Не исчезай

Крейн Женя

Часть шестая

 

 

Глава первая

Hyla

 

1

Есть в Восточной Европе уголок – чудо дивное. Поедем? Люба ластится к мужу. В женском журнале, что издает фантастически знаменитая и любимая Любой Опра, находит она фотографию парадиза – рая земного. Уговаривает мужа поехать посмотреть на необыкновенные озера.

Беспрестанно думает она о девочке по имени Элис. Беспрестанно думает она о Роберте Фросте.

Роберт не приходит. С того самого момента.

Но к чему он Любе, если она и сама теперь творец и от нее зависят человеческая жизнь и смерть?

Она должна написать обо всем – о поэзии, о двух девочках. Разве можно так легко убить девочку Элис? Разве творчество не созидательная деятельность? Нет, возражает себе Люба, где созидание, там и разрушение. Если уж решилась придумывать, додумывать жизнь, не гнушайся никакой ролью. Сама себе творец, сама и палач.

Ее не устраивает такой расклад. Люба против смерти. Даже если смерть – оборотная сторона медали под названием human existence. Экзистанс. «Я сбежала в мои книги, спряталась за буквами, чтобы не знать, не ведать о том, что происходит на самом деле. Действительность меня не устраивает в той форме, которую предлагает жизнь. Мне не то кино показывают! – Люба размышляет: – Может, дело во мне самой и есть другие люди, которым все по фигу? Но я – не они. Я, слабая женщина, хочу переделать мир. Если сюжет требует, чтобы я убила эту девочку, почти ребенка, то… Лучше уж я сама уйду, завяжу с этим делом, брошу писать. Но смогу ли? Может быть, и не смогу. Мне кажется, что это испытание. Если я сумею, буду жесткой, доведу сюжет до его логического конца, то и у меня все будет в порядке, тогда и я смогу кем-то стать. Как это называли советские люди… „состояться“, я смогу состояться. Убить эту девочку – совершить поступок. Воспользоваться возможностью стать другим человеком. Но я не смогу…»

 

2

– Hyla!..

Любе снится сон. Ей снятся озера, водопады. Она кричит.

– Hyla! – кричит она.

Но о чем этот крик? К кому обращен? Природа дарит ни с чем не сравнимое освобождение от себя. Прекрасный юноша по имени Гилас ушел к источнику за водой и исчез навсегда. Нимфы, очарованные его красотой, распалились земною страстью, и в воды своего прозрачного источника увлекли они юного Гиласа.

Узнав от спутника аргонавта Полифема, что юноша исчез и только последний его крик пронесся над водой, Геракл тут же бросился на поиски, чтобы вернуть оруженосца. Всю ночь блуждал он, но так и не нашел юношу. Никто никогда больше не видел Гиласа.

Отпрыск Амфитриона, чье сердце из кованой меди, Дикого льва одолевший, к прелестному Гиласу тоже, К мальчику в длинных кудрях, был жаркою страстью охвачен [103] …

Горным эхом звенят голоса, проносясь над озерами. Или это юный Гилас тщится вырваться из объятий влюбленной нимфы? Или это мать его, нимфа Менодика, дочь Ориона, стенает и ищет сына?

Как все исчезает в этом мире. Настанет ли день, когда не будет и этих озер? Где тот ручей, что клокотал в лесу? Где Роберт Фрост? Кто напишет об этих озерах?

В июне умолкает наш ручей. Он то ли исчезает под землею (И в темноту уводит за собою Весь неуемный гомон майских дней, Все, что звенело тут на всю округу, Как призрачные бубенцы сквозь вьюгу), То ли уходит в пышный рост хвощей И в кружевные кущи бальзаминов, Что никнут, свой убор отцветший скинув. Лишь русло остается, в летний зной… [104]

 

3

Любе снится сон. Во сне она взбирается по крутым откосам, идет по горным тропам.

– Hyla, Hyla! – кричит она, и крик ее подобен эху. – Слышишь? Ты помнишь тот ручей? Вот и все. Вот и пришел конец этой истории. Прощай! Прощай! Я здесь, я ухожу!

– Какой истории? Не уходи! Ты пока еще мне нужна!

Смешные люди, эти переводчики! Перевели Hyla Brook как «Лягушачий ручей».

Покрытое слежавшейся листвой, Случайный взгляд его найдет едва ли В траве. И пусть он не похож сейчас На те ручьи, что барды воспевали: Любимое прекрасно без прикрас. [105]

Нимфы прекрасны, но юноша был еще прекрасней.

Роберт ушел, и никто, кроме любопытных туристов, больше не пойдет к ручью, чтоб отыскать у его берегов тень прекрасной и печальной нимфы, тщетно ищущей юношу по имени Гилас.

А Люба… кого она любит, кто нужен ей и кому нужна она? Что может она? Уйти, раствориться в водах горных озер, отдаться падающей воде, вновь и вновь лететь в сверкающих потоках, светиться в каждой прозрачной слезинке утренней росы на листке папоротника.

Девочка Элис, поэт Роберт Фрост, останьтесь. У нее нет сил с вами расстаться навсегда – дописать, додумать, довести до конца историю чужой жизни.

– Hyla, Hyla! Прощай! Я ухожу!

Услышит ли он ее? Свет падает косыми лучами.

Любе снится сон. Под утро, когда пора просыпаться, когда под веками пробегают быстрые сны.

Там, у самого края водопада, стоит она, Люба, озаренная утренним светом, в капельках росы, отдавшись необыкновенным чувствам, судьбе своей. В неистовом душевном смятении, пораженная в самое сердце красотой и нереальностью жизни, она собирается броситься в воду, чтобы, растворяясь в этом горном потоке, стать частью той жизни, стать наконец счастливой навеки.

 

Глава вторая

У новых берегов

 

1

Если тем, кто считался чувствительными и несобранными, романтичными и мечтательными, неспешными и задумчивыми, приходится жить в новых условиях и они становятся жесткими и напряженными, означает ли эта метаморфоза, что происходит некий разрыв традиций?

Дочь не повторяет пути матери. Привычная роль утрачена. Надо выживать в новых условиях. В эпоху тревог трудно сохранить неспешность помыслов. Глубокое недоверие к истории, которое свойственно иммигрантам и малым нациям, – то, о чем пишет Милан Кундера, – есть глубокое недоверие к любой эпохе, будь то время относительного покоя или период тревог.

Люба не ждала покоя. Она жаждала свершений, событий, а те почему-то обходили ее стороной.

Но той – прежней Любы – не стало. Она ушла, растворилась в изумрудных водах горных озер.

 

2

Любу неодолимо тянет обратно, в Нью-Гэмпшир, все в тот же отель – она стремится совершить еще один побег.

Если нет событий, создай их, сотвори. Если в доме твоем сонная тишина и пыль лежит слоями, сдвинь мебель, смени занавески, затей ремонт и выгони мужа. «Что я тут делаю? Зачем вернулась сюда?» – думает она. Ее вытолкнуло из дома полное несовпадение с теми, кто делит с ней жизнь, с пейзажем за окном, с теми, кого приходится видеть ежедневно, делить ограниченное и неуютное рабочее место. Я не отсюда, так она думает, я женщина из другого времени. Из другой жизни. Мне здесь тяжело дышать, мне надо уехать. «У тебя славянская душа!» – говорят американские друзья. «Какая такая „славянская душа“? Что они понимают в моей душе? Что они знают о славянской душе?» – мысленно возмущается Люба.

Да и правда, о чем это они? О замысловатых, спутанных целях и суждениях, о смутных надеждах, отчаянии и разочаровании, недоверии, бесшабашности, провалах памяти и отсутствии осознанных желаний?

 

3

Вернувшись обратно к подножию гор, Люба уже не знает, что делать дальше. Бездумно бродит по плазе, заходит в магазины, шарахается от людей. Погода не балует: близится середина весны, а здесь холодно, ветрено, дождливо. Горы облеплены блеклыми пятнами – то ли остатками ноздреватого снега, то ли голыми еще лесами с островками прошлогодней листвы. Она ходит и ходит, словно ждет кого-то, надеется на встречу. Сидит в маленьких кафе, пьет много кофе, бездумно глядит в окна или рисует на салфетках абстрактные цветы и листья.

В кафе-стекляшке, где она встретилась с Ниной, Люба устраивается за тем же столиком у окна. Здесь тоже холодно, парень за стойкой стоит скучный – посетителей нет, только Люба, пьющая, пытаясь согреться, сначала черный кофе, а затем уже какао со взбитыми сливками. Она вздрагивает от шума кофеварки, от шорохов; ей кажется: сейчас кто-нибудь войдет, скажет что-то важное, и она очнется от странной нервной спячки.

На третий день ей приходит в голову мысль поехать туда, где жил Фрост, посмотреть на его последний дом и там решить что к чему. Она, долго не раздумывая, собирает вещички и отправляется в Вермонт.

 

4

Летом 1920 года владельцем старого викторианского здания, раскинувшегося у подножия Зеленых гор (Green Mountains), завещанного колледжу бывшим членом его правления Джозефом Бателлем, оказался Миддлбери-колледж. Тем же летом решено было основать там летнюю аспирантуру английской и американской литературы, разместившуюся во вместительном старом здании. Любе оно напоминает большой дом, дачу где-нибудь на Карельском перешейке, построенную еще финнами в 30-х годах прошлого столетия. Ей на минуту показалось, что она попала обратно в детство, вот сейчас завернет за угол, а там ее велосипед у забора, бабушка ждет с обедом, мальчишки гоняют на самокатах, а впереди долгая, не известная еще, зовущая жизнь.

Программа для будущих литераторов унаследовала не только здание и землю вокруг, но и старое название отеля – «Буханка хлеба». Узнав о новой программе, Фрост тут же предложил свои преподавательские услуги. Но те сто пятьдесят долларов, которые готов был заплатить знаменитому поэту за серию из пяти лекций декан Миддлбери Вилфред Дэвисон, показались Фросту неадекватными, и он отказался.

Тем не менее, когда в 1926 году колледж принял решение организовать здесь летнюю программу обучения писательскому мастерству (под тем же привлекательным хлебным названием), поэт-лауреат посчитал необходимым принять участие в конференции и стал наезжать сюда чуть ли не каждое лето. Он проводил здесь лекции и семинары, и в какой-то момент его кандидатура даже рассматривалась при обсуждении возможных претендентов на пост директора.

Самым знаменательным во всей этой хлебной истории стал 1932 год. Тогда управление литературной конференцией взял в свои руки бывший гарвардский профессор Теодор Моррисон – поэт, известный литературный критик и редактор; но, что самое главное, он был мужем Кэй. Начиная с момента вступления Теда Моррисона в должность Роберт и Элинор Фрост приезжали в Миддлбери неоднократно.

Как и Элинор, Кэй была дочерью священника. Роберт познакомился с ней еще в 1918 году – после своего выступления в литературном клубе. Они встретились вновь в 1936 году, когда Фроста пригласили прочесть курс лекций в Гарварде.

 

5

Двадцатого марта 1938 года в Гейнсвилле, округ Алачуа, штат Флорида, после обширного инфаркта скончалась Элинор Мириам Фрост, в девичестве Уайт. Сердечный приступ случился, когда она поднималась по лестнице дома на второй этаж. Она не устояла на ногах и упала на колени прямо на лестнице. Фрост с сыном подняли Элинор и отнесли ее в спальню. С момента первого сердечного приступа у нее на протяжении последующих двух дней было еще семь инфарктов, в результате чего она и скончалась.

Роберта не пускали к жене, но он слышал приглушенные разговоры в спальне, голос Элинор и голос врача, ее стоны. Фрост был в таком состоянии, что врач запретил ему подходить к жене. Она ушла, так с ним и не простившись.

Фроста охватывает смятение. Он не может себе представить, что ее уже нет. Что это – предательство? Элинор его оставила, ушла, отказалась от него? Виновен ли он в ее смерти, как все эти годы он считал себя виновным в смерти их первенца? И если виновен, то здесь перемешалось все: его стихи, карьера поэта, его неуемная страсть, эти бесконечные беременности, переезды с места на место, ее желание обосноваться на одном месте, пустить корни и его стремление к перемене мест… и смерть детей, и вечная нехватка денег, и его депрессия…

 

6

Элинор умерла, ей уже легче, она уже в лучшем мире… или нет ее, нет совсем, а Роберт слег, ему настолько плохо, что он не может присутствовать на ее похоронах. Он потерян, беспомощен, неутешен.

Обезумевший от горя Фрост начинает пить. Неужели он закончит жизнь так же, как и его отец, Уильям Престон Фрост? Оставив пожизненный профессорский пост при Амхерст-колледже, Роберт переезжает из своего дома «Галлей» в Южном Шафтсбери в «Каменный дом» его сына. Старый дом, по его словам, «слишком плох, потому что он полон добрыми воспоминаниями».

Летом того же года он едет в Риптон. Здесь на писательской конференции в Миддлбери-колледже ему впервые за четыре с половиной месяца удается отвлечься от горестных мыслей. Кэй и Тед Моррисон открыли для него не только двери своего дома, но и объятия; они относятся к нему почти как к члену семьи.

 

7

Ферму «Гомер Нобл Фарм» Роберт покупает в качестве летней резиденции. Почти каждое лето, приезжая в Миддлбери, он теперь останавливается на этой ферме. В самом доме поселились и Моррисоны с детьми. С этого момента и до самой смерти Фроста Кэй исполняет роль его секретаря: заведует бумагами, перепиской, организовывает, координирует выступления, согласовывает с ним расписание жизни поэта… и, возможно (этого так никто и не смог достоверно подтвердить), становится его любовницей. Известно, что он несколько раз делал ей предложение, уговаривал закрепить их отношения официально, но каждый раз она ему отказывала. Что совершенно очевидно, Кэй становится последней и самой страстной его любовью…

По утрам Кэй проводила несколько часов в резиденции Фроста, разбирая бумаги. Он почти ежедневно принимал участие в семейных трапезах Моррисонов, у которых было трое детей; и Фросту кажется, что его жизнь постепенно налаживается.

Личных гостей, литературных визитеров он принимает не в самом доме, а в расположенном поблизости коттедже.

Фрост гулял часами, один и вместе с посетителями; он обошел все тропинки, леса, дороги, собирая дикие цветы и разглядывая растения. Возможно, он до сих пор бродит здесь. Возможно, дух его витает над папоротниками у подножия гор.

В 1964 году, через год после смерти Фроста, на домике была установлена небольшая табличка:

Robert Frost 1874–1963

A distinguished American Poet by recognition and a Vermonter by preference.

Robert Frost was Poet Laureate of Vermont and for many years «First Citizen» of the Town of Ripton . [106]

 

8

К моменту приезда Любы в бывшем доме Роберта Фроста начались восстановительные работы. Остановившись в крохотном мотеле неподалеку от фермы (мотель назывался «Серая лошадь», Любе понравилось название), оставив вещи в номере, она тут же отправилась к дому Фроста. Надо сказать, что Роберт ей больше не являлся. Она прогнала его, и он ушел. Возможно, это было признаком душевного оздоровления, а возможно, ее невроз проявлялся отныне в лихорадке беспорядочных передвижений в пространстве.

Около дома стояли дощатые ящики, оклеенные пленкой, тут же был припаркован небольшой грузовик, заляпанный дорожной грязью – накануне шел дождь.

– Кто здесь главный? – спросила Люба рабочего в желтой робе.

Он указал пальцем в пространство.

– Вам нужна помощь? – На этот раз Люба обратилась к усатому мужику в спортивной куртке. Тот что-то записывал в рабочем блокноте, и Люба решила, что он хотя бы умеет читать и должен знать, что здесь происходит.

– Что значит «помощь нужна»? Вы кто?

– Я писательница, – заволновалась Люба, – то есть я социальный работник, но еще я пишу. Но я много чего могу. Я бы очень хотела здесь работать.

– Кем? Нам, в принципе, никто не нужен… Разве что… – почесал карандашом в затылке усатый. – Разве что… Вот что, надо бы вам пойти в Миддлбери, поговорить с куратором. Это он за все отвечает. Нам здесь нужна хранительница. Только жить придется прямо здесь, в музее…

– Я согласна! – воскликнула Люба.

Так она нашла для себя место в новой жизни.

 

Глава третья

Пришелец

 

1

Так же как и сам поэт много лет назад, Люба по утрам ходила гулять – надолго. Исходила все дороги в округе, все тропинки. Искала Фроста или его тень между деревьев, в лесу, в поле. Рассматривала высокое тихое небо. Вспоминала стихи, что позабыла, – они всплывали в памяти, возвращаясь из детства. Казалось, что Роберт где-то рядом – не тот Роберт, которого она так страстно любила, поэт-призрак, любовник, а давно уже почивший поэт Роберт Фрост, живший здесь когда-то, тот, что преподавал, любил, писал, страдал. Это был чужой человек, проживший странную жизнь, но Люба решила узнать о нем все, как можно лучше понять его – возможно, для того, чтобы изгнать из души того, другого Роберта, который то ли привиделся, то ли явился к ней и долго не желал ее покидать. Так долго, что она сроднилась с ним, словно была ему женой, а он был ей истинным супругом.

Поначалу она боялась писать или звонить своему мужу. Больше всего ее беспокоило, как отреагирует сын на безумный побег матери. Но все обошлось. Разговаривая с мужем, она слукавила, что ей предложили временную работу. Сыну сказала, что вернется вскоре, через некоторое время, что будет звонить. Дэнни что-то промычал в трубку, а потом сообщил, что ему надо делать «проект». И телефон замолчал.

Казалось, все обошлось. Ей дали маленькую квартиру при ферме, прямо в доме. Положили небольшую зарплату, а ей немного и надо. Представлялось, что она наконец хоть немного, но счастлива. Те вещи, что принадлежали еще Фросту и были не просто музейными экспонатами, а его личными, она то и дело любовно перебирала, рассматривала, вытирала с них пыль, читала его книги, ходила по его дому, представляла его жизнь. Она все время что-то искала – рылась в документах, перелистывала книги, простукивала стены, прислушивалась к шорохам.

 

2

На третьем месяце пребывания в Вермонте Люба проснулась среди ночи. Разбудил ее стук, затем шорох, скрип открываемой, а вслед за тем закрываемой двери. Она приподнялась с постели, спустила на холодный пол босые ноги и на цыпочках отправилась в направлении звуков, которые тут же стихли. В кабинете Роберта горела лампа. Она точно помнила, что выключала свет во всем доме.

– Кто там? – позвала она, но никто не откликнулся.

– Роберт, это ты? – На этот раз ей показалось, что она слышит чей-то шепот. Но может, всего лишь показалось? – Роберт! Это я, Люба. Где ты?

Молчание дома было глубоким, ночным, с потрескиванием старой мебели, шорохами – то ли шебуршанием жуков, то ли попискиванием мышей в подвале и в стенах. С завыванием ветра за окном, с легким позвякиванием колокольчика на входной двери. Никого не было в доме, только лишь Люба, наедине со страхами и ожиданиями, жаждущая уже не любви – но чего? Она и сама не знала.

Еще вчера она говорила себе, что счастлива, почти счастлива, что достигла тишины и покоя, к которым бессознательно стремилась все эти годы. Почему же опять пришла тревога? Присев к столу, Люба положила ладони перед собой, в световой круг, ощупывая гладкую поверхность, словно ища в нем опоры. Темнота была живая, поверхность стола – жесткой и теплой, ощущение зыбкости жило лишь в ней самой. Отращу волосы, подумала Люба. Или, наоборот, состригу и покрашу. Куда теперь бежать? Упершись взглядом вниз, в желтом, блеклом круге света она увидела пожелтевший листок бумаги. Этот листок ей мешал – он был лишним. Слова, снова слова, подумала Люба. Строки. Рифмы. Стихи.

На бумаге было выведено, несомненно, рукой Фроста:

No ship of all that under sail or steam Have gathered people to us more and more But Pilgrim-manned the Mayflower in a dream Has been her anxious convoy in to shore . [107]

 

3

Она знала это четверостишие, написанное Фростом в 1926 году для дочери Ирмы, ко дню ее обручения. Даже пыталась его переводить, обнаружив, что в нем сравнивается динамика жизни с необходимостью покоя и неподвижности в брачном союзе. Покой? Неподвижность? В ее случае это покой болота, на который не следует уповать.

Вчера этого листка не было здесь, на столе. Точно не было. Или был? Не было, вот чистая поверхность стола, блокнот, книги Роберта. Но ведь мог быть? Нет, вот стол, вот книги, мимо проходила, зацепила взглядом… Или пропустила и не заметила… и всегда он здесь лежал, потертый, махровый на сгибах? Если лежал, то под стеклом, как и все здесь. Люба перевернула листок и увидела строчки, выведенные все той же рукой, но позже… Чернила казались ярче, строки, начертанные твердо, с нетерпеливой, знакомой грацией и силой – с прочерками и штрихами, – не успели поблекнуть от времени:

No stranger came to this land without some worry or fear All cherishing hope but also crippling inner struggle Choosing finicky fortune over everything precious and dear Feeling the spells of newfound shores’ downward juggle.

Куда бы, чем записать? Не было чужака, что пришел в эту землю без тревоги и страха…

Не было этого листка вчера на столе. Пришел и положил? И сразу ушел? Написал продолжение и ушел. Почему сейчас? А когда? Где-то здесь он… Вчера вечером. Или ночью, пока спала. Никого нет. Скрипы, стуки. Никого нет. Но зачем?

Всего лишь подстрочник. Без забот и без страха. Лелея надежду, надежду храня.

Капризная фортуна. Привередливая фортуна. Удача.

Лелея надежду, а в душе – разрушительную борьбу; Предпочтя капризную фортуну всему, что дорого и мило, Ощущая нисходящие чары вновь обретенных берегов.

Не получалось мгновенно зацепить смысл, перевести в иной уровень осмысления.

Лампа мигала, в оконную раму глухо стучала сосновая ветка. Juggle, juggle. It’s a pun. Жонглирование, плутовство. Неужели Фрост пытался сказать, что это плутовская страна? Руки шарили по столу в поисках карандаша, ручки.

На этом столе все было под стеклом. А если не под стеклом, то сам стол ограждала стойка с шелковым шнуром, ограждающим рабочее место поэта. Но это неверно! Он всегда писал в своем кресле, пристроив к нему самодельный столик – теперь такие делают для владельцев лэптопов. Кресло это он повсюду возил за собой, даже в Англию повез.

Капризная фортуна. Удача. Скрип. Шорох. Чужаки. Пришельцы. Странники. Паломники. Пилигримы.

 

4

– Я нашла его стихотворение! – неистово прокричала в трубку Люба.

– Ты в курсе, что у нас сейчас ночь? У вас, кстати, тоже, несмотря на разницу во времени. Какое стихотворение? – Спросонок голос у Нины был хриплым и очень низким. Почти мужским.

– Его, Роберта. Стихотворение нашла. Я нашла. Неизвестное, понимаешь? Ранее не известное.

– Ты где?

– Я в Риптоне, на ферме Роберта.

– Как ты там оказалась?

– Неважно. Я потом тебе все расскажу. Ты слышала, что я сказала?

– Слышала, слышала… – Голос был недовольным. – Мне завтра, между прочим, на работу… Который сейчас час? Времени сколько?

– Не знаю. У нас, может, часа четыре.

– Ты совсем, Люба, спятила? Ты чего мне звонишь? Я уже забыла, что ты есть такая. Исчезаешь, не отвечаешь на и-мейлы, на звонки… Ты крейзи, да? Я всегда знала, что ты безумная. – Нина зевает, откашливается и, наконец, спрашивает: – Ну, что ты там такое нашла?

– Стихотворение. Poem.

– Какую poem?

– Фростовскую.

– Подумаешь, удивила! Да сколько он тех стихов написал!

– Ты не понимаешь… Я нашла стихотворение… unknown… Понимаешь?

– Что значит unknown?

– Ранее не известное. Никто его раньше не нашел… То есть я не знаю…

 

5

Второго октября 2006 года журнал Виргинского университета «Virginia Quarterly Review» опубликовал ранее не известное стихотворение Фроста, найденное аспирантом университета: тридцать пять строк, записанные от руки на обложке фростовского сборника стихотворений «К северу от Бостона». Если это было возможно тогда, почему невозможно то, что происходит сейчас?

Любу вновь одолевало лихорадочное желание оглянуться, ожидая увидеть – что? Ломило спину, словно надела неудобное нижнее белье; шея напряглась. Но под тонкой ночной рубашкой из голубого акрила, что напоминает шелк, но шелком не является, на ней не было ничего. Под этим акрилом она была голая, еще теплая со сна; груди болтались тяжело, как две дыни.

Сон цеплялся за кончики ресниц, держал тело в мягких, но тяжелых объятиях. Ее беспокойные руки, обретя привычную подвижность, продолжали перебирать на столе бумаги, а Любины глаза, словно притягиваемые невидимым магнитом, не могли оторваться от найденного ею листка и того, что на нем было написано:

Pilgrims in time, migrants, troubled souls  — What wicked passions brought you to this land? Some having longings, yearning to be whole. Some thirsty getting fame or mining golden sand. Newcomers to the shores of a delivered life All striving to foresee the future in the hallowed land That freely opens its gates to passions and desires Futile and foolish to the very, very end But then again we’ve all been au fait with solitary nights Ill-fated visitors, migrants in alien lands Forgotten maybe, maybe blessed with made-up acumens Fatigued and bitter wanderers with starry eyes. [110]

 

6

Он просто не мог это написать. А если написал? Предположим, Люба нашла ранее не известное стихотворение Фроста. Что это значит? Значит, что все было не зря. Что Роберт, ее Роберт, привел Любу сюда; привел, как путеводная звезда. Не зря было все, что принадлежало только ей… Жизнь, строки, которые надиктовывала она сама, ее доселе непутевая судьба. Получается, все было именно ради этого момента. Ради его строк, найденных ею. А где во всем этом она, Люба?

Подумалось, что надо бы вернуть время обратно, повернуть вспять, открутить стрелку часов назад – к тому моменту, когда она поднялась из теплой постели, чтоб идти на поиски неизвестно чего. Зачем? Внутренние страхи подняли ее; погнали, вытолкнули из-под одеяла. Кто написал эти строки? Когда? А если это призрак – пришел, чтобы посмеяться над ней, чтобы напомнить о себе?

 

7

Люба, несмотря на сильное возбуждение, возвращается в свою комнатку, ложится в постель и засыпает. Ей снится сон.

– Hyla! – кричит она.

Эхо подхватывает голос и, как бывает только во сне, разносит по всему миру. По всем уголкам, пыльным комнатам; проносит над озерами, городами. Голос будоражит, набирает силу, бьется между стен маленькой спальни.

– Hyla! – кричит Люба, испытывая освобождение от той тяжести, что гнула, давила ее всю сознательную жизнь, – тяжести себя. Где-то в мире есть такой уголок, где будет она свободна, сможет распрямить плечи, испытать радость, закричать во весь голос и услышать его голос.

Она просыпается и лежит, все еще смежив веки, удерживая радость, синеву, свободу, полет. Но синева тает, а полет…

Сквозь полотно занавесей сочится утро серым, процеженным светом.

Она вспоминает полет. Волшебным образом, проникнув сквозь двойные рамы окон пятиэтажки в самом центре одного из самых красивых городов Восточной Европы, она плыла над троллейбусами и автобусами, над проводами, над каньоном стройного, как стрела, прямого проспекта, над рекой Мойкой и рекой Фонтанкой. Поворачивала медленно и плавно, устремляясь – куда?

Вспоминает, как стояла на балтийском берегу, жадно вглядываясь в горизонт, сливаясь мысленно с прибрежными камнями, седыми гребнями косых волн, наклоняясь девичьей грудью навстречу влажному ветру, несущему тревогу, брызги, водяную пыль, свежесть и терпкость моря.

Над балтийским взморьем, на старых, зазубренных, опасных валунах дикого пляжа, убежав от семьи, прокравшись через прихожую, где на табуретке стоит ведро колодезной воды, прикрытое чистой марлей, взобравшись на вершину, на рассвете, с корабельными соснами за спиной, легкими шагами пробежав мимо папоротников, качающих зелеными лапками у самой тропы, она выплескивала себя в этот ветер, в эту даль, в серое, плоское небо, сливаясь с природным хаосом и отдавая ему всю себя, – лишь тогда ощущала она единение с миром.

Это была свобода. То, что называют свободой. Радостью. Освобождением.

Это было свежее, бурлящее, дурманящее, грозное, мятежное, яростное чувство. Свобода. Но не от чего-либо. Это была возможность быть собой.

 

Глава четвертая

Слова

 

1

Сообщить о своей находке она решилась только на третий день. Два дня провела в метаниях: ходила вокруг фермы, звонила мужу, интересовалась делами сына, выспрашивала о новостях (чем удивила семью, уже привыкшую к ее отсутствию). Дважды на телефонный звонок отвечали, но тут же линия связи разъединялась – Люба подозревала, что в доме появились гости, вернее, гостья. Она не знала чья, мужа или сына, но в лихорадочном состоянии своем не стала даже беспокоиться, а уж тем более ревновать. Давно уже ощущала себя чужой, ненужной; ее нисколько не удивило это потенциальное вторжение. На самом пике нервного возбуждения она даже решилась написать Нине, словно собираясь спросить у нее совета, но электронное послание не отправила – побоялась письменного свидетельства.

Решение сообщить о находке вызрело на третий день легко и логически оправданно. Все, что оставалось сделать, – позвонить куратору и договориться о встрече. Она ждала, что ее будут расспрашивать, подвергнут допросу, что куратор обратит внимание на свежесть чернил, на блеклый текст на обороте листка. Но ничего этого не произошло.

Суета, которая последовала вслед за этой встречей, в принципе предсказуемая, но в ее теперешнем состоянии оглушительная, ошеломила и повергла в ужас. Люба сидит у стола в креслице с низкой спинкой и подлокотниками, вытягивает из холщовой сумки, осторожно поставленной на колени, светлую папку с пожелтевшим листком бумаги, подрагивающей рукой извлекает из нее листок и протягивает куратору; лист дрожит в промежутке между рукой Любы и этим дубовым, внушительным столом.

А потом завертелось колесо событий, с каждым днем набирая угрожающие обороты. Встречи, разговоры, совещания, интервью, почти допросы… Как нашла, почему нашла, что заставило ее искать там, где искать было не положено?.. Потом и это замяли, ибо имела место сенсация. Приехали специалисты, рыскали по всем закоулкам, упрекали за пыль и непорядок, снимали копии, требовали разъяснений.

К тому времени, когда о находке проведали журналисты, L уже стала местной достопримечательностью. Русскоязычная женщина Люба (писательница! – они и об этом проведали, учинив допрос семье и знакомым, выяснив о ней все – настоящее и далекое прошлое), новая американка, простая, скромная женщина, решившая посвятить себя наследию американского национального поэта Роберта Фроста и бросившая из-за этого свою семью.

«Русская поклонница нашего Фроста находит еще одно, ранее не известное стихотворение великого поэта», – писали газеты.

Необыкновенная находка на «Гомер Нобл Фарм».

«Буханка хлеба» вновь предлагает нам духовную пищу.

Почитатели Фроста в долгу у русской литературной дамы.

На этот раз русские сами пришли на поклон к нашему Фросту.

 

2

Писательница L в ужасе. В одночасье и так грубо ее хрупкое одиночество нарушено: она выставлена напоказ всей Америке, о ней пишут газеты, говорят по телевидению и даже обсуждают в русскоязычном Интернете. Все ее скромные литературные упражнения и попытки извлечены из небытия, вытащены на свет. Ее разглядывают, критикуют, рассматривают со всех сторон; эти люди смеются над ней самой и над ее литературными потугами, над ее скромной, неудачной судьбой, а попутно – над Америкой и американцами. Писательница N засыпает ее посланиями. Люба не отвечает. Она уже стала сенсацией, пусть всего лишь на день; о ней вскоре забудут, но в Сети ее имя увековечено на многих языках.

Нет покоя и на ферме, где ей – впервые – было так хорошо: тихо, покойно, вдали от людей, в самой сердцевине поэзии, наедине с собой. Она все еще бродит по облюбованным ею тропинкам, но ее узнают, здороваются. Доброжелательно, мило. Но она не замечает доброжелательности, мечтая спрятаться, вновь уйти в неизвестность.

 

3

– Это всего лишь слова! – восклицает Георгий, когда Нина приносит статью о литературной находке Любы. – Слова! Подумаешь, написал какой-то там Фрост, а вы все засуетились. Что мне ваш Фрост! Вы мне интересны, Нина, вы! Ваш ум, ваше желание и ваша страсть! Ваши слова. Что мне ваш американский поэт и его стишки! Подумаешь! Я и сам так напишу.

– Вы не понимаете, Георгий! – решительно возражает ему Нина. – Это сенсация. Этой дуре повезло. Если бы я была на ее месте… Из этого можно сделать имя, целую карьеру. Книги опубликовать!

– Да бросьте, Нина! Вы попросту ей завидуете, пошло завидуете. Напишите что-нибудь сами. Поэт – вне судьбы. Поэт – это мессия. Поэт вечно распят. А вы о чем думаете – имя, книги! Да какой кровью даются эти книги, эти имена! Не надо вам этого, не надо вам этой славы. Бросьте! Будьте лучше пошло счастливы. Радуйтесь цветку и хорошему стейку с кровью. Занимайтесь любовью! Рожайте детей! Живите. Зачем вам эти мышиные хвостики? Не надо вам этого. Незачем вам гнаться за славой, особенно за литературной славой. Это опасный путь.

 

4

К Любе приезжают муж и сын. Свалившаяся слава докатилась и до ее маленькой семьи. Сразу распознав, в каком затравленном состоянии находится супруга, муж Гриша берет на себя все необходимые переговоры с прессой и с колледжем. Возможности открываются необыкновенные, ведь с его женой стремятся познакомиться самые именитые литераторы.

– Если не воспользоваться ситуацией, тебя тут же и забудут, – не тратя время на подготовку «клиентки» к серьезному разговору, напористо вещает муж Гриша. – Им важнее этот обрывок бумаги, что ты нашла, чем ты и твой поэт Фрост, вместе взятые.

Люба напряженно молчит и прячет глаза. У нее вид подбитой птицы. Возможно, домашней птицы – скорее всего, гусыни. Или курицы. Но ей приятна забота, вызванная даже и меркантильными соображениями.

– Ты меня слышишь? Ни на что не соглашайся, не посоветовавшись со мной.

Люба кивает.

– Они все же должны что-нибудь тебе предложить. Пусть какой-нибудь пост, даже бесплатное обучение со стипендией. Ты можешь попросить должность преподавателя русского языка. А я займу твою должность здесь. Понимаешь?

Она трясет головой. Не понимает.

– Ты им подскажи. Мол, у тебя муж, он может, знает. А ты ему поможешь на первых порах. Введешь в курс дела.

Она опять кивает, наконец понимая, к чему он клонит.

– Квартира бесплатная. Если тебе дадут должность, можно попытаться договориться, чтобы нашему мальчику предоставили обучение в колледже со скидкой, а может, и бесплатно.

Мальчику – сыну – абсолютно все равно. Он не понимает, что за ажиотаж поднялся вокруг его матери. Ему неловко. К тому же дома осталась подруга, с которой он уже вступил в близкие отношения.

 

5

– Гриша, мне надо с тобой поговорить, – нерешительно, почти шепотом начала разговор Люба. – Я хочу тебе сказать… То есть я думаю, мне так кажется.

– Что именно тебе кажется? – предвидя неладное, спросил Гриша.

– Подожди, я попытаюсь это выразить… Я так думаю, что нам надо расстаться… Нет, мне надо… Я хочу с тобой развестись.

– Зачем? Чем тебе так плохо? У нас с тобой жизнь теперь только начинается.

– Мне надо быть одной. Я поняла, что мне надо быть одной…

– Ты не можешь одна, Люба. Ты пропадешь. Ты же беспомощная!

– Нет. Это ты так думаешь. Ты думаешь, что я беспомощная, и хочешь меня в этом убедить.

– А какая ты – помощная? Что ты будешь делать, как ты будешь жить?

– Это не твое дело. Подумай лучше над тем, как ты будешь жить.

– Да! Правильно! А как я буду жить?

– Да какая разница… какая мне разница…

– Нет, тебе должна быть разница… То есть тебе не должно быть все равно. Ты добрая, Люба, очень добрая. И тебе не должно быть все равно. Ты меня любишь.

– Я? Тебя? Я никого не люблю… я себя не люблю…

– Ну, вот что ты себе придумала? Все будет хорошо, вот увидишь.

– Что именно будет хорошо?

– Все! Все будет хорошо. И тебе будет хорошо! Надо всего лишь привыкнуть. Надо привыкнуть ко всему этому, и тебе будет хорошо.

– Гриша! Зачем мне к чему-то привыкать?!

– Ну, чтобы жить дальше…

 

Глава пятая

Слабые стихи

 

1

– Роберт Фрост купил эту ферму в тысяча девятьсот… – так Люба обычно начинала свою экскурсию по дому Фроста.

– Леди, а правда, что у него здесь рядом жила любовница? – спросил мальчишка, что возвышался над одноклассниками на целую голову, лохматую и рыжую. Он перекатывал во рту жевательную резинку, поэтому «true» у него получилось как «through».

– Какая любовница? Ты что, осел, Данкин? Он был старик, помнишь? – попытался урезонить его парнишка в очках.

– А ты думаешь, Пол, старики не могут?.. – усомнился Данкин, а затем задал другой, более соответствующий теме вопрос: – Леди, этот ваш Фрост, он только стихи писал или еще чего?

Люба все еще терялась. Это были не советские школьники, знакомые и понятные – это было новое поколение из нового тысячелетия. Невежественное, веселое поколение. Юные, дремучие американские дети, способные общаться с помощью компьютеров, айпэдов и айфонов со скоростью, превышающей скорость разговорного языка. Но ей было весело. Это было будущее, и она жила в нем, и будущее задавало ей вопросы, пусть лениво и безграмотно. И она старалась на них отвечать как можно подробнее. Ведь она так много знала, так хотела поделиться тем, что накопила, собрала по крохам.

– Никто не смог доказать, что Кейтлин – Кэй Моррисон – в действительности была любовницей Роберта Фроста. Но сам Фрост утверждал, что это было именно так. Слухи и догадки, основанные на стихах Фроста, на его письмах и словах, говорят о близости отношений между поэтом и его «секретарем»…

– Так что можешь рассчитывать на то, что в старости у тебя будет любовница, Данкин! – язвительно заметил Пол, и за его восклицанием последовали смешки, но Люба старалась не обращать внимание на подобные выходки школьников.

– Леди, а правда, что вы нашли его стихи? – озвучил постоянно задаваемый Любе вопрос Данкин. – Вам, наверное, хорошо за это заплатили?

– Данкин, а ты что, собираешься зарабатывать на жизнь подобным способом? – прокомментировал вопрос приятеля Пол. – Немного же тебе удастся собрать наличных… Лучше иди поработай в фирме у своего папеньки!

– Мне действительно удалось найти ранее не известное стихотворение Фроста…

– Вот повезло!

– И мне за это никто не стал платить. Ведь я его нашла здесь, у него на ферме. А ферма принадлежит, как вы знаете, Миддлбери-колледжу…

– Значит, толку нет? Что нашла, что не нашла…

– Ну, почему же? Ведь это же наша с вами культура. Американская культура. Разве этого мало?

Нельзя было забывать, что эти дети – такие же дети, как и ее сын Дэнни, как Кэрен и Элис. Как дети Фроста. Как все дети.

– Мэм, а почему вы сюда приехали? Зачем вам это надо? Неужели стихи еще кому-нибудь нужны? – такие вопросы ей задавали постоянно.

Она отвечала. И даже перестала огорчаться, ведь она при этом отвечала и на мучившие ее саму вопросы.

– А это правда, что вы писатель? – Из-за спины рыжего Данкина вышла девочка. На ней был длинный свободный свитер и узкие джинсы. Она ежилась – казалось, ей было прохладно и неуютно здесь. И опускала глаза. Лишь на мгновение она сверкнула ими – жгучими и глубокими, – словно это были не глаза, а провалы в ночь, взглянула Любе в лицо и тут же опустила ресницы на голубизну нижних век. Лицо ее, маленькое и нежное, светилось матовой белизной.

– Как тебя зовут? – спросила Люба. – Я тебя видела раньше? Ты уже приходила сюда?

– Приходила, но это было очень давно… Один раз.

– Как тебя зовут?

– Элис.

– Элис… Здравствуй, Элис…

– Здравствуйте. Это правда, что вы пишите?

– Правда.

– Как это – быть писателем? Расскажите.

– Я не знаю, что тебе рассказать.

– Я тоже… я пишу стихи… я тоже хочу писать, – сказала девочка Элис. – Я думаю, что я тоже буду, как вы. Я буду писать. Как это – быть писателем? На что это похоже?

– Я не знаю, я никогда не была никем другим, – ответила Люба.

 

2

Роберт, ты где-то здесь есть. Наверное, это судьба – найти тебя и снова потерять.

– Мне кажется, что я бы сейчас задала ему еще столько вопросов…

– Тебе кажется? Ты никогда не знаешь, чего хочешь, Люба.

– Разве женщина может знать, чего она хочет?

– Почему?.. На свете достаточно женщин, которые знают, чего именно они хотят.

– Им так только кажется. Кажется, что хочется любви. Кажется, что хочется денег, детей, одежек, украшений. И все кажется и кажется. И поэтому все хочется и хочется.

– Я не понимаю тебя…

– А разве ты меня когда-нибудь понимала, Нина? Разве ты себя когда-нибудь понимала?

– Ты всего добилась! Твое имя стало известным. Ты получила такую работу… Что тебе еще надо?

– Ты мне завидуешь, дорогая. Просто завидуешь. Кто это сказал? Оскар Уайльд? Что есть две самые страшные вещи в жизни: не добиться того, что хочешь, или же добиться того, что хочешь…

– Так что, ты несчастлива, Люба?

– Счастлива… несчастлива… Женщина – это такая загадка, Ниночка… Женщина, Нина, это плохое, слабое стихотворение, незавершенное, с неточной рифмой… Ну, что я тебе буду говорить?.. Мужчина, он плотский. Он себя знает с младенчества, свое анатомическое, свое второе «я», альтер-эго… А женщина – это такая мистерия. Feminine mystique… Наше альтер-эго нам не известно.

– Ты про секс говоришь?

– Я про смерть говорю. Мужчина очень рано познает страх смерти. Смерти своего мужского «я». Неизбежную смерть плоти. И примиряется… скорее всего, примиряется.

– Ты хочешь сказать, что невозможен побег из нашей биологии? Тогда ты в хорошей компании. Об этом писал Эрих Фромм.

– Не знаю, не читала.

– Если бы я была на твоем месте…

– Ты на своем месте. Я на моем месте.

– Ты изменилась, Люба.

– Это хорошо или плохо?

– Тебе видней… Тебе-то хорошо или плохо?

– Нина, мне никак. Я все равно не знаю, кто я.

– Что значит «не знаешь»?

– Не знаю. Я много думала об этом. И пришла к выводу, что женщина – это всего лишь идея. Поэтому мы так боимся смерти, так цепляемся за жизнь. Так долго живем.

– Что значит «идея»?

– Ну, идея, понимаешь – в нас есть глубина, провал, пустота… Оплодотворяемая пустота.

– Тогда твое определение женщины напоминает нечто божественное…

– А может, женщина и на самом деле божественна? Потому что она всего лишь идея. То самое главное, что я успела уже сделать, – это я сама. Не мой сын, не то, что я написала, не книги мои, не переводы, не стихи… А я, я сама. И вот эта я – не плоть моя, а я, идея меня, – она должна умереть…

– Ну и что? Все умирают, и ты умрешь.

– Ты знаешь, я хочу верить, что вся я не умру. – И Люба смеется.