здесь полюбили ее и дают ей это понять. Проходя мимо ее камеры, говорят: «Здравствуйте» или «Спокойной ночи».

* * *

Ганке вчера был вручен обвинительный акт. Она обвиняется в восьми покушениях, руководстве боевой дружиной, в покушении на губернатора Ска-лона и т. п. Говорят, что ее ждет виселица. Скалой сказал, что не отменит смертного приговора: «Она и так слишком долго живет».

* * *

Сегодня Ганку вызывали в канцелярию, откуда она вскоре вернулась возбужденная, хохочущая. Начальник предложил ей на выбор: или предать — и тогда ее приговорят только к пожизненной каторге, или быть повешенной. Он говорил ей, что она молода и красива. В ответ она расхохоталась ему в лицо и выбрала виселицу.

* * *

По временам ею овладевает желание иметь при себе близкого человека, видеть его, чувствовать его прикосновение, свободно говорить с ним, тогда она клянет разделяющую нас стену. Вот так мы рядом живем, словно какие-то родные и друзья из непонятной сказки. И я не раз проклинаю себя, что не меня ждет смерть.

* * *

Сегодня Ганка опять присмиревшая, печальная. Я обратился с просьбой к вахмистру, считающемуся добрым, взять для нее цветы. Он отказал.

Где-то наверху плачет недавно здесь родившийся младенец. Товарищи Ганки по коридору, ожидающие суда и казни, горячо объясняются ей в любви. Она сердится, говорит, что не знает их настолько близко, чтобы они считали себя вправе делать такие признания.

* * *

Я все же ухитрился переслать ей цветы, и она сообщила мне, что она пойдет с ними на виселицу.

* * *

Ганку перевели. Она сидит теперь напротив моей камеры. 18-го, в четверг, слушалось ее дело о покушении на Скалона. В течение двух дней она была уверена, что ее повесят. И все же ей заменили казнь бессрочной каторгой. Теперь, два дня тому назад, зашел к ней защитник и сказал, что Скалой заменил виселицу каторгой только потому, что ему неловко было утверждать смертный приговор, поскольку дело касалось его самого, но что по другому делу приговор он утвердит. За ней числится еще шесть дел.

* * *

Ганка сидит теперь вместе с Овчарек, которую она обвиняла в предательстве. Должно быть, лгала. Я теперь не верю, что не были преувеличены и другие ее россказни.

* * *

Несколько дней тому назад я увидел в окно бесспорно уличенного в провокации на прогулке с вновь прибывшим из провинции. Я крикнул в окно: «Товарищ! Гуляющий с тобой — известный мерзавец, провокатор!» На следующий день они уже гуляли каждый отдельно. Сейчас я опять подозреваю одного человека.

* * *

Сегодня я убедился, что, к сожалению, мои подозрения были обоснованы. Оказывается, Ганка была в Творках (дом для умалишенных) и оттуда была увезена прушковскими социал-демократами, а когда ее после этого арестовали, она выдала тех, которые ее освобождали: сама ездила с жандармами и указывала квартиры освободивших ее товарищей. Здесь она сидит под вымышленной фамилией. Почему она предавала? Кто ее знает: может быть, ее избивали, а возможно, что она действительно сумасшедшая. Сегодня я обо всем этом уведомил других. Я обязан был это сделать. Заслуженный удел ее — позор, самый тяжелый крест, какой может выпасть на долю человека.

* * *

В том же «Дневнике заключенного» Дзержинский пишет: «Столько лет тюрьмы, в большинстве случаев в одиночном заключении, не могли пройти бесследно». Они и не прошли. А еще были годы подпольной работы. И все это окажется только прелюдией к главному испытанию.

 

Глава четырнадцатая. КАТОРЖАНИН

Шесть арестов, одиннадцать с лишним лет тюрьмы, ссылки, каторги, три побега из ссылок. Таков послужной список революционера Дзержинского. Ему выпала очень тяжелая доля. Хуже — только у тех, кто не сумел выжить.

Царское правительство считает его особо опасным преступником за побеги из ссылок, принадлежность к социал-демократической партии, организацию запрещенных мероприятий, распространение нелегальной литературы. К террору революционер Дзержинский причастен не был.

После 1902 года, став одним из руководителей СДКПиЛ, Феликс занимается главным образом партийным строительством. Эта сторона его деятельности в наши дни большого интереса не представляет. Лидера польско-литовской социал-демократии из него в итоге не получилось. Тяга его соотечественников к воссозданию национального государства оказалась сильнее.

У Дзержинского и нет качеств политического лидера. Он практик, который нуждается в направляющей воле. В тот период он идет за Розой Люксембург, после 1917 года пойдет за Лениным, затем...

В апреле 1906-го Юзеф участвует в работе IV съезда РСДРП в Стокгольме. Там он знакомится с Лениным. На съезде польские социал-демократы объединяются с российскими. В мае следующего года Дзержинского, как представителя польских эсдеков, заочно (он опять арестован) вводят в состав ЦК РСДРП.

Разногласий между Лениным и Люксембург не так много. Одно из самых принципиальных касается национального вопроса. Польские эсдеки в большей степени «русские империалисты», чем сами русские! Роза и ее соратники выступают за социалистическую Польшу в составе социалистической России. Им кажется вредным ленинский лозунг о праве наций на самоопределение. Он наносит им удар в спину. Вождь большевиков отвечает: российские революционеры лишь предоставляют право Польше отделиться, но к этому не призывают. В этом споре Дзержинский, разумеется, поддерживает Розу Люксембург.

...В марте 1910-го Альдона после долгого перерыва получает от брата весточку. Узнает, что он выиграл в казино:

«Давно не писал вам. Бродяжничал по свету — уже прошел целый месяц, как я уехал с Капри; был на Ривьере в Италии и Франции, был в Монте-Карло и даже выиграл 10 франков. Потом в Швейцарии смотрел Альпы, на могучий Юнгфрау и другие прекрасные краски, пылающие во время заката. Как прекрасно на свете!»

По крайней мере, он теперь в безопасности. Социал-демократы в Германии — респектабельные люди. Но дальше...

«И тем сильнее у меня сжимается сердце, когда я думаю об ужасах людской жизни, и я опять вынужден спуститься с вершин в долины, в норы. Через несколько дней я буду в Кракове, где поселюсь на постоянно. Оттуда пришлю адрес».

Значит, скоро опять провожать его в Сибирь...

Сосредоточиться на революционной работе Феликсу все же пока не удается — мешает «враг». На личные нужды ему стыдно просить деньги у партии; он вынужден обращаться за финансовой помощью... к жене, ожидающей суда в тюрьме. Дзержинский успел «посетить мамочку» — нелегально побывать в Варшаве. Из его письма Софье Сигиз-мундовне 31 марта 1911-го:

«Здоровье мое с каждым днем все ухудшается. Я должен ехать на юг, в Италию. Пришли поэтому мне те 25 рублей, сам тебя уже об этом прошу. Адрес мой для денег: Австрия, Краков, ул. Тополиная, Анне Тржеминской.

Сомневаюсь, что теперь уже увижу вас когда-нибудь.

Предполагалось, что я поеду на постоянную работу в Берлин... Однако дела складываются так, что сегодня я еду в Берлин лишь на несколько дней, а потом вернусь сюда и, вероятно, поселюсь здесь опять на продолжительное время. За мое неожиданное посещение мамочки мне досталось здорово, и я должен буду отказаться от такого рода экскурсии.

Ты, однако, Зося, не сердишься за эту поездку, не правда ли? Сидеть здесь тяжело, хотя я признаю, что необходимо. Я <...> хотел бы вырваться из серой краковской жизни».

Денег (на личные нужды) нет, болезнь легких обострилась, жена в тюрьме, только что родившегося сына неизвестно куда определить... Кому об этом рассказать? Альдоне (15 ноября 1911-го из Кракова): «Это было тяжелое время для меня. Моя жена Зося пошла по моим следам — и попалась. Теперь уже год прошел, как она в тюрьме. В июне она родила там дитя — Ясика. Трудно описать, что она там должна была перенести. Теперь был суд, и ей дали ссылку на вечное поселение в Сибири. Ее вышлют через пару месяцев, а может быть и раньше. До сих пор ребенок был с ней, так как кормила сама, но взять его с собой не сможет, ибо малышка не выдержал бы такого пути. Вот и не знаем, как быть с Ясиком. Я страшно хотел бы, чтобы он был со мной, но боюсь, что не сумею обеспечить ему должного ухода, так как не имею об этом понятия. Родители Зоей не смогут его взять к себе, так как есть только больной отец и мачеха. Наверное, было бы лучше всего отправить его на несколько месяцев в деревню в чьи-нибудь надежные и опытные руки. Альдонусь моя, не можешь ли ты мне что-либо хорошее посоветовать? Я мог бы платить в месяц по 15 рублей... Я еще не знаю Ясика, даже по фотографиям, однако так его люблю и так он мне дорог. А Зося — такая сильная и устоит во всех трудностях».

* * *

Годы пребывания Дзержинского за границей, несмотря на выпадавшие ему невзгоды, могут показаться самыми счастливыми в его жизни. Партия его финансирует, при необходимости отправляет в санатории, доверяет ему значительные средства для нелегальной работы.

В начале 1910 года, в третий раз бежав из ссылки (он был определен на вечное поселение в село Тасеево Енисейской губернии), Дзержинский больше месяца лечился в Италии, на Капри, где каждый день встречался с Горьким. После очередного «погребения» в каземате Варшавской цитадели, этапа в Енисейск, тягот рискованного побега — солнечная Италия и разговоры со знаменитым писателем! Чего еще желать? Но надсмотрщик — совесть — в Дзержинском не дремлет. Ему стыдно чувствовать себя почти счастливым. При первой возможности, обуздав «врага», засевшего в легких, он устремляется в Краков. И там узнает самое для себя неприятное: связь с низовыми организациями СДКПиЛ опять прервалась. В русской Польше — аресты, провалы, вызванные несоблюдением правил конспирации или работой провокаторов. Варшавская организация грозит разорвать отношения с заграничным бюро. Он должен, должен перебираться на нелегальную работу в Варшаву.

Но ведь сейчас, после третьего побега, для Феликса «засыпаться» — смерти подобно. Ему грозит уже не ссылка на вечное поселение, а каторга с кандалами на ногах, без шансов ускользнуть. Финал. Вожди партии опасаются лишиться Дзержинского. Правда, желающих сменить Берлин на Варшаву, а затем на Сибирь, помимо него, не отыскивается. Он пишет Тышке:

«Если же я все-таки буду арестован, тогда мой пример даст вам право требовать поездки на подпольную работу от других».

Наконец согласие от правления получено. В рядах польско-литовских эсдеков в России назревает бунт: они угрожают отсоединиться от заграничного бюро. В январе 1912 года Юзеф с паспортом на имя Леопольда Белецкого отправляется в польскую столицу, кишащую шпиками, каждый из которых знает его приметы и характерную походку «с подскоком». Юзеф ездит по городам Польши, участвует в партийных конференциях. Возвращается ненадолго в Краков, Берлин, чтобы доложить правлению о положении на местах. В апреле он прочно обосновывается в Варшаве. Пять месяцев удается Дзержинскому ускользать от слежки. Но неизбежное произошло: 1 сентября царские полицейские арестовывают его в последний, шестой раз. Верный себе, Феликс заявляет в момент задержания, что вся нелегальная литература, найденная полицейскими при обыске, принадлежит ему, а не хозяину квартиры. Заглянем напоследок в список изъятого: гектограф, партийные газеты, прокламации... Административное правонарушение, по довоенным европейским меркам...

* * *

Последующие четыре с половиной года — самые мрачные в жизни Дзержинского. Почти все это время он в кандалах — то в одиночках, то в переполненных камерах, среди умирающих от тифа и туберкулеза. Через полтора года после ареста, в конце апреля 1914-го, суд приговаривает его к трем годам каторжных работ за побег с поселения. При этом продолжается расследование его антиправительственной деятельности в 1910—1912 годах. И там тоже светит каторга. А затем вечнсе поселение.

Из рук вон плохо обстоят дела и на воле. В условиях мировой войны передвижения революционеров из страны в страну прекратились. И законодательство стало строже. Заграничные лидеры СДКПиЛ в немецких тюрьмах или концлагерях. Социал-демократы перегрызлись между собой из-за отношения к войне. Большинство из них поддержали свои правительства, проголосовали в парламентах за предоставление военных кредитов. Царская охранка не может поверить своему счастью. Еще недавно власти не знали, что противопоставить террору и социалистам. И вдруг все «сдулись». О некогда страшных эсерах вообще не слышно (их подкосило и предательство руководителя боевой организации Азефа: оказалось, самые большие в стране мерзавцы и провокаторы — среди лидеров этой партии). Только большевики иногда напоминают о себе антивоенной пропагандой, но их можно не принимать всерьез, ведь они не ведут агитации в окопах. Горстка демагогов...

Феликс в своих письмах близким, как обычно, выражает надежду на скорую встречу, вновь и вновь заверяет, что сомнения в правильности избранного пути ему не ведомы. Он стремится быть верным себе. И тут же признается, что теперь частое для него состояние — апатия, жизнь в состоянии «какого-то оцепенения», «душевной неподвижности», «жизнь без жизни». «Порой кажется, что я уже весь превратился в само терпение без всяких желаний и мыслей и завидую тем, кто страдает и обладает живыми чувствами, хотя бы самыми мучительными» — вот это ближе к истине, и опять — Альдоне.

В 1914 году политических заключенных отправляют из Варшавы подальше от линии фронта, в Орел. Связь с родственниками у Феликса теперь очень затруднена. О происходящем в мире он узнает из «Правительственного вестника» — единственной разрешенной в тюрьме газеты.

Документальной повести о своем последнем заключении Феликс Дзержинский не написал, но можно попробовать сделать это вместо него, взяв фрагменты из его посланий родным. Из Орла он писал сестре Альдоне, жене Софье и тестю Сигизмунду Генриховичу Мушкату. Время действия — 1914—1916 годы.

* * *

Теперь здесь свирепствует брюшной тиф, гово­рят, что уже умерло много политических заключен­ных. Условия для лечения прямо-таки ужасные. Врача Рыхлинского называют палачом, ибо каж­дый больной — это его личный враг. Увидеть его может лишь умирающий, к заразным больным он совсем не ходит. Никаких лекарств, кроме порошков, больным не дают. Трудно даже увидеть или вызвать фельдшера: больных с высокой температурой оставляют по 5 дней в камере без всякой врачебной помощи.

У нас образовалась сплоченная группа из товарищей, с которыми я живу. Я помогаю другим учиться, и время очень быстро проходит.

* * *

Ежедневно кого-нибудь вывозят отсюда в гробу. Из нашей категории (политических) умерло уже в течение 6 последних недель пять человек, все от чахотки. Троим из них давно уже назначили место поселения, но их не вывозили, так как в течение семи месяцев не успели привести в порядок «бумаги».

Здешние условия убийственны: в последнее время многие заболели брюшным и сыпным тифом. Видеть врача может только умирающий, и то не от заразной болезни. Это некий г. Рыхлинский, поляк, который передразнивает польскую речь поляков-«пенсионеров», не умеющих говорить по-русски, и который ругает их последними словами. Только что я узнал о смерти одного заключенного, который две недели тому назад заболел у нас в камере; после 4 дней болезни, когда от сильного жара он не мог уже ходить, его взяли от нас.

* * *

Пища отвратительная, вечно безвкусная капуста — 5 раз в неделю и нечто вроде горохового супа — два раза; дают также 1—2 ложки каши ежедневно, но без масла, а что может дать такое количество? Единственное питание для тех, кто не имеет помощи из дому, — это полтора фунта черного хлеба (чаще всего с песком) или один фунт белого. Долго выдержать на такой пище нельзя. Все бледные, зеленые или желтые, анемичные. От паразитов избавиться невозможно, ибо в камерах тесно. Я, например, сижу в камере вместе с 60 другими (пару недель тому назад нас был 71 человек) в камере на 37 человек. А мы, каторжане, еще в привилегированном положении, ибо в таких же камерах пересыльные и военнообязанные сидели по 150 человек. Неудивительно, что среди них раньше всего появился тиф и больше всего уносит жертв.

* * *

В камере имеются разные, совершенно чуждые нам люди и наши враги — те, кто попал сюда за предательство, за деньги, за шпионство. Отвратительные это люди. Ничто в такой степени, как эта совместная жизнь, не открывает души человека. Познаешь ее, и тоска по другим условиям, по другой жизни становится еще сильнее, однако она исцеляет и предохраняет от пессимизма и разочарования. И если бы я мог писать о том, чем живу, то не писал бы ни о тифе, ни о капусте, ни о вшах, а о нашей мечте, представляющей сегодня для нас отвлеченную идею, но являющейся на деле нашим насущным хлебом...

Когда я думаю о том, что теперь творится — о повсеместном якобы крушении всяких надежд, я прихожу к твердому для себя убеждению, что жизнь зацветет тем скорее и сильнее, чем сильнее сейчас это крушение.

* * *

Измотались нервы. Да и состарился порядочно, через год, по всей вероятности, и без волос совсем останусь. А по ночам постоянно сны — настолько выразительные, как будто явь...

* * *

У меня это в натуре: перебрасываться из крайности в крайность в своих настроениях, особенно в тюрьме, то я на горе высокой молюсь и пою гимн радости бытия, то в темной беспросветной преисподней мучаюсь и в промежутках мертвая зыбь апатии.

...Чуть полегче оказалось в орловской каторжной тюрьме, куда ненадолго перевели Дзержинского. Он даже получает возможность «убивать время чтением повестей Дюма и Диккенса». Луч света — карточки сына Ясика, которые присылает жена из Швейцарии. Но и этой отрады его лишили.

Самая известная фотография заключенного Дзержинского сделана в Орле в 1914 году. Изможденное лицо, глаза — две запекшиеся раны. А на ногах уже язвы от кандалов. Заключения тюремных медиков, что он нуждается в снятии ножных оков, положения не меняют. Летом 1916 года в московской Таганской тюрьме Феликса отправят в больницу с подозрением на гангрену ноги. Через месяц — он опять в кандалах.

Московская судебная палата в мае 1916 года приговаривает Дзержинского к шести годам каторги. С учетом трех лет, отбытых им по первому приговору, срок этого наказания истекает у него в мае 1919 года.

С весны Феликс содержится в московских тюрьмах — Таганской, затем в Бутырской. Летом он начинает работать подручным портного. Учится сам шить на машинке. Работа в мастерской по пять-шесть часов в день отвлекает его от мрачных мыслей, кроме того, приносит девять рублей в месяц — можно отказаться от помощи родных. В конце декабря 1916-го с Феликса снимают кандалы. К нему постепенно возвращается оптимизм. Он пишет жене: «Что даст нам 17-й год, мы не знаем, но знаем, что душевные силы наши сохранятся, а ведь это самое важное».

* * *

И вдруг! Днем 1 марта 1917 года у Бутырки собирается толпа. Еще утром разнесся слух, что тюрьму будут «освобождать». Приходят демонстранты, родственники заключенных. Подкатывает грузовик с вооруженными солдатами.

Около 17 часов ворота Бутырки распахиваются, из них выходят люди в арестантских халатах. Некоторых встречающие подхватывают на руки. Феликс Дзержинский, в то время уже «знаменитость» (за его судьбой следила революционная печать), оказывается в числе тех, кого на грузовике везут на заседание Московского совета в здание городской думы. По пути машина останавливается, и ее пассажиры произносят зажигательные речи.

Так в митингах и прошел для Феликса остаток дня. Вечером в том же арестантском одеянии он пришел на квартиру к своей сестре Ядвиге в Замоскворечье. Она перебралась в Москву из Варшавы, оккупированной немцами.

Одиннадцатилетняя эпопея тюремных страданий Феликса Дзержинского завершилась курьезом. В сентябре 1917 года московская тюремная инспекция вдруг строго запросила Бутырскую тюрьму, содержится ли там Феликс Эдмундов Руфинов Дзержинский, а если освобожден, то по чьему распоряжению. Ответ гласил (посмотреть бы на лицо того, кто его составлял): таковой «1 марта с. г. толпой народа освобожден из-под стражи». «Какие приняты меры к розыску?» — не унимался чин тюремной инспекции. Администрация Бутырки в середине октября запросила разъяснений у прокурора окружного суда: разыскивать Дзержинского или официально его освободить? А через неделю грянула другая революция, Октябрьская.

 

Глава пятнадцатая. ЧТО ДАЛЬШЕ?

После освобождения из тюрьмы Дзержинский далеко не сразу находит себя в новой исторической обстановке.

Общероссийскими делами Феликс Эдмундович прежде не занимался. Все его планы связаны с возвращением в Польшу. Он хочет, чтобы именно туда из Швейцарии перебрались Софья Сигизмундовна и Ясик. Пока в Варшаве немцы. Но ведь повсеместно идут разговоры о мире. Надо готовиться к продолжению борьбы в новых условиях, вместе с русскими товарищами.

В Москве и Петрограде много его соотечественников: беженцы, солдаты, бывшие заключенные, эвакуированные железнодорожные рабочие. Дзержинский ведет среди них агитацию в пользу СДКПиЛ. От предложения войти в ЦК партии большевиков, поступившее в апреле, он отказывается, объясняя свое решение болезнью и тем, что не успел еще во всем разобраться. Решительность Ленина ему импонирует. Но разве большевики — серьезная сила в апреле 1917-го? Горстка максималистов в океане революционных масс, находящихся в эйфории Февраля.

Арестантское одеяние Феликс Эдмундович меняет на гимнастерку и шинель. Он ведь ведет агитацию в воинских частях. Это облачение кажется ему удобным. И с тех пор становится частью его образа. «Железный Феликс» — непременно в шинели.

Но он действительно очень плох. В мае организация помощи освободившимся заключенным определяет Дзержинского в лазарет в Сокольниках. Затем уже московский комитет большевиков отправляет его в санаторий под Оренбург проходить курс кумысолечения. Как обычно, отдых помогает ему несколько восстановить силы. А в июле приходит трагическое известие: в Дзержинове убит его брат Станислав. Феликс Эдмундович отправляется в свое родовое поместье, где не был 25 лет. В одном из писем он сообщает о том, что ему удалось узнать:

«Бедный Стась пал жертвой трусости других. Ему давали на сохранение деньги. Грабители об этом знали, знали также, что у него есть оружие и собака и что он отбил бы всякое открытое нападение. Но они обманули его. Они попросились, чтобы он предоставил им ужин и ночлег, и убили его. Им не удалось ничего украсть, так как служанка выскочила в окно, и ее брат Годел — арендатор булочной пришел на помощь. Дом, однако, разграбили».

В августе в Петрограде полулегально проходит VI съезд РСДРП(б). Дзержинского избирают в центральный орган ленинской партии. Он сделал окончательный выбор. Его начинают включать во все военные структуры большевиков. 25 августа генерал Корнилов направляет с фронта на революционный Петроград конный корпус под командованием генерала Крымова. Но корпус до столицы добраться не сумел. Дожили: по стране не имеет права передвигаться ее собственная армия! Большевики во время подавления Корниловского мятежа захватили политическую инициативу. В рабочие отряды с военных складов по настоянию революционных комитетов передается оружие. На одном из таких распоряжений стоит подпись Дзержинского: на Путиловский завод из Новочеркасских казарм доставлено два грузовика винтовок.

В сентябре Ленин из подполья начинает атаковать ЦК требованиями: большевики должны взять власть. Да, но от какого «юридического лица» сметать правительство Керенского — не от партии же? Кто признает такую власть в огромной России? Пришлось поломать голову и над этим. К тому моменту при Петроградском совете, контролируемом большевиками, был создан Военно-революционный комитет. От имени ВРК и действовали восставшие. А внутри комитета образовали еще и чисто большевистский Военно-революционный центр. В него вошли Бубнов, Дзержинский, Свердлов, Сталин и Урицкий. Мы обнаруживаем Феликса Дзержинского среди самых энергичных участников подготовки к восстанию. Но конкретно о его деятельности известно мало.

10 октября на квартире меньшевика Суханова проходит историческое заседание ЦК РСДРП(б) с участием Ленина, на котором принимается решение о вооруженном восстании. Десять цекистов, включая Дзержинского, «за», двое — Зиновьев и Каменев — «против». В последние дни перед захватом Зимнего Феликс Эдмундович постоянно находится в Смольном (он назначен комендантом штаба революции, отвечает за его охрану), на третьем этаже, в помещении ВРК.

В ночь на 25 октября Дзержинский руководит отрядом, захватившим Центральный телеграф, а потом отвечает за связь Смольного с отрядами восставших.

А после победы восстания — в Таврический дворец, на II съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Делегаты с восторгом принимают декреты о мире и земле, одобряют состав Совнаркома и структуру власти, предложенную большевиками, — «до решения Учредительного собрания». Как здорово придумал Ленин: сначала штурм, потом съезд! А были предложения поставить телегу впереди лошади. Так и заболтали бы революцию.

 

Глава шестнадцатая. ЛЕНИН КАК НЕИЗБЕЖНОСТЬ

Весь 1917 год миллионы в окопах, деревнях, на заводах ловили вести из Петрограда, желая услышать от политиков два слова: земля и мир. Землю — крестьянам, мир — народам. Все просто. Не высшая математика.

И все это понимали. Почему же не прозвучало заветных слов вплоть до большевистского Октября?

Февральская революция — буржуазно-демократическая. Социалисты брать власть не хотят. Оказалось, не готовы условия. Десять лет назад так себя вели, будто готовы, взорвали сотни чиновников, а вон как вышло. Страна должна еще пожить при капитализме, иначе идея социализма будет опорочена. Ну, раз так... Отечественная буржуазия в революцию ведет себя в точности по Марксу: преследует свой «интерес».

Землю — крестьянам? Так она же — частная собственность. Даже фактически захваченная крестьянами земля зачастую заложена в банках, а те в большинстве своем — иностранные. С иностранцами вообще шутки плохи. Помещичье-финансовое лобби ни в какую не согласно с безвозмездной передачей земли крестьянам. Полный тупик. Власть и зависит от капитала, и силы не имеет, чтобы обеспечить его права.

Россия не в состоянии продолжать войну? Это видят все. Но союзникам туго. Россия продолжает оттягивать на себя около половины войск центральных держав. Из Лондона и Парижа на все доводы Временного правительства слышится: «Нет». Способов воздействия на русскую буржуазию у англичан и французов более чем достаточно. Россия по уши в долгах и продолжает занимать. Ее государственный долг (внешний и внутренний) к осени 1917-го достигает 50 миллиардов рублей.

В июне Временное правительство пытается обложить повышенным налогом сверхприбыли буржуазии. Принятый закон так и не вступает в силу. Опять помешали «некие силы».

Летом население почти перестает платить налоги. Откуда же брать деньги правительству? Оно их печатает: за год покупательная способность рубля падает в четыре раза. И — опять с протянутой рукой к союзникам, заверяя о готовности сражаться до конца.

В июне в Соединенные Штаты отправляется делегация во главе с профессором Бахметьевым, помощником министра торговли и промышленности. В делегации — торговые посредники, технические и финансовые специалисты, военные. Бахметьева принимает президент Вильсон. Стороны делают общее заявление для прессы: Россия верна союзническому долгу. Аплодисменты. Коммерсанты из делегации тем временем заключают торговые сделки. Полмиллиарда долларов одолжили Штаты России. Около половины этих средств русская буржуазия к Октябрю успеет освоить. Кстати, Бахметьев, оставшийся в Штатах послом, после Октября переведет несколько десятков миллионов долларов на свой счет. После окончания Гражданской он станет финансировать эмигрантские офицерские организации. Что-то подсказывает: не только по доброй воле. Наверное, бывшему послу решительные офицеры сделали предложение, от которого тот не смог отказаться...

Чтобы не тратить слов, перенесемся на некоторое время вперед. Осень 1919-го. Армия Деникина наползает на Москву. Белые идеологи обдумывают лозунги, которыми можно привлечь симпатии крестьянства. Несомненно, передел земли надо признать свершившимся, и тогда мужики, хватившие лиха при комиссарах, примут белых как освободителей. Два года лишений позади, пора поумнеть. Но землевладельцы неисправимы! Они протащили «закон о третьем снопе», обязывающий крестьян отдавать треть урожая бывшим помещикам в качестве компенсации за «передел». Деникин впоследствии писал, что этот закон его и сгубил. После бесплодных споров белые освободители решают вопросы земельной реформы обсудить после победы, то есть идут на Москву фактически вообще без программы. Но впереди их армии мчатся слухи: помещики с отрядами казаков наезжают в свои бывшие деревни, порют крестьян, взыскивают с них побольше «третьего снопа». Неудивительно, что до Москвы освободители не дошли.

Середина декабря. Армия Деникина не просто отступает — она бежит, как бежал Наполеон в 1812 году. У нее земля горит под ногами. Через два месяца армии не будет. Руководители движения вновь сели обсуждать земельный вопрос. Ну, теперь-то хоть поумнели? Нет, земельно-финансовое лобби стоит на своем. Сейчас армия окопается на Дону, а на следующий год повторит поход на Москву.

Они были обречены...

Белые военные поражаются эгоизму тех, в чьих интересах они проливают кровь. Честный солдат, но слабый администратор и политик, Деникин ищет премьера для своего гражданского правительства — Особого совещания. Кажется, нашел, едет...

«Долго ждали мы прибытия видного сановника — одного из немногих, вынесших с пожарища старой бюрократии репутацию передового человека. Прибыв в Екатеринодар, он представил мне петицию крупной буржуазии о предоставлении ей, под обеспечение захваченных советской властью капиталов, фабрик и латифундий, широкого государственного кредита. Это значило принять на государственное содержание класс крупной буржуазии, в то время как нищая казна наша не могла обеспечить инвалидов, вдов, семьи воинов и чиновников».

Удивительно, насколько похожей становится лексика у Деникина и Ленина, когда речь заходит о тогдашней буржуазии!

На Особом совещании профессор Соколов (умница, ведал у белых агитацией и пропагандой) высказал идею, что власть должна опереться на «консервативные круги, при условии признания ими факта земельной революции». На это главнокомандующий обреченно заметил:

— Нет таких кругов... Буржуи даже «третий сноп» считали уступкой домогательствам черни...

Русско-Азиатский банк в начале Гражданской предоставил Добровольческой армии кредит на 350 тысяч рублей. Стороны по-джентльменски договорились, что кредит не возвратный. После поражения банкиры выставили командованию счет. На этом требовании Деникин оставил резолюцию: «Я глубоко возмущен наглостью поганых буржуев Русско-Азиате кого банка, забывших все». «Поганые буржуи». По-революционному!

Не было у населения страны шанса получить из рук буржуазно-демократического правительства землю и мир. Даже в 1919 году землю крестьянам не давали, а что о 1917-м говорить?