С утра побежал в реанимацию. Златогуров лежал, словно ему удалили простой аппендикс. Энергичен, жизнедеятелен, едва меня в дверях увидел, тотчас вытянул встречь руку с поднятым большим пальцем. Все отлично! Вроде бы и спрашивать нечего. Сосудистые больные, пока у них болят только ноги, бывают настроены более оптимистично, чем все остальные. Пульс хороший — и на руках и на ногах, но главное — на больной ноге, в месте сшивания сосудов и ниже на стопе. Давление не колебалось в течение всей ночи. Даже места разрезов при ощупывании не очень болят. Ну до чего же крепок мужик! Неужели склероз его когда-нибудь одолеет? Златогуров ворочался на кровати так, что мое сравнение с больным после аппендицита теперь уже казалось неправомочным.
— Лев Романович, что вы так активны, это прекрасно, но все хорошо в меру. Не переусердствуйте, не крутитесь так.
— А вы бы сами, Дмитрий Григорьевич, тьфу-тьфу, не сглазить, попробовали на этих реанимационных кроватях полежать не двигаясь!
Я знал всё про эти кровати, когда-то предмет гордости нашей службы снабжения. Но прошло время, говорят, в одну реку нельзя ступить дважды, а тут в одну кровать сотни разных людей укладывались. Годы берут свое, одна ручка не крутится — резьба сорвалась, другая погнулась, штырь для капельницы отвалился… Это то, что я вижу. А лежать самому — не приходилось… пока.
— Я чувствую, что у меня все в порядке. Нога горячая, не болит. Ну никак не могу я здесь лежать!
— Понимаю, но прошу, Лев Романович, потерпите еще денек.
— Да не в кровати дело! Я здесь — бревно. Со мной делают, что находят нужным. Я не человек, они все знают лучше меня, я даже вякнуть не успеваю. Шустрость непостижимая. В отделении хоть живые люди вокруг — разговаривают, смеются, а здесь нас только колют, в нас капают. Поговорить не с кем!
— Лев Романович, вы же опытный сосудистый больной. И протез еще может закрыться, и кровотечение послеоперационное… Потерпите денек.
— Да если что случится, я первый почувствую и увижу — дам сигнал…
— Наполеон!
— И потом, Дмитрий Григорьевич, там, в палате, я могу выйти на моего зама. Ведь я директор еще… — Он оперся о края кровати и картинно приподнялся, словно какой-нибудь умирающий или оживающий монарх: «Я царь еще…» Улыбку мою он принял за согласие. — Значит, договорились?
По правде говоря, редко удается врачу противопоставить свою волю больному, решившему, что он уже выздоравливает. Да и не знаю, надо ли. Вскоре Златогуров уже царствовал в своей палате. Он успел дать задание жене — позвонить к нему на работу и вызвать мастеров для починки наших кроватей. Как говорится, свято место пусто не бывает — свободную кровать надо готовить заранее. А такой малостью, что мастер придет, предварительно не договорившись, а кровать окажется, так сказать, в работе, он по-королевски пренебрегал.
День шел по накатанной дорожке. С десяти часов — операции, которые для нас такая же рутинная работа, как и запись историй болезни. И тем не менее рутинной работой мы называем все, кроме операций. Может, потому что в подготовке к ним есть какая-то приподнятость, пожалуй, даже легкая эйфория. Сначала переодеваешься внизу в отделении, потом начинаешь подгонять сестер, чтоб подавали больного, потом бегаешь в поисках истории болезни, подгоняешь помощников, наркотизаторов, в операционной опять переодеваешься, моешься, — множество мелких привычных действий, которые и создают атмосферу нетривиальности. Все не отлажено — в результате ежедневная праздничность. На других работах есть, наверное, свой статус энергичной повседневности, другие стандарты праздника.
А вообще-то — все рутина.
После операций чаевничал у себя в кабинете и болтал с Егором. Мне кажется, что я живу не так уж долго — совсем недавно, вчера только в школу пошел, а как за это время изменился мир! Хотя бы по отношению к имени Георгий. Одно время, давно-давно, все Георгии в Москве были Жоржиками, Гогами да Гошами, потом все стали Юрами, какое-то время их предпочитали называть Жорами, причем всякий раз уходящий вариант имени становился нарицательным, ироническим прозвищем. Сейчас нашего Георгия Борисовича предпочитают называть Егором. Что поделаешь, мода не всегда объяснима, но всегда победительна. Надолго ли? Быстрая победа чревата и быстрым забвением.
Егор мне ближе всех в больнице. Без друга на работе невозможно, не знаю, как у других, а у нас в хирургии это очень важно. Нужна не просто опора, а второе «я». Мы все хорошо работаем вместе, но от «мы» можно и утомиться. Важно, чтоб было полное сопереживание, сочувствие, взаимопроникновение. Нет, не сочувствие. Надо, чтоб он страдал вместе со мной, когда мне плохо. А несчастьями наша работа, слава богу, не обижена. А еще важно, чтоб он радовался вместе со мной с той же искренностью. Сострадать, когда тебе плохо, всегда найдутся охотники, а вот друзья, чтоб в полную силу радовались вместе с тобой… Делать вид многие умеют. И чтоб не было пустой иронии, за которой ничего, кроме понимающей улыбки, — ее состроить нетрудно. Ничто, пустоту очень легко прикрыть умной насмешкой. Чуть-чуть сообразительности — и выучишься ухмыляться. А тут жизнь человеческая. Порой страшно бывает… Не работа страшна, а та наглость, с которой ты позволяешь себе вершить чужую жизнь.
— Златогуров хорош. Видел его?
Человек, которого оперируешь повторно, в первые дни прочно занимает твои мысли. Даже если никто не виноват, а таков нормальный ход болезни, — все равно повторная операция тяжким грузом оседает где-то в глубинах души. А может, и на поверхности — забота эта быстро улетучивается, лишь только больному становится лучше. У меня и сегодня была операция, но прошла обычно, без осложнений или особенностей, душу пока, тьфу-тьфу, не затронула. Сегодняшним больным заняты были лишь руки да голова.
— Конечно, видел. С утра видел. — Для Егора мои заботы — его заботы. — Сразу видно, начальник. — Вот и у Егора появилась ироническая усмешка. Но это пришлое, не его. — К сожалению, жизнелюбие не уберегает от склероза.
— Дай бог, пронесет.
— Ты лучше скажи, как твоя почка?
— Не вспугни. А как у тебя с Ниной? Оба одинокие — чего тянете?
— Не твое дело.
— Вестимо, не мое. Морочишь голову только. Ну что ты делал вчера?
— С Полканом гулял. Ей еще нельзя.
— Что ей нельзя?! Ну перестань — давно можно. Ей уже и не то можно. Кто из вас выпендривается? Ведь она уже работает.
— У нее работа сидячая. Да мне что, трудно? Я ж недалеко от них. И Полкан ко мне привык.
— Господи, до чего скучно живете!
— Ты весело?
— Я хоть старше. В кино бы сходили. Любовники!
Этот разговор и не мог ничем кончиться. Если подобное обсуждается, значит, нет предмета для обсуждения. К тому же пришел еще один наш коллега, по кличке Тарас, а по паспорту Марат Анатольевич Тарасов. После операции задержался в оперблоке, записывал в журнал. Пришел, доложился: все в порядке, начальник, присел к журнальному столику, налил чаю и приготовился включиться в нашу пустую интимную беседу с Егором, которая, разумеется, тут же прервалась. Тараса это не смутило, он привычно поинтересовался, когда я начну обследоваться. Я привычно отреагировал:
— Надоели вы мне все. Пока не заболит, не начну.
— Ну, домулло, логика у вас железная! Может, двадцать часов всего перерыв, а вы уже считаете себя здоровым. Ну доктор! — Марат покровительственно засмеялся.
Я понимаю, когда начальник болеет, можно и даже уместно вот так покровительственно похохатывать. Но не должно демонстрировать снисходительность. Посмотрим, сумеет он удержаться или по всегдашней манере начнет говорить что-нибудь льстивое. Марат льстит впрямую, без всяких интеллигентских вывертов и камуфляжа. Я реагирую на его комплименты, по-моему, нормально для интеллигентных людей, к которым себя причисляю: поначалу конфузился, отмалчивался, потом посмеиваться стал над ним, иронизировать. Его это не смущает, и он продолжает оказывать мне изрядный преферанс.
В ситуации прямой лести я теряюсь, утрачиваю естественность. Несмотря на казарменную прямолинейность, лесть пагубна тем, что начинаешь себя чувствовать в каком-то смысле должником. Однажды Марат очень уж вычурно объяснил мне, какой я гений. В ответ пришлось не менее изысканно заметить, что персидская вязь его лести, на мой взгляд, несовременна и неуместна. Марат тут же перешел на европейские разъяснения: современному шефу, мол, вовсе не нужно, чтобы подчиненный демонстрировал понимание, — нужны послушание и безоговорочное одобрение действий начальника. Вот это и есть Персия, а потому, сказал я, называй меня не начальником, а домулло — так ближе к восточной вязи. Он пренебрег моей иронией, однако слово ему понравилось, и с тех пор он часто так ко мне обращается: «домулло». И впрямь, не нужно мне его понимание, а нужно послушание. Пусть Егор меня понимает… И Виталик с Валей.
Марат подвинул к себе пепельницу, закурил и заговорил о том, как я хорошо оперировал сегодня, да и вообще как я отлично оперирую всегда. А потом вдруг сообщил нечто важное, он и сам не понимал, насколько это для нас важно. Теперь уже закурил я, передвинул пепельницу на середину стола и заставил его рассказать все в подробностях.
Что и говорить, гастроскопы — это вещь. Надежнее рентгена, не облучает. Заводишь гибкий прут в желудок, на конце лампочка, все освещено, все в натуре — ясная картина, без всяких условных допущений. Это вам не рентген — негатив-позитив, где на черное надо думать белое. В гастроскопе видишь все как в жизни, без затей: желудок изнутри розоват — такой и есть, язва маленьким кратером выглядит, опухоль — белесоватая… Все как есть. Да и камни при желтухе иногда из желчных протоков удалить можно. Без операции! Шутка ли!
У нас был один аппарат, испортился: старый, как кровать в реанимации. Для кроватей Златогуров может слесарей с завода прислать, с эндоскопами сложнее. Так вот, Марат сообщает нам, что в одно учреждение по разнарядке дали пять аппаратов — и для желудка, и для двенадцатиперстной, и для толстой кишки. И этот клад там словно в землю закопан — он не нужен больнице, у них другие аппараты есть, получше. А эти даже не разобраны — в упаковке свалены, гниют от бездействия.
— Был я как-то на Памире, — оживился Егор, — попал в кишлак, где нет даже фельдшерского пункта, и в магазинчике типа нашего сельпо обнаружил четыре штуки Юдина «Этюды желудочной хирургии», представляете? Заслали их туда, наверное, лет сто назад, так и пылились на полках все эти годы. На обратном пути все четыре забрал!
Марат, донельзя довольный своим сообщением, подвинул пепельницу ближе к себе. Он одновременно курил и чай пил.
— Чему мы радуемся, собственно? Что толку, что они там лежат без толку? — спохватился я.
— Ну, домулло скажет так скажет! А толк вот какой: у меня друг там работает, он уверяет, что можно по договоренности эти аппараты перевести нам с баланса на баланс.
— То есть? Это как?
— Они спишут со своего баланса где-то у себя в бухгалтерии, а мы на свой запишем. Будут висеть на нашем балансе.
— У них денег тогда прибавится, что ли?
— Э, Егор, это тебе не аппендикс резать. Тут соображать надо. Деньги у всех останутся прежние, но у нас будут аппараты, которые мы достать не можем, а у них, так сказать, убавится ответственности.
Стало ясно: надо срочно идти к главному врачу и брать бумагу, что мы хотим снять с кого-то лишнюю тяжесть и перевалить ее на себя. Вот как выгодно быть альтруистом.
Оказалось, что начальнице нашей формула такой передачи хорошо известна. Она ловко выстроила нужный документ, ни на минуту не задумавшись и не споткнувшись. Но в бухгалтерию ехать отказалась, велела послать туда Егора: он когда-то оперировал главного бухгалтера.
Обнадеженный таким поворотом событий, я в который уже раз заглянул к Златогурову. Приятно пощупать пульс там, где еще позавчера тщетно было уловить хоть малейшее биение. Златогуров по-прежнему генерировал жизнелюбие. Он беспрерывно давал жене какие-то указания, с деловым видом сообщил, что помощники его уже задействовали соответствующий отдел и завтра прибудут слесари для ремонта кроватей и чтоб я, в свою очередь, озадачил реанимацию, пусть освободят и подготовят нуждающийся в ремонте инвентарь, обеспечат фронт работ.
— Лев Романыч, я медлителен, как Обломов, вы меня вгоняете в панику своей энергичностью. Да и неловко мне вас озадачивать, как вы выражаетесь.
— Я вас прошу, Дмитрий Григорьевич, озадачивайте меня побольше, я должен чувствовать, что нужен, что склероз не сильней меня! Ноги еще не все. Еще есть руки, да и голова… тоже не последнее дело. — Он засмеялся своей шутке и стал разворачивать передо мной свою жизненную программу: — Я же понимаю, Дмитрий Григорьевич, дорогой мой: что будет через год — неизвестно. Сегодня вы мне ногу оставили, и хорошо. Я на всякий случай озадачил моих людей двумя насущными проблемами; первое — переделать мою машину под ручное управление, и второе — устроить Раечку на курсы, чтоб научилась водить. Сегодня я еще могу, а дальше… Дорогой Дмитрий Григорьевич, может, вам что-нибудь нужно? Я могу все…Что такое кровать починить? Пустое! Может, книга какая? Или лекарство? Я слышал, у вас тоже здоровье неважнецкое…
Сейчас ему важнее всего «озадачить» самого себя. Так ему легче. Мы оба теперь «задействованы» друг на друга: при следующих ухудшениях с ним уже никто не будет связываться, станут отсылать ко мне. А я, даже если захочу отпихнуться когда-нибудь, все равно не устою против такой бешеной энергии. У нас впереди с ним всякие еще будут дни.
— Я должен жить полноценно, Дмитрий Григорьевич. Завтра ребята привезут телевизор. Не хочу отставать. А как только разрешите передвигаться в кресле или на костылях и допустите меня к телефону, тут уж я и вовсе развернуться смогу. С телефоном я вам горы сверну!
Но мне совсем не нужно, чтобы он сворачивал горы. Я понял: или придется уступить свой кабинет, дабы Златогуров мог полноценно участвовать в жизни нашего отделения, больницы, страны, или я должен побыстрее освободить для него отдельную палату. Он уже сегодня успел сгонять Раю в аптеку, чтоб она раздобыла костыли для соседа справа, и в ресторан — за икрой для очень тяжелого больного напротив, которому ни один из тех медицинских препаратов, что могу предложить я, помочь уже не в состоянии.
Из его палаты слышался постоянный говорок, он объяснял, кому надо позвонить, кого о чем попросить, кого с кем связать, а я гадал: обычное ли это проявление его жизненной энергии или просто форма торговли с провидением? И тут же осуждал себя: какое значение имеют побудительные причины, если он всем старается помочь и помогает? В какой-то момент чуть не поддался шальному побуждению рассказать ему о нашей хозяйственной затее, о переводе аппаратов с баланса на баланс, в чем мы даже не дилетанты, а полные профаны. Но вовремя остановился. Кто знает, какую волну погонит этот бешеный мотор, играющий и воюющий как-никак с самой судьбой? Не обрушит ли он на заинтересованные инстанции цунами, которое разнесет в щепки все, что попадется на его пути? Тут не шахматная партия, и не всякий сумеет ее рассчитать.
Мы, во всяком случае, не сумели: Егор из бухгалтерии вернулся ни с чем. Надо подумать, ответили ему, можем ли мы взять на себя еще одну материальную ответственность. Мне это кажется полной абракадаброй. При чем тут бухгалтерия? Ведь материальная ответственность будет на нашей больнице, может, даже на моем отделении. Вот что значит влезать не в свое дело. Гастроскоп, может, и мое дело, но зачем мне знать, где и как его добывают? С другой стороны, так и бы и помер, никогда про это ничего не узнав.