Глава первая
Жена Иова
1
Мир был молод, полон надежды. Человек, рожденный для добра, пребывал в мире, где господствовало зло, и, тем не менее, жаждал жизни. Над ним сияли твердые небеса – как литое стекло, как зеркальная завеса. Что сказала жена Иова? Жена Иова, у которой не было слов. Но у нее было имя – Ситис, Ситидос. Иов страдал душою и телом, плотью своей.
Это Иов страдал. А жена его, Ситис, потерявшая десять детей, рожденная для лучшей жизни – принцессой? За три буханки хлеба продала она волосы свои – Сатане. Молила мужа: отпусти меня к детям моим, буду лежать среди мертвых детей моих. Не отпустил. Тогда пошла, легла среди скота, где и умерла.
Как удобна такая женщина. Бросив горькие слова, она тут же исчезает. Всего-то и хотела, чтобы был ее Иов мужчиной, а не овцой. Иову же предстоит излечиться и найти новую жену, Дину. Родить себе десять новых детей.
2
Все эти годы Элинор была рядом как живой упрек. Умирая, продолжала упрекать. Или ему так казалось, что упрекала. Нечистая совесть? Чем провинился он, этот новый Иов? Если Элинор – Ситис, то Фрост – Иов.
Фрост написал пьесу на восемнадцать страниц под названием «Маска разума». Иов и его жена. Господь благодарит несчастного, отдает ему должное за то, что тот помог распутать древнюю моральную дилемму: отсутствие связи между поступком и воздаянием за него. За страданием не следует вознаграждение.
Действительно, почему человек вечно ищет оправдания своим страданиям? Причина… Какая может быть причина? Разве причина может что-нибудь оправдать?
То есть между истинным воздаянием по заслугам и тем, что получает смертный человек от судьбы, на самом деле нет связи, которую он мог бы отыскать.
– Получается, что единственная награда за страдание – само страдание…
– Возможно…
– Роберт, почему ты не мог с ней говорить?
– Почему не мог? Еще как мог! Говорил. Только она молчала. Ненавидела разговоры, не позволяла трогать больное. Ни разу не произнесла имени своего – нашего! – первенца, Эллиота.
– Я тоже хочу говорить о больном. Нет, не хочу, мне необходимо! Словно вынуть из себя, извергнуть. Только никто меня не слушает. Может, поэтому и пишу. Иногда я думаю, что говорить о том, что болит, эгоистично. В конце концов, если у него не болит, зачем ему меня слушать?
– Из сострадания. Это единственная человеческая способность, что сродни любви. Может быть, выше любви. Элинор слушала мои стихи. Это то единственное, что она слушала.
– Он тоже иногда слушает то, что я пишу.
– Ну вот тебе и ответ. Единственная форма обращения. Завуалированная. Облагороженная. Опоэтизированная. Вот тебе и вся литература. Хотя… литература, пропущенная через некий волшебный кристалл… Это уже материал другого порядка. Кто стал бы слушать Иова? Был человек в земле Уц… Ну и что из того?
– Поэтому ты хотел быть поэтом? Чтобы быть услышанным?
– Ну, знаешь ли… Это уже удар ниже пояса.
– Почему? И потом, разве можно тебя… его… сравнить с Иовом? Ведь Иов не роптал. Или это философия Иова… о бессмысленности страдания? Неужели все те ужасы, что происходят с нами, вокруг нас, творимые нами, бессмысленны? Если это так, то они еще ужасней, во сто крат ужасней…
– А разве нет? Разве в природе есть смысл? Вкладывает ли природа смысл в смерть, в жизнь? И потом, Иов долго терпел, но он как раз-таки роптал, вернее, взывал… Так взыскать, как он, надо было еще уметь… Ты бы, Любочка, почитала Книгу Иова. Не все же по окраинам блуждать, надо и к истокам иногда обращаться. А насчет смысла… только тщедушный и слабый ищет смысла, оправдывает все смыслом. Прощение и забвение эгоистичны. Однажды простив, можно жить дальше, наслаждаться жизнью – и собой – в полной мере.
– Знаешь, Роберт, это звучит отвратительно – как расхожая продукция селф-хелпа.
– О-хо-хо!.. Любочка, ты меня рассмешила! Ну что ж, это хорошо, хоть на что-то я сгодился.
3
Где все те деревья, что ты посадил, – сотни, тысячи сосен и яблонь? Где твои женщины, Роберт? И где твоя Ситис, жена твоя? И где, где, где ты сам? И не только где, но и кто ты?
Разве отчаянием был он полон? Первоначально было отчаяние, и лишь затем, оставшись в одиночестве, в горе своем, не разделив горя с ней, он стал роптать? Или это был не ропот, а гнев? В ней не было гнева. Может, все дело в том, что она, Люба, мало страдала. Но ужас страдания, ужас отчаяния был. Ужас потерь. Спрашивала себя: а что, если для этого необходимы жертвы? Что, если с нее потребуют входной билет в мир, где никто никому ничего не обещает, не гарантирует? Чем она будет платить? Кем? Имеет ли право? Роберт заплатил, заплатил сполна.
Но жена его заплатила не меньше, а может, и больше. За что? Она-то за что платила? Или Элинор и есть та самая жертва? Если Ситис принесена в жертву будущему благополучию Иова, то кто он таков, этот Иов, благостный человек? А Роберт, кто он – Иов или Эдип? Но не был он слеп, он был глух. Да и не так уж глух. В старости больше играл на этом, манипулировал людьми.
Люба пытается охватить туманный мир усталыми мозгами, удивленной душой. Люба – кошка на окне. Или вьющееся растение с прихотливыми изгибами. Ветер подует – и она цепляется за то, что рядом, что покрепче, поустойчивей. А Фрост – старый дуб с облетающей листвой. Но что у них общего… Он тоже мечется между бессилием, яростью, чувством вины и еще чем-то, что Люба никак не может уловить.
Отправляясь к Хрущеву, не пытался ли уподобиться прорицателю Тиресию или Эдипу? Первый был лишен зрения по воле богов, второй – ослепил себя сам. Фрост был зряч, но – по возрасту – тугоух. Если Фрост – это Тиресий, а может, Эдип, то Элинор – Иокаста. Она тоже отдала своего ребенка. Ей-то каково?
Наивный поэт решил, что государственный муж будет внимать ему. Услышит. Вдохновится его словами, отступит, уступит Берлин, проявит великодушие. Наивный старый поэт. А государственный муж, веселый тюлень, усмотрел во всем этом заговор, заволновался. Да и послал на Кубу побольше ракет. Чтобы знали.
Глава вторая
Кошачьи хитрости
1
Запутавшаяся, очарованная Люба. Распростившись с семьей, приехала в Северный Конвей, поселилась в гостинице – не так уж надолго, всего на три дня. Но для нее это целая вечность, свобода. Одна, наедине с размышлениями, изысканиями. А может, еще и наедине со своим поэтом, если, конечно, поэт пожелает ей явиться, если разделит с ней это одиночество. Поэт явился, и Люба мечется. Жаждет внимания, понимания. Мечтает примирить два мира – реальность и мечту.
Но мы так долго подбирались к описываемой в этой главе сцене в кафе, что возникли определенные сомнения – произойдет ли наконец что-нибудь? Или так и будем ходить вокруг да около наших персонажей, двух девочек-путешественниц, сомнительного Роберта Фроста. В конце концов, кто он такой? Дух, призрак или плод больного воображения? Истинный поэт или самозванец? И для чего он нам? С какой целью бестолковый автор беспокоит почтенного джентльмена, приплетая его к вполне заурядной истории отношений двух женщин? Женщин, которые так напоминают грациозных домашних животных, прирученных, но все же гуляющих сами по себе кошек: крадутся на вкрадчивых мягких лапах, трутся о ноги, изгибают спинку – и раз! злобно бросаются на тебя со всем кошачьим коварством. Где же милосердие, так свойственное женскому полу? Доброта? Недаром старый добрый английский язык переводит слово catty не только как «кошачий», но и как «злобный, вкрадчивый, коварный» и даже «язвительный, хитрый, ехидный».
2
Но все же, все же вернемся в маленькое кафе-стекляшку, что притулилось к огромному моллу, где народ торгует и гуляет, себя показывает и в люди выходит.
В настоящий момент в кафе собрались все основные персонажи этой истории; настал момент истины – основного конфликта, столкновения всех со всеми на одной территории, в одном пространстве. Кто из них представляет наибольший интерес? Зануда Люба, унылая, усталая писательница L? Видимый ею, Любой, и невидимый всеми остальными посетителями Роберт Фрост? Наверняка культурный читатель, любитель поэзии, истории, не желающий верить во всякого рода байки-выдумки, скажет: а подайте-ка сюда истинного поэта! Зачем нам этот фантом, плод воображения истеричной дамочки? Но в том-то и дело, что L вошла в контакт – возможно, вполне возможно – именно с тем самым поэтом…
Здесь же присутствует Нина, писательница N, с интересом наблюдающая за окружающими. Эта Нина тоже крайне интересный экземпляр. У нее всегда собственные планы на уме, задумки, затейливые изобретения хитроумной, сложно устроенной головы.
А еще в кафе присутствуют (что тоже немаловажно, запомните это, дорогой читатель) две девочки лет пятнадцати, сидящие в углу, о чем-то горячо спорящие.
3
Ничто не проходит мимо быстроглазой N. Контролируя ситуацию, она следит за Любой, но также стережет окружающее пространство. Задерживается взглядом на девушках, что пристроились в углу. «Гм… – думает N. – Интересно… Сестры? Не похожи. Любовницы? Нет интимности. Или есть, но новая интимность, мало видимая постороннему взгляду… Странная повадка у той, второй девочки… она словно крадется. Армянка, еврейка? Или латино? Нелегалка, боится находиться среди людей? Что-то в ней есть…»
Та, что заинтересовала писательницу, выше, тоньше; она бледна, задумчива. Ну чем не героиня романа? – думает N. Выглядит утомленной, почти несчастной. Вторая девочка компактна, подобно акробатке на батуте, взлетающей к новым высотам, или гимнастке на бревне, пружинистой поступью, отточенным шагом движущейся к победе. Сгусток энергии. Ей не сидится на месте. Пылко, страстно говорит и говорит, видимо пытаясь что-то доказать подруге, но та лишь устало отмахивается. Нина напрягает свой отличный слух. Если подумать, она напоминает сейчас лису. Куренок кудахчет, еще трепыхается, выражая желание жить, а она уже навострила ушки, мордочка вытянулась, усы хищно щупают воздух. Лисы тоже из породы кошачьих. Нина подслушивает.
– Зачем ты уговаривала меня? К чему это было – бежать из дома?.. Ради чего?
– А ты что, испугалась, да?
– Даже если испугалась… Что теперь будет с нами?
Интересно, о чем они? Нина вспоминает, как сама убегала из дома, от матери. Вспоминает недавнее путешествие в Канаду. Имеет смысл все это записать. Остановиться, обдумать, набрать в компьютер, сохранить для будущих текстов. Разве можно остановиться? Если не писать, то и не жить, так?
4
Путешествие между городами, штатами. Поездка писательницы N в Канаду. Тогда она тоже подбирала будущих персонажей, подмечала детали. В дороге ее укачивало – не надо было есть, можно было обойтись чашкой кофе. Нина ездила в Квебек – отчасти по работе, отчасти чтоб удовлетворить любопытство, жажду путешествий, чтобы увидеть французскую Канаду. Поле, лес, придорожные тростники, акации. Светло-серое небо. Солидные, запыленные грузовики; опять поле, туманный горизонт, провода, провода… Линии электропередач, зеленые щиты дорожных указателей: Rue Preirre Caisse, Shamin Saint-Andre, Boulv. Saint Luc La Praire.
При чем здесь Канада? Ах да, дороги.
5
Люба настолько занята собой, что не видит окружающих. Голову склонила набок, руки сложила на коленях. Ее пальцы переплетены, плечи приподняты, торс устремлен вперед – словно в мольбе обращается она к призраку:
– Роберт, я все время думаю о нас. Это какой-то навязчивый сон, бред. Лишь когда я пытаюсь писать, когда возвращаюсь к моему роману, приходит освобождение…
– Ах, человеческий мозг! Удивительный орган. Он включается в тот самый момент, когда по утрам открываются глаза, но выключается в ту же секунду, когда садишься за письменный стол.
Любе приходит в голову, что поэт звучит фальшиво. Но разве не с самого начала, со дня первого знакомства, разве не с самого его появления он говорит именно так, с пафосом, величаво. Она давно обратила внимание на этот пафос, но фальшь продолжает резать слух. Люба так чутка к фальши! Этот его степенный выговор, надуманные интонации, на грани позы философские рассуждения… Ей суждено сомневаться. Она сомневается во всем, и особенно в себе. Но нужда пуще неволи, ведь так говорят в России? Нет, в России говорят: охота пуще неволи. У нее в нем нужда.
– Да-да. Вчера, перед самым моим отъездом… Муж сидел у телевизора допоздна. Роберт! Твой образ у меня перед глазами, как самое близкое, дорогое… Я такое никому не говорю. Понимаешь, ведь я тянусь к нему… Я о Грише… Вот вчера: «Гриша, Гриша, послушай меня!» Но всегда только отговорки какие-то «Ну что тебе? Подожди…» Всегда подожди! И только с тобой, Роберт, только с тобой!.. Ах, мне стыдно, что я так высокопарно, глупо…
– Любочка, не надо так страдать, я всегда здесь, всегда с тобой. Мне дано это понимание, что такое одиночество в мире. Не надо плакать, девочка, не надо себя мучить, рвать себе душу. Сколько помню, мой путь тоже был непрестанным поиском, тропой между светом и тьмой… Хрупким балансом между хаосом моей жизни и стремлением к устойчивости, стабильности… Но лишь поэзия, природа, где один цикл завершается другим, все растет, а затем все замирает: гибнет трава, опадают листья с деревьев… Затем – о чудо! Весной мир возрождается заново!..
Он так высокопарен, так порой высокопарен, что в эту слабую душу закрадываются все новые и новые сомнения. Может, это не он с ней общается? Сама ли она придумывает его ответы, эти разговоры, на самом деле почерпнутые ею при чтении биографии истинного Фроста? Но нет, настоящий Фрост тоже был оратором, провозглашателем. Страх утраты, ужас потерь. Срабатывает внутренний термостат, регулирующий мысли, чувства; она вновь возвращается к нему, к этому Роберту, что так надежно расположился рядом, закинув ногу на ногу. Кому еще сможет она задать подобные вопросы?
– Что же это такое? Что есть эти буквы, которые я пишу, что есть эти слова? Я полагала, это спасение от одиночества, но поняла, что это та же ловушка…
– Я не знаю, Люба, что тебе сказать. Я ведь писал медленно, порой годами. Но каждое мое стихотворение, каждое новое творение – победа над унынием, страхом, над хаосом и ленью.
6
Между тем беспокойная Нина, устав от наблюдений, нуждаясь в перемене деятельности, встает со своего места у окна и направляется к стойке за очередной порцией кофе – в поисках возможности подойти поближе к странной женщине. Необходим предлог. Она завязывает подобие необязательной беседы со скучающим барменом, расспрашивает его о погоде, интересуется, как идет бизнес, затем делает свой выбор. Важно на время остановить потребление кофеина, так решает Нина и заказывает зеленый чай. Сидение в кафе – новое американское явление, внедренное, инсталлированное. Заимствованное времяпрепровождение. Из Европы, а может, из бесчисленных голливудских целлулоидных движущихся картинок, фильмов, набивших оскомину, но напрочь застрявших в голове, – новое сибаритское занятие среднего американца, одиночество в толпе. Так думает Нина. Возвращаясь за свой столик (пункт наблюдения за персонажами), она невзначай задевает стул, на котором, не видимый ею, сидит Роберт Фрост.
Возможно, она делает это намеренно. Уж очень нелепа женщина, лепечущая себе под нос нечто неразборчивое, размахивающая руками, сложившая страдательно-страстную маску-гримасу на белом, еще не очень старом, впрочем, даже привлекательном лице.
– Ах, зачем вы! – восклицает Люба на хорошем английском.
Такой живой, такой реальный Роберт, с его сигарой, в этой непринужденной позе, в жилетке и мягком твидовом пиджаке, растворяется как дымка, как туман, словно не было его рядом, словно не говорил он с ней всего лишь секунду назад.
– Простите?
– Вы толкнули…
– Я толкнула?
– Толкнули… вы его толкнули…
– Я его толкнула?.. Его? – Нина оглядывается, но не видит никого, кроме двух девочек в углу у стойки.
– Ну да, его. – Очнувшись от забытья, Люба обращает, наконец, внимание на собеседницу.
– Здесь кто-нибудь был? Я никого не заметила.
– Был… Он здесь был, а теперь его нет…
Люба растерянно оглядывается. Смотрит по сторонам, складки на ее лице разглаживаются. Она похожа на ласточку, эта женщина. Что-то необычное, птицеподобное есть в ее облике; а еще у нее как бы летящие брови, слабые губы, высокие скулы.
– Ах, нет, ну что вы… – лепечет она, словно открывая слабый клюв (нет, не ласточка, у ласточки клюв сильный, хищный – может, цыплячий у нее клюв?), ловит воздух, словно ласточкин пронзительный крик, потерянный и страстный, готов вырваться из ее трепещущего птичьего горла. – Это я так, задумалась… Нет-нет, никого здесь не было. Никого.
Уж очень напористо отрицает она, качает головой, машет руками, и глаза у нее испуганные, расфокусированные, и волосы летят надо лбом.
Нина всматривается в нее не веря, любопытствуя:
– Мы знакомы?
– Я не думаю…
– Мы виделись в магазине.
– Да?
– Вы примеряли жакет.
– Да? А-аа… Да-да. Правда, я помню, вы там были!
– Ваш акцент… Вы говорите по-русски?
– Да! Откуда вы знаете? Ах да… У вас совсем нет акцента. Вы тоже говорите по-русски? Вы здесь родились?
– Вы мне льстите!
В чем же лесть? – удивляется про себя Люба. Понимает. Ну да, иммигрантская гордость.
– Вы позволите?
– Ну конечно!
7
Наконец они встретились. Нашли друг друга. Присматриваются. Любопытствуют. Нина присаживается за столик, и после первых фраз: «Откуда вы? Как здесь? Откуда приехали в Америку? Что делаете, чем живете», – после первых, необходимых, навязших в зубах фраз завязывается беседа. Вермонт, Массачусетс, Калифорния, горы, дороги, Канада, Америка, Россия, Европа. Работа, семья, опять Америка, опять дороги, странствования. Озарение происходит порой, сотканное из невидимых глазу мелочей; подсознание выжидает, приходит догадка. Нина предлагает пересесть поближе к свету, к окну. Люба все еще оглядывается, судорожно, резко вздрагивает, словно ищет кого-то; она пытается увидеть Фроста, но безрезультатно. И тогда встает, покорно следуя за новой знакомой. Женщины берут чашки, сумки, пересаживаются поближе к окну. Нина резка в движениях, порывиста, но за каждым шагом – хищная грация пантеры. Люба медлительна, словно спит на ходу. Всю жизнь ей говорили, что она совершеннейшая клуша, копуша, несобранная, витающая в облаках сонная гусыня. Теперь же ей словно подбили крыло. Ей нужен Роберт, а не эта женщина, что появилась ниоткуда. Люба растеряна, ей не хочется новых знакомств, людей, но незнакомка увлекла ее, заговорила; и она пошла за ней словно на поводу. И вот уже опускается на облюбованный ею стул, у самого окна. Сейчас усядутся рядышком, будут разговаривать. Потом узнают друг друга, распознают – и бросятся друг дружке в объятия, слезами обольются. Или же… все будет не так или не совсем так?
Какое красивое новое слово породили мы: развиртуализация. Это ведь превращение: ничто или нечто нематериальное превращается во что-то, из призрака – в живого человека, в тело, в котором и плоть, и кровь, и кости, и глаза, и зубы. Переход от эмоций, букв, воображения, желаний, проекций себя в пространство, от эссенции – в плоть, в жизнь, где все превращается, изменяется, распадается, гниет и прорастает. Но разве возможен такой переход от духа к телу без жертвы? Разве можно вот так запросто превратиться из призрака в живого человека, у которого и глаза, и волосы, и голос? Возможно ли? Без потерь, без предварительной, невосполнимой утраты? Нарушаются все вселенские законы: за каждую клеточку развиртуализированного тела полагается плата. Поэтому…
Старшая женщина последовала за младшей. Люба подхватила сумку и, как уже говорилось раньше, со вздохом, против желания, но не найдя подходящего предлога отказаться, покорно пошла к столику у окна. Издали облюбовав глазами стул (безотчетно, но уверенно – подальше в угол, глазами, лицом к людям, ко входу, обезопасив спину), стала опускать пухлый зад на круглое сиденье… Но просчиталась. Порывистая Нина дернула спинку стула на себя, чтобы сесть на него самой. Не было у нее никаких враждебных намерений, но медлительная Люба не удержалась, покачнулась, равновесие нарушилось. В это время ее пальцы судорожно пытаются ухватиться за край стола, тянутся, кисти рук беспомощно трепещут; она размахивает большой сумкой с книгами и покупками, хватает ртом воздух… Нина протягивает к ней руки, пытаясь поддержать. У нее быстрая реакция, но она в остолбенении, в замешательстве наблюдает за неизбежным падением, ошеломленно приоткрыв рот. Люба вскрикивает. С грохотом, неуклюже, некрасиво она падает на каменную плитку. На пол.
Писательница L, неудачница Люба, возлюбленная того, кто представился ей Робертом Фростом, вскрикивая от неожиданности, хлопается на каменный пол. Затем уже кричит от боли, цепляясь при этом за ножку стола. По законам жанра стол должен покачнуться, посуда и напитки – с грохотом свалиться на пол рядом с потерпевшей. Но столы здесь устойчивые, вода и недопитый зеленый чай даже не расплескались, а бедная Люба продолжает сидеть на полу, раскинув ноги, обутые в изрядно стоптанные башмаки.
Люба ударилась с размаху и так неудачно – самым копчиком, порвав юбку по шву; она кричит – от боли, от потрясения, от унижения.
– Да как же это вы так!.. – Нина растерялась, даже рот забыла закрыть.
Она совсем не ожидала такого оборота, она хочет помочь новой знакомой, поднять, усадить, но Люба не может даже пошевельнуться, пронзенная насквозь резкой болью.
– Позвольте я отвезу вас в ближайший госпиталь, – уговаривает ее Нина.
– Нет-нет, ни в коем случае.
Любе все же удается встать. Преодолевая боль, она перевернулась, осторожно оперлась на руки, затем приподнялась на четвереньки. Боль, и стыд, и злость, и шок. Надувшись, словно перезрелый помидор, она пыхтит. Ползет, подтягивается, тело не послушно ей, руки дрожат от напряжения, но она все же упорно ползет, как улитка, дюйм за дюймом, подтягиваясь на слабых руках. Уцепившись за стол (высоко), затем за стул (уже лучше), подтянувшись, подавляя стон, кряхтение, она встает. Теперь она уже стоит, прижимая к груди растерзанную, раззявившуюся всем нутром, раскрывшуюся сумку, а второй рукой инстинктивно держится за бок. Единственное желание обуревает ее – как можно скорее удрать, убежать, исчезнуть. Уйти, спрятаться от позора, от обиды.
– Но у вас там может быть перелом!
– У меня нет перелома, спасибо… я… я хочу… я пойду, я, пожалуй, пойду… Не беспокойтесь, ничего страшного, мне всего лишь надо дойти до гостиницы. Я уверена… мне так кажется, это просто синяк, ушиб… Я отлежусь.
– Но я просто обязана!.. Это моя вина, это из-за меня вы упали.
– Нет, спасибо, мне уже лучше, честное слово. Я пойду, я пойду, пожалуй… Извините меня, я пойду. Простите… Очень рада… рада была… с вами познакомиться. Может, мы еще встретимся…
– Люба, ну постойте! Я хотя бы вас провожу!..
– Ни в коем случае!
У нее испуганный вид. Вдруг эта женщина, такая молодая, ухоженная, уверенная в себе, вдруг она и впрямь пойдет вслед за ней? Та же устремляется ей вслед, побросав мелкие женские штучки-вещицы в свою большую, роскошную, дорогую сумку-хобо фирмы «Сальваторе Феррагамо».
8
У себя дома, в пригороде Бостона, Люба ухаживает за маленьким садиком, выращенным собственными руками. По выработавшейся за последние годы привычке она постоянно оглядывается вокруг, куда бы ни поехала, в поисках интересных растений, но даже эта привычка оставляет ее в данный момент. Припадая на правую ногу, она торопливо – ей кажется, что торопливо, – охая, подволакивая пострадавшую ногу, изо всех сил старается поскорее убраться отсюда вон, скрыться, убежать с места позора. Но Нина конечно же догоняет ее:
– Да не спешите вы так! Вам нельзя, вам нельзя так торопиться, это вредно для вас… для вашей ноги!.. Люба, ну послушайте же меня, я хочу вам помочь.
– Нет-нет, не надо!
Люба прячет глаза, чтобы не смотреть на свидетельницу и косвенную виновницу своего позора, падения. Если что беспокоит Любу в этом мире больше, чем желание писать, быть любимой, нужной, это страх перед оголенностью, перед унизительной картиной публичного позора, падения; нежелание, ужас показаться смешной, жалкой.
– Но я же все равно вас догоню, а вы будете прыгать… и вам будет больно, – летит ей вслед.
Раздосадованная Нина решает закурить, чтобы снять напряжение, как-то занять себя. Ей не свойственны минуты слабости, растерянность; ей смешно. Может, она и впрямь устроила это представление? Подставить бедной Любе подножку… Куда, ну вот куда она так бежит?
– Не надо идти за мной, не надо…
Люба отмахивается от Нины, остановившейся, чтобы прикурить, а ветер мешает ей, она щурится. Люба тоже остановилась, хотя могла бы ковылять дальше, как подбитая курица, скрывающаяся от своего мучителя, вернее, мучительницы.
– Хотите, может, закурить? – спрашивает Нина.
– Я не курю, – говорит Люба, но затем неожиданно для себя соглашается. – Ладно, – говорит она, – давайте мне вашу сигарету.
Так они стоят, прислонившись к стене здания, выкрашенного в синий, пронзительно-синий цвет. Стоят, прячась от ветра, разглядывая, оценивая друг друга, в простенке между торговыми пространствами, заполненными мелкими радостями американского потребителя – растратчика, покупателя, вершителя судеб чужих миров, хозяина судьбы и мира вещей.
Неожиданно для себя эта женщина – жена, мать, дочь, любовница призрака – содрогнулась, возмутившись собой, своей судьбой. Встряхнувшись, узрев (осознавая?), Люба на мгновение почувствовала, что она высвобождается из своего многолетнего, мучительного плена, а где-то под ребрами разрастается желанная пустота, легкость; неумело обсасывая сигарету, затягиваясь судорожно, глотая дым, кашляя, она начинает робко улыбаться, вновь кашляет, моргает, на щеках у нее проступает влага. Откуда? Она плачет и улыбается. Кашляет и смеется.
Нина поглядывает на нее с недоверием. Через минуту они уже дружно смеются. Смеются вместе. Раньше это называлось – дружно смеются.
9
На самом деле все происходит крайне быстро. Ну как в кино.
Отсмеявшись, Нина усаживает Любу обратно все в то же кафе-стекляшку. Люба сидит боком, стараясь пристроить себя в кресле с наименьшим ущербом для пострадавших частей тела. Роберт исчез. Похоже, она уже не думает о нем. Теперь она ждет новую-давнюю свою знакомицу даже с некоторым нетерпением и очевидным дискомфортом. Нина же устремляется в гостиницу, садится в «форд», чтобы поскорее отправиться за только что приобретенной знакомой с намерением отвезти ее в ближайший госпиталь.
Путешествие оказывается недолгим. Все здесь, в Северном Конвее, маленькое, близкое; все здания, службы расположены недалеко друг от друга. Возможно, уже в машине они обмениваются ключевой информацией. Как людям найти друг друга в этом мельчайшем из миров?
Скажем, так: Вы откуда? – Не может быть! – А я… Скажите, а не знаете ли Вы? – Really? – и так далее.
Возможно, им пришлось поблуждать по госпитальным холлам и этажам. Одна ковыляет, другая придерживает ее за локоть, стараясь держать дистанцию, но страдая от любопытства. Она мгновенно ориентируется в госпитальном лабиринте. В отделе финансовой помощи, когда Нина подписывает необходимые бумаги в качестве поручительницы за пациентку, она смотрит на анкеты, заполненные Любой, читает ее фамилию, год рождения, место жительства, совмещает в голове, складывает эти знания вместе – и делает ошеломляющий вывод.
Как она догадалась? А она и не догадывалась. Люба, по сути своей, существо простодушное; спроси – она ответит, все про себя расскажет. Ну, не все может, самое тайное, важное оставит при себе, но бери ее голыми руками. Слушателя ждала она всю жизнь, искала; говорила жадно, порой нескромно – выдавала личную, лишнюю информацию.
Возможно, все было иначе. Измученная болью женщина начинает бормотать, говорить, жалуется. Ждет. Надеется на помощь. Свыше или от людей, с помощью призрака, госпиталя или с помощью этой незнакомки – какая разница? Говорит, говорит, говорит…
В толпе, на чужбине, за океаном, у подножия гор, но момент узнавания все же настает. Раньше или позже.
И тогда Нина с изумлением смотрит на эту странную женщину. Признает в ней подругу по перу, литературную даму – Любу, Любовь, писательницу L.
Глава третья
Устаревшая женщина
1
– Нина, я не пойду к вам. Спасибо, спасибо вам за все… но я устала… Вы не обидитесь, если я пойду к себе?
Эта ночь, что опустилась на город, осела между холмами, удалив небеса, вознеся горы, придавив суетливые людские тела и души. Эта ночь, что заперла двери домов, зажгла огни реклам, привела двух женщин под эту крышу, в этот дом для гостей, проезжих, приезжих, – ночь свела их. Тянет, зовет: войди, укройся, спрячься. Найди приют, объятия, тепло, пусть чужое тепло. Всю жизнь, всю свою нелепую жизнь она вся – чувство, эмоция. В мыслях, в голове ощущает она себя. И лишь отчасти в теле. Но сейчас возвращается в тело. Во плоти своей – страдающей, усталой, – в теле своем ощущает она себя. Боль, страдание возвращают ей тело. Себя. Ощутив себя, свои границы – границы тела, чувства, – можно сказать «да» и «нет». Нет, говорит она.
Из госпиталя Нина привезла Любу в гостиницу, намереваясь пригласить ее к себе в номер. Люба отнекивается, но Нина вновь настояла. И где она? Опять ее нет, и границ у нее тоже нет. Вся она – чужая воля, чужие стремления. Когда один человек начинает управлять ситуацией, второй поневоле следует его воле, намерениям. Пока не одумается.
В номере Нина уложила Любу на диван, попытавшись создать подобие комфорта.
Утратив момент реальности, свободы, Люба ощущает свое унижение. Отчасти – но лишь отчасти! – она оскорблена всем происходящим. Но в госпитале ей дали успокоительное, она засыпает.
Вновь ей является Роберт Фрост. Но Люба спит, одурманенная лекарством. Фрост исчезает.
А Нина? О! Ей весело, любопытно – приключение!
Люба спит. Нина сидит рядом, разглядывая ее. У нее есть время подумать обо всем, сопоставить, сделать выводы. Странная женщина. Странная в Сети, странная в реале…
Как последовательны мы в наших превращениях. Что же мне делать с этим знанием? Так думает Нина. Пропустить невозможно, нельзя не воспользоваться шансом. Кроме того, все в жизни неслучайно; если случайность подброшена судьбой, ее необходимо использовать себе на пользу. Задумать, спланировать, воплотить в жизнь.
Люба спит. Не ведает опасности. Она доверилась, расслабилась.
Проснувшись, видит: на столе бутылка коньяка, два бокала, пепельница, тарелки с нарезанным сыром, хлебом. На стене слабо, загадочно тлеет светильник. Это всего лишь гостиничный светильник в форме раковины, но в ночи он создает световой ореол. Загадочная ночь. В углу торшер, за ним задернутые шторы. Тихо, но настойчиво льется мелодия из айпода: Дженис Джоплин, Summertime.
– Ну, здравствуй, Люба, – говорит Нина.
Ее лицо, голова прячутся в тени. На столике – круг света от торшера. Темно, уютно, странно. Нина откинулась на спинку кресла, закинула длинную ногу на ногу.
Кто она?
– Здравствуйте, – неуверенно отвечает Люба.
– Вот мы и встретились…
– ?
– Не узнаешь меня? Писательница! Писательница L.
Что могла она ей сказать? Приоткрыла рот, стала часто дышать.
– Вы? Ты?..
2
Вот именно в этом месте повествования читатель должен возмутиться всеми фибрами читательской души. Хорошо. Предположим, Роберт Фрост. Предположим, любовник-призрак, поэт-наставник. Предположим, встреча в горах. Вернее, у подножия гор. Предположим, все это совпадения. С определенной долей скептицизма читатель сумеет довериться воображению автора, дать себя одурачить. Он, конечно, этот умный читатель, усмехается, говорит жене или приятелю:
– Вот накрутила баба! Ты читал?
Но вот именно в этом месте, в гостинице, где писательница L и писательница N собираются заняться новым видом отношений, пришедшим к нам с изобретением Всемирной паутины, а именно развиртуализацией, здесь-то ушлый читатель просто обязан возмутиться. Возможно, он плюнет и скажет:
– Тьфу, какая глупость!
И будет прав. Прав, потому что читатель. Но они уже встретились, и происходит… все, что должно произойти, то и происходит. Нина смотрит в упор, Люба разглядывает ее.
мучительно вспоминает Джим Моррисон; колонки потрескивают, это старая запись. Две женщины разглядывают друг друга.
3
– Ты видела этих девочек в кафе? – Нина нарушает затянувшееся молчание. Гораздо легче говорить о других, о другом.
– Двоих? С рюкзаками? Я обратила внимание на высокую брюнетку. Странный тип лица. Удивительная погруженность в себя для такого юного возраста.
– Что странного? Подростки. Они все такие – слегка сумасшедшие. Мир для них существует в виде чувственных реакций. Больно или приятно.
– У тебя все просто.
– В жизни все очень просто. Это ты, Люба, все усложняешь. Эти девочки заменят нас.
– Заменят? Когда-нибудь, пожалуй, заменят.
– Да нет, они нас по большому счету заменят. Они родились уже приспособленными к этому времени. А вот ты, например, Любочка, реликвия. Таких женщин больше не делают.
– Это комплимент?
– Вполне возможно. Но таких, как ты, нет, таких уже точно не делают – не нужны. Не было, нет, не будет, и не надо! – Нина смеется.
– Ну, спасибо тебе!
– Почему? Для каждого времени нужны определенные люди. Среди бактерий, например, постоянно возникают все новые виды, для которых необходимы иные антибиотики. Так и люди. Для каждого нового века необходимы новые люди.
– И что со мной теперь делать? Да, я забыла спросить: what is it that is so very wrong with me?
– Все! Я, конечно, предполагала, но реальность превзошла все мои ожидания. Ты не из этой жизни, тебе и жить-то тяжело. Ну, посмотри на себя!
– Нина, зачем ты все время пытаешься меня обидеть?
– А разве тебя можно обидеть?
– Ну вот опять…
Тот, кто называл себя поэтом и профессиональным истериком, все продолжал свой тихий, но настойчивый речитатив:
4
Все, что им нужно, это любовь. Одна лишь любовь.
– Почему ты решила, что такие, как я, не нужны? А может, я как раз нормальная, по крайней мере, я думаю…
– О чем ты думаешь? Ты живешь во сне.
– Может, так лучше? Я иногда чувствую себя совсем девочкой, а иногда так, словно мое время уже заканчивается… Нет, не старушкой, но изношенной, усталой внутри. Может быть, я просто интенсивней живу, как ты думаешь?
– Разве ты живешь? Что ты делаешь для себя? Путешествуешь, видишь мир, у тебя есть друзья?
Как, однако, неудачно завязывается это знакомство в реале! Жалко Любу. Она, конечно, защищается, отбивается – но куда ей до ее товарки, до этой Нины, куда ей! В голове у нашей хитроумной писательницы N уже зреет план. Детали она пока еще только обдумывает, но сама идея привлекает: если соблазнить Любу, сделать предметом исследования для нового романа о женщине среднего возраста – уходящем, устаревшем типе женщины? Люба вызывает в ней брезгливую жалость, но материнские чувства, которые так сильны в этой слабой женщине, а еще нужда в привязанности, любви странным образом притягивают Нину. Это почти наркотик – зависимость, любовь-ненависть, любовь-презрение.
5
– Что в этом плохого? Женщина-писатель – очень хорошо. Тебе нужна подруга. – Люба вспоминает слова Роберта.
Разговор этот состоялся давно. Она тогда обиделась – испугалась, что Роберт ее отвергает.
– Еще скажи подруга по перу!
– Почему бы и нет? Общие интересы сближают.
– А у тебя… Роберт, у тебя разве был друг?
– Он был больше чем друг… самый близкий человек.
– Это тот, который погиб? Англичанин, да?
Но Роберт исчез, так ей и не ответив. Она думала – каждый раз так думала, – навсегда. Растворился, будто его и не было. Ночью же явился, лег рядом – поверх одеяла. Она ненавидела эти американские постели – со сползающей простыней, комком скатывающейся к ногам. Дома у нее имелись пододеяльники – изощренное постельное белье европейского человека. В гостиницах она подтягивала простыню до самого носа, края затыкала под матрас.
Вот он прилег сверху одеяла, под одеялом простыня, а между ними два слоя ткани. Матрас под ним слегка прогнулся. Может ли матрас прогибаться под призраком? Или он не призрак, и у них был… был, она точно помнит, у них был секс – коитус, совокупление, соитие, любовь, плотская близость.
Или это ей приснилось, показалось? Или она начиталась его стихов и перевозбудилась? Или он представлялся ей, когда она, мучаясь плотью, страдала от одиночества и недолюбленности, в поисках удовлетворения плотских желаний, чтобы почувствовать: да, она живет, есть, существует, присутствует в мире, в теле этом…
Нет, ни в коем случае, в лексиконе писательницы L не было этого отвратительного слова «мастурбация». Интересно, случайно ли, что корень этого слова тот же, что и у слова must – должна, я должна себе. Сама себе?..
– Ты повредила себе что-нибудь, Люба? Что сказали врачи?
В госпитале ей сделали рентген. Она опять прятала глаза – визит в «неотложную помощь» стоил неимоверных денег, а у нее не было медицинской страховки. Неудачница, неудачница по всем пунктам, по всем параметрам. Им пришлось идти в отдел финансовой помощи оформлять документы. Нина смотрела на нее изумленными глазами. Наверное, удивлялась идиотизму, безалаберности, нежизнеспособности, неприспособленности этой женщины.
– Ничего не нашли, только ушиб.
– Это хорошо. Ты должна себя беречь, Люба.
– Для кого?
– Как для кого? Для себя. Все в этом мире происходит только ради себя, из-за себя и по своей вине. Мы все виноваты, и поэтому никто нас любить не будет так, как мы можем полюбить себя в себе.
– Я не понимаю тебя, Роберт.
– Когда-нибудь поймешь.
– Нет, я никогда не смогу тебя понять, никогда.
Глава четвертая
Интимная жизнь писательницы L
1
Не сумев разобраться в себе (а значит, потеряв нить или смысл романа, который писала уже не первый год), она так и не смогла определить, как жить дальше. What’s next? Куда идти, какие цели преследовать? То ли деньги зарабатывать, то ли тщетно пытаться воспитывать сына, что было практически бесполезно – он уже не поддавался ее неуклюжим попыткам воспитания.
С самой ранней юности в голову приходили риторические, а значит, бесполезные, глупые вопросы. Бывало, вместе с подругой, которая позже разрешила все сомнения, став буфетчицей в валютном баре, Люба сидела на кухне у окна, подперев тяжелую голову руками. Обе вздыхали: «Как жить дальше?» Теперь же, не найдя приемлемого ответа на этот сакраментальный вопрос (подруга ее мимолетная, полузабытая, нашла выход из личной ситуации. Что делает теперь? Ведь варить кофе для иностранцев уже не такое прибыльное дело, как раньше…), Люба приняла промежуточно-компромиссное решение: продолжать ездить на привычную, опостылевшую ей работу. Ждать. Изменений? Рыцаря на белом коне? Удачи? Трудно сказать. Такой была эта Люба: втайне надеялась на незапланированную, может, незаслуженную удачу.
Правда, и на этом этапе ее жизни случались моменты… Стоит ли причислить их к радостным? Неожиданным? Смешным?..
Днем Люба ложилась в спальне, откинув в сторону руку – левую, правой она прикрывала глаза. Так и лежала – ласточка с подломленным крылом; ресницы дрожали под рукой, глаза передвигались за мембраной век.
Она грезила о Роберте Фросте, литературе, славе, любви. Тело напрягалось и дрожало в избытке чувств, грудь вздымалась – она стеснялась своих желаний. Кто он был, этот воображаемый любовник: поэт, призрак, фантом возбужденного воображения? Сексуальная фантазия?
Она мечтала. Дремала. Стеснялась мечтаний. Вскакивала с постели, одуревшая ото сна; лицо и шея пылали от невозможных сновидений. Бежала в душ и долго стояла под струями горячей воды.
2
Весь следующий день они провели вместе. Утром Люба отправилась на конференцию, старательно слушала, записывала, даже общалась с коллегами, задавала вопросы. У нее болело пониже спины, и она то и дело приподнималась и ерзала на стуле, пытаясь присесть на одну ягодицу, а затем уже на боковую поверхность бедра. К счастью, объявили перерыв, и она, сказавшись больной, вернулась обратно в гостиницу. Не выдержав, тут же отправилась к номеру Нины и робко постучала в дверь. Та вышла к ней в коротком шелковом халатике цвета утренней зари, порывистая, задорная, смелая.
– Здравствуй, Люба, – сказала она, словно ждала ее, знала, что та придет.
Так должно было произойти. Все проблемы решаются лишь в постели – смерть, любовь. Или на поле брани.
Но ведь это женщины, и они – не амазонки. Может, Нина и смогла бы претендовать на роль новой амазонки. Но Люба? Женщины решают свои проблемы в постели – так нас хотели убедить четыре литературных столетия. А чем они хуже, эти две пишущие женщины?
3
Люба и Нина в постели. Нина полностью обнажена – нагая, как бледное расплавленное золото, прибывшее из солнечной, когда-то золотоносной Калифорнии. Медовая плоть, отполированная слоновая кость, кокон сырого шелка, влажного и нежного на ощупь, твердого, как алмаз, тлеющего изнутри, шевелящегося жизнью, пульсирующего энергией. Люба в короткой комбинации-маечке из искусственного шелка персикового цвета – стремление к женственности, намек на сексуальность. Она закрывается локтями, словно пытается втиснуть всходящее, вспухающее тесто груди обратно в грудную клетку, но сопротивляющаяся плоть вздымается под зажатыми руками.
Удалось задуманное. Нине даже не пришлось заманивать Любу в номер – сама пришла. А она раскрыла постель, распахнула объятия. Опозорить и осмеять, восторжествовать над этой клушей – так было задумано.
Клуша оказалась теплой и нежной, с молодым пухлым телом, розовыми сосками и девичьими испуганными глазами. Клуша совсем не знала страсти, не познала своей плоти; и Нина, удивляясь себе, шла по тропе любви, исследуя новое тело, испытывая непривычные, неожиданные чувства.
– Дура-дура ты, Люба, ах какая же ты глупая… У тебя хоть есть кто-нибудь? – Это уже после.
– У меня есть муж…
– Муж… У нее есть муж… Любовник у тебя когда-нибудь был? Или любовница…
– Зачем?! Ну, в юности, в молодости… конечно.
– Ну, ты даешь! Сейчас у тебя кто-нибудь есть?
– Ну, в общем да. У меня есть Роберт.
– Какой Роберт?
И, потягиваясь, зажмурив глаза, расслабленная, теплая, растекшаяся по гостиничной постели Люба ей все и рассказала.
4
– Фрост? Ты смеешься? Какой Фрост? Тот самый? Да ты с ума сошла! Если уж любить и приближать к себе, и воплощать, и отдавать свою энергию!.. Да ты знаешь, кого бы я выбрала, если уж говорить о мужиках? Я бы выбрала, я бы выбрала… Я бы притащила с того света Джима Моррисона, вот! Его, дикого падшего ангела! Он был гениален! Ты помнишь «The End»?
Нина протянула руку и вытянула длинную сигарету шоколадного цвета из пачки на тумбочке.
– О каком Моррисоне ты говоришь?
– Ты дикая? Крейзи? «Двери», The Doors – знаешь?
– Это те, из шестидесятых?
– Ага, – издевательским голосом, кривя рот отвечала Нина, – те самые. Джим Моррисон, который пришел, чтобы предсказать нам эту fucking, fucking, FUCKING LIFE!
– Не надо… успокойся… он был всего лишь музыкант…
– Всего лишь? ВСЕГО – ЛИШЬ? Все то, из-за чего мы с тобой мучаемся, ищем… обдирая ногти – когти! – отращивая КОГТИ!.. Он имел, ЗНАЛ – нашел!..
– Да что нашел-то? Наркоманом был, алкоголиком… Трахал все, что шевелится, блевал на сцене, ломал микрофоны!..
– Он гений был, ему все позволено… – Нина перешла на шепот, опустила руки, воздетые было к потолку. – Мы подошли близко, так близко… И все утратили. Ушел он так рано…
– Да что ты, Ниночка… я не знала, что для тебя, что он… ну, так важен для тебя…
– Что ты вообще знаешь?! Думаешь… я знаю, как ты думаешь. Хитрая, мол, расчетливая. Думаешь, романтика, поэзия принадлежит таким, как ты? У вас на это есть лицензия, да? Твоя романтика – это совдеп! Песенки у костра, пионерские галстучки, стихи со сцены. Думаешь, во мне только эта сухая проза, что я играю со словом. А я… я… Ничего, дорогая, не понимаешь ты, ничего! Они – видели! Знали. Теперь же… Оглянись. Теперь? Что осталось? Что нам осталось?
Может, выпила эта Нина, расслабилась? Расчувствовалась? Почему позволяет себе такую распущенность?
– Перестань, не плачь, иди сюда… Мы все успеем, еще не все потеряно… Это было всегда, всегда будет…
– Будет? Это?! – Летящим жестом, тонкой рукой Нина обводит гостиничную комнату – огромное темное окно, обрамленное шторами в поблекших маках на когда-то белом, а теперь пожелтевшем фоне, телевизор, лампу на тумбочке, торшер в углу, отбрасывающий свет. – Что будет? Мы? Ты? Я? Эти правила, эта цивилизация, эта ебаная, устаревшая, зашедшая в тупик жизнь?! Даже мы с тобой – посмотри какие мы продвинутые, ты, я – писательницы, блядь! – бесплодно стремимся… – ради чего?.. в бесконечной суете, в желании успеть, пробиться!.. Посмотри на меня… – По ее щекам катились слезы.
Она согнулась, обхватила живот. Опустилась на ковер.
– Посмотри хоть на меня. Думаешь, я хочу тебя? Нет, может, и хочу, я не знаю… Все это суета. Он знал, что-то он действительно знал…
Железная Нина, поддавшись минутной слабости, тихонько всхлипывала, подобно маленькому обиженному ребенку, сбивчиво бормоча ей одной понятные слова.
5
Сердце Любы разрывалось от жалости. Она сползла с кровати, почувствовала свою пухлую наготу, спохватилась, стащила с постели простыню, обмоталась ею, перекинув край за плечо – как сари, – и просеменила к тому месту на ковре, где, свернувшись, лежала Нина. Пристроилась рядом, поерзала и осторожно погладила вздрагивающее плечо.
– Ну, конечно, суета, мы все распадаемся на куски. Я знаю, о чем ты. Но… Может, это всегда так было? Нам сейчас, отсюда кажется: прежде жизнь была медленной, жизнь эту было не избыть. Сейчас… Вчера еще я была… Теперь же? Жизнь, кажется, пролетела. Та жизнь, что идет в счет. Сначала в гору, теперь под горку. Все равно хочется успеть. Цельности нет, мир распадается на куски; нет гармонии, нет спокойствия, порядка в твоем маленьком мире. В большом – тоже. Нет спокойствия, гармонии нет.
– Почему, почему ты меня утешаешь? – всхлипывала Нина. – Ты – дикая, сумасшедшая тетка… почему успокаиваешь меня?
– Я не знаю, – грустно сказала Люба и покачала головой. – Я теперь вспомнила про твоего Моррисона. Он говорил о неизвестном, непознанном. Еще говорил: между миром известного и неизвестного есть двери. Эти двери – мы сами. Слушай, я поняла. Мы встретились… Зачем мы с тобой встретились? Чтобы разорвать нить, уничтожить связь? Навеки расстаться?
– Понеслось… Твой пафос!.. Ты просто идиотка, Люба. Уж извини меня за грубость.
– Вот видишь, какая ты… Я тебя утешаю, а ты… Но я не обижаюсь, нет. Я на тебя должна злиться, а ты… Спасибо тебе. Это было хорошо, так красиво… Я ведь не знала… это может быть красиво. Как поэзия. Фрост говорил: поэзия – это комок в горле, тоска по дому, одиночество, чувство неправильности всего вокруг. Возможно, поэзия каким-то образом исправляет мир… Или нет. Если есть поэзия, а мир продолжает быть таким уродливым, значит, мы еще большие монстры, еще большие… Но ты, Нина, не виновата, не виновата…
– Ты ненормальная.
– Ненормальная? Кто теперь нормальный? У тебя есть определение? Доказательства? Кто может с полной уверенностью сказать: так называемые ненормальные, сумасшедшие – не владеют ли они неким знанием? Пусть их слова, мысли, поступки определяются иной химией мозга. Пусть им недоступна истина – кому она доступна? Но знание, некая информация?..
– Смотри, у меня есть приятель, он – художник. То есть он думает про себя, что художник, но уже давно, много лет, ничего не пишет. Рассуждает, сидит на балконе дома, курит. Обдумывает, осмысливает реальность. То, что ему представляется реальностью.
– Откуда ты его знаешь?
– Какая разница? Знаю его детей, в школе с ними училась. Ну, еще было у нас с ним…
– Понятно.
– Тебе понятно? Я ему говорю: буквы, слова, успех, слава… Он мне: все дым, все пустота, грезы.
– В этом есть… но ты все же не увлекайся…
– Это ты мне говоришь? Мы с ним поехали мясо покупать, на шашлыки, на барбекю. Ты знаешь, как он мясо выбирал? Смотри, говорит, телятина эта дышит, свежее мясо, дымящееся. Может, оно сегодня еще дышало… Вот и жизнь наша, Ниночка…
– Зачем ты мне это рассказываешь?
– Да ты подожди, послушай. Я ему сны стала рассказывать. Мне тогда кошки все время снились. Кошка, спящая в ногах водителя автобуса, а автобус куда-то меня везет. Кошка, упавшая в ведро с водой. Пятнистые кошки, рыжие кошки… Мяукающие, мягкие, пушистые, скользкие кошки…
– Нина, ты сама как кошка. Вернее, пантера. Большая кошка. – И засмеялась, провела рукой по гладкому бедру.
Но тут же испугалась: ты ли это, Люба? Опомнись. Жалеть потом будешь. Страшно будет, стыдно. Нет, не будет. Встряхнула головой. Сколько можно жить, свернувшись в тугой комок, затаив дыхание? Забуду все запреты. В колодце вода темная, зыбкая. Из колодца, куда пролилось молоко, Роберт вычерпывал воду. Но Эллиот все равно умер.
– Подожди. Послушай, а то забуду. У меня русские слова стали пропадать. Я тебе про Джорджа начала рассказывать. Его Георгием раньше звали, а он решил, что Жора – это глупое имя. Назвал себя Джорджем. Как думаешь, можно доверять людям, меняющим свои имена?
– Все меняют имена. С детских на взрослые. Сводятся, разводятся. Змеи кожу сбрасывают. Подумаешь, имена!
– Ну, ладно, ладно! Я его спрашиваю: что с нами со всеми происходит? А он – с нами происходит смерть! Я разозлилась. Говорю, Георгий (я его все равно Георгием называю, мне так больше нравится), с этой страной тоже странные вещи происходят. Он мне в ответ: европейцы, а в особенности пуритане, это нищие духом. В их представлении весь мир бинарный. Он еще программистом успел поработать, Георгий то есть. Европейцы страдают от дихотомии – для них весь мир либо белый, либо черный, хорошо или плохо. Без оттенков. Это все последствия монотеизма. У него теория есть, у Георгия: язычники променяли свою многоцветную, яркую культуру, создавшую науку и искусство, на христианство. И обвиняет, конечно, во всем евреев. У него жена, надо сказать, еврейка.
– А почему он перестал писать? То есть рисовать?..
– А ему некогда. Он обдумывает судьбы мира. Говорит: «Ниночка, ты представь голого Аристотеля с копьем… С точки зрения современного европейца, этот Аристотель был язычником. Ведь это те самые греки, которые перевели Библию для европейцев». Ну и что? – говорю ему я. Культуры уходят, сменяют друг друга. Он смеется в ответ. Представь себе грека в пещере. Пещерный грек – это не совсем грек.
– Ты к чему мне все это рассказываешь?
– К тому. У Георгия есть идеи такие… Он говорит: в каждом человеке живет мертвец. Наша задача его оживить. То есть твоя или моя – оживить себя. Он носится с идеей Христа. Говорит, Христос – это событие. Человечество, современный человек не способен осознать события для своей современной истории. А без осознания события невозможно создать новую культуру.
– Тогда Фрост – событие для американцев.
– Да что твой Фрост! Вот Моррисон, к примеру. Кто такой Моррисон? Он не имеет прочной связи с Америкой. Истинный художник имеет очень опосредованное отношение к миру. У него нет ума в нашем с тобой понимании. Его разум вселенский. Настоящее сознание не имеет отношения к этому ежедневному миру. Поэтому Моррисон – это некое фантастическое, заброшенное место. Явление. Нечто не от мира сего.
– Тебе нельзя слушать этого твоего Георгия. Он плохо кончит, и ты вместе с ним, если будешь его слушать.
– Люба, но ты же просто мещанка, толстая дура!
– Пусть! Пусть я дура, мещанка. В мещанстве есть правда ежедневности, правда, которая помогает выживать.
– Да на кой такая жизнь! Завязанная на мелочах, на тряпках, на мерзких твоих страхах, неуверенности, надеждах – на что? На внуков-правнуков? На хорошую комнату в приличном доме для престарелых?
– Нина, у тебя злоба, которая не имеет никакого отношения ни ко мне, ни к тому, что происходит в мире.
– А к чему тогда? Ну скажи мне поскорей! Ты же у нас такая умная, все знаешь, ведаешь, насквозь людей видишь, психологиня хренова…
– Ты это зря… После всего… ну, после… после… всего. Зачем ты?
– Это я зачем? Это ты… анализируешь, копаешь… Что ты все выискиваешь? Fuck Freud! Ебать я хотела твоего Фрейда с твоим Юнгом в придачу! Со всеми твоими селф-хелпами, психологией твоей сраной! Нет в твоем анализе счастья, слышишь, нет! Он только все разрушает!
И она стала судорожно хвататься за смятую простыню, потянулась за сумкой, рванула из ее чрева пачку сигарет, бросила, схватила джинсы с кресла, подняла сапоги с ковра, а потом села на постель, потерянно озираясь. Увидела Любу, зябко кутавшуюся в плащ поверх простыни, накинутой на голые плечи, наблюдавшую за ней настороженно и с материнской жалостью, запустила шикарным своим сапогом в гостиничную стену. Каблук ударился о косяк двери, и в тот же момент, как будто это было эхо от удара, из коридора раздался истошный крик.
– А-а-а-а! – кричала женщина.
А после этого стало тихо.
Они переглянулись.
– Ты слышала?
– Ага… Да, слышала.
– Вот они все твои теории – мол, каждое слово отзовется, – внезапно охрипнув, прошептала Нина.
– Не шути. Пойдем посмотрим?
– И что мы там увидим? Два трупа – твой и мой. Два литературных трупа… – У Нины слегка тряслись пальцы, она попыталась закурить. Огонек зажигалки подрагивал. Сигарету она зажала в зубах.
– Здесь нельзя курить.
– А ты всегда следуешь правилам, знаешь, что нельзя, что можно? Пошли посмотрим, может, кому помощь нужна.
Глава пятая
В поисках женщины
1
Писательница L смотрит на каталку, которую везут два санитара-парамедика. Тело, пристегнутое к носилкам, завернуто в одеяло и перетянуто ремнями. Это тело еще дышит. Люба думает: человеческому телу на этой земле отпущено не так уж много. Сколько раз за одну жизнь успевает оно вобрать в легкие воздух, сколько раз выдохнуть, вытолкнуть этот отработанный воздух обратно?
Писательница L стоит в гостиничном холле, провожая глазами носилки.
И Люба здесь, на пороге гостиницы, смотрит вслед Элис. Писательница L и Люба – одно и то же лицо, но восприятие происходящего у них (у нее) не совпадает. Женщина Люба страдает, ей страшно, больно за девочку, что увозят прочь. Писательница L откладывает в копилку события, удаляющиеся фигуры, звуки, произнесенные слова, то, как падает свет, собственные чувства, мысли, ощущения. Она безмолвно свидетельствует, и этот свидетель внутри не жалеет, не любит, не ждет, но лишь жадно собирает факты и ощущения: мелочи, детали, оттенки, события.
Любе представляется Элис – покоящаяся, везомая, увозимая на санитарной каталке. Где-то она читала – невидимый мысленный экран, куда проецируются образы, расположен чуть выше оси зрения. Она поднимает глаза к горизонту. Видит горы, плазу впереди, но поверх всего наслаивается видение – Элис.
2
Женщина просыпается в гостиничном номере. Она еще дремлет, но пробуждающаяся физиология тела настойчиво напоминает о себе. Сладость утренних быстрых снов нарушена телесной нуждой – надо встать и дойти до туалета. Вместо этого она протягивает руку, чтобы включить телевизор. Мерцает экран, звучит голос диктора, новости мира просачиваются в полутьму, но она еле различает слова и снова проваливается в сон, уговаривая тело перетерпеть, не напоминать о себе. Во сне к ней приходит призрак, преследующий ее.
Впрочем, кто кого преследует? Она не успевает додумать эту мысль. Призрак растворяется в розовой воде. Это рассвет окрашивает воду кровавыми пятнами? Это рассвет, рассвет.
3
– Мне снился сон.
– Тебе все еще снятся сны?
– Часто. Мы были в старом доме. Комнаты длинные, вытянутые, как коридоры. Просторные, словно пещеры, но с низкими потолками. Старые потертые ковры, утратившие лоск и ворс, бледно-грязно-зеленовато-горчичного цвета. Я ждала – во сне будешь ты, но тебя там не было. Тарелки, приборы, длиннющие столы, свечи. Застолье, еда, разговоры, гости – богатые, высокомерные, неприветливые жители Новой Англии. Эдакие «бостонские брамины», старые деньги и связи. Мне казалось, у них между собой почти родственные отношения, а я среди них – чужая. Ханжеские, вежливые улыбки, не заинтересованные в ответах вопросы о том о сем. Пустые лица, брезгливо и удивленно приподнятые брови. Поджатые, напряженно растянутые в неискренних улыбках, твердые губы.
– Ты говоришь, словно пишешь.
– Я так думаю. «Зачем же ты нас сюда привел?» – спросила я своего спутника. Со мной был спутник. Может быть, мой муж. Он только лишь растерянно, как бы застенчиво улыбался. Я ведь туда бежала, бежала потерянно, искала что-то или кого-то. Казалось, вот-вот найду. Но тут же теряла или терялась… Может, я тебя искала? Такая беспомощность, потерянность. Комнаты, комнаты, комнаты. Потом этот мой спутник пошел спать в какую-то маленькую спальню, похожую на нишу. Он забрался по лесенке, залез в это пространство между полом и потолком. Потолок – низкий, в полчеловеческого роста, подобно антресолям. Кровать широкая, две большие подушки, пуховое одеяло; рюшечки, воланы, волны пуха и шелка. Кровать занимала почти все пространство ниши.
Теперь мой спутник засыпал, утопая в волнах необъятной постели, обложенный со всех сторон подушками, словно дитя в утробе. Уплывал в сон. Засыпал, проваливался, когда почувствовал рядом чье-то присутствие: тепло, запах, звуки, дыхание. Открыв глаза, увидел большую собаку. Темная, свалявшаяся, грязная, вонючая шерсть. Горячие бока. Собака уткнулась ему носом в подмышку, прижалась. Ее бока тяжело ходили, лапы подрагивали.
Казалось, она сейчас задохнется. Вся спальная ниша наполнилась собакой, ее запахом, шерстью, пыхтением, тоненьким присвистом. «И-и-и» – так она скулила, тихонечко, когда поднимала голову. Потом опять, уткнувшись в него, сопела.
– Это ты пишешь вслух или рассказываешь мне свой сон?
– Не знаю. Может, уже и пишу вслух.
У него случился приступ клаустрофобии. Воздух повис над ним, потемнел, сгустился. Темная туша собаки заслоняла отверстие выхода. Пока не поздно, пока он еще не задохнулся, оттолкнуть животное в сторону, убежать или сбросить это чудище вниз, спустить с лесенки, закрыть дверь… Собака заворочалась и приподнялась на толстых лапах. Он в ужасе перевернулся на другой бок, к стене, но в тот же момент почувствовал, что животное уже стоит над ним. Что-то горячее, упругое и скользкое уткнулось ему в ногу. Господи, да это же был собачий член!
– Вот это уже неплохо! Совсем неплохо, моя дорогая. С этим можно что-нибудь сделать, хороший материал. Ты молодец!
– Затем мне уже снилось совсем другое. Во сне я пыталась сообразить – как получилось, что мысли и чувства моего спутника мне так доступны? Была ли я тогда собой или этим спутником? Может, и собакой я тоже была? Но собачьи чувства были мне неведомы, не ощущала я себя собакой.
– Послушай, Люба, а ведь это интересно. Когда ты – это ты, и тот кто с тобой, и собака – тоже ты… И член собачий!
– Постой, мне снилось… Мне еще снилось…
4
Снилась ей дама. Персиянка – так думалось. Можно ли во сне думать? Но сон длился, и снилась эта дама с тяжелым лицом, пористой кожей и бронзовыми, рыже-красными прядями длинных и густых волос. Это была уже другая глава того же самого сна. Куда делся ее спутник? Где был пес? На персиянке дорогие украшения: перстни и серьги; широкие шелковые штаны и мужская рубашка навыпуск, на ногах новые кроссовки. На гордом, носатом лице – выражение скуки и высокомерия. Лицо словно бы вырублено топором из старого дерева ценной породы. Обрамленная этими бронзовыми, мощными волосами, голова сидела на шее высоко и крепко. И шея над расстегнутой верхней пуговицей рубашки крепкая, полная. Рядом с ней – сын; несмотря на сон, она понимала их родственные отношения, знала – они ждут, давно ждут. У сына крупные черты лица, как у матери, толстые губы, словно предназначенные для жадных, сочных поцелуев. Перстни на волосатых пальцах, глаза с поволокой.
Рядом с первой сидела вторая – пожилая – дама. И тоже чего-то ждала. Люба примечала все вокруг, но при этом удивлялась – где же ее давешний спутник? Спит? Убежал? Или его съела собака? И чего они все ждут? И почему она-то здесь оказалась?
Вторая дама – еврейка с Каштанового Холма. А с ней некто белый, аккуратно одетый, вежливый. Садовник? Шофер? Наверное, она наняла его за наличные, платит ему хорошо. А он добрый, заботливый, старается вовсю. Может, еще его отец работал на ее отца? Может, они выросли вместе?
Это была ортопедическая клиника, поняла Люба. На стенах – картинки и фотографии, на тумбочках и столиках – брошюры, рекламы услуг. Здесь все равны. Бесплатный кофе из машины. Она вспомнила: бывала здесь раньше. Как клиника могла попасть в ее сон? В приемной чинно и тихо сидят люди, у которых болит спина. Им все равно, что происходит вокруг – во внешнем мире. У них болят спины. Только боль, всепоглощающая боль для них реальна.
В углу сидит толстый, с животиком дядька в круглых очках и крупным носом, который загибается крючком к женственному, извращенному, чувственному изгибу верхней губы. А рот его напоминает натянутый непристойным голеньким и пухлым амурчиком лук. На нем грубые черные башмаки на толстой, каучуковой подошве. Рядом – простенькая женщина средних лет с тщательно уложенными, выкрашенными в естественный каштановый цвет волосами. На ней черный байковый жакет с молнией и с надписью на рукаве «Harley-Davidson». На ее усталом лице голубенько и жидко светятся неаккуратно и наивно подведенные глаза. Маленькой трудовой ручкой с наклеенными короткими темно-бордовыми ногтями она удерживает за руку своего толстячка. С благодарностью и теплом бесконечно счастливого существа, о котором заботятся, которого заметили, пригрели, она заглядывает ему в широкое лицо. Любе кажется, что эта женщина не видит его, а лишь бесконечно благодарит, блаженствует, излучая тепло, нежась от внимания, – передышка в очерченном круге одиночества.
Еще одна пациентка. Присела у входа, на диван. Короткое платье. Серое, вязаное. Голые ноги, обнаженные выше колен. Черные высокие сапоги. Образованная, устроенная, успешная. Флирт. Сексапилка. Откидывает волосы. Обмен взглядами. Оценка. Понимание. Приятие.
Телевизор, подвешенный в углу под потолком, показывает последние новости. Пациенты сидят, почти не двигаясь и не обращая внимание на происходящее на экране.
Обама. Губы Обамы. Губы мужика, ноги женщины в сапогах. Волосы персидской дамы. Перстни ее сына. Холодная осень. Новая Англия.
5
– Я все поняла, я поняла свой сон, – говорит Люба. – Мне пора возвращаться домой. Меня зовет моя бостонская судьба.
– Поехали со мной в Калифорнию, – тут же предлагает ей Нина.
– Что я буду там делать?
– То же, что ты делаешь у себя в Новой Англии, – писать.
– У меня семья. Сын. Муж.
– Думаешь, ты им нужна?
– Наверное.
– Ты мне нужна.
– Я тебе не нужна. Тебе нужны любовь и восхищение тобой. Ты просто думаешь, что я буду твоим продолжением.
– Это не так. Значит, ты меня совсем не поняла.
– Кто кого может понять? У меня своя жизнь, моя собственная судьба.
– Послушай, я предложила тебе возможность выйти из этой судьбы. Поменять судьбу. Это твой шанс. Решайся!
– Я должна подумать. Не дави на меня.
6
За эти несколько дней весна успела утвердиться. Уже не кажется, чуть сильнее закружит воздушный поток уличную пыль, чуть ощутимей пахнет снегом и холодом с гор – и вернется зима. Почки на деревьях полопались, словно художник-пуантилист тронул кроны кисточкой с изумрудной каплей яркого акрила.
Люба шла по площади, мимо магазинов, а перед глазами опять вставала Элис: хрупкий силуэт, смутные черты лица. Что это было? Взрыв или прыжок? Злодеяние или отчаяние? Взять и зачеркнуть себя, как зачеркивают слова на бумаге. Стереть, словно и не было… На экране компьютера слова исчезают буква за буквой, если нажать delete. Но компьютерная память некоторое время еще хранит бывшие слова, стертые буквы.
Возможно, Элис тоже записывала свои мысли. Вернее, переводила чувства в мысли, а мысли в слова – писала в тетрадку-молескин. Чувства были сумбурные, мысли тоже.
Писать страшно, очень страшно. Вдруг выпишешь из себя правду? А какая она, правда? Не уйти, не убежать.
Люба домысливает чужую жизнь, представляет. Так было легче или ужасней? Забудь, говорит себе Люба, забудь. Но она не забывает.
Память-копилка и память-колодец. События и мысли падают в глубину, пропадают, но всплывают обратно – неожиданно, как тени на поверхности воды.
7
Она стояла на ветру, эта Элис, – так представляла ее Люба. Во всем раскрытая себе и истине своего существования. Но в ней не было жеста, необходимого для правильной организации жизни. Не было нужной маски, игры.
Нет, такие мысли мучали, прожигали, вернее, просверливали дыры в сознании.
Имя ее слагалось из звука и слова; но лисица, стремящаяся ускользнуть в лес предотроческих сновидений, не смогла бы соперничать с горным эхом звука, когда, взмахнув рыжим, полыхнувшим на предзакатном солнце хвостом, она побежала в лес. А еще Любе представился хитрый, шелковистый лис, сопровождаемый хищным и вызывающим плотские желания звериным запахом предстоящего и такого естественного природного зверства, который тащил беззащитного куренка под сень лесов Вермонта, раскинувшихся у подножия гор: задворки, бурелом, пласты опавших листьев, источающих характерный запах, запах палой листвы, талого снега и грязной воды под прутьями и обломками не вынесших долгой зимы деревьев…
Имя – это всего лишь звук. Набор звуков. Его придумали люди.
Кто придумал тебя, Элис?
Ее женская растущая плоть, хрупкие лодыжки, тонкие запястья, не поддающаяся анализу нежность, дарованная случайным сочетанием генов. Или эта комбинация молекул и составляющих их атомов была неслучайной, заведомой?
Э-лис, А-ли-си-я – так порой называла ее Кэрен. Она произносила это как «А-лисия», нараспев, вкладывая в звуки греческого имени отрочески-порочный или нежно-девичий смысл, искушенный ранним, малоосознанным еще зовом юной плоти: Лилит, не вышедшая из ребра и не ставшая земной женщиной. Что ждет Лилит впереди? Какая судьба? Она ведьма, демон, а может, ангел? Кто кого соблазнил? Кто виноват – кто перед кем и в чем? И можно ли так ставить вопрос?
8
Любу беспокоит одна и та же мысль. В ней переплетаются события последних трех дней. В этом есть нечто, говорит она себе. В этом должна быть какая-то связь.
Слова, поэзия, Фрост, вернее, Роберт. Затем эти две девочки. Как они связаны? Что между ними общего? Я должна проследить всю цепочку событий и найти эту связь. Или я могу ее придумать? Или я должна придумать эту связь, ее литературное обоснование? Искушение, соблазн, а затем эксперимент: как два котенка, они обнюхивают, облизывают друг друга розовыми лепестками острых язычков – молодость в поисках наслаждения и ответов, молодость в безрассудности и свободе жеста, намерения, поступка. Уязвимость и неискушенность, переходящая в свою противоположность. Появление девочек в кафе. Трагедия в номере гостиницы. Что же там на самом деле произошло?
В конце концов, древняя как мир история – падающего толкни. Покачнувшаяся на краю желает найти толкающего. В данном случае – толкающую. Но… ведь мы живем уже в XXI веке. Людские особи в этом веке делятся на пары произвольно и хаотично. Или, наоборот, по внутреннему импульсу, по зову сердца и тела, когда предрассудки общества, религии, семьи уже не так много значат… В чем же дело, в чем же дело? Чем оказалась так уязвлена хрупкая душа Элис?
9
– Брось, – говорит Нина. – Не мучь себя. И меня не мучай. Брось. Мы с тобой уже… почти родственники. Во всяком случае, ты мне небезразлична.
Для Нины это почти признание. Но что оно Любе? У нее семья, работа; у нее Роберт, литература. Она пишет, когда ест, когда спит; пишет, когда ходит по улицам и ведет машину. Вот оно то, что изменилось в ней за эти несколько дней, – она пишет. И это не процесс написания слов – это состояние души, отпечатывающийся на сетчатке глаз мир, чужие разговоры, пробуждающие отзвук. Резонанс с миром.
– Да нет, – возражает ей Люба. – Ты пока просто не желаешь услышать меня. Войди в тему – мне это важно понять. Роль женщины. Почему всегда женщина – жертва. Почему женщина такая… плоская…
– Ну, ты даешь! Ты совсем не плоская, очень даже… округлая и… выпуклая.
– Я не о том. Я о мире. Или о том, как мы себя воспринимаем. Или мужчины тоже так воспринимают себя – в контексте своей роли в мире?
– Ты о чем? У тебя уже навязчивая идея.
– Не следует убегать от своих навязчивых идей, их надо полностью принимать и затем использовать по максимуму. Особенно дамам пишущим.
– Я уже не понимаю тебя.
– Ха! Люди говорят не для того, чтобы поделиться мыслями. Они говорят, чтобы мысли эти скрыть.
– Люба, я за тебя уже просто боюсь.
10
В карьере писательницы L было много разных эпизодов, которые ей хотелось забыть. В карьере и в личной жизни. Короткий, но бурный сексуальный опыт, порой позорный и унизительный, и связанные с ним любовные истории хотелось забыть. Наверное, потому, что каждый раз это была какая-то роль, которую ей приходилось играть. А может, это каким-то образом было связано с женской анатомией? – спрашивала себя Люба. В конце концов, мужчина видит себя. А женщина?.. Загадка женщины, ее укрытая от посторонних глаз мистификация. Женщина не видит себя – она ощущает себя. Поэтому каждый новый мужчина, ребенок, работа – это новая роль, новая женщина, новое воплощение.
Был короткий период, когда она работала в конторе, изготавливающей памятники для надгробий. Приезжая по утрам в деревянный домик на VFW Parkway, пытаясь расчистить вечную, неистребимую пыль, въевшуюся в стены, пол, столы, компьютеры, бухгалтерские книги, она много думала о своей роли женщины, матери, жены, работницы, приносящей доход в семейный бюджет. Роль подсобной работницы, на которую падал дополнительный груз в минуты семейных перегрузок и перемен. Почему-то статуи за грязным стеклом и гранитные надгробия наводили начитанную L на литературно-философский образ мыслей. В голову приходили Эмма Бовари, Анна Каренина и булгаковская Маргарита. С кого именно надо было брать пример? Ну не с Зои же Космодемьянской.
– Подавляющее большинство литературных примеров женщин, с которыми мы можем себя сравнивать, описаны мужчинами, – сказала, продолжая разговор, Люба.
– Хорошая мысль, – отозвалась Нина. – Тебя однополый секс натолкнул на подобные размышления?
– Ты подумай, если бы мы создавали такой образ, что бы мы с тобой написали? Все их проблемы какие-то упрощенные, с моей точки зрения. Единственная полнокровная женщина в истории литературы – это Джейн Эйр.
– Ты даешь, мать! Это ж викторианская тетка, по самую макушку набитая мистикой и религией.
– И что? Мужчина не способен написать о женщине так, как он описал бы мужчину. Сплошная жалость, неприятие, неполноценность и непонимание.
– Ты теперь феминистка?
– Нет. Я была феминисткой. Когда меня в юности клали на гинекологическое кресло, засовывали мне в… ну ты понимаешь… – Любе трудно произнести это лаконичное слово, – засовывали мне внутрь холодный расширитель – туда, в самое нутро. Здесь, по крайней мере, его подогревают теплой водичкой, предупреждают и заранее извиняются за дискомфорт. Тогда я, да, была феминисткой, но об этом не знала. А теперь уже нет, теперь я не феминистка.
– И теперь ты сможешь описать женщину?
– Не знаю. Я смогу, может быть, описать себя. Все эти женщины моей юности – в них чего-то не хватало. Моей матери чего-то не хватало. Счастья, добра. Они распадались на куски. Или были двумерными. Как и те литературные героини, которые были придуманы мужчинами.
– Каренина – двумерная?
– Конечно. Она ведь не женщина, она – идея Толстого о женщине.
– Хорошо. А вся женская викторианская литература?
– Кто? Джейн Остен или Джордж Элиот? Картинки с выставки, богини домашнего очага, хитренькие и милые дамы с богатым внутренним миром? Одна и та же тема – поменять устройство мира. Благородные искательницы самореализации. Надо сказать, мы с тобой от них не так уж далеко ушли. При этом, такая убийственная любовь к семье и домашнему укладу, который они якобы мечтают сломать.
– Люба, у тебя есть проблема: тебе кажется, что ты очень умная… Можно подумать, что ты не любишь этот самый домашний уклад. Ты – любительница вещей, тряпочек и домашних штучек.
– Ну и что? Ведь против меня не только весь мужской мир, но и все поколения женщин до меня. Ты думаешь, что женская литература намного лучше того, что было намыслено и напридумано нашими братьями по перу? Даже то, что пишешь ты?
– В каком это смысле?
– А в том, что самоотверженная писательница изо всех сил пытается быть «хорошей девочкой». Все тот же двумерный мир, бинарная система, черное и белое, хорошо и плохо. Она опять старается доказать, что имеет право на свободу, любовь, свои собственные идеи, индивидуальность… А уж если решается быть «плохой», то пускается во все тяжкие. Мужчинам это не свойственно. Почесал яйцо – хорошо, рыгнул – тоже хорошо, ушел от жены – бывает… Авторский персонаж во всей объемности.
– И что ты предлагаешь?
– Я все думаю об этих девочках. Они ведь новенькие, как две денежки, вышедшие из этой новой эпохи. Секс для них как еда. Физиологическое отправление. Тело – инструмент для получения удовольствий и достижения целей… Нет, ты подумай, как они все это… задумали. Осуществили. Бежали из дома, приехали сюда. Что с ними было, кто их родители?
– Да статистику ты хоть знаешь? Сколько их, таких детей, которые выживают… я имею в виду тех, что убегают из дома?
– А почему они убежали?
– Откуда мне знать? Ты спросила у этой, как ее… Кэрен? Она ведь сказала, что они убежали от родителей, что-то у них там в школе произошло…
– У тебя детей нет, поэтому тебя это и не трогает. А я все голову ломаю, что там случилось, как?
– Ну, хочешь – поедем в госпиталь, разузнаем…
– Зачем? Мы-то с тобой здесь при чем? Думаешь, нам это было послано?
– Да случайность полнейшая! Все в этой жизни – полнейшая случайность. Вот как мы с тобой познакомились. Случайно. И встретились случайно.
– Ну, не скажи.
Глава шестая
Задача с двумя неизвестными
1
В школе ей хорошо давалась математика. Это так легко – разобраться в теории, а после решать задачки – по схеме. Система двух уравнений с двумя неизвестными – вот чем представлялась Любе история, которую ей предстояло додумать. Две девочки, почти уже девушки, икс и игрек. А и Бэ сидели на трубе… А третье что? Или кто? Или третьего быть не должно?
Третье условие – Роберт Фрост. Ведь он причастен? Должен быть причастен. Если ее, Любина жизнь представляет собой литературное произведение, то какой жанр… Трагедия? Драма? Или, что вполне вероятно, меланхолическая комедия? И Роберт Фрост сыграл в определении этого жанра и во всей ее жизни роковую роль.
2
Итак, определим исходные данные. Первое неизвестное – Элис, девушка, на чей восковой лоб падала прядь темных волос, словно занавес в последнем акте, чье лицо – лик – ей так и не удалось разглядеть. А скорее всего, она просто испугалась разглядывать. После вспоминала, вытаскивая эти воспоминания из небытия, где они хранятся до востребования. Нина запомнила их, запомнила девочку. А Люба, пребывала тогда в зыбкой полуреальности, где с ней беседовал великий американский поэт, и поэтому ее воспоминания были отрывочны, смутны.
Итак, второе неизвестное – подруга той, что, может быть, уже мертва, исчезла из этого мира, ушла по собственной воле. Или в отчаянии, в безумии?
В русской транскрипции ее имя – Кэрен – уж очень перекликается с армянской «Кариной», «Каринэ». В американской же речи, в новоанглийской, ничто не звучит так банально и расхоже, разве что «Линда», «Сьюзан» или «Пэм».
Она любила тайком забираться в родительскую спальню. Откидывала покрывало и вдыхала теплый, терпкий дурман, идущий от простыней. Ложилась своей маленькой головкой на отцовскую подушку, и ее наполняло ощущение спокойствия и защищенности, комфорта, который дарит знакомый с младенчества запах отца. Она перекатывалась на материнскую сторону, и сухой, еле уловимый запах матери проникал в ноздри, отталкивал и притягивал одновременно. Когда она оставалась дома одна, ей нравилось доставать из холодильника початую бутылку дешевого белого вина, которую мать всегда держала на нижней полке дверцы, наливать его в высокий бокал и потягивать, испытывая радость опьянения от запретного плода – больше, чем от самого легкого, кисловатого шардоне.
Ее влекла опасность, манило запретное. В четырнадцать лет ей удалось обмануть инструктора и с очередным поклонником, которому уже исполнилось восемнадцать, она прыгнула с парашютом.
Она проколола нос в пятнадцать, отправившись в соседний город, где ей удалось найти салон, в котором у нее не попросили показать документы и вставили маленькую жемчужину в правую ноздрю – незаконно! – и взяли с нее за это больше, чем положено. Правда, ей не понравилось, что за ранкой нужно ухаживать, и она вынула крошечный камень из ноздри. Дырочка заросла – осталась лишь крошечная метина, как веснушка.
Ей нравились секс и чувство контроля над партнером, которое она испытывала во время акта и до него, когда глаза, и руки, и губы, и тела еще только тянутся друг к другу. Очень быстро привыкла к плотской, физической реальности влечения и к акробатике. Ее не пугала телесность – она была спортивной и росла среди мальчиков. Ее привлекала Элис, но она не могла понять чем именно. Возможно, нежностью и одухотворенностью, которыми Кэрен не обладала, но которые ее интриговали и притягивали. Ей хотелось овладеть этим неуловимым и отнюдь не телесным излучением – она ощущала его, но не понимала.
Люба слабо представляла себе Кэрен. Она видела ее лишь мельком – испуганную, подавленную, раздавленную, убитую горем, в состоянии шока, мраморно-бледную, похожую на ребенка, изящную, маленькую, спортивную девочку в шортах и маечке.
Все не случайно. Люба верит, что в этой жизни все не случайно. Как это произошло? Как они оказались именно в этой гостинице? Почему приехали именно сюда и почему именно из Риптона?
3
Казалось бы, сексуальный эксперимент с сетевой подругой должен породить тревогу, а то и настоящую душевную болезнь, ведь Люба – натура тонкая, ранимая. Но вместо этого, словно приняв слабительное для души, извергнув из нее все чувства, все запретные мысли, которые вырвались наружу, она была больше обеспокоена другим – тем, к чему ей пришлось прикоснуться. Гостиничная трагедия переплелась в Любином воображении с ее историей, с Робертом Фростом. Склонившись над блокнотом, легкой линией, едва касаясь бумаги, Люба выводит женский профиль и копну волос над ним. Воображение помогает воссоздать картину случившегося.
Она рисует цветы и листья – целые змеистые поросли листьев на длинных, извилистых стеблях. Выводит стрелочки на бумаге, чертит схемы, обводит слова в овалы – получается «облако в штанах», а от него указатели, словно дорожные знаки, – цветочки, прочерки.
Что было первым? Кто был первым? Призрак, который явился среди бела дня? Первым и главным событием в этой истории стал вандализм подростков в Риптоне, городе, где подростки разорили ферму Роберта Фроста. Люба читала об этом. Она теперь читает все, что связано с Фростом.
Итак, две девочки из Риптона. Вандализм.
Знали ли они, что делали? Им было весело, они просто озорничали. Почему-то она уверена, что именно так все и было. Две юные девушки попали в некрасивую историю. Их поймали.
Так, так, так, так – это она азартно, а может, и нервно постукивает носком туфли. Все сходится, она уверена, Люба практически видит это мысленным взором. И тем самым мысленным взором видит она Кэрен и Элис. Весь их страх и подавленность – все, что было страшным ужасом школьных лет: они попались, все пропало, теперь за ними это пойдет навсегда – их поймали!
Страшно. Ведь они знают, это не шутки. Вдруг и будущее у них тоже уже испорчено? Вдруг родителей заставят деньги платить? Ведь это Америка. А вдруг… Столько этих ужасных «вдруг». Но… Идет составление документов, и Кэрен вместе с Элис – всего-то! – отправляют заучивать стихи знаменитого американского поэта Роберта Фроста. А еще требуют, чтобы они отработали по целому месяцу на общественных работах – в community service. Это вообще ерунда, чистейшая глупость.
4
Повествование в ее писательской голове течет гладко, и Люба страшится того, что последует дальше. Ведь надо еще продумать причину смерти. Да-да, она, Люба, автор этого романа. Она спасает, и она же убивает. Неужели придется убить эту девочку?
В отличие от приютов для бездомных в больших городах (особенно в сравнении с приютами Нью-Йорка), шелтер в Северном Конвее – тихое идиллическое место, куда вполне сознательно направила свои стопы предприимчивая мать небольшого семейства, с которой читатель уже успел познакомиться. Она ведет долгие разговоры с девочками, заводит с ними хитрую дружбу и угощает их травкой. Своих детишек (это тоже девочки, но им пока еще только семь и девять) она норовит подбросить Кэрен или Элис. У этого якобы искреннего доброжелательства и дружелюбия есть скрытый мотив.
Любино воображение работает, как всегда, активно, она то и дело прокручивает в голове этот сюжет.
Айна мечтает поскорей найти нового мужа, несмотря на то что она еще даже не начала разводиться с законным супругом. Ей представляется, что Северный Конвей – прекрасное тихое место, где она получит дешевую субсидированную квартиру, а также познакомится с кандидатом в женихи – по возможности состоятельным и достойным.
5
Девочки остались приглядывать за детьми, в то время как Айна села в свой потрепанный стейшн-вагон и уехала в ближайший бар.
После всех тревог последних дней Кэрен и Элис впервые свободны от волнений, расслаблены; им весело и хочется есть. Поиграв с детьми, они укладывают их спать и заваливаются на диван перед телевизором. На экране мерцают сцены из реалити-шоу. Девочки вяло обсуждают то, что произошло в доме Фроста и его поднадоевшую им поэзию (fucking poetry, говорит Кэрен). Элис стыдно признаться, но ей нравятся стихи Фроста. Ей хочется поделиться с подругой тем, что и сама она пишет стихи, но даже в расслабленном и смешливом состоянии Элис понимает, что Кэрен ее не поймет.
В этом что-то есть, думает Люба. Именно так оно и должно произойти. Она представляет, что Кэрен засыпает. Что они делали до этого? Прижались друг к другу, как котята? Обнялись, уткнувшись носом в волосы, пахнущие яблоками или ванилью. Робкие, но бойкие руки, молнии, тугие, неподдающиеся пуговицы на джинсах. В доме тишина. Шелтер похож на маленькую деревушку, где к самому склону горы пристегнуты коттеджи. На телевизионном экране мерцают яркие образы. Элис выключила звук, чтоб не будить подружку. Та устала, вволю нарезвившись, и заснула. Или не было ничего? Руки пробуют, дотрагиваются, пальцы пугливо касаются, а затем убегают, не смея идти дальше. Ладони скользят, исследуют, замирают, заискивающе трепещут, а затем вновь зондируют, ползут, открывают новые территории. Был ли вздох, прикушенная губа, зажатый стон? Никто уже не ответит. Ей представляется, что усталая Кэрен засыпает, а к Элис является Роберт Фрост.
Пытаясь визуализировать это, Люба опять погрузилась в свой скрытый мир. Она бредет через торговую площадь, за спиной возвышаются горы, легкий ветер развевает полы плаща, она переставляет ноги, сохраняя баланс, но ее здесь нет – она в другом месте. Люба думает о Кэрен, но еще больше она думает об Элис. Ей почему-то кажется, что девочка пришла в школу в третьем классе. Да-да, так оно и было. Родители переехали сюда из большого города. Она была чужой, иной, ни на кого не похожей – с темными волосами, с матовой белой кожей. Высокая, тонкая, словно вытянутая в кривом зеркале злым шутником. Позже, года через три, они все сравнялись. Уже никто не смог бы сказать, чем она так сильно отличалась прежде. Но в душе осталась щербинка. Самая высокая и чужая.
Так представляется Любе. Вся внутренняя энергия уходит на это, все мысли, чувства, эмоции связаны с напряженной внутренней работой.
А где же Роберт? Был ли он? Что бы он подумал? Как бы отреагировал на происшедшее? И почему она не хочет, чтобы он присутствовал здесь? Ах, голова у нее занята. Как выглядели эти девочки? Как познакомились? Что их свело? Почему были вместе? Почему убежали из дома? Почему оказались вместе в постели?
6
Люба идет в госпиталь, чтобы навестить Элис, но в последний момент пугается – она боится, что девочка умирает или уже умерла. А еще, что та окажется совсем иной, чем в ее воображении.
Было бы совсем просто, если бы Элис с юности знала, куда ее влечет, к кому. А так… Ошибка, случайность, трава и скука? Желание впечатлений? Простое любопытство или что-то другое?
Вот так и они с Ниной, пусть через электронные сети, и тем не менее с тем же душевным трепетом познавали друг друга: шаг вперед, три шага назад. Люба уверила себя, что нашла родственную душу. Робкий обмен информацией, осторожные вопросы, танец узнавания и привыкания. Первые и-мейлы – словно обмен записочками; эпистолярный любовный роман, дрожание душевных струн под стук клавиатуры.
Это их компьютеры вступили в связь, а не они сами. Как два живых существа, что обмениваются телесными жидкостями взаимопроникновения, два компьютера раскрылись друг другу, уязвимые, словно человеческая плоть.
Произошел духовный обмен. Взаимопроникновение – еще более глубокое и опасное, чем телесный секс.
При телесном обмене жидкости перетекают из одного биологического объекта в другой. При духовном – энергия отделяется от одного духовного тела и мгновенно проникает в другое, становясь его частью. Никакие заслоны здесь не спасают.
Возможно, что две далекие от совершенства, затерянные в современном хаотическом пространстве литературные дамы таят в своих душах нечто. Ущерб, боль, щербинку. Трещинку ли? Занозу или рану? Каждая из них по-своему одинока, каждая чего-то жаждет. Славы? Любви?..
Возможно, есть в мире демоны, черти, диббуки, которые, притаившись в этих глубинах и трещинах, потешаются над болью, питаются ею, растут, набирают силу, захватывают территории в душах людей. Темное облако или зловещая туча, обиды и насмешки, позор, злость и боль ждали своего часа, чтобы вырваться наружу.
7
Любины размышления были прерваны, а точнее, продолжены очередным внезапным появлением Роберта.
– Это всего лишь игра, – сказал он, усаживаясь на кровать рядом с Любой. – Девочки играли. Мы тоже играли с тобой, Люба. Просто правила игры слегка изменились, но не намного.
– Как это можно! Как так можно? Эти маленькие девочки – разве нет у тебя сожаления к ним, Роберт? Сочувствия? Боли за случайно погубленную, еще даже не начавшуюся жизнь? – негодующе отозвалась на его слова Нина, даже не удивившись тому, что Фрост проявил способность вторгаться в ход ее мыслей.
– Нет. Во всем этом была внезапность, свойственная женщинам. Импульсивность, прихоть. Так один цвет переходит в другой на рассвете, так ночь опускается на землю, поглощая все краски.
– Ты говоришь загадками, Роберт. Словно женщины не способны управлять собой, желаниями и судьбой. Что ж, если бы рядом был мужчина, все было иначе?
– Люба, вы избавились от настоящих мужчин. Твоя новая страна, эта новая культура избавилась от мужчин в традиционном понимании слова. От мужчин, жаждавших опасностей, приключений и игр. От мужчин, стремившихся к женщине, как стремятся к опасной забаве. Вы перестали играть. Теперь вы, женщины, играете в женские игры между собой, забыв о мужчинах. Но вы, эти новые женщины, еще не созрели для истинного взаимного понимания и доверия. Вы цепляетесь за старые понятия, раздирая чужую душу на мелкие кусочки, одаривая друг друга то холодом, то жаром, соблазняя, привлекая и отталкивая, как кошки, как хищные прекрасные птицы в ярком оперении. Люба, с точки зрения мужчины, женщина никогда не бывает невинной. Само существование женщины в этом мире – уже соблазн.
– Уходи, – сказала Люба. – Уходи из моей жизни, Роберт. Я не понимаю, я не знаю тебя – кто ты, зачем? Почему ты пришел в мою жизнь? Что нового ты можешь мне сказать, того, что я не знаю сама? Зачем я тебе, почему ты выбрал именно меня, бедную женщину Любу, у которой так мало в жизни любви?
– Поэтому и выбрал, – усмехнулся призрак. – Ты думаешь, у тебя нет свободы, нет права, нет возможности быть счастливой. Ты слишком долго была несчастливой. Ты слишком долго была несвободной. Но если ты не хочешь меня – я уйду. Я пришел к женщине, которая нуждалась во мне, а ты, Люба, уже можешь разобраться во всем сама.
– В чем разобраться? – в отчаянии закричала Люба, но Роберт лишь усмехнулся.
Как изжить память многих поколений, столетий – память женщин, что жили прежде? Они – эти женщины – стоят за твоей спиной, в твоих мыслях, в душе, в словах, витают в воздухе вокруг тебя. Они диктуют и требуют. Но если женщины воспитаны для отдохновения воинов, то что делать женщине, которой самой пришлось стать воином? Что делать женщине, которая завоевывает и отвоевывает чужой язык, чужую культуру, выцарапывает у судьбы кусок хлеба, кусок земли, кусок неба над головой, отвоевывает право на мужчину, на свою пещеру, – женщине, которая тоже хочет рисовать на стенах этой пещеры и при этом жаждет успеха, признания, любви? Что ей делать – не быть женщиной?
Мужчина – это ребенок. Еще один ребенок, в которого она так верила, так жаждала найти в нем опору.
Но если женщина не хочет искать ребенка в мужчине, ей приходится сражаться на равных с другими такими же воительницами – жестокими, сладострастными и изощренными. Такая женщина способна терять лицо – то, что не желает делать мужчина, оберегающий свою душу и эго: ему такая потеря не по силам.
Прежде женщина приносила себя в жертву семье, любовнику… и отходила в сторону. Теперь она бросает ему – вот, смотри, это я, всемогущая, слабая сильная женщина!
– Подумай, Люба, ты же умная девочка… Вы уже взрастили новое поколение женщин, которые не ждут решения всех своих вопросов от мужчин. Но эти юные создания говорят: «Достаточно ли ты силен для меня, мужчина, достаточно ли мужествен, достаточно ли понимаешь этот мир, способен ли ты быть рядом со мной и не потерять себя?» Разве задается такими вопросами мужчина, разве ищет он такую подругу, чтобы через нее прожить жизнь, чтобы найти в ней зеркальное отражение своей силы? Во всяком случае, на сознательном уровне вряд ли. Потому что женщина знает – для нее нет ничего невозможного, а мужчина всегда глубоко сомневается в своей силе. Женщина верит в магическое партнерство со Вселенной, а мужчина лишь усталый сеятель, кастрированный вашей безумной культурой.
– Уходи, Роберт, уходи. Я устала. Зачем мне твои никчемные слова? Ты так красиво и умно говоришь, а мне эту жизнь надо жить.
– Вы растащили, разодрали на части все, что человечество накапливало веками. Накапливало, как драгоценные капли божественных напитков мудрости, красоты, искусства, как эликсиры в запаянных ампулах, в маленьких пыльных флаконах, словно бы в лаборатории алхимика – за семью печатями. А вы разбазарили, раздали всю эту божественную правду и красоту, словно выплеснули на базарную площадь, бери – не хочу. Интернеты, словари, электронные читалки, как это у вас там еще называется?.. Для чего? Чтоб отдать эти сокровища безграмотным, чтобы напичкать расфасованной мудростью безумцев и невежд? Чтобы таскать изображение Монны Лизы на сумках, чтобы моцарты и шопены озвучивали ваши телефоны?
– Я не хочу! Не хочу! – заплакала вдруг Люба, а потом закричала в голос, завыла: – У-ууу-уходи! Убирайся, исчезни, Роберт! Пропади, уйди из моей жизнии-и-иии!..
Она схватила тяжелую, граненого стекла гостиничную вазу, потянула ее к себе; вода плескалась на дне, стебли лилий, купленных Ниной, закачались, задрожали зелеными трубочками, переплетаясь, пересекаясь в чреве вазы, преломляясь в гранях стекла, отражаясь в свете бликов солнечных лучей, проникавших через полуопущенные шторы. Одним рывком подняв вазу, удерживая ее за широкую шею судорожно сжатой ладонью, размахнулась и запустила ее в призрака, поэта Роберта Фроста, друга, любовника, единственную любовь Любиной жизни. Бросила, как бросают только женщины – локтевым движением, кистью руки, обидой своей неловкой, бессильной выплеснув воду, рассыпав лилии – прекрасные цветы, нежные, гордые, что дарят умершим вдогонку ушедшей жизни.
И он ушел. Исчез, растаял. Словно и не было его, Роберта. Никогда прежде. В груди – или это была душа? – царила пустота, как будто воздушный шарик, вырвавшись из руки, полетел, взмахнул веревочкой, поднялся над кронами деревьев… Свобода? Какая свобода, от чего?
Глава седьмая
Побег
1
Бежать!
Вот что решила Люба. Бежать, бежать отсюда, как можно скорей. Мне не спасти ее, эту девочку. Я не смогу ее убить. А как я могу сохранить ей жизнь? Взять и придумать, несмотря на то что диктует сюжет? Вопреки сюжету.
Единственный выход – уехать отсюда, из странного города с горными вершинами и пустующими магазинами. Уехать от наваждения, от реальности, вернуться в свою жизнь. На машине – обратно. Но сначала надо попрощаться с Ниной. Что их связывает теперь? И связывает ли их хоть что-нибудь? Любу ожидает путь домой – поскорей бы! Ей так не терпится оказаться дома, чтобы все обдумать в дороге и начать нечто новое.
А Нина не торопится уезжать. Чудно ей, что подруга так рвется с ней распрощаться. Странная женщина! Все ей неймется, все рвется куда-то, пытается что-то изменить. А что она может? Ничего.
«Не уезжай, давай побудем здесь вдвоем. А хочешь, поедем в Вермонт, поедем на ферму Фроста, хочешь? А можно ко мне. Ты была когда-нибудь в Калифорнии? Ну, решайся, что же ты такая трусиха!» – пытается убедить ее Нина.
Но лихорадка не оставляет Любу. Скорей, скорей прочь отсюда. Домой, к семье, в лоно безопасности, в рутину прежней жизни.
2
В этом состоянии она и возвращается домой, стремясь поскорее броситься в объятия привычного, такого неожиданно родного мужа. Ах, как она стремится обратно; ее радуют мысли о семье, доме, простых прелестях ежедневности.
А муж и не ждал ее.
Так тихо, так спокойно дома. Кухня выстыла, словно остывшая печь. Никто не готовил, не творил лихорадочно на благо семьи. Никому нет дела до посуды в раковине, до голодной кошки Васи, смотрящей на Любу тоскливыми и обиженными глазами.
Никто ее не ждал! Она изменила им, в мыслях своих и телом, а они так же привычно играют в карты, ходят в школу и на работу, слушают новости, ждут выходных. Жизнь ползет, как улитка по речной гальке, как паук, неустанно распускающий паутину в углу над плитой. Жизнь проходит мимо, мимо! Как же им объяснить, как рассказать?
Замолить все грехи и, прежде всего, измену – вот что необходимо. Вернуть сторицей любовь, отобранную у семьи, у законного мужа.
3
– Ты меня любишь, любишь? – настойчиво спрашивает она.
– Ну конечно же люблю. Кого же мне еще любить? Хочешь, я тебе прямо сейчас и докажу, как я тебя люблю? Хочешь?
Сына нет дома – ночует у приятеля. Окна открыты – навстречу весне. Муж Гриша взял Любу за руку, переплетя пальцы, сжал ладонь и повел в гостиную.
– Ты согласна? – заглядывает он ей в глаза.
Она лишь кивает.
– Ты хочешь меня?
Она снова кивает. Хочет ли она его?
Он бросает диванную подушку на ковер, ложится на спину, расстегивает ремень:
– Раздень меня.
– Я не могу, – говорит Люба и в то же время, назло всему, начинает медленно и методично снимать с мужа джинсы, расстегивать рубашку, поднимает майку и стягивает ее через голову – муж поддается и помогает.
– Разденься сама, – говорит он.
Люба покорно раздевается.
– Сядь на меня. Только сядь спиной ко мне.
Люба не любит эту позу, ей некомфортно. Но возможность не видеть лицо мужа привлекает. И вот она уже качается как на качелях – вверх и вниз, вверх и вниз. Ей тяжело, тело не слушается, но муж поддерживает ее жесткими руками. Она двигается вместе с ним, желание приходит чисто механически, изнутри, душа сопротивляется затопляющему плотскому чувству, она ждет.
Она ждет не напрасно. В комнате появляется Роберт Фрост.
4
Как всегда, он материализовался неожиданно, но на этот раз его появление встревожило Любу, как никогда раньше. Зачем, зачем ты пришел? Ты ушел, ушел навсегда… Зачем пришел сейчас?
Она сопротивляется жгучему, всепоглощающему акту движения и жажды наслаждения, плотской страсти, но муж гонит, гонит ее вперед, подстегивая, удерживая впивающимися в тело пальцами.
Роберт стоит рядом, лишь в нескольких шагах от нее, с интересом разглядывая и обнаженное ее тело, и то, как она занимается любовью.
Никогда, ни разу в жизни, не было с ней такого. Она считала подобное аморальным, разрушительным. Даже разговоры на эту тему казались ей плохой шуткой. То, что происходит сейчас, об этом Люба не решилась бы и помыслить.
Роберт расстегивает свои старомодные брюки и медленными шагами приближается к ней.
Сначала он целовал ее в губы. А муж все крепче сжимал ее бедра. Это было подобно порнографической открытке, которую ей показали в юности, – она так и не смогла забыть сладкого ужаса, который испытала тогда. Теперь же запретный плод был сорван, и он был у нее во рту. В этот момент в груди у нее возник и попытался прорваться наружу мучительный и страстный крик: «Роберт!!!» Но зов этот так и остался внутри, она просто не смогла закричать. В тот момент и душа, и вся она, все тело ее наполнились Робертом Фростом, его жизнью, его поэзией, его страстью.