Не исчезай

Крейн Женя

Часть третья

 

 

Глава первая

«Новый Иерусалим»

 

1

Это была осень. Или весна. Она давно перестала следить за сменой дней, лет, времен года. То была жизнь, наполненная снами, мечтами. Календарь не отражал действительность. Мысли скользили мимо дней. Окружающий мир рассеивался, как предутренний сон, – что-то происходило, но не с ней. Собственно, это была не она – слов не было, текстов не было; ее не было. Она страдала от творческой засухи, ждала вдохновения, как ждут дождя. Писательство застопорилось.

Но она еще жила. Тело жило, отправляло ежедневные нужды, и это было отвратительно. Говорила себе в надежде: я еще вернусь, буду. Буду писать. Но создание текстов требовало страсти, жизни, желаний, терпения, новых – желательно, радостных – впечатлений… Томления, полета, свободы. Она нуждалась в событиях, бурных объяснениях, конфликтах. Нужны были драма, эмоции, любовь, в конце концов! Воскресным утром она пробудилась ото сна с надеждой – на кончиках ресниц еще висели сновидения. Еще спеленутая легким, теплым, темным паутинным облаком сна. Живая, как кровь, как вино, как прирученное горячее, жаждущее сердце; внутри, в глазах, во всем теле еще пела душа, еще дышала разбуженная плоть, ускользающая надежда. Успеть! Не упустить. Сесть за компьютер. Писать! Но зазвонил телефон. Рука потянулась, но сон длился; с усилием она все же заставила себя снять трубку. Звонил сын, ее мальчик. Дэн, Дэнни – ее нежданная радость. Она спала так долго, погружаясь на дно неведомого океана словно в батискафе – реальность давит, сон утягивает все глубже. Плыла, теряя притяжение. Проспала, а семья пощадила Любу. Сын с мужем уехали к дантисту.

– Мам, guess what?

– What?

– У меня нет зубов мудрости, и никогда не будет!

– Почему?

– Она сказала – дантист то есть, – что я есть часть эволюции, и у меня никогда – слышишь? – никогда не будет зубов мудрости! И мне так повезло!..

– Какой кошмар! Ты часть поколения, у которого никогда не будет мудрости…

– I know! Мне так повезло!

 

2

Настроение ушло. Она не села писать; стала заниматься хозяйством – запустила стирку, принялась мыть посуду, подметать. День засосал.

«Если бы существовал способ писать, не прикасаясь ни к перу, ни к компьютеру, – думала Люба, составляя чашки в посудомойку. – Если можно отправлять слова… куда-то… почему нельзя отправлять мысли? Бумага хранила идеи столько столетий… Где-то… где-то… наверняка существует затерянный клочок бумаги… с мыслями, словами. Может даже, и с неизвестными стихами. Случайность? Рано или поздно его кто-то находит… Как то стихотворение Фроста – Где-то звонил телефон, но, глухая к внешнему миру, она его не слышала. – Одному суждено находить, а другому только терять. Случайность? Если мы не имеем контроля над жизнью… ну да, мы имеем некий, очень ограниченный контроль… Творчество – всего лишь очередная попытка создать нечто… вернее, воссоздать. Имитация жизни. В голове у читателя. Имитация листка бумаги на экране компьютера. Имитация действия в воображении читателя. Но бумага? В конце концов, бумага материальна. Кто-то записал рифмы, идеи. Чувства. Чернила выцвели, но обрывок бумаги их сохраняет… Что ощущает этот обрывок бумаги, хочет ли быть найденным? Пытается ли автор помочь своим произведениям, пребывая уже в мире ином? Чушь! Что мне в голову приходит? О чем я думала? Об искусстве. Попытке создавать параллельный мир. Иллюзию контроля над своей жизнью. Но в попытке создать вновь происходит потеря контроля над ситуацией. В попытке искренности, открытости теряешь не только контроль, теряешь себя. Упорно создаешь то, что велит мозг, видение, назло всему, – и теряешь связь с жизнью».

Стараясь воссоздать реальность или изобразить новый, фантастический мир, Люба ощущала: тексты уводят от себя, требуют неких изменений в самой жизни, к которым не была готова. Думала: «В этом ремесле не ты создаешь мир. Это текст владеет тобой». Болезнь? Талант?.. Необходимость выразить, но что? Вспоминала, как попыталась поделиться своими терзаниями с мужем. Разговор происходил утром. Люба подошла к Грише и заглянула ему в глаза. Он был выше ее. В ее взгляде и позе было что-то детское. Попыталась обратиться к нему, поделиться – пусть робко, но сокровенным. Но в ответ она услышала:

– Начинается…

В этом не было ничего нового. Не в первый раз он отмахивался от ее жалоб.

– Послушай! Я пытаюсь писать, и у меня ничего не выходит! Внутри так пусто… Напишу пару строк и тут же понимаю: нет правильных слов, чувства…

– Чувств у тебя много, – сказал муж и похлопал Любу пониже спины.

– Ты не понимаешь!.. Мне не хватает глубины.

– C’mon, все ты можешь, ты красавица и умница, – попытался успокоить ее муж, но так успокаивал он не раз. В его тоне сквозило безразличие; слова оставляли бледный след, как следы от чернил на штампе: выцветшие, нечеткие.

Он прошел мимо, задев, но не вызвав отклика. Впрочем, Люба тоже не смогла получить желаемого. Как два музыкальных инструмента, они не совпадали, не попадали в унисон. Каждый знал лишь свою мелодию. На мгновение Люба испытала острое чувство сострадания – словно со стороны смотрела. Мимолетное ощущение близости, которого он, казалось, тоже ждал, прошло; мгновение завершилось, но ничего не произошло. Муж отправился принимать душ, ступил под горячие струи. Дом ожил: ей слышен был шум воды и гудение труб.

Есть женщины, так и не сумевшие понять свое женское начало, те, что не смогли или не сумели наблюдать других женщин с близкого расстояния. Им чужда традиционная женская жизнь. Они всегда чувствуют себя пришелицами в этом мире тряпочек, забот, эмоций, душевных связей, неразрывных цепей и глубокой, словно мощное подводное течение, взаимной неприязни. Они навсегда аутсайдеры меж других «сестер». Такими бывают сироты. Может, Люба и относилась к категории женщин, отрезанных от своего «женского». Но, согласно мнению циничного мужа Гриши, «fuck Freud», что, по всей видимости, означало безмерное и глубокое презрение к любому анализу.

«Какие у вас отношения с матерью?» – мог бы спросить психолог. Непростые. Но где, у кого бывают простые отношения? Маму свою Люба жалела, заботилась о ней, как могла. В конце концов, на свете оставалось не так много людей, знавших ее ребенком. В ближайшие десять – пятнадцать лет и она, и ее друзья, по всей видимости, похоронят своих родителей. Мысль эта не просто печалила – пугала. И кто тогда останется в мире для нее, для Любы?

 

3

Мама жила в доме для пожилых – чистеньком, уютном, – но, конечно, это жилище было всего лишь жалким подобием «Приюта», в котором обитали Джейк и Джейн. Мама занималась общественной деятельностью, проводила «занятия по изготовлению мягкой игрушки» – создавала артритными руками чудеса народного творчества, учила других, наводняя мир медведями, чебурашками, зайцами и кошками. Пожилые обитатели дома «Новый Иерусалим» обожали русскую соседку, даже научились, нещадно коверкая, произносить не только имя ее, но и отчество – Эльвира Марковна. Деятельная мама, не желая останавливаться на достигнутом, приступила к созданию поэтического клуба. Люба была приглашена в гости, а вместе с ней Джейк, а с Джейком, конечно, пришла и Джейн. Джейк читал лекцию о поэзии Фроста. Эльвира Марковна заранее заготовила несколько его стихотворений в русском переводе – для поддержания дискуссии.

«Новый Иерусалим» находился в самом центре Новой Англии, рядом с большим госпиталем, напротив поля для гольфа. Все здесь было новеньким, уютным и миниатюрным. Джейк с присущим ему интересом и энтузиазмом ко всему новому с восхищением осматривал дом. Джейн любезно улыбалась всем вокруг, склонив голову набок, как маленькая дряхлая птичка.

Джейка пристроили поближе к сцене, рядом с микрофоном. Дело происходило в столовой. Джейн села в первом ряду, созерцая мужа с неугасающим восторгом и усердием прилежной ученицы.

– Он неподражаем, неутомим, – старалась польстить ей Люба, тем самым одаривая Джейн желанным одобрением, отдавая дань спутнику всей ее жизни, на которого та продолжала смотреть с обожанием. Или уже забыла все обиды, раздоры? Возможно, жестокая болезнь стала запоздалым благословением этого союза.

– А как образован и начитан! – добавила Джейн, принимая подарок с благодарностью и очередной любезной улыбкой, предназначенной на этот раз исключительно для Любы.

– Единственный поэт, сумевший превратить ремесло в доходное предприятие, – вот кто такой Роберт Фрост, – начал Джейк.

– Я нашла его стихи в Сети, – воскликнула Эльвира Марковна. – В переводах, в большом количестве.

Джейк внимательно посмотрел на нее и величественно кивнул головой:

– Да, вы правы. Фрост вновь популярен, снова возбуждает интерес не только новым прочтением, но и книгами, которые пишут о нем. К примеру, Джей Парини написал занимательный труд. Господа, наверняка вас, как, впрочем, и меня, интересует вопрос – чем же на самом деле занимателен Фрост, чем он примечателен? А вот чем. Роберт Фрост воспринимал поэзию, язык на том уровне… на уровне…который дан лишь истинному поэту. Поэзия – это всегда свежий взгляд на язык, на жизнь. И Фрост это понимал. Язык Фроста – постоянный, вечный язык; строки его навсегда остаются в сознании, меняя вашу жизнь, как открытие, как новое видение.

– Да-да-да! – воскликнула Эльвира Марковна. – Даже в русском переводе его стихи незабываемы.

– Я рад, что дело обстоит именно так, – любезно отметил ее восклицание Джейк. – Эта милая женщина права – в истинной поэзии даже перевод – хороший перевод! – способен передать гениальность речи поэта. Но вернемся к нашему Фросту. Это был фермер, философ, мыслитель, крайне далекий от политики. Обратите внимание, он поехал в Россию к Никите Хрущеву, но лишь для того, чтобы предотвратить войну, разрешить конфликт. Странная вещь! Он всегда старался держаться подальше от любой политики, это правда. Ненавидел либералов. Но когда Эзра Паунд попал в госпиталь для душевнобольных, госпиталь «Святой Екатерины», он попытался ему помочь. Паунд был фашистом, он поддерживал Муссолини. Парини рассказывает, что в Италии он выступал на радио против американцев и англичан. Предатель и безумец. Элиот, Хемингуэй, Фрост и еще кое-кто пытались вызволить его из госпиталя, ведь это была именно психушка. Они все хотели вызволить «старика Эза» из этой тюрьмы. Но единственный из всех – Фрост – был лично знаком с Эйзенхауэром. Он знал людей из его администрации, знал Шермана Адамса, губернатора Нью-Гемпшира, который потом стал руководителем администрации Эйзенхауэра. Фрост был в долгу у Паунда – Эзра помог ему. Но самое главное – он был одним из основателей поэтического модернизма.

– Мы называем его одним из поэтов-имажистов! – выкликнула мать Любы. Каждый раз, выбрасывая реплики в зал, она приподнималась со своего места во втором ряду, слегка подпрыгивая, как слегка ослабевшая пружинка.

– Да-да, Паунд собрал антологию поэтов-имажистов под названием «Des Imagistes». Но он вышел из группы после 1915 года и уехал во Францию.

– Эзра Паунд крайне мало известен русскоязычному читателю, – вновь зазвенел слегка дребезжащий голосок Эльвиры Марковны. – Возможно, потому, что он был фашистом. Или в связи с его «нестандартный» поэзией. Но имажисты очень повлияли на русскую поэзию. У нас тоже были имажинисты. Им было свойственно праздничное ощущение жизни.

– Да, вы правы, дорогая дама. Надо сказать, что Фрост имел совсем иное видение жизни и, не скупясь, делился им с читателями. Он не был «легким» поэтом, это огромное заблуждение, когда его воспринимают как патриархального, крестьянского поэта, эдакого Дедушку Мороза.

– У нас был Заболоцкий.

– К сожалению, не знаком. Но вернемся к Фросту, к нашему американскому Морозу. Он умер в 1963 году, в том же году, когда застрелили Кеннеди, но до этого рокового события. – Джейк остановился, ожидая, что бойкая русская вставит свои два цента, но она молчала. – Надо сказать, что это Удалл, министр внутренних дел США, предложил кандидатуру Фроста для инаугурации. И Кеннеди сказал: «Что? Этот старый актер, тот, что вечно тянет одеяло на себя? Да они все забудут, что меня только что избрали президентом. На следующий день газеты будут писать только о нем». Так и оказалось на самом деле.

– Он лукавый был старик, этот ваш Фрост, – посмеивается Эльвира Марковна.

– Да, было такое, – вторит ей Джейк. – По сегодняшним стандартам он бы не показался чересчур политически корректным. У него были очень личные убеждения во всем. И выражал он их яростно, отчаянно, закусив удила. Я цитирую Парини: «Демократ, который ненавидел Рузвельта. Поэт труда, но он не желал поддерживать „Новый курс“. Он не был против войн в целом, но выступал против Второй мировой войны. Он поддерживал Айка и Джона Кеннеди. А еще был антикоммунистом, симпатизирующим Никите Хрущеву».

– Тот еще фрукт!

– Хе-хе-хе!

– Почитайте нам его стихи!

Зрители хлопают. Люба ждет, что Роберт появится в зале, подсядет к ней, встанет в дверях или устроится рядом с Джейком. Но его здесь нет.

Джейн ободряюще улыбается. Джейк подтягивается, одергивает пиджак с накладными карманами и начинает декламировать:

– Да, с ночью я воистину знаком…

Эльвира Марковна покачивает головой в такт словам, слегка раскачиваясь, словно укачивает ребенка. Ей вторит Джейн.

– Я под дождем из города ушел, Оставив позади последний дом…

Публика невнимательна. Лампы дневного света отражаются в сливочном сиянии паркетных полов, слышны кашель, перханье, бормотание; пронзительно шаркают старческие ноги, постукивают ходунки. В дальнем конце зала сгорбленная пианистка трясущимися руками открывает рояль и начинает подбирать неверную мелодию.

Навстречу мне в потемках сторож брел. Чтоб ничего не объяснять ему, Я взгляд нарочно в сторону отвел.

Увлекшись, Джейк раскачивается, полузакрыв глаза. Но никто, кроме Любы, ее мамы и Джейн, его не слушает.

Внезапно, сам не знаю почему, Мне показалось, будто мне кричат Из города. Я вслушался во тьму.

Рядом со сгорбленной пианисткой присел тщедушный господин в клетчатом пиджаке и стал подыгрывать ей одним пальцем. Джейк, отдавшись стихам, не обращает на это внимание, продолжая декламировать:

Но нет, никто не звал меня назад, Зато вверху расплывчатым пятном Небесный засветился циферблат — Ни зол, ни добр в мерцании своем. Да, с ночью я воистину знаком. [57]

Джейк поднял веки. Стихотворение закончилось, аудитория разбрелась по столовой. Рояль издавал резкие, бравурные звуки.

– Обратите внимание, господа, Фрост говорил о той темной стороне жизни, страданиях… возможно, о темных своих мыслях… В стихотворении он признается, что темнота ему знакома, я бы сказал, свойственна. Да, такова судьба поэта. Заметьте, один мой хороший знакомый, писатель, друг моей супруги, утверждал, что «все люди – евреи, и лишь немногие знают об этом». Речь здесь идет о страдании…

Джейн приподнялась со стула, обернулась к полупустому залу, любезно улыбнулась и помахала ручкой – так птица приподнимает лапку, отрываясь от промерзшей земли.

– У нас в России была поэтесса, Марина Цветаева. Она написала, что все поэты – жиды, – приподнялась со своего места Эльвира Марковна.

– О да! В христианском трактовании ту же мысль высказывал Серен Кьеркегор, если вам, дорогая дама, знакомо это имя. Датский философ утверждал, что все люди живут в состоянии отчаяния, а те, что не испытывают отчаяния, находятся-таки в самом отчаянном положении.

– Ах, как интересно! Профессор, вы сможете еще раз посетить нас? У меня, да и у всех, я уверена, накопилось столько вопросов!

– Конечно, дорогие друзья. Я к вашим услугам и буду счастлив провести лекцию… Что именно вас интересует?

– О! Литература, поэзия, история!.. Мы так вам благодарны! Господа! Давайте поблагодарим нашего нового друга и мою дочь Любу, которая привезла его к нам! – Эльвира Марковна обернулась к залу, подняла руки и стала изо всех сил хлопать в ладоши.

В ответ раздались жидкие хлопки. Рояль задребезжал радостным маршем.

– Споемте, друзья! – послышался одинокий призыв.

– «Мурку»! – поддержали его.

– «Подмосковные вечера»! – послышалось в ответ.

– За что ж вы Ваньку-то Морозова, ведь он ни в чем не винова-аат, – запели старички, и были разухабисто поддержаны порывистыми звуками, издаваемыми стареньким разбитым роялем.

 

4

Не дождавшись Роберта (он так и не появился в «Новом Иерусалиме»), Люба отправилась в обратный путь – отвозить профессора и его супругу в «Приют». Моросил дождик, сырость пробиралась под одежду. Машину потряхивало; вглядываясь в сумерки, Люба наклонилась вперед. Профессор и его подруга задремали, Люба не решалась включать музыку. Джейн посвистывала носом на заднем сиденье, а Джейк спал рядом с Любой, вытянув ноги, похрапывая и распустив губы.

Так и ехали: извилистые улочки, скоростное шоссе, желтки фонарей в серо-молочном тумане, хлопьями оседавшем на вечернюю землю. Где мой Роберт? – думалось Любе, вспоминавшей их первую встречу и всю историю ее нереальной любви. Куда ушел, почему покинул меня?

 

Глава вторая

Встреча с призраком

 

1

Любе часто вспоминалось то первое появление Фроста… Разметав волосы по слежавшейся подушке, она дрожала ресницами, досматривая утренние сны. Сон и явь сливались в один полупрозрачный силуэт. Призрак – или это был сон? – тенью замаячил в дверном проеме. Пытаясь удержать зыбкие видения, сквозь полуопущенные веки Люба уже следила за бликами света и тени. Сознание все еще цеплялось за ускользающий сон. Она чего-то ждала, не понимая, не зная что именно. Роберт прошел на середину комнаты, оглянулся… Словно оценивая пространство, место, время. Возможно, долго пребывал в иных просторах. Объяснение напрашивалось простое: полумрак спальни, бодрствующая по ночам кошка, что дремала в ногах кровати, тяжело спрыгнула на пол и на мягких лапах прошла на кухню, задев дверь. Тусклый предутренний свет слабо сочился сквозь полотняные занавески. Тени менялись, колебались, перемещались. Силуэт – или это был призрак? – медлил. Шаг, поворот головы. Протянул руку, поднес к глазам фотографию в рамке: семейный портрет на природе. Вернул на место, прошелся по комнате. Наконец, откинув полы пиджака и подтянув на коленях коротковатые брюки, устроился в кожаном кресле, что громоздилось в углу. Как догадалась Люба, что это был именно Фрост, а не какой-нибудь другой неприкаянный дух – рядовой домовой, случайно зашедший в ее спальню? Сама наделила его именем? В памяти осталось: утро, дверной проем и поэт, которого ждала всю жизнь. Предчувствие или осознание чуда.

На следующий день он явился под вечер.

Конечно, можно было предположить, что Люба заслуживала диагноза. С другой стороны, у нее было живое женское, творческое воображение.

– Здравствуйте, – робко сказала писательница L.

– Приветствую! – ответствовал поэт.

С юности помнила:

На небо Орион влезает боком, Закидывает ногу за ограду…

На нем был двубортный пиджак. Поэт улыбался.

Удивилась ли, испугалась? Или всегда ждала, а то, что ожидаешь подсознательно, – кажется правильным, долгожданным? Хотелось поскорей расспросить его о поэзии, Америке, о Новой Англии, о смерти, наконец… Вместо этого она произнесла:

– Вы поэт, я знаю. Я тоже… Пробовала, писала стихи. Но разве можно… возможно это – писать?… Ощущаешь, что жизнь утекает между пальцев…

– Вы еще очень молоды, моя дорогая, – с улыбкой ответил поэт. – Вы мало знакомы с жизнью.

Люба, возможно, хотела обидеться, но неожиданность нового присутствия в однообразном существовании, необычность ситуации – все это взволновало ее. Она подобрала ноги, чтобы Поэт не рассматривал ее полные лодыжки, слегка развернула торс, выставила грудь.

– Меня зовут Любой. А почему вы так хорошо говорите на моем языке?

– Потому, моя дорогая, что это вы меня вызвали. И я именно такой, как необходимо именно вам.

– Вы мне снитесь?

– Зачем? – Фрост снова улыбнулся. В ответ Люба стеснительно приподняла к нему просветлевшее, благодарное лицо. – Хотите, ущипните себя, ну вот за руку ущипните.

– А если я до вас дотронусь?

– Ну, это я не знаю, дарлинг, насколько у вас богатое воображение.

– А вы сейчас исчезнете?

Любе не хотелось, чтоб он исчезал. В конце концов, даже если он всего лишь снился ей – или она незаметно соскользнула из застарелой депрессии в состояние, когда людям являются призраки и слышатся голоса, – эта новая реальность, по крайней мере, казалась занимательной, интригующей. Новое всегда лучше старого – так думала Люба.

– Не печальтесь, Люба, – сказал Фрост, и она вспомнила, а может, услышала:

И если станет жить невмоготу, Я вспомню давний выбор поневоле: Развилка двух дорог – я выбрал ту, Где путников обходишь за версту. Все остальное не играет роли. [58]

 

2

Из прежней – дописательской – жизни Люба помнила его стихи. Любовь к поэзии (странная российская привязанность к рифмованным строкам) досталась от родителей-шестидесятников. Неписаные, непровозглашенные правила этой прежней жизни в семье советских интеллигентов довлели над ней по сей день: духовные ценности должны преобладать. Главное, пренебрегать всем материальным. Помнится, мама читала стихи о любви, а папа мощным голосом вещал о страсти. Родители служили инженерами, поэзия украшала их советскую повседневность. Дорогу делает не первый, а тот, кто вслед пуститься смог. Люба всегда считала, что быть первой не ее удел.

Опушка – и развилка двух дорог. Я выбирал с великой неохотой, Но выбрать сразу две никак не мог И просеку, которой пренебрег. Глазами пробежал до поворота. [59]

В юности она тоже пыталась писать стихи, но все больше о любви, о взрослении. Родители поощряли, при этом дружно уговаривая выбрать «востребованную» тропу.

Вторая – та, которую избрал, — Нетоптаной травою привлекала. Примять ее – цель выше всех похвал, Хоть тех, кто здесь когда-то путь пытал, Она сама изрядно потоптала. И обе выстилали шаг листвой — И выбор, всю печаль его, смягчали. Неизбранная, час пробьет и твой! Но, помня, как извилист путь любой, Я на развилку, знал, вернусь едва ли. [60]

 

3

В третий раз Фрост явился вновь на рассвете. Все так же, проникая сквозь тонкие шторы, в окна сочился серенький свет, возвещая холодное утро. Осень уже отцвела. Природа замерла, захирела, готовая принять зимний обморочный сон. Любе приходилось просыпаться засветло. Прищурив опухшие со сна веки, она тянулась за будильником. Шесть утра. Пора вылезать из теплой постели, оставлять под одеялом беззаботно похрапывающего мужа, тащиться в ванную, вставать под горячие струи. Тут-то ей и явился Фрост. Он вошел в спальню через дверь. Обычным способом – не материализовался из облака, но встал на пороге словно долгожданный гость. На нем был шелковый халат. Из-под халата выглядывали брюки – домашний образ джентльмена. Люба была очарована. Но испугалась, почти возмутилась:

– Что вы здесь делаете? Это моя спальня! А вдруг муж проснется?

– И что? Ведь вы меня ждали? К тому же, вы думаете, он сможет меня увидеть?

– Но я-то вас вижу!

– А что, у вас с ним такая близость? Ему дано лицезреть ваши видения?

Сказано это было несколько надменно. Или язвительно?

– Какие видения? Ах, вы…

Тут Люба окончательно проснулась, горячего душа не понадобилось.

– Вы будете пить кофе? – спросила она любезно. В конце концов, если он призрак, это не означает, что обращаться с ним надо без подобающего ему уважения.

– Непременно, – ответил Поэт и улыбнулся.

Люба тоже растянула рот в улыбке.

– Подождите, – сказала она, – я сначала освежусь.

«Похоже, моя речь приобретает устаревшие фростовские интонации. А может, это обороты из прежней жизни, из его времени? Или мое собственное восприятие, полученное из книг, фильмов? Откуда иначе мне знать, как звучала речь в те времена?» В голову пришло, что ей совершенно не известно, так ли выражался истинный поэт Фрост. Впрочем, говорил-то он по-английски… Пил ли он кофе? Впрочем, в Америке все пьют кофе…

Люба выскользнула из-под одеяла (Фрост деликатно отвернулся), поспешно накинула халат. Нет, не ежедневный тяжеленный, несвежий махровый балахон, а длинный, элегантный, шелковый – холодно, но прилично. Утренний туалет пришлось совершать в темноте, при закрытых шторах, впопыхах. Она боялась, что Фрост исчезнет или зайдет в ванну, даже заперлась на защелку, чего в семье никто не делал. В этом доме не страдали чрезмерной щепетильностью. Здесь по утрам ходили нагишом, издавали неаппетитные звуки – результат взаимного комфорта или безразличия: спутник долгих браков, бич супружеской жизни. Она торопилась, боялась, что проснется муж, что редкий шанс испарится, а призрак ускользнет. Откуда знала, что это призрак? Да и как (в который раз возникает один и тот же вопрос) – как она признала в нем Фроста?

Поэт сидел у стола, подперев подбородок ладонью. Вид у него был задумчивый, серьезный.

– Toast? – спросила она. – Гренки? Кофе с молоком?

– Со сливками, если можно, – попросил Фрост.

– У нас нет сливок, только молоко, – развела руками Люба.

– Ничего страшного, можно и с молоком, – успокоил ее Роберт.

– Мы пьем черный, – извиняющимся голосом объясняла Люба доставая из шкафа хорошие чашки – розовые с золотым ободком.

Обмахнула для приличия стол, положила зеленые салфетки. Кофе уже струился в полость кофейника.

– Что ж, Люба… Ведь Люба – это «любовь», да? Что с вами случилось?

– Ничего не случилось. У нас… у меня все хорошо, – стала торопливо бормотать Люба. Она смутилась; гость смотрел пристально, вытягивал правду из самой глубины ее существа. – Я не жалуюсь, у меня все хорошо. Ну, вот работа, да… Тяжело тащить изо дня в день. Рутина…

– Да, я понимаю, трудовая жизнь… Впрочем, в этом есть мудрость и успокоение, поверьте мне.

– Ах, ну что вы говорите! Я все думаю, не поменять ли мне работу…

– Зачем?

– Не знаю… Как-то все не так. Я вот почти не пишу, денег мало. Ничего нового впереди меня не ждет.

– Но вы ведь любите помогать людям?

– И что? Кому я нужна? Кто меня там ценит?

– Ну а вы, вы сами, Любочка? Вы себя цените? Вы такая прелестная женщина. – Люба зарумянилась свежим после душа лицом. – Да-да, не краснейте, хотя вам румянец к лицу. Любовь – это непреодолимое желание быть непреодолимо желанным. Вы желанны, Люба. Ведь и муж вас желает, не правда ли?

Это было не совсем так, но Люба хранила свои секреты, даже от самой себя. Тайная жизнь согревала душу. Она смущенно опустила глаза.

– Ведь вы меня позвали, не так ли? Поэтому слушайте: не надо ожидать результатов. Секрет в том, чтобы жить, понимая, что результат ваших усилий не гарантирован. Единственный гарантированный результат – это не тот, к которому вы стремитесь.

 

4

Теперь в ее семейной повседневности уменьшилось число бытовых конфликтов, в то время как на воображаемом – вполне для нее реальном – фронте бури сменялись затишьями. Люба пребывала в полусне. Очарованной зомби шла по жизни, когда все решения принимал кто-то другой – муж, сын, начальница, коллеги по работе, продавцы магазинов, случайные попутчики-свидетели, друзья, прохожие, обстоятельства, погодные условия. Даже войдя в «Старбакс», она неуверенно переступала с ноги на ногу, не смея сделать выбор, почти всегда доверяя это ответственное дело юным кофемейкерам, обслуживающим захлебывающуюся в кофеине Новую Англию. Не раз ей приходилось сталкиваться с нетерпением случайных собеседников, официантов, даже работников бензоколонок. Она задумывалась – частенько надолго, – какой бензин ей нужен, на какую сумму, какой именно майонез следует приобрести, какую книгу снять с полки. С фотографий этих лет смотрит еще моложавая, слегка расплывшаяся женщина с неопределенным выражением лица, где затаилась то ли детская растерянность, то ли природная глупость.

Отношения с Поэтом развивались поступательно, поначалу Фрост являлся в самое неожиданное время. Чашка кофе, выпитая вместе с Робертом на семейной кухне, закрепила в сознании Любы чувство обыденности. Призрак пил кофе, вел беседы, разгуливал по дому в халате, употреблял сливки, в отличие от нее, Любы, предпочитавшей пить черный кофе, но с тремя ложками сахара. В ночь на Хеллоуин Фрост явился в очередной раз. В предвкушении популярного американского праздника писательница L приобрела тыкву и поставила ее на крыльце у двери. Тишина и тепло – вот что нужно душе. Дома она была одна. Читать не хотелось, и она уселась на диван в гостиной. По телевизору гоняли страшилки, и Люба, убаюканная мечтами и мыслями, одним глазом посматривала на экран, то и дело впадая в задумчивость, перелистывая сборник стихов Фроста. Они вызывали у нее странные ощущения. С ранней юности была она верной поклонницей Марины – бунтующей, откровенно страстной Цветаевой. Предпочитала стихи, лишенные сентиментальности и красивости. С трепетом обратившись к поэзии Фроста, что она там нашла?

О, даждь нам радость в нынешнем цвету. Избави нас проникнуть за черту Неумолимой жатвы. Сопричисли К благим весенним дням благие мысли.

Люба читает о любви, и ее слегка подташнивает от высокопарности.

Любовь владычит во вселенской шири, Но явлена лишь людям в здешнем мире. [61]

Кто это срифмовал – Ломоносов? В каком веке написаны эти строки? Может, это дурной перевод?

For this is love and nothing else is love, For which it is reserved a God above To sanctify to what far ends he will, But which it only needs that we fulfill.

Но Люба не переводчица, нет. Она писательница, и только. Писательница, страдающая от сухости, бесплодности. Но ей так хочется приблизиться к Фросту, понять его.

 

5

Есть что-то, что не любит ограждений…

Помнится, бабушка ушла на пенсию, чтобы сидеть с ней, с Любой. И бабушкина жизнь – деятельная, женская жизнь – закончилась. Не так ли дело обстоит и с ней? Вот кто она – женщина, выбывающая из игры. Или дело в том, что это извечная судьба писателя, переживающего жестокий ступор? Запор. Одиночество порой оправдывается достигнутыми или достигаемыми результатами – плодами стремлений, желаний. Она всматривается в пейзаж за окном: желтеющая листва, дуб перед домом, что простер ветви далеко за пределы маленького клочка земли. Дом, участок за домом, асфальтовая дорожка, что ведет к дому, принадлежат не Любе, а банку. Но кому принадлежит этот дуб? Кому принадлежат холст, кисть, эти пальцы, что так плотно обхватили кисть, карандаш; пальцы, что теребят холст, пишут слова – проводники чувства, мысли? Есть нечто, что не любит ограждений… Что верит в жизнь, страдая отчужденьем.

 

Глава третья

Люба и Интернет

 

1

Если уж вспоминать, то вспоминать все с самого начала… Возвращаемся на несколько лет назад и находим Любу в роли… уборщицы. Да-да, писательница наша подрабатывала, убирая чужие дома: мыла полы, пылесосила, протирала поверхности, боролась с энтропией ежедневности. В доме на границе между Ньютоном и Уэстоном Люба задержалась надолго. Неудобным казалось бросать добрых людей, что платили ей за каждый вымытый угол, протертые полы, облагороженные унитазы. Платили хорошо, относились еще лучше: поили чаем, разговаривали – о России, о книгах. Однажды хозяин дома Энди (вежливый, услужливый и отчего-то всегда печальный – голова его напоминала небольшой круглый аквариум с рыбками: глаза плавали на белом лице, голубые, слегка поблекшие; кожа на небольшой лысине казалась прозрачной, нежной – такой бывает покрытая редким пушком макушка младенца), заваривая чай в пакетиках, пододвигая поближе к Любе печенье в красивой коробке, неожиданно стал рассказывать о своей работе. Может, не с кем было поговорить о новом тоннеле под Бостоном, о мостах и дорогах.

– Знаете ли, Люба, что вскоре у вас появится возможность вновь общаться с вашими друзьями в России?

– Я им звоню… Иногда. Редко, но звоню. Письма пишу. Правда, все реже и реже…

– О, нет! То будет совсем другое общение! – воскликнул Энди.

Он был так воодушевлен, что Люба поняла – надо поддержать разговор.

– Как можно по-другому общаться через океан?

– О, это будет новая эра! – Энди мечтательно, слегка меланхолично улыбнулся – Люба подумала, что никогда не видела у него радостной улыбки, – и стал рассказывать о той интимной связи, в которую, обмениваясь информацией, могут вступать между собой компьютеры.

– Представьте, Люба, очень скоро вы сможете найти друзей и родственников в этой Мировой сети! Обрести утраченные связи. Переписываться с ними. Представляете?

Он был такой энтузиаст, этот Энди, и чем-то ей нравился. Милый идеалист, мечтатель.

– Ну, что вы, Энди, я никогда не смогу участвовать в этом… мероприятии, – ответила она, что явно его разочаровало. – Я боюсь машин, компьютеров, я никогда не смогу пользоваться ими. Даже если меня насильно посадят перед экраном, я все равно не смогу ничего с собой поделать.

– Да у вас выхода не будет! Все, слышите, все! Смогут! И будут ими пользоваться…

– Вы ошибаетесь, Энди, – сказала Люба, отхлебнув из пузатой кружки бергамотового чая. – Я-то как раз не смогу. Я то самое существо, что выползло из океана для того, чтобы жить на суше, но задыхается без воды. Я буду напоминать бронтозавра… или как его там звали? Беспомощное чудище в новых условиях. Если бы я могла переводить поэзию или если бы вам были знакомы русские стихи, я бы процитировала одного поэта, которого давно уже нет на свете, но он именно об этом писал, и почти такими же словами.

Возвращаясь домой, она твердила себе потихоньку:

Прекрасно в нас влюбленное вино И добрый хлеб, что в печь для нас садится…

Люба забыла когда-то давно любимое ею стихотворение, написанное загубленным поэтом. Поэзия ушла из жизни, сменившись необходимостью выживать в новых условиях. Но в памяти всплывали полузабытые строки. Она так именно себя и ощущала – той самой тварью, неповоротливым чудовищем, что выползло на сушу, на незнакомую, не обжитую ею почву. А ведь Энди с ней разоткровенничался не случайно. Может, он одинок? Или она, Люба, совсем не такое пропащее существо, как ей кажется? Отчего же она так себе не нравится…

И вновь твердила:

…Как некогда в разросшихся хвощах Ревела от сознания бессилья Тварь скользкая…

Когда году в девяносто пятом, а может, в девяносто шестом она обнаружила, что появилось новое окно, некий выход в мир – Интернет, – даже и не вспомнила об этом Энди. Вернее, воспоминанием о нем, об этом провидческом разговоре Люба поделилась с мужем, но уже позже, освоив Всемирную паутину, а еще до этого овладев компьютером. Как еще раньше овладела вождением машины… Именно овладела. Бросилась вперед, вгрызлась, въелась в новое знание, сделала его своим.

 

2

Постараться забросить нити-связи, собственные сети в эту огромную, но пока еще неуклюжую Мировую сеть – эта идея показалась ей поначалу чудовищной. Выбраться из молчания? Но возможность воссоединения с миром соблазняла. Люба забросила невод. Сначала робко, затем смелее.

Сеть менялась, росла, взрастали посаженные Любой ростки прозы, слова, фразы, отданные то ли Одному Большому и Общему Космосу, то ли неизведанному и опасному Миру Людей. Чужой реальности.

В реальной жизни Любы, писательницы L, не было отдушины. Окно в мир, казалось, давало возможность дышать. Можно было отправить-отпустить в этот мир свою ласточку, своих почтовых голубей – в поисках спасения. Она окунулась в виртуальную реальность, ступила через символический порог в прорубленное, вставленное в обманчиво плотную ткань ежедневности отверстие – воронку, выход (или вход) в пространство. Утром, наскоро проглотив нехитрый завтрак, выпив две чашки кофе (от одной она не просыпалась), Люба втискивала себя в надвигающийся день. Каждое утро она опаздывала. Каждым вечером, перед отходом ко сну, обещала себе, что вот завтра, теперь, на этот раз не опоздает. Но… опаздывала. На пять – десять минут. Запыхавшись влетала на второй этаж, бежала к своему столу, включала компьютер, поднимала телефонную трубку, перелистывала бумаги, лихорадочно копошилась, чтобы все видели, что она здесь, работает. Затем, нервничая и постоянно посматривая, не видит ли кто, открывала свое окно в мир. Любому – а Люба была тонкой, нервной, чувствительной особой – нужна награда, возможность очертить магический круг. Мое время, мое пространство. Необходимость высказаться. Добыть, отвоевать у мира, ежедневности привычку, надежду, хоть чуточку пространства. Пусть не дом, не комнату, так хотя бы угол.

У самых истоков русскоязычного Интернета писательница L стала искать в Мировой сети ответы на свои вопросы. Забрасывала их в Паутину, как камни в стоячую воду; Паутина расходилась кругами, возвращаясь к ней с ответами, которые были так же далеки от ее вопросов, как реальная жизнь далека от литературной. «Творчество, – набирала Люба, – писатели» – и в ответ летели статьи и фразы, не имеющие ничего общего с тем, чего жаждала ее душа. Общения, понимания, близости, приятия искала она, но мир не желал понимать, не принимал ее, и она тоже не хотела принимать этот бездушный, безжалостный мир.

Наткнувшись в Сети на женскую прозу, она была потрясена тем, какое множество дам и девушек страдает тем же недугом, сколько пишущих существ женского пола заполонило Интернет. А ей, Любе, казалось, что она уникальна. Казалось, она – писатель. Именно «писатель», а не какая-то там «писательница». Осторожно, вглядываясь в экран близорукими глазами, робко вступая в неведомый новый мир, Люба стала писать – создавать блог.

 

Глава четвертая

Блог-журнал

 

1

ЛЮБИН ЖУРНАЛ

Первое августа. Приходишь на службу, тупо смотришь в компьютер, приходишь домой и встаешь к плите. А вот если бы… Встать утром, пойти к озеру, вдыхать влажный воздух. Тихо, пока все на службе и в школе, выпивать первую чашку кофе. Смотреть в окно, писать. Или идти на службу, а там… писать…

Никто ее не знал. Чувство публичной анонимности окрыляло. Казалось, она заголилась в парке, на улице – прилюдно, – а ее никто и не заметил.

Я пытаюсь. Мне страшно.

Так писала Люба, робко приоткрывая дверь в новую реальность. Ей показалось на мгновение… это мгновение длилось, может, полгода, может, меньше; нет, она даже поверила, что сможет стать собой, обрести себя.

Тревоги, волнения, самокопание.

Она могла написать: одиночество, растерянность, пустые надежды. Но слова были неточными; чувства, мысли были не ясны ей самой. Чего ждала, во что поверила? На что надеялась?

ЛЮБИН ЖУРНАЛ

Второе августа. В самом центре города пахнет океаном. За всеми шумами, дымами вдруг повеет океаном… И думаешь: как-то не совмещается… не совпадает. Конторы, люди, машины, а рядом – океан.

Бедная, бедная, глупая Люба. Поверившая в любовь. Ждущая мечту, как ждала Ассоль. Люба, спешащая на службу. Люба, дремлющая в дребезжащем трамвае. Усталая, осевшая от тревог, погрузневшая от забот. Постаревшая девочка, не желающая расставаться с мечтами, ждущая на холодном Атлантическом берегу свою страсть, мечту, голубую, розовую, дымкой окутанную бригантину. К кому обращалась она, для кого писала?

ЛЮБИН ЖУРНАЛ

Третье августа. Вы любите магазины старой книги? В прошлой жизни я жила напротив такого магазина; а теперь за углом, в двух шагах от моего офиса, совсем рядом, подземный букинист – расположенный в подвале магазинчик. Вид у дамы за кассой, как у undercover agent [62] . Но тем не менее или тем более я приобрела там ободранную «The Female Imagination» [63] Патрции Мейер Спекс. Теперь я узнаю все про женское воображение. Как ни странно, книга с этим занимательным названием объясняет все о женской литературе. И теперь я точно буду знать, что же это такое – женская литература, термин, который всегда звучал для меня сомнительно (в какой-то мере даже оскорбительно). Профессор Спекс преподавала в Уэллсли в давние годы – я тогда еще только родилась. Теперь меня будет заботить, не устарели ли ее взгляды на дамскую литературу.

В этих записях Люба сумела сохранить голос, но спряталась за новой маской. Она и сама ощущала присутствие этого очередного экрана – между собой и миром. Возможно, совсем без маски уже невозможно жить. По всей вероятности, мы научились причинять боль на ином уровне; физическая боль уступила место эмоциональной. Маска – словно одеяние древнего рыцаря, мой панцирь, мой щит. А слово? Моя шпага, мой меч? Или крест? Но ведь слово – та же маска… Люба останавливалась, следила за ходом своих мыслей, затем вновь воодушевленно, с надеждой писала:

Кроме всего прочего, Вселенная была сегодня особо милостива ко мне. В дорогом кофе-шопе с меня не взяли ни одного доллара за мой эспрессо-гранде. Я спросила – почему? Because I said so, – ответила Вселенная в лице очень серьезной черной девушки. То ли я сделала сегодня нечто хорошее, и Великая Пустота подмигнула мне, то ли вид у меня, захеревшей без кофеина, был жалкий. Но я не гордая. Спасибо Вселенной.

Попробуй отыскать в этой Вселенной таких же, как она одиноких мальчиков и девочек, обманутых мечтой, навеки одурманенных романтикой поэзии, дальних стран. Где они?

 

2

ЛЮБИН ЖУРНАЛ

Двадцатое августа. К пятнице в лицевых тканях, складках, на кончиках ресниц накапливаются усталость, недосып. Измученное лицо уже не может смотреть в компьютер, улыбаться, рассматривать другие лица толпы. Выпадая из предыдущего дня в последующий, я невольно вспоминаю «All That Jazz» [64] : утреннюю процедуру – капли в глаза, душ, лекарства, прогон, еще прогон, утро, еще одно утро. Я выпадаю в кухню: чашка кофе, – затем электричка. Пудреница, зеркало, правый глаз, левый глаз. Пассажир справа, пассажир слева… Сегодня у Вселенной туго затянутый пего-блондинистый хвостик, след от зеленого карандаша (а может, это тени?) вокруг глаз. На кофейном фронте Вселенная взяла с меня положенные $1.85 за мои «two shots» и перефокусировала свои глаза во всем их зеленом великолепии на кого-то за моей спиной. Ах, там был корпоративно-прелестный экземпляр бостонского разлива. Сегодня я Вселенную не заинтересовала. Она пританцовывала в желании услужить этой иллюстрации американского успеха. Одетый в голубую рубашечку, он был высок и хорош собой. Ну, что ж! Эспрессо выпит. Лицо расслабляется в предвкушении конца рабочей недели. Все! Шабаш! Вопрос: что делать с бездомными? Я не могу спокойно проходить мимо лежащих, сидящих, стоящих, просящих. Тот, что уже месяц выстаивает у нашего здания, подобен… Чему он подобен? Он стар, он потухший, изрытый морщинами, как будто жизнь его перепахала насквозь. Месяц назад он вызвал у меня мгновенный и острый приступ боли и злости. Я протянула ему бумажную денежку. А теперь он здесь стоит, как памятник самому себе, глаза его – ужасные провалы, жалкие, страшные. Но я не могу ему все время вспомоществовать. Ни финансов моих, ни эмоций не хватит. Сегодня он почувствовал мое присутствие (я не шучу), подскочил и открыл мне дверь из кофейни. Я ему улыбнулась, сказала: «Спасибо, большое спасибо». Посмотрела в глаза. Может, иногда достаточно сказать привет, показать, что мы его видим?

Ко времени этой записи у Любы уже появились читатели – френды. Было радостно, неожиданно приятно, что кто-то читает, замечает, видит ее.

В журнале она назвалась «L» – и все. Это был ее ник. На пятничную запись ей ответили так:

«Весь этот джаз» я буквально на днях смотрела… впервые. Стиль жизни – как стиль, умение «проигрывать» повторы и неожиданно – вдруг! – добиться от себя «высокой ноты», выпадая из ритма; смотреть эту пленку со стороны, полюбить все так, как оно есть, потому что… это же так просто: БЫТЬ…

А еще так:

Дорогая L! Сочувствую, но не думаю, что контакт (даже мимолетный, визуальный, вербальный) что-нибудь даст любой из сторон. Я всегда ограничиваю взаимодействие с клошаром до умеренного вспомоществования и уверен, это самые оптимальные отношения. Участие, выраженное материально, действенней и более существенно, чем любые эмоции. Поскольку эмоции мои принадлежат другим, совсем другим личностям и тратить их без разбору безрассудство.

Тайная радость и тайное знание поселились у Любы в душе. Она породила двойника. Это существо было нематериальным, плоским; жизнь в нем лишь зарождалась. О нем знали немногие. Но новый персонаж, созданный из ее личной жизненной истории, оживал – она оживала! – поселившись в этих нематериальных глубинах, где зашифрованные, напитанные цифрами, буквами таились ее, Любины, мысли.

 

3

Это был успех. Она отправилась в Сеть, позволила себе приоткрыть раковину, вынуть из сердца сокровенное, выразить в строчках… Сеть не отвергла Любу. Наоборот, приняла. Послала френдов, сочувствующих, внимающих… Успех – вот что манило писательницу L.

Как просто – просто и ясно! Совсем не заоблачные дали, а внимание, забота, обратная связь. Люба мечтала о любви. Сложно все, думала она, потому что успех – это нечто вне тебя, вне себя. Как сделать так, чтобы почувствовать его частью целого: впустить ли внутрь, войти ли в него? Жгучая мечта, страстная надежда; нет, стремление, желание, толчок изнутри, безумная жажда выкарабкаться. Успех – путь наверх. Казалось, что набело еще ничего не написано, а только в корзину… скомкано, смято, начеркано, измарано. Горло перехватывает от злости. Вперед, вперед – туда, к ним, наверх, к людям… Но внутри – пустота. Пустота внутри, вакуумом высасывает, засасывает любую возможность радости, любую надежду на цельность, наполненность, слияние с миром. А ведь в мире так много есть для тебя – так много мира, желаний, чаяний. Все познать, увидеть, впитать, осмыслить, понять, пережить – сейчас, в этой жизни! Не после, не в следующем рождении, а сейчас, в этом воплощении.

 

Глава пятая

У океана

 

1

ЛЮБИН ЖУРНАЛ

Двадцать пятое августа. Повседневность отваливалась слоями, постепенно. Сосны стояли рядами, подступая к террасе. У крыльца вырос гриб. Он пробил почву, и земля расступилась. К шляпке прилипли пожелтевшие сосновые иглы, песчинки. У озера проходила узкая коса, покрытая мелким белым крошевом песка. С одной стороны косы озеро, с другой – пруд с кувшинками. Видели ястреба, подхватившего то ли лягушку, то ли рыбу. Просыпались, шлепали купаться в ледяную воду, которая уже через минуту казалась теплой. На океан, к камням, не хотелось, хоть океан был в восьми минутах езды. Озеро и океан казались реальными. Остальная жизнь – сном.

 

2

Тридцатое августа. Еще раз о творчестве, или о процессе, или о свободе… Я не думаю, что подобные мысли приходят в голову человеку, живущему в комфорте. Скорее тому, кто ходит на службу. Опасно обобщать. Но все же… Лучше найти работу получше, денег зарабатывать побольше. Быть как все. Наслаждаться жизнью. Или решить, что это баловство, хобби такое. Пишу я. Уродом родилась. А ты можешь без? Но… У тебя есть ТЕМА. Ты к ней подбираешься, она тебя ужасает и, притаившись, ждет тебя. И о ней можно или правду, или ничего.

 

3

Пятое сентября. Мы говорим: «Свобода». А знаем ли мы, где эта птица гнездится? Внутри она, вот где! «I am just living out an American dream, and I just realized that nothing is what it seems»

(Madonna, American Life) . [65]

На эту запись она получила комментарий от женщины по имени N:

«Дорогая L, я там уже искала, и тоже ни фига. Может, где на Марсе… Удачи вам».

 

Глава шестая

Роман

 

1

С чего начать? С чего начать… С какого конца начинать новый роман, новую жизнь, следующую страницу? С какого момента начать рассказывать себе самой о себе? Если поэт – это штык, ружье, стреляющее в самое себя, то что такое писатель, прозаик? Ружье, которое не стреляет? Ждать себя всю жизнь – и не дождаться. Выписывать по буквам, стремиться к себе строчками – и проворонить. Люба писала роман. Вспоминала себя, вспоминала, что существует, что вот она, со всеми своими чувствами, мыслями, пусть несуразными, но есть.

Новое входит в жизнь каждый день, но тут же превращается в старое. Новое, оно и есть старое. Морщины – те же складки на коже младенца. В них всего лишь память любви, боли, напряжение мысли, чувства.

Что новое смогу я написать? Все давно сказано, прочитано, прожито.

Люба обращалась к воображаемому читателю. Хотела найти свою тему. Но единственно приемлемая для нее тема – это ее ощущения, собственная жизнь, тщетные попытки поиска истины.

«Когда сын родился, казалось, что жизнь наконец началась. Я была его, а он был мой. Он так болел… его ручки и ножки кололи иголкой, проверяли чувствительность, открывали насильно глазки, он орал; я заходила в эту комнатку в госпитале, где он лежал на таком высоком ложе, маленький, беспомощный. Я заходила туда, как осел: меня выставляли, а я заходила, заходила, заходила. И припадала к его ножкам. Я не кричала, не проклинала этих врачей, просто говорила: он маленький, ему больно. А потом он пришел в себя, это был всего лишь вирус, сообщили мне. Гриша сказал: надо отдать тебе должное, ты могла бы вести себя намного хуже. Так сказал мой муж. Хуже? Как хуже? Рвать на себе волосы, бегать по приемному покою, буянить? А что толку? Вот я помню, он родился, у него брали из крохотной пяточки кровь. Пяточка была величиной с подушечку моего большого пальца. Я думала: случись с ним что – я умру. Кого винила во всех своих несчастьях – себя, наследственность, родителей моих, папу, маму? Америку?

Но как нас всех обманула эта Америка! Нет, не только нас – тех, кто здесь, – но и весь мир. Как она всех обманула, пообещав индивидуальное счастье! Но и Россия нас обманула… Или жизнь обманула? И вот, мы пришли на раздачу, протягиваем руки, и руки наши пусты… Мир бесконечных вещей – игрушек для взрослых, – усталых мужчин и женщин, мир бесконечных возможностей и потребления обманул нас. Всего лишь иллюзия свободы, мираж счастья в пустыне одиночества, возвращение на круги своя… Но… Одиночества не существует, не так ли? Нет боли, нет страдания. Есть фантом боли, обман чувств, видимость одиночества. Куда мы ехали? В заоблачные страны. „Янки, убирайтесь домой!“ – организованно кричит толпа в Севастополе.

„USA GO AWAY“ – было написано огромными буквами на здании, недалеко от Спаса-на-Крови.

„If you want to be OK fuck your woman every day“ – а это уже метровыми буквами по стене третьего этажа на лестнице дома моего детства…»

 

2

«О чем я пишу? – спрашивает себя Люба. – Год за годом я пишу о себе. Пишу о звездах, о темноте ночи, об одиночестве. О воздухе, которым невозможно дышать.

Я пишу о том, что мне слышится голос моего ребенка.

„Мама!“ – зовет он меня. Почему? Он давно вырос. Но я слышу отчаянный детский крик. Куда бежать? Кого спасать? Вот уже два десятка лет, как я пишу о том, что мне надо переставить мебель, избавиться от лишних вещей, организовать то, что есть, – создать гармонию, порядок. Вот уже много лет я пишу о желании упорядочить Вселенную. О желании привести в порядок мир, победить хаос. Я пишу о женах, о дочерях. Я сама и жена, и дочь. Я пишу о желании сбросить эти одежды, вырваться из этой кожи. Но, оказавшись без нее, что можно сделать в этом мире? Можно существовать, быть? Если совершить побег из той, которую тебе подарил Господь, что выросла вместе с тобой, охраняя твои клетки, внутренние органы и никому не видимую душу, если сбежать (может ли улитка сбежать из своего домика?), уйти, покинуть, не быть в ней, потерять покровы… Придется приобретать новую? Можно, конечно, постараться, отрастить плотный, бесчувственный эпидермис, пористый и жесткий, как кожура апельсина. Но – в который раз! – это будет несвобода, заключение, тюрьма.

Я пишу о себе, о вас, так не похожих на меня. Чья судьба так же скоротечна и непредсказуема. Кто старается, тщится, желает преуспеть, успеть. Но когда начинает болеть душа, отказывает тело, кому есть дело до твоего преуспевания? Так легко жить, когда есть покой. Примириться с ним, слушать его в себе. Но так сложно жить среди себе подобных. Слоны бегут в стадах; мыши выгрызают проходы в стенах, оставляя за собой помет, следы, чтобы пришли другие мыши; муравьи воздвигают муравейники с переходами, отверстиями, стенами – города, возвышающиеся у лесной тропинки, словно холмы. Может, так строился Вавилон? Все суетились, бегали, несли на спинах, на плечах, складывали у стен стройматериалы… Но муравьи переговариваются между собой на своем муравьином языке, шевелят усами, кусают вторгающихся в их муравьиный мир, пускают кислый муравьиный сок. Осы жужжат вместе, хором, поближе к цветам, к людям, к домам. Осиное гнездо повисло под самым небом, под крышей. Не трогайте осиное гнездо.

А люди торопятся строить города, создают семьи, рожают детей – и сживают друг друга со света. Нелегко жить с людьми! Легче жить с травой, с камнями, переставлять мебель, думать о смерти, о душе…

 

3

Между пишущим и читающим расстояние то сжимается, то растягивается. Расстояние в данном случае – переменная величина. Читатель – переменная величина. Настроение, восприятие – все здесь переменные величины. Остается только текст. Только в тексте, который выписывается, вымучивается, есть постоянство. Не странно ли? Текст – текучая вода, волнами приливает, шумит, бурлит. Отлив – и текст уже гладкая заводь, поверхность вод. Поет, шумит, жужжит в ушах. Вот шорох листвы опавшей, ветер перебирает листья за окном. Раскачивает ветви. Гудит, гудит, как та машина за окном. Птица прокричала – резко, сполошно, тревожно. Замолкла. Тишина. Но разве это тишина? Где-то хлопнула дверь, гудит чей-то кондиционер, пальцы стучат – буква за буквой, клац-клик-клак-щелк…

Текст создается из бытия и небытия. Из потенциала, возможности, желания – и ежедневного, банального, рутинного материала обыкновенной жизни. Из своих и чужих историй. Из желаний, настроений, из беспокойного, упорного воображения. Текст – текучий, неровный. Но… стоит одному ложному звуку прорваться в поток слов, в наш с вами текст, и это новое присутствие создает диссонанс, неправильный, неверный поворот судьбы, слова. Лишняя запятая, ненужный пробел – иной эффект, неверный звук. Текст – глина в руках писателя-ребенка, акварели, разбавленные водопроводной водой.

Вопрос – в чем задача? Является ли условием поиск себя? Или смысл жизни в том, чтобы создать себя? Заняты ли вы поисками текста в себе или созданием текста из себя, из отрывков, настроений, наитий, мыслей, слов, букв?

 

4

Купленный в кредит мини-лэптоп Люба теперь приносила на работу. Надеялась употребить с пользой для себя: «Буду писать». Но страдала немотой. Бумага терпит, но на бумаге слова выглядят неубедительно. Экран с печатными буквами предлагал иллюзию печатного слова. В поисках сюжета Люба создавала небольшие файлы воспоминаний – детство, отпуск во Флориде, личные рефлексии.

Заметки украдкой

Лето. Туристы с детьми. Норвежцы пьют чай у фонтана. Восход солнца на экране телефона. Закат. Зима в Томске на экране гостиничного телевизора (минус тридцать, а затем минус сорок). Колибри, золотые рыбки, фламинго в небольшом водоеме. Цветы. Пальмы. Опять цветы – орхидеи. Цветущие деревья. Черепаха. Сороконожка на мраморном полу ванной. Внезапный дождь. Шум моря, кактусы и шум кондиционера. Обратный путь меньше чем через неделю. А там опять зима. Дом. Больные и старики, уже навсегда запертые в стенах, где ей приходится работать. Они не могут видеть море, солнце, эти восходы и закаты, разве что на экранах своих телевизоров. Попытка счастья. Липкие от ликера губы с прилипшими песчинками то ли сахарного, то ли прибрежного песка. Чтобы ни о чем не думать, надо постоянно отдыхать. Отдых замедляет мысли. Зима сдавливает. Душа прячется, сжимается. Тело подбирается, уходит в нору одежды, машины, офиса, дома. В пещеру усталости. Остается страх, тревога. Мысли бегут лихорадочной, отрывистой строкой невидимого табло – электрические импульсы из глубины сознания…

На солнце тревога отпускает, мысли замедляются, ползут. Ускользают. Остаются ощущения теплой кожи, согретой солнцем, омытой морем. Волосы падают на лоб, закрывают лицо, глаза. Вода обтекает тело, омывает. Соль моря разъедает усталость, страх. Море плещет у ног. Птицы щебечут. Их голоса заглушают плеск воды в фонтанах. И лишь крики избалованного отдыхающими яркого какаду на ветвях ближайшего дерева разрывают гул голосов, плеск воды. Многоязычный говор. Журчание воды, журчание речи. Ленивая радость бытия.

Заметки, набранные украдкой, не давали желанного избавления – от себя! Это был поток сознания, воспоминаний. Избавление могло явиться посредством слов – или поступков – из гула языка, столпотворения чувств, событий. Но для исцеления необходима нить, толчок. Завязь, зародыш, эмбрион истории. Начало начал. Написать роман о Новой Англии? Придумать сюжет – фантастический, яркий. Писать, наслаждаясь. Создать альтернативу реальности.

Депрессия, нейротрансмиттеры, Кьеркегор.

Если бы во времена Кьеркегора были антидепрессанты… Если бы Марина Цветаева вовремя попала к психоаналитику…

Литература и депрессия.

Модернизм и современный ритм жизни. Приспособление к динамике современного общества. Выбор определенных характеристик. Казалось бы, это и есть естественный отбор. Современный мир отвергает пессимизм, меланхолию, подавленность. Выжить, во что бы то ни стало. Выживает сильнейший.

Агрессия, выживаемость, приспособляемость.

Чайльд Гарольд не в почете. Лишние люди гибнут, вытесняются толпой, ритмом жизни. Тайный романтик, притаившийся за закрытой дверью. Романтический меланхолик остается одиночкой. Но… Что это? Кто транслирует себя на массовый экран? Что это там, в небе, на этом глобальном ТВ, в небесах? Наши страхи? Скрытые неврозы, подавленные детские страшилки? Кто проецирует все это в наше сознание? Кто выдает эти образы? Одиночка Стивен Кинг? Кто диктует нам массовые психозы? Тайный невротик, глаза которого лихорадочно всматриваются в экран монитора? Или индустрия, приголубившая Вуди Аллена, пригревшая милого психопата, социопата, стригущего купоны, продающего свои комплексы и страхи?..

Людей стало больше, современные технологии создают случайные, беспорядочные связи – рендомные коннекторы, густое сплетение которых в материальной и духовной жизни мы называем глобализацией. Людей стало больше, пространства – неизведанного, непознанного, незаполненного – меньше. Жизнь уплотнилась.

Как эта уплотненная реальность влияет на индивидуум, на его нервную организацию и, в результате, на конечный продукт, то есть на жизнь? Связано ли ускорение нашего времени с этой плотностью? Или мозговая деятельность, работа центральной нервной системы – призма, через которую современный человек воспринимает реальность, ускоренную мобильными телефонами, компьютерами, эсэмэсками, электронными симулякрами жизни; барьер, преломляющий, меняющий жизнь? Убрать мысли, реакции, лихорадочные чувства, провода – останется трава, шелест опадающей листвы, замедленное, ворсистое движение облаков над головой.

Дарвин писал о незаконченности своей работы, о бесцельности, о том, что в творчестве природы нет точки в конце предложения, законченности. Наша жизнь и окружающая нас природа не есть Бог. Наша жизнь, мир вокруг нас – всего лишь манифестация, выражение Бога.

 

Глава седьмая

Безумие

 

1

ЛЮБИН ЖУРНАЛ

Десятое сентября. Осень, впереди праздники и заботы. Начался учебный год, надо вновь приспосабливаться. В какой момент чужие праздники перестают быть чужими? «Передвижной пир» был переведен как «Праздник, который всегда с тобой». А может, мы те самые мальчики и девочки, что прочли слишком много книжек? Жизнь за книгами не поспевает. Мне страшно. Мне страшно потому, что я не вписываюсь в эту жизнь.

 

2

Это был обыкновенный, теплый сентябрьский день. Люба – в который раз! – опоздала на работу. Торопясь, на бегу, неловко просовывала в рукава куртки растопыренные руки, пытаясь одновременно управиться с сумкой, ключами, нервами, эмоциями. Спешила, потела, кляла себя – и все равно опаздывала.

Трамвай – он же вагон бостонской подземки – долго стоял в туннеле; свет мигал; гас на мгновение, затем вспыхивал вновь, снова гас. Извелась, мысленно подгоняя вагон допотопного метро. Добралась наконец, окончательно запыхавшись. Торопливыми мелкими шагами, стараясь незаметно проскочить открытое общее пространство, по мере сил усмиряя прерывистое дыхание, вошла – прокралась – в офис. Скорей, скорей! Успеть приступить к работе, приобрести деловой вид, прочитать накопившиеся послания, включиться в жизнь своей конторы, стать частью всей работающей массы населения этой страны – тех, кто на самом деле делает что-то или делает вид… Влетела в офис и в очередной раз поймала косые взгляды недоброжелательных коллег.

Интернет не загружался. Вновь и вновь нажимала Люба на податливую мышь, но ничего не происходило.

– Почему-то не загружается, – сказала она в пространство.

 

3

ЛЮБИН ЖУРНАЛ

Тринадцатое сентября. Время остановилось. Прекратился поток моментов. Было только: АААА-А-ААААА… Мой сын не спал по ночам, боялся заснуть. Я сидела с ним рядом. Мне нечего было ему сказать. Сегодня шла через центр, стояла рядом с отелем «La Meridian» на Почтовой площади – на Post Office Square. Подняла голову на здание Стейт-стрит-банка – мне показалось, что здание покачнулось.

Двадцатое сентября. Я думаю, эти картинки – образы последних трех недель – настолько впечатались нам в сознание… нет, в подсознание, в затылок, в костный мозг, застыли там непроходящим ужасом. Сможем ли мы избавиться от этого? Вчера водила детей в «Пенанг» – малайский ресторан в Чайна-тауне. Было поздно, у меня случилась неотложная работа в офисе, сын приехал с подружкой, чтобы поболтаться в центре, поглазеть на витрины, стать частью происходящего. И вот, в восемь тридцать, после работы, в самом темном (так мне казалось) углу Чайна-тауна, я стояла с двумя двенадцатилетними подростками в очереди в ресторан. Было шумно. Прелестная азиатская молодежь переговаривалась между собой. Модно одетые девушки, хрупкие и маленькие, словно фарфоровые статуэтки, щебетали на нескольких языках – стая экзотических птичек в ярком оперении. Парни размахивали руками с дорогими, если не поддельные, часами. Трели мобильных телефонов перекликались между собой на своем мобильном языке. Вокруг – здания, небоскребы, камни, асфальт, витрины, машины; в дальней городской дали высятся все те же здания, врезаясь в уже темнеющее небо. Мы в каменной клетке. И я представила, насколько мы все уязвимы. Что, если все это порушится – взлетит на воздух, начнет падать на нас? Куда я побегу? Как я побегу? И смогу ли я бежать? Как я схвачу, потащу детей? Или они потащат меня? Как брошу рабочий портфель, телефон, документы, сумки с покупками? Как это будет, если это будет? Как эти люди бежали? Падали? Сбрасывали туфли? Опять бежали?

Двадцать второе сентября. Вот такая странная жизнь. И знаете, все равно очень хочется жить, очень хочется продолжать писать, дышать, смотреть вокруг, видеть, замечать, удивляться, понимать. Мне страшно. Мне страшно, что я продолжаю обыкновенную, ежедневную жизнь. Мне страшно, что мы все так же встаем по утрам, все так же переругиваемся, полусонно и незлобно. Мне страшно, что мои счастливые записи, привезенные с Кейп-Кода, оказались рядом с моими сегодняшними – новыми, тяжелыми – больными. Мы проснулись, очнулись и оказались в ином мире, законы которого нам не известны, не понятны.

Вчера, на Copley, яркий солнечный день, осень во всей своей благодати, подарок Новой Англии, самое лучшее время года. Шла по Newbury, вышла на Boylston. Брела от магазинчика к магазинчику, глазела на прохожих. Хотелось окунуться в настроение улиц, праздности, почти счастья. Вдруг, неожиданно для себя, подняла глаза к светлому небу – и увидела коробку Prudential. А рядом с ней еще одна, плоская, голубая, отсвечивающая сплошными окнами, уходящими в белесую высь – длиннющая, вернее, высоченная… Вот и новое здание около Christian-Science Church, увенчанное чем-то вроде короны, обручами какими-то. О боже мой, мне стало так страшно, так нелепо, так безумно вне всего этого! Коробки зданий, небоскребов, устремлялись в небо, возвышались над светлым, теплым городом настолько неестественно – нелепые пластмассовые, синтетические конструкции, декорации дурацкого воображения, иллюстрации научно-фантастической повести из детства. Что же это такое? Зачем? На мгновение вся наша жизнь показалась мне придуманной, неестественной, плоской. Потоки, потоки, потоки машин; толпы усталых, напряженных, издерганных людей. Или я не имею права? Или нервы шалят? Но вот же, вот, зашла в магазин со странным названием «Anthropology», забрела и ходила с этажа на этаж, слушала музыку, сидела на диванах, трогала потертую, дорогую мебель, перебирала безделушки. Разве эта стонущая, нежная песня, эта мелодия с модного CD, не есть побег, не есть отрицание реальности? Эти товары, одежда, мебель, сделанные под старину, рамочки в бисере, эти кофточки в оборочках, с бахромой – такие, наверное, носила моя прабабушка. Что же мы делаем со своей жизнью?

И они нас ненавидят. Они – иные, безумные, дальние, не понятные нам; как слепые огромные муравьи из старого голливудского фильма ужасов, как марсиане с картинки из книги Уэллса – чуждые, ненавидящие нас; слепая, жуткая сила.

Ей ответили почти сразу.

«Хочется взять вас за руку, Люба, и попытаться внушить, что жизнь реальна, когда мы живем ею, а не болеем фантомами страха – с этими фантомами жить постоянно нельзя, – написала N. – Примириться с абсурдом непросто, особенно таким, как Вы, впечатлительным людям. Но придется. Иначе мы сами добровольно становимся под его знамена… И тогда некому будет слушать стонущие нежные мелодии, и трогать вещички из бабушкиных сундуков тоже будет некому, и стихи будут не нужны… Вот это действительный абсурд. А за пост спасибо. Хорошо написано, правильно!»

«Спасибо вам, – написала благодарная Люба в ответ. – Я понимаю. В тот день… это было так странно… Я вышла с работы вместе с приятельницей, ее зовут Жюли… мы прошли с ней через Boston Common, через парк, мимо цветов, лебедей, розовых кустов, скамеечек, развесистых деревьев – плакучих ив над водой. Нас тогда сразу же отправили с работы. Здания в центре закрывали одно за другим. И вот именно об этой реальности идет речь. Было тепло и солнечно. Реальность этой реальности не совмещалась с реальностью только что произошедшего. Но это вернуло к жизни.

В метро было очень страшно. Бостонская подземка – древняя (особенно в центре) и довольно жуткая, одна из самых старых в мире. Люди пытались слушать новости, хотя сигнал пропадал.

И от этих образов было никак не уйти, они возникали постоянно: в газетах, на ТВ, в Сети. Но вы теперь, к несчастью, знаете, как это происходит. А я в порядке. Спасибо вам. Я тогда все это записала, чтобы не забыть, чтобы вынуть из себя. Спасибо!»

 

Глава восьмая

Пылинки дальних стран

 

1

ЛЮБИН ЖУРНАЛ

Двадцать седьмое сентября. Удивительно: по утрам в самом центре, когда словно со дна преисподней выбираешься из чрева подземки, на тебя порой веет океанским воздухом. Выходишь к зданию старой ратуши, ступаешь на потертые булыжники… а тебя обволакивает запах водорослей, ветра, океана. Впрочем, залив недалеко. И все же каждый раз это неожиданной подарок, сложенный из ветра и океанских запахов. Вокруг каменные коробки зданий, город словно весь съежился, сосредоточился на этом маленьком пятачке и весь уходит вверх, а не в пространство, как, скажем, на Невском или на стрелке Васильевского. Горизонта мне здесь не хватает. Но запах океана… Кажется, что это несовместимо с деловым, копошащимся пятачком работающего Бостона. Но пахнет водой, свежестью, простором, утром. Стоишь, задавленная этими коробками… фу, не хочу говорить небоскребов… чем-то мне эти мрачные здания напоминают неприятельские замки из фантастической повести моего детства из журнала «Пионер».

 

2

Они общались в чате. Люба лихорадочно оглядывалась по сторонам – вдруг кто заметит? Соблазн был велик. Вновь она стала писать. Говорила себе, что все это благодаря блогу, общению с N. Само осознание того, что на другом конце Америки есть еще одна женщина, подобная ей, уже не чужая, тоже пишущая, вдохновляло, как глоток вина – опьяняло.

Двадцать девятое сентября. Я помню, как звонким голосом я читала стихи на школьной сцене, в классе, в литературной студии. Я помню, как на пару с таким же незрелым и сопливым школьником в серой форме и мятом пионерском галстуке (может, даже драном) мы выкрикивали что-то в пространство. Я не помню, но мне говорили, как меня в детстве водружали на табуретку, там я тоже что-то такое выкрикивала в это самое пространство.

В том бюрократическом пространстве, где на данный момент пребываю меж компьютеров, бумаг, перегородок, с картой мира с двух сторон (а между двумя картами мира сижу я), рядом со мной расположились такие же канцелярские крысы. И все они разные – у канцелярских крыс бывает разнообразный внешний вид, прически. У них, у этих крыс, есть даже эмоции. Дети, заботы и прочее.

В этом пространстве я громким, звонким голосом с акцентом выкрикиваю уже не советские стихи, а свои гладкие бюрократически-указующие, политически-корректные фразы.

Тридцатое сентября . Рядом, в соседней ячейке разгороженного рабочего пространства, в cubicle, сидит девочка (хо-хо, она такая же «девочка», как и я!), тихая, спокойная, милая. По утрам звонит домой, в Африку. Представляете, в Африку! Совсем рядом я слышу ее милое щебетание. Но дело-то в том, что щебечет-то она по-французски. О, какая у меня странная ностальгия по этому языку! Я различаю отдельные слова, испытывая удивительное чувство, мучительное наслаждение. «Жертва» бельгийского колониализма, Жюли – первый встреченный мной нерусскоязычный человек, знакомый с такими словосочетаниями, как «Жак Превер», «Поль Элюар», «Франсуа Вийон»… Она цитировала для меня Превера в оригинале. Помню, еще в России мы читали у Аксенова в его «В поисках грустного беби» о трюках памяти, о ностальгии. Ностальгии о том, чего не было. «Случайно, на ноже карманном, найду пылинку дальних стран. И мир опять предстанет странным, окутанным в цветной туман…» А по утрам, когда офис еще пустынен, я слушаю французскую речь.

На эту запись N ответила так:

«Только тонкая и только женская душа способна реагировать подобным образом, дорогая L ☺ ».

 

3

Первое октября . Когда пинаешь одну и ту же стену, наступаешь на одни и те же грабли; когда идешь по кругу, выгребая песок из ямы, а тебя засыпает обваливающимся песком все глубже; когда решаешь одну и ту же проблему, и ее никто, кроме тебя, решать не хочет, не желает, не может, не готов, не способен, – ты, собственно, борешься с ветряными мельницами. Знаешь, что игру не выиграть, но не можешь не… Женщина в песках – это я.

Очнувшись, понимаешь, что ты уже в ином времени. Сама с собой. В иной возрастной категории. В ином веке. Эпохе. Оказывается, что никто тебя не ждал, пока ты пребывала в этой твоей яме. В твое отсутствие, в мире все время что-то происходило. Вздыхаешь. Живешь дальше. С любопытством, интересом. Как же это они без меня? Жили? А я без них?

«Чтобы открыть новые части света, нужно иметь смелость потерять из виду старые берега» (Андре Жид).

Третье октября. Кошмар! Кошмар! У нас в саду куча живности. Вчера приходили маленькие скунсы, сожрали мусор, перевернули мусорный бак. По весне нас посещала речная черепаха. Она пришла откладывать яйца и выкопала для этих целей яму под качелями.

Четвертое октября. День сурка продолжается. Ну вот, про черепаху уже было, как она пришла откладывать яйца под качели. Теперь про тушканчика… или как его, бурундучка. Короче, чипманка. Муж орет с улицы: «Люба, иди скорей сюда, смотри, ты такого никогда не видела!» Ну я и пошла. Смотрю сначала через дверную сетку, вижу нашу мирную и пушистую кошку Керри, в зубах у нее – чипманк, лапки в стороны, сам беспомощно висит и глаза закрыл – от ужаса. Я слышала, как муж ее подначивал. Ну, она, глупая, его и поймала. Стоит. Бурундук свисает. Я дверь открыла, наша кошка – юрк! Вскочила в дом. И положила животное на пол кухни. Животное полежало-полежало и встало. Сначала коряво, потом отряхнулось и спряталось за мусорный бак. Муж за метлу, я за мужем вслед – ловим! Животное малюсенькое, величиной меньше ладони, прижалось к стене, смотрит затравленно. Мы орем друг на друга. Пока орали, бурундук выскочил и помчался в кабинет. Залез за шкаф, сидит. Я вижу, визжу, ору. Муж притащил метлу. Ловим. Тут оно юркнуло, промелькнуло, исчезло. Третий день не знаем, где оно. Может, бродит по дому?

«Подключите к процессу кошку! – написала N. – Она найдет вашего барабашку, правда, может поступить с ним по законам военного времени ☺ ».

«Барабашки не слышно. Кошка, зараза, все одно продолжает охотиться, бегает по всему дому», – ответила Люба.

«Хороший аппетит и охотничьи навыки – свидетельство здоровья. В том числе и душевного ☺ ! Чем питается сестра наша меньшая, кошка Керри? Моя Муся исключительно на искусственном вскармливании, о чем я иногда скорблю».

«А чем-то таким, в маленьких баночках, и чем-то таким в больших мешках. Мужик у нас по этому делу специалист. Он ее кормит, и, собственно, с ней только и разговаривает. Придет с работы – и разговаривает. Объясняет – стресс снимает таким образом».

«Да не то слово – снимает! Уместно предположить (исходя из информации о красоте), что мы лицезреем барышню Керри на фото?:)))М-м-м, красотка!»

«Да, это наша Керри, Carrie The Cat. Дама с характером, независимая и интеллигентная. Ест лапкой. Спит много. На колени не садится, но приходит рядом полежать. Пуглива и осторожна. Любит спать под кроватью. У нее есть дикий ухажер. Он пробирается на задний дворик, длинноногий бандюга. Она выходит к нему пококетничать. Иногда у них бывают громкие ссоры и неприличные визги. Приходится спасать красотку».

«Да, Керри хороша! Моя Муся выходит к дверям встречать, как собака, иногда ворчит при этом – то ли разбудили, то ли надолго оставили».

Пятое октября. Актуальная тема – однополые браки. Говорят, ничего хорошего браком не назовут. Одновременно с выходом на публичный Ти-би-эс «Секса в большом городе» стали появляться программы об однополых отношениях на многих других каналах. В конторе, где я работаю, внизу, в холле, дисплей, выставка. На тему однополых. Прохожу мимо – дисплей стоит у лифтов. На дисплее – фотографии и брачные лицензии. На фотографиях пары – целующиеся, обнимающиеся, торжествующие. Без комментариев.

«Люба, ты против однополых браков?»

«Я не знаю…»

Шестое октября. Что такое смелость? Вот я думаю: в личных отношениях связываешь с кем-то жизнь, и это требует от тебя огромной смелости. Знаешь, что человек, оказавшийся рядом, отнюдь не статичен, с каждым днем он меняется. Послано ему нечто, что-то приходится ему переживать, ты рядом, мало что можешь изменить. Понимаешь, что порой этот человек переживает личное чистилище и неизменно должен будет после этого измениться. А ты рядом. Рядом вот с этим человеком, рядом с тем, через что он проходит. Пребыванием рядом даешь согласие на него сегодняшнего, на того, кем он станет завтра. Ты же знать об этом не можешь, да и не смеешь.

«Ну, какие-то вопросы решаются на небесах ☺ , – прокомментировала N. – Но ответственность, безусловно, большая. В том числе за то, кем или чем станет близкий тебе человек завтра. Есть такая англоязычная песня, „The honeymoon is over…“, ты наверняка знаешь ее не хуже меня, с такими печальными словами: since we’re sharing the same bed, we’re not sharing the same dream any more [66] … Всякое случается в жизни, метаморфозы возможны и естественны, но в главном, основополагающем люди должны оставаться верны сами себе. Может, именно поэтому я никогда не хотела закреплять эти отношения тем, что ты называешь словом „брак“. И даже слово „супружество“ меня тоже не устраивает…»

 

4

Восьмое октября. The Great Outdoors – Вечер. Почти ночь. Сидим на терраске нашей, во дворике. Тишина. Темнота. Вокруг растения, природа, кустики, заборчик.

– Что это за запах? – спрашиваю я.

– А это марихуана, – отвечает супруг, – вдыхай поглубже, на халяву дышим.

Вдыхаю. Глубоко вдыхаю. Смотрю по сторонам. Как будто знаю, откуда запах заносит. Смотрю в ту сторону. Запущенный забор. Давно не крашенный дом. Опять вдыхаю.

– Нет, – говорю, – это не марихуана. Это скунс.

– Да, – соглашается супруг. – Вот и подкурили. Пошли-ка спать.

Двенадцатое октября. Воспоминание – история. Я ждала трамвай на остановке у Government Center (никак не могу отделаться от ощущения, что это трамваи, не поезда метро, чертова бостонская подземка). На платформе стоит одна с ребеночком, лет эдак трех-четырех мальчонкой. Высокая, статная, в какой-то потрясающе пушистой шубе, длинной, до полу. Вокруг бостонская грязная зима, то метет, то тает; народ усталый, замурзанный, в курточках, с рюкзаками. Она же… Глаза растерянные. Он тоже высокий, лет пятидесяти. Такой Средний Запад, не Бостон, не Нью-Йорк. Но определенная интеллигентность, принадлежность к среднему классу в лице улавливаются. Оба что-то растерянно спрашивают у народа. Сами понимаете, народ – что? Духота в подземке, пары, миазмы, толпа. Я сразу поняла – русская. Когда о на ко мне с вопросом в глазах подошла, жестами нечто такое пытается изобразить, я говорю: вы по-русски можете? Она так обрадовалась! Короче, я их сориентировала, они хотели в русский ресторан добраться, у всех спрашивали, есть ли такой, где находится. Сели мы с ними на «Ди», она сразу рядом пристроилась, стала рассказывать.

Вышла замуж по контракту, уехала не просто от плохой, от страшной жизни. Уехала с больным ребенком, которому нужна операция. Приехала в Америку. Мужик, что ее выписал к себе, оказался тем самым диким, страшным, опасным, о чем говорила мама, а она ее не слушала. Спасла местная церковная община. Тот высокий ОН, вот этот самый мужчина, забрал их к себе пожить. Пожалел, подумал – вдруг сладится? Поскольку был в процессе развода. Они с ним жестами объяснялись.

После, когда я пыталась поймать им такси и начиналась метель, рассказывал уже он. Сказал себе, будь что будет, помогу, потом посмотрел на нее повнимательнее и как в воду прыгнул – женился. Он инженер. Ребенку сделали операцию. Объясняются полуязыком, полужестами. По-русски у них там в городке никто не говорит. Вдруг у них получится? Пусть получится.

«Люба! – написала N. – Вот ты идешь по жизни очарованной странницей, я же – как очаровательная страстница. Мне страсти нравятся! Но, конечно, хочется, чтобы у этой женщины все получилось, с ним или без него».

«Точно, я – очарованный странник. Тебе же страстей подавай».

 

5

ЛЮБИН ЖУРНАЛ

Шестнадцатое октября. В последнее время появилось явное чувство, что пишу в пустоту – впрочем, пишу дневник. Возможно, самая необходимая правда – возвращаться к собственной реальности, не к чужой, надуманной, отраженной от чужого сознания. Комментов нет, разговариваю сама с собой – или с Великой Пустотой, – вчерашней и сегодняшней, прослеживаю динамику собственного восприятия. Не всегда говорю до конца, до капельки, что желаю сказать: ощущаю незримое присутствие публики. Идеальные условия для писательства – наедине, но с воображаемой аудиторией. Возможно, написанное (что пишется) не релевантно. Но… Существует возможность, незримый прочел, ушел к своим мыслям, потянулись нити души… Впрочем, рассматривая собственный пупок – в полной самозацикленности – можно ли ожидать ответ на подобные рефлексии?

«Ну почему в пустоту, – ответила N, – мы читаем, просто не всегда есть что сказать в ответ».

 

6

Наступил очередной понедельник. Справившись с вечной усталостью и неорганизованностью, Люба пришла на службу пораньше – в надежде посидеть у компьютера в одиночестве. Жюли была уже там и встретила ее очаровательной улыбкой.

– Люба! – сказала она. – Люба! Я ухожу из этой конторы. Я ухожу отсюда, и я выхожу замуж. И еще – я уезжаю жить в Канаду. Ты приедешь ко мне на свадьбу?

– Как! – воскликнула Люба. Жюли была ее единственным другом; всякий раз, оказавшись в офисе, Люба отыскивала среди окружавших лиц это единственное доброжелательное, освещенное дружественной улыбкой лицо, чья ровная, матовая, темно-шоколадная кожа казалась бархатной, и Любе хотелось к ней прикоснуться. – Как же я?

– О! Для тебя у меня есть подарок. – И Жюли протянула ей открытку.

 

7

ЛЮБИН ЖУРНАЛ

Пятнадцатое ноября. Il pleure dans mon Coeur – моя Джули, вернее, Жюли покидает нас. Это ее последний день, мы ходили на ланч, сейчас она выкидывает ненужные папки, пакуется. Вчера она цитировала для меня Превера и Верлена по-французски. Сегодня подарила на прощание открытку с «Il pleure dans mon coeur» [67] . Перевела стихотворение на английский – для меня. Я так тронута, у меня нет слов.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

 

8

Весь день льет слезы сердце,

Как дождь на город льет.

Куда от горя деться,

Что мне проникло в сердце?

О, нежный шум дождя

По камням и по крышам!

И, в сердце боль будя,

О, песенка дождя!

И слезы беспричинно

В истомном сердце том.

Измена? Нет помина!

Томленье беспричинно.

Но хуже нету мук,

Раз нет любви и злобы,

Не знать, откуда вдруг

Так много в сердце мук . [69]

 

Глава девятая

Тайна

 

1

Теперь это уже была не одна тайна – целых три: Люба писала блог; где-то далеко в Калифорнии у нее появилась приятельница, подобно Любе, писательница; третьей, самой главной тайной стал поэт Роберт Фрост, который появлялся неожиданно, но само его присутствие в жизни Любы наполняло ее тягучую реальность смыслом. Мужу ничего не рассказывала. Чувствовала себя преступной женщиной. Даже в тривиальных событиях появилось тайное очарование. Почему я? Чем я заслужила это счастье?

В долгом супружестве есть монотонное успокоение. Словно годы убаюкивают твои желания, стремления. Создают иллюзию спокойствия, безопасности. Возможно, все обернулось бы совсем по-другому, если бы у нее были подруги. Довериться, быть услышанной, посидеть рядом, выпить чаю, всплакнуть. Ничего этого не было. Лишь надежда найти родственную душу, только тоска по неизведанному. Женщины Любу недолюбливали. Бывают такие холодные, недружественные гордячки, совсем не понятые сверстницами. Несмотря на природную наивность (если не сказать – некоторое скудоумие), Люба была универсально начитанной женщиной. Начитанность доставляла ей большие проблемы. Часто она сообщала окружающим о своих познаниях. С детской непосредственностью делилась информацией, цитировала экспертов в различных областях, даже не сознавая, что вызывает отторжение, недоверие. «Выскочка!» – фыркали знакомые женщины. Были у нее когда-то подруги в студенческой юности, друзья из детства, но все эти связи-дружбы остались в прошлом. Новых не получилось, и в настоящем ей приходилось довольствоваться безличным, вседозволенным, словоблудным Интернетом, сетевой зависимостью. Но даже в сетевом пространстве не удалось ей избежать своего давнего проклятия. Популярности не было. Страшилась, стеснялась себя. Здесь нужна была дерзость; она же боялась писать правду, а врать не умела.

Только писательница N из далекой, заманчивой Калифорнии водила с ней компанию, создавала иллюзию, подобие дружбы, поддерживала электронную переписку.

 

2

С мужчинами отношения складывались тоже с трудом, ненадолго. Замуж вышла поздно, а до этого жила с мамой, думала, так всегда и будет. Ничем не выделяющаяся, пресная, не сулящая жгучих, страстно-опасных и потому особо привлекательных мужскому воображению ощущений, порядочная женщина. Суетилась, готовая постирать грязные мужские носки. Любила варить супы. На ней надо было либо жениться, либо расставаться как можно скорее, иначе она затягивала в омут добропорядочной, тоскливой женственности. Мужчины от нее бегали. И только один, разведенный, неухоженный и тоже порядочный Гриша, переспал с Любой, да так и остался в двухкомнатной квартире, где она проживала с мамой. Познакомились на работе. Сидели за соседними столами в огромном зале старого демидовского особняка на Мойке. Однажды Гриша забрел к ней в гости, на огонек, и задержался. Вместе родили сына, вместе собрались и уехали в Америку. Вместе пытались создавать материальное благополучие – для себя и для сына.

И вот теперь, неожиданно, нежданно появился у нее друг – прекрасный образ прекрасного Поэта. Мужчина-мечта, человек-призрак, чудесный, зыбкий спутник для заброшенной женской души.

С жадной детской надеждой бросилась собирать информацию. Из глубин Интернета неутомимо вылавливала, вытягивала небольшие крупицы знаний, вехи его личной биографии, сообщавшие о смертях и болезнях родных и близких, но мало что говорили о нем, ее личном Поэте. С другой стороны, пыталась увещевать себя Люба, какие же еще факты могут сообщить ей ту истинную сущность, ту правду, которую носит в себе Поэт?

 

3

Жизнь Фроста представлялась ей нескончаемой чередой потерь и трагедий. Странным образом ей удалось провести параллели между своим существованием и судьбой Роберта. Собственно, имя его ей уже не так нравилось – не так, как прежде, но теперь уж было поздно. Ведь сама себе выбрала воображаемого партнера. Не менять же ей ему еще и нареченное имя? Все же он поэтом был, а не котом.

– Роберт, почему вас так назвали?

– Мне дали имя «Роберт» в честь генерала Роберта Ли.

– В честь генерала? – В представлении Любы генералы должны носить пышные, величественные имена: Арчибальд, Вильгельм или, к примеру, Отто. «Роберт» – разве это генеральское имя? – Чем он знаменит? – наивно спросила она.

– Не знаете? – нахмурился Фрост. Трудно поверить, что эта начитанная, казалось бы, образованная женщина, прожив столько лет в стране, не была знакома с именем одного из самых известных генералов Юга.

– Почему же вас так назвали?

– Видите ли, мой отец был необычным человеком…

– Ведь он пил, да? Простите меня, Роберт. Он был алкоголиком?

Ответ Фроста показался ей странным:

– Отец сказал: не быть мне Ганимедом…