СНОВА АВТОР
Как будто бы вся очередь, цели и задачи этой очереди не были ее личными делами и проблемами! Личные заботы — это сугубо женские, а дела собравшегося коллектива равнозначны как для мужчин, так и для женщин.
Мы говорим о Ларисе Борисовне, но ни в очереди, ни в больнице она не проявляет себя как женщина. Лишь дома, в семье… Женщина растворилась в мужчинах, в мужском деле. А если, наоборот, растворить мужчину в женщине?..
Пишу я свою очередную книгу. Но она для меня не очередная, она для меня сейчас единственная, может быть, первая и последняя, я сейчас весь в этой жизни, в этой очереди, я также надеюсь добыть машину, я алчу ее, я такой же, как все они, ничем не отличаюсь от Ларисы Борисовны. Но пишу я о ней, о ее делах и заботах…
Впрочем, что бы я ни писал, о ком бы я ни хотел рассказать, что бы я ни пытался выстроить, изобразить, придумать, я все равно пишу о себе. Пойму я это только после, когда прочту все написанное мною сразу и подряд. И самое обидное, что всяческую гадость, низости, отвратительное, что когда-то я увидел и захотел описать, — все потом нахожу в себе. И вот, чтобы так не было, я решил сначала подумать, увидеть все свое зрением явным, отстраненным. А если начисто обойтись в книге без себя?.. Посмотреть на себя можно — разглядеть трудно. Стараешься разглядывать — рассмотреть не удается. Может, оставить себя в покое?..
Но я так боюсь, что речь все равно пойдет обо мне: ведь я так люблю себя, ведь всю свою жизнь я только то и делал, что помогал самоутверждаться, и чаще всего через свою работу.
Я любил и люблю свою работу. Наверное, единственное, что я любил и люблю в жизни, — это свою работу, потому что она во мне создавала, рождала идею, ощущение своей исключительности, эдакого суперменства и крайней для всех необходимости. Поэтому, по-видимому, я и пишу о ней все время.
Думают отчего-то, что я пишу о деле своем, а мне кажется, что я все время исследую проблему: как же научиться с достоинством любить себя; единственное, что, по-моему, может оберечь человечество, — любовное отношение к себе, а уж затем…
Конечно же надо сначала научиться любить себя — лишь аскеты не любят ни себя, ни других. Что ж, я люблю себя в хирургии и не вижу в этом ничего дурного, страшного, зазорного. Это не истина, да и Бог с ней, с истиной, но хорошо, если бы она оказалась где-то в конце той дороги, на которую мне посчастливилось встать.
«Истина стоит жизни», — иногда слышим мы. А профессия моя подсказывает: ничего не стоит жизни — уж больно уникальная это вещь, а сейчас и вовсе. Ведь ученые заподозрили, будто во всей Вселенной, во всех вселенных жизни больше и нет нигде.
Это ж немыслимая уникальность! А мы, не зная, правильный ли выбрали путь, дойдем ли до конца, мы ради истины, ради сомнительного, полусомнительного, да пусть даже абсолютно точного способны рисковать таким поразительным феноменом бытия, как жизнь.
Я люблю себя, и так хочется полюбить всех вокруг.
Но как?!
Да и что это — любовь — такое? Ко всем, к себе, к одной, к одному. Что правильно, что неправильно? Любить всех-всех вполне морально, соответствует любой морали. Любить одну женщину, двух женщин, трех… Любить одного мужчину, двух, трех… Уже не про всеобъемлющую, всесветную любовь я говорю, а про конкретную или, так сказать, на научном жаргоне — не глобально, а локально-сексуально…
Но это ж совсем, совсем не то. Не про то я начинал говорить, да уж куда и от этого деться?
Любовь — это тяжесть и радость, а при отсутствии свободы — тяга и отталкивание; это легкость отношения ко многому, когда на очень важное и даже, возможно, главное в жизни норовишь махнуть рукой. Это легкость и гнет. И когда они уходят, любовь тоже уходит, и ты как бы освобождаешься, освобождаешься от гнета, мороки, наваждения. Грядет свобода… Но наплывает на тебя такая тоска, такая смертная тоска по уникальному феномену бытия! Наплывает, потому что всеми клетками своими ты ощущаешь наступающее умирание, которое идет всегда, вечно, вне зависимости от коллизии или гармонии твоего существования, и ощущаешь его только тогда, когда уходит любовь. А иногда, когда ухватил момент за хвост да сумел включить собственное рацио, оценить, проанализировать, вот тогда сразу полувнезапно, ощутимо, реально, физически осознаешь, что время тает, убегает. И не абстрактно вдруг осознаешь это, а всем своим существом. Смотрел я как-то фильм о любви, о молодости да и ухватил мгновение, вспыхнула жалость к себе: никогда у меня уже такого не будет, ушло это от меня. Жалко. Сам понимаешь: прошло много времени твоего существования, и не то чтобы ты стал старше, старее, старым, а просто ушли только что бывшие здесь, существовавшие минуты, что-то в мире изменилось. Проскочившие мгновения проскочили безвозвратно, исчезли в небытии… И становится зябко, мозгло и страшно… Надо что-то срочно успеть.
Я начал про одно, а ушел совсем… А может, это все одно и то же, может, я все про одно, про одно…
Эх, создать бы у себя в больнице отделение невероятно хорошего отношения друг к другу!
А если все же уйти от себя? Хватит о себе? Я ничто, я люблю лишь себя в хирургии, я люблю себя лишь в хирургии, лишь я люблю себя в хирургии…
То же, что было со мной, — вычеркнуть, вычернить, выпихнуть, загнать…
Все было давно.
Давно! Давно? Почему кажется, что все, случившееся со мной давно, было будто бы недавно, совсем недавно?
Нет, я уйду от себя, я не буду писать про себя… Я буду писать про женщину. Я лишь чуть-чуть отошел от Ларисы Борисовны. Просто время от времени мне хочется поговорить о себе. Ухожу.
Женщина и мужчина — разные миры. Ничего общего. Разные психики, разная биология, голоса, цели, средства и пути. Я решил, что в женщине уйду от себя. Растворю себя в женщине. Сделаю цели и задачи не моими, той очереди, в которую поставлю женщину. И все… Постараюсь забыть про себя. Ухожу в очередь…
Они договорились, что Лариса отвезет Станислава, а заодно подбросит домой и Валерия, а тот свою машину оставит здесь, чтобы заместитель его мог погреться.
Лариса подошла к Станиславу.
— Зачем домой? Хорошо сидим с коллегами, и дома мне сегодня делать уже нечего.
— Ну хорошо, делать тебе нечего, а я позже не смогу отвезти, и придется тебе ехать своим ходом.
— Своим ходом не хочу, не уважаю ездить не на машине, а на машине ездить люблю.
Лариса поняла, что увозить Станислава надо срочно: еще немного, и его уже ложками не соберешь.
— Давай скорей. Ведь время у меня ограничено.
Станислав Романович медленно вылез из машины, споткнулся, ступив на землю, но Лариса привычно его подхватила.
— Держи себя в руках. Меня ж здесь знают. Тащу пьяного мужа. Хорошо, что ли? Неудобно же.
— Не нуди. От того, что нудить будешь, походка у меня сейчас лучше не станет.
— Походка!
Он прочно встал, средняя часть его тела выгнулась вперед, потом пошла назад, а вперед двинулась верхняя часть груди и голова, потом голова откинулась назад, наконец, прямой фигурой он поколебался и устоял. Затем вынес вперед одну ногу, держа стопы параллельно друг другу, наверное, для большей устойчивости всего тела. Затем та же процедура была проделана со второй ногой.
— Походка! — Лариса стояла, чуть отстранившись, раскуривая сигарету, но тем не менее внимательно и настороженно приглядывала за благоверным — успеть, если понадобится, подхватить его, — но до того момента не выказывая столь прямо свое намерение.
Станислав Романович благополучно и сравнительно быстро допереступал до машины, открыл дверцу, просунул в кабину сначала голову, а затем быстро юркнул, как рухнул, внутрь. Втянуть ноги было делом уже чисто привычной техники.
Лариса облегченно вздохнула, позвала Валерия, и скоро они ехали по маршруту от райисполкома в город.
Станислав что-то активно говорил, назвал всех стоящих в очереди тунеядцами, бездельниками, самодовольными нуворишами, которые радуются неведомо отколь взявшемуся успеху, хотя успех этот — лишь с их точки зрения (здесь он вспомнил про логику). Потом высказался об отсутствии культуры в очереди, о злобности и перечислил все имеющиеся людские пороки.
Когда же Лариса возразила, заметив, что уж злобности-то она в очереди видит меньше всего, а доброжелательства больше, чем можно было ожидать, Станислав только рассмеялся и привел свой обычный аргумент:
— Так-то так, но только затронь их карман или вообще что-нибудь личное…
— Почему же надо бояться личного? На личном, пожалуй, и строится все общее. Хорошее личное — условие хорошего общего. Ты, Стас, удивляешь меня.
— Ты хорошо училась, и ты хорошо подкована. Со студенческих лет, стало быть, помнишь, что Маркс писал.
— При чем тут это?
— А при том, что он сказал: свободное развитие каждого как условие свободного развития всех.
— И правильно сказал, хоть я и не помню. Это ж ты был отличником и персональным стипендиатом. Видишь, я тоже своим умом дошла.
— Своим! Человек никогда ничего не забывает, ему иногда лишь кажется, что он забыл.
А потом Стас заснул, и неизвестно, вспомнит ли он завтра этот разговор и не опровергнет ли собственный постулат о тотальной памяти.
— Хорош у меня защитник, собеседник и сюзерен.
— С кем не бывает, Лариса Борисовна.
— Все зависит от периодичности.
Лариса сидела и переваривала сказанное Стасом, совершенно не вникая в смысл его слов. Когда пьяный человек говорит, его иногда слушают, но почти никогда не слышат. В голове у нее звучала его бубнящая, скандирующая речь. Лариса накачивалась сначала злобностью, потом гневом, затем презрением, пока все это не перешло в безразличие.
Так бывало уже не раз, но потом все равно получалось, что чем больше она его ругала, тем больше чувствовала свою какую-то неизъяснимую вину. Чем больше в подобных ситуациях приходилось за ним ухаживать, чем больше она тратила на него сил, тем становился он ей дороже. Наверное, жалко было затраченных трудов. Вот хирург, хирург, а и ей не вырваться из мутной бабьей доли. Сейчас она находилась в самой первой стадии этого круга.
Так всегда было. У нее так было. Так думала она раньше… и сейчас.
Так было.
Сейчас в мозгу разыгрывалось раздражение, в мыслях рождались самые гневные слова, которые она только могла придумать, но пока, возможно, в силу ситуации они не вылетали наружу. Стас спал, выстрелы были бы холостыми, да и ей неудобно было при чужом человеке. Валера же от сочувствия к Станиславу перешел к насмешкам над ним, что, пожалуй, не было «комильфо»…
Стаса она довезла, выгрузила, запихнула в лифт, нажала кнопку, двери автоматически закрылись, дождалась остановки лифта наверху, вызвала его обратно вниз. И, не обнаружив в нем своего повелителя, вернулась в машину.
— Ты где живешь?
— Дай я поведу.
— Садись.
Валерий вылез, обошел машину спереди; Лариса переместилась на правое сиденье, привалилась к дверце плечом, и они поехали.
Молчали. Каждый думал о своем. А может, об одном и том же. Лариса, во всяком случае, думала о Станиславе. Вот только несколько часов назад, когда пришел сменить ее, он был близкий, ласковый, заботливый, остроумный. Свой. И вот она увидела его сейчас — мрачное, мизантропическое, странно-подвижное чудовище; слова пустые, мыслей нет, душевная, духовная химера, составленная, как сфинкс, из частей разных миров: мысли яркие, четкие, точные, верные, правильные у него в голове перемешаны, как у гиены полосы на теле, с банальностями, очевидностями, пошлостью, злобностью, недоброжелательством, неоправданной суровостью. И все больше из ее души, головы и сердца улетучивалось утреннее отношение к Стасу и повышался градус раздражения и неприятия.
«Почему я должна столь безропотно тащить до смерти на себе этот крест, — думала она, — с пьянством, с нелепыми радостями, развлечениями, саунами и пустой болтовней? А если и впрямь, как говорит Колька, — развод и дети об пол? Не до шуток. Чего-то надо придумать встречь этому. Сидит дома — отрешенный, одинокий, злой. Но, может, уже лежит, спит. Проснется и решит, что я ему сорвала всю работу. Тоже мне: „Я люблю ездить на машине“. А потом — я ему работу сорвала. Впрочем, он мне этого пока не говорил, но еще скажет. Сегодня, правда, он не увидит меня».
Машина остановилась в каком-то дворе.
— Приехали. Выходи.
— Я в машине посижу, подожду. Иди.
— Привет! Мало насиделась в машине? Время у нас есть. Чайку горяченького попьем. Я хороший чай делаю, не жалею заварки. Ну давай. Оперативненько.
— Да, ты прав. Пошли.
Валерий тоже вытащил из почтового ящика целый ворох разных газет, немного писем, официальных, судя по конвертам. И у него накопилось за эти дни.
Как только они вошли в квартиру, раздался телефонный звонок. Звонили с работы, интересовались, когда придет. Срочности никакой, а так — из пиетета и интереса.
Лариса огляделась: небольшой коридор, вешалка, напротив полочка, заваленная инструментом, какими-то поделками: что-то курьезно-техническое, собранное по частям или, наоборот, разобранное, недоразобранное… Лариса сняла пальто и прошла на кухню, куда жестом указал ей путь хозяин дома, продолжая разговаривать по телефону.
На кухне было все привычное, необходимое: плита, раковина. Стандартное: холодильник, стол, столик, табуретки, полки, пустые бутылки — красивые на полках наверху, обычные — на полу. Из лично-индивидуального здесь был матрац, поставленный на ножки, как тахта. Лариса села на табуретку и стала смотреть в окно.
Валерий пришел, тут же поставил чайник на огонь, а Лариса подумала, что Стаса на кухню и батогами не загонишь. Впрочем, у него есть возможность не заходить на кухню, а у Валеры ее нет. В конце концов, она сама не пускает Стаса на кухню, хотя он в периоды трезвости не раз уверенно заявлял, что по-настоящему хорошую еду может приготовить только мужчина.
Вновь раздался телефонный звонок.
— Ну, у меня как в конторе.
— Это нормально. Если жизнь складывается нормально и правильно, то с годами сам звонишь меньше, а звонки в доме раздаются чаще.
— Извини. Пойду узнаю, что за правильность этой жизни отрывает меня от чая.
Лариса захотела, чтоб позвонили из очереди и призвали их срочно объявиться. Зачем? Опять был деловой разговор.
— Нарциссовна, винца выпьем маленечко?
— Я же за рулем.
— Ваша законопослушность меня радует. Хотя я бы не пренебрег. Подумаешь, чуть пригубить.
— Я просто знаю результаты. Вижу на работе.
— Ну и прекрасно. Быть законопослушным и удобно и надежно.
— И вообще я зарок дала не пить за рулем.
— Ну, молодец! Доктор, ты мне нравишься. Соблюдение законов и есть послушание.
— Почему послушание?
— Откуда я знаю? Послушание и есть послушание.
— Все зависит от того, куда и как нас движет жизнь. Валерий разлил чай. Он был совершенно черною цвета, от чашки шел прекрасный запах, на вкус он, наверное, будет замечательно горчить. Лариса попробовала.
— Очень горячо. Подожду, а то вкуса настоящего не почувствуешь.
— Подождем.
Валера потянулся к ней и обнял.
— Я ж говорила, не надо было подниматься. — Лариса отвела его руки. — Житейский разум, называемый мещанством, оказывается, прав.
Валера в ответ снова обнял ее. Столь многословная реакция не делала ее отпор категоричным.
— Отстань, Валера. Оставь эти детские игры. Чай остынет.
Сказанные фразы делали ее отказ просто относительным.
— Сама говоришь, что чай не должен быть очень горячим. Вкуса не почувствуешь.
— Боюсь, что так он совсем остынет.
Она самонадеянная, Лариса. Но… бог ей в помощь. Стас, наверное, спит. Принял, загрузился и спит. Он остроумен… Остер и умен, интеллигентен, эрудирован, мягок, добр… Все его любят, для всех хорош… Она тоже хороша… Для всех — это просто. Как вот для своих быть хорошим… хорошей. Лежит у себя в комнате на тахте… Спит. Хорош. Сейчас он для всех одинаков.
— И пусть остынет.
— Оставь, Валера, оставь. Ну что придумал! У нас дело важное. Вся жизнь впереди.
— Морген, морген, нур нихт хойте… .
— Ох уж эти полиглоты… Мы не мальчики, не «фауль лейте» . Перестань… К тому же Марк Твен говорил, что не надо сегодня делать то, что можно сделать завтра.
Были еще какие-то отдельные фразы, столь же бессмысленные и сказанные не к месту. Главное, утопить все в словах. По форме категоричные, безапелляционные, слова тут же отвергались действиями.
В комнате было свободно, книг не видно. Еще стол. Тахта. Кресло.
— Доктор, ты мне нравишься.
«Лежит, пьяный, беззащитный. В конце концов, сколько же можно терпеть безответно? С какой стати? Я уж и не знаю, когда видела его трезвым. Зачем мне все это надо?! И это. Зачем? Терпеть, терпеть, терпеть… Не хочу. Чего не хочу? Ничего. Все хочу. На самом деле все хочу. И ничего нет. И пусть нет… Нет, нет, пусть будет, будет… Да. Да. Да… Сколько же мне лет? Сколько, сколько, сколько?.. Еще немного… Годы, дни… И все. И все будет кончено. Еще совсем немного… Мне… А он спит. Пьяный. Годы, мгновения… Все проходит. Но опять, опять накатывает жизнь. А скоро смерть. Конец радостям. Я не хочу… Не хочу…»
Лариса молчала.
Валерий молчал.
Потом они закурили.
— Нарциссовна, ты увлечена. — Валера засмеялся и посмотрел на часы. — Пора ехать. Оперативность нужна.
— Пора. — Сделала паузу. — А ты не дурак?
— Да кто ж знает? Не расстраивайся. Ты мне нравишься, доктор. — Теперь уже он сделал паузу. — Ох, эта очередь дурацкая.
— Забудь про все это. Ладно?
— Про что? Ну уж нет. Не хочу забывать, доктор.
— Я прошу тебя, Валера. Забудь. Смой, как будто ничего и не было. Ни меня, ничего.
— Если сразу смыть, тогда действительно ничего не было. Еще посмотрим. Но ты мне нравишься, доктор. И вообще, о чем ты говоришь?! Нарциссовна! Ты увлечена! Не хочу смывать.
Теперь уже пауза была подольше и оборвалась лишь на кухне.
— Хороший чай получился?
— Да-а, теплый еще. Хороший чай. Хороший напиток. Когда не очень горячий — вкус лучше обозначается. И не называй меня Нарциссовной, пожалуйста.
На пустыре все было спокойно. Валерий, как приехали, провел перекличку. Лариса пошла вдоль очереди.
Многие уже были знакомы. Вот девушка из парикмахерской стоит рядом с мужем, необходимым человеком со станции техобслуживания.
Поговорили. Живот не болит. Все вроде в порядке. — А вот он, муж той женщины, которую она подвозила, тот, что вел с ней беседу тогда, в больнице, по политэкономии.
— Здравствуйте, Лариса Борисовна.
«Сколько ему лет, интересно? Красивая проседь. И очки красивые. А глаза не видны. Наверное, за пятьдесят уже. Двигается молодо».
— Здравствуйте. И вы стали на этот путь приобретательства?
— Так мне же ездить хочется. Вот вас не ожидал здесь увидеть.
— Что делать, пришлось подхватить знамя, выпавшее из рук моего занятого мужа.
— Вот видите, как определяется наше сознание бытием.
— Между нами теперь что, навсегда сохранится и восторжествует стиль теоретических конференций?
— Помните? Вечный поиск истины, Лариса Борисовна.
— Зачем ее искать? Она все время меняет свое лицо, да и сущность тоже меняет. Все время что-то новое узнаем — меняется и отношение к ней.
Они сели на какую-то скамеечку, только что кем-то построенную.
— Рачительные хозяева в этой очереди, — предположил ее собеседник. — Да и естественно. В подобной очереди и должны быть люди с деловой жилкой, со стремлением к удобствам, к комфорту. Иначе — к сибаритству через работу. Машину тоже придумали для удобств: зачем ходить ногами, натирать мозоли и дергаться на спинах лошадей, когда лучше сидеть в кресле и только чуть-чуть пошевеливать стопами да руками. Тяга к сибаритству подталкивает прогресс.
Такая игра ума заставила Ларису улыбнуться. Как будто и не было переживаний прошедших двух часов.
Но вообще-то кому-то может влететь за эту непредусмотренную скамеечку в неположенном месте. Этот вывод — уже не игра ума, а результат тупого опыта Ларисы. Опыт, он и должен быть тупой: основывается он лишь на воспоминании прецедентов. Женский ум, практический ум половины, ведущей хозяйство, ведущей другую половину по жизни, и должен прежде всего строиться на прецедентах, на воспоминаниях о похожем в прошлом.
Вокруг ходили люди. Прохаживались медленно. Не прохаживались — прогуливались. Это немного напоминало движение по кругу в фойе театра в антракте. В околоочередном движении уже сильно поубавилось суеты, поутихла нервозность. Казалось, приостановилось время, не происходит никаких событий, хотя главные поступки и события, а стало быть, убыстрение времени, наверное, еще впереди. Тем не менее люди вроде бы угомонились, и впечатление создавалось такое, что они даже и не озабочены. А это уж и вовсе нельзя было понять.
Очередь уже не удлинялась, но стала как-то шире. Она расплылась, как чернильная полоса на плохой бумаге.
У обоих собеседников на скамеечке, должно быть, хорошо совпали и мысли и настроение. А скорее, один из них сильно воздействовал, влиял на другого и подсознательно направлял разговор в одну и ту же сторону:
— Эта новая модель «Жигулей» неожиданно ставит нас перед проблемой свободного выбора. То ли первую брать, то ли новую, — сказал он тихо, мягко и будто бы неуверенно.
— Это не свобода выбора.
Лариса тоже говорила тихо. Может, устала?
— Конечно, покупать или не покупать — вот выбор. — Они оба приглушенно рассмеялись. — И Соломоново решение — покупать.
— И выбор возникает, и решение может состояться только в том случае, если у тебя есть деньги.
Им было хорошо вместе и покойно. Их никуда не гнала никакая необходимость. Сиди и жди, есть желание — разговаривай. После нервотрепки, суеты последних дней и часов в душе Ларисы наступило приятное умиротворение от этой неспешной беседы.
— И все-таки хочется выбора. Все время хочется самой выбирать пути своей судьбы. И страшно: не готова.
— А чего вам выбирать? Режьте себе да сшивайте, остальное само сложится.
— Оно, конечно, так. Но когда сам выберешь, потом, говорят, нести легче. Вроде бы приближение к гармонии.
Лариса расслабилась, она почувствовала себя так, словно со Стасом в молодые годы или в иные утренние часы. Пустая болтовня для отдохновения. И вот этот рядом, и он ничего не хочет, говорит просто из любви к беседе, к технике плетения словес, из желания разговаривать при встрече с любезным ему человеком. Ей было приятно, что она сама по себе может быть для кого-то любезным собеседником. Хорошо осознавать, что годишься для спокойного, никуда не ведущего разговора. Все это, казалось ей, уже было когда-то.
— Гармонии захотели… А думающим людям нельзя жить без коллизий. Иначе нет горючего для мышления.
Всегда должна быть коллизия. Например, между законом и личностью. Закон основан на морали, очерчивает границы поведения личности, ограничивает ее. Поступки личности определяются ее нравственностью. Закон — это приказ: так надо, иначе нельзя. Личность — это своеволие: так хочу, но можно ли? И поиск гармонии между «надо — хочу», «можно — нельзя» и есть прогресс. Не правда ли, эта беседа очень уместна и по месту и по времени?
— По-моему, вполне. Отвлекает от здешних приземленных проблем. Как бы улетаем в эмпиреи до следующей переклички.
Посмеялись.
Они говорили банальности, но это и было приятно. Банальность — то, что давно продумано и утверждено жизнью: просто выскакивают связные слова, с которыми все собеседники согласны.
— Что-то мне стало холодно. Пойдемте посидим у меня в машине.
Они устроились на заднем сиденье, включили печку, стало тепло, почти уютно. Лариса быстро раскурила сигарету, а Дмитрий Матвеевич еще долго возился с трубкой: полез в один карман, вытащил трубку, затем из другого достал пачку табака, долго, маленькими порциями заталкивал его в трубку, потом неизвестно откуда, как в руках у фокусника, появился какой-то инструмент, и он стал придавливать им табак. Вынул из очередного кармана зажигалку, перевернул ее вниз огнем над трубкой, стал пыхтеть, дымить, пока табак не затлел и чуть приподнялся над краем чубука. Несколько шумных выдохов — и он почти исчез в дыму, как джинн, вылетающий из сосуда. Разбежались по карманам и все атрибуты этого представления. Дмитрий Матвеевич удовлетворенно вздохнул и дальше попыхивал дымком уже в спокойном, размеренном ритме.
Лариса не выдержала и рассмеялась.
— Больно долгая, нудная процедура. Это ж целое мероприятие, а не получение быстрого удовольствия. Но запах, ничего не скажу, приятный.
— Вот запах-то — только для вас, для окружающих. Сам я его не ощущаю. Что же касается удовольствия, быстрого удовольствия, то уж, прошу пардону, нет интереса в удовольствии быстром. Его хочется и должно протянуть. В этом и есть смысл сибаритства: получение медленного удовольствия, постепенно тебя забирающего.
И когда ты его уже получил и не знаешь, остановиться или продолжить, — трубка кончается. К тому же я убежден, что курение в значительной степени не физиологическая наша потребность, а просто одно из средств человеческого общения. Чаще ведь курят не один на один с собой, а один на один с тобой, с другой, с телефонной трубкой, в застолье, то есть в разговорах.. А чтобы показать процесс мышления и задумчивость — в кино да книгах.
Лариса посмотрела на собеседника с интересом: «Забавный дед. Наверное, за пятьдесят ему все же есть».
— Выходит, плохо, что мы, женщины, не можем трубку курить?
— Почему не можете? Это условность. Начнете курить — и тут же трубочки появятся вычурные, специально для женщин, и новые ароматные трубочные табаки.
— Решиться страшно. Страшно быть пионером. Подожду пока.
— Ну, подождите. Если решитесь, к вашим услугам. Как наставник, тренер, просто опытный учитель. Я как-никак профессиональный преподаватель, обучаю молодежь старшего возраста, студентов.
— Я вроде уже вышла из этого возраста.
— Сделаем исключение.
Несмотря на изощренную трубочную аппаратуру, Дмитрий Матвеевич все же испачкал руки. Он педантично осмотрел свои грязные пальцы — аккуратист, по-видимому. Потом так же педантично вытер их о брюки. Лариса посмотрела на него с еще большим любопытством. Этот жест не вязался с медленным курением, старомодным ведением беседы и манерами. «Вся эта старомодная, не жовиальная манера, наверное, наигрыш, а на самом деле мужик как мужик, вполне справный». Лариса еще раз искоса оглядела его. Дмитрий Матвеевич откинулся назад, вальяжно раскинул руки по спинке сиденья, насколько мог вытянул ноги. Трубка торчала в правом углу рта, дым он выпускал из левого угла, посредине губы были сомкнуты. «Мужик. Кондиционный мужик. Валера опровергает идею, что все впереди, — все только сейчас… Не знаю… Не знаю… Он постарше Валерия будет…»
Едва Лариса подумала о Валерии, как увидела его приближающимся к машине. Он шел легко, словно танцуя, с проказливой усмешкой.
Стекло было опущено, и он, не открывая дверцу, наклонился к окну.
— Борисовна, Валерий Семенович. Борисовна, а не Нарциссовна, — сказала Лариса.
Валерий рассмеялся: добил все-таки.
— Опередила! Ну ладно. А я думал — Назаровна. Да какая разница?
— Борьба за личность, за человека.
— Думаешь?
— Именно. Познакомьтесь. Наш сосед из соседней сотни, мой старый знакомый Дмитрий Матвеевич. Наш сотник, Валерий. Садись, Валерий. Что стоишь у дверей? Ты сейчас в очереди не требуешься. Не хотите кофейку, коллеги?
Лариса откинула назад спинку правого сиденья, для чего ей понадобилось чуть придвинуться к Дмитрию Матвеевичу: они вдвоем вынуждены были сесть на левой половине заднего сиденья. Валерий примостился на месте водителя. На откинутой спинке Лариса постелила салфетку, поставила термос, стаканы, пакет с бутербродами.
— Валерий, а где Тамара, почему ее давно нет?
— Ее подменяют. Сегодня десятилетие окончания института. Торжественная часть днем, художественная — позже, в ресторане.
— Да! Она же мне говорила. Забыла совсем. А с утра отоспаться, принять душ и марафет навести. В ресторан не пойдет, наверное.
— Тебе виднее.
— Прекрасный пикник, Лариса Борисовна. Что-то из моей молодости. Я вижу траву, кусты, берег, и полно здоровья, бьющего через край.
— И я вижу. — Озорство опять замелькало в Валериных глазах. — Снег этот грязный, подтаявший и растоптанный — трава. Сама очередь — река. Машины — кусты.
— И мы в кустах, — охотно откликнулся Дмитрий Матвеевич.
— И здоровья, конечно, не занимать.
Лариса хмыкнула и вступила в общую болтовню со своими профессиональными шутками. Если это шутки.
— Кто из нас может хоть как-то судить о здоровье? Думаешь, знаем, что у нас там растет иль отмирает внутри?
— Это всегда звучит оптимистично, особенно в устах доктора. Уж вы простите старику эту, может, неуместную язвительность.
Его манера, спокойствие, отсутствие в речи жаргона, похожесть разговора на прошлые мирные беседы со Стасом тянули Ларису к этому «старику», как он сам себя отрекомендовал. Ей захотелось поговорить с ним один на один, посидеть не в машине, не на скамейке на виду у всей очереди, не в ресторане и даже не на траве у кустов, рядом с рекой. Ей захотелось посидеть с ним где-нибудь дома, в глубоких креслах, глубоких-глубоких, чтоб спинка была выше головы. Она бы курила сигарету, он бы дымил трубкой, между ними стоял бы столик, на нем доска и фишки с буквами, и играли бы они в «скрэбл», и печенье — лучше солененькое, и никакого алкоголя, никакого коньяка, вермута, ликера или, черт его знает, что еще исхитрилось придумать человечество для игр и бесед. Алкоголь неминуемо сбивает течение беседы, с ним вторгается что-то чужое, подогретое другим, не своим теплом, исчезает первозданность отношений, пропадает искренность.
— Да, Нарциссовна, еще бы коньячку для полного набора, для законченности данного натюрморта и придания разговору душевности.
— Назаровна я, Валерий Семенович, Назаровна, а не Нарциссовна.
Все засмеялись.
— Да ладно. Было бы здоровье.
— В мечте у Валерия Семеновича есть, безусловно, большая правда. Натюрморт был бы полноценнее и элегантнее, да и отвлеклись бы мы от свалившейся на нас необходимости.
— Эх, мужчины, мужчины! По-моему, вы горячитесь. Пейте кофе, ешьте бутерброды и не проказничайте. Отдыхайте.
— Своеобразное назидание, Лариса Борисовна.
— А что, Лариса, разве мы не отдыхаем? Сидим, бездельничаем, на воздухе, никто нас не дергает, надежда только на себя. Иначе — работа, шум, гам, суета, оперативность, потеря здоровья, слуха, сил. Плохо. А тут тихо. Покой.
— От естественной нормальной работы, — сказал Дмитрий Матвеевич, — да если еще и удачливой, здоровье не убывает. Хорошая работа — единственная защита от душевного дискомфорта.
— У нас есть рентгеновский аппарат в больнице, который, если на нем не работать, портится. Но когда постоянно в действии — все в порядке. Машина в гараже от пустого стояния дряхлеет, часы, лежащие долго без завода, отказывают.
— Откуда это у тебя, Борисовна, у естественника, такой технический подход? Все кончается, чем не пользуются. — Валерий осклабился, как бы вспомнив что-то.
— Почему технический? В медицине есть такое понятие — атрофия от бездействия.
— Надо учесть. Я всегда это подозревал. Чтобы быть здоровым и полноценным, надо упражняться.
И опять потекли банальности.
Дмитрий Матвеевич. С одной стороны, я против культа здоровья. Меня раздражает эта душевная потребность физиологической целесообразности, когда все для пользы тела. Курить нельзя, пить нельзя, тренироваться нужно, ходить необходимо. Этого нельзя, того нельзя, с этой живи, с тем не живи. Быстро умрешь, плохо умрешь. Нельзя же жить в расчете на смерть, надо жить в расчете на жизнь. А? Сомневаетесь?
Валерий Семенович. Некоторые ваши рассуждения мне приятны. Но ведь любовь временна… Я вообще никогда не сомневаюсь. Сомнение, знаете ли, я считаю недостаточностью мышления.
Дмитрий Матвеевич. Хм. По поводу сомнений, пожалуй, лучше не спорить. А что временная… Но разве жизнь не временна? Да и быстротечна. Все бросать — пробросаешься.
Лариса Борисовна. Да вы совсем не про то! Мы — про культ здоровья. И вы были сначала правы, а сейчас куда-то унеслись, и я в толк не возьму, куда.
Валерий Семенович. Культ здоровья? Совсем неплохо. Конкретное полезное дело. Хотя бы для себя, хотя бы для других.
Дмитрий Матвеевич. Культ здоровья, согласен, хорошо. Здоровые люди чаще улыбаются. Между тем в наличии у нас — явный дефицит улыбок, вроде бы нет в них необходимости, железной целесообразности. Главное противоречие — целесообразность не делает обязательной улыбку, а без здорового тела она редка. Хочу улыбку.
Валерий Семенович. Да что нам улыбка! Надо дело свое делать лучше. Профессионализм нужен, не улыбка. Платите мне хорошо, и я вам знаете как улыбаться буду!
Лариса Борисовна. И удобства мне личные нужны для улыбки…
Валерий Семенович. Сейчас вон тот юноша включит свой маг с поп-музыкой, и все вы сразу заулыбаетесь.
Лариса Борисовна. Уж конечно. Так громко, что я вообще ничего не воспринимаю.
Валерий Семенович. Он тебе музыку дает. Образовывайся, старуха. А ты от культуры, как лошадь от волка, шарахаешься.
Дмитрий Матвеевич. Музыку! А если я ему свою музыку заведу, что он мне ответит?
Валерий Семенович. Ничего. Пожмет плечами и скажет, что это, может, и хорошо, но давно отжило. «Нам песня строить и жить помогает». А стало быть, музыка должна быть громкой, ритмичной, зовущей двигаться, делать все вместе со всеми, подчиняться ей.
Дмитрий Матвеевич. Разумеется, пусть лучше слушают зовущую и подчиняющую музыку, чем склоняются над бутылкой. И гитара инструментом стала не звучащим, а разящим. Но только не называйте это музыкой. Это что-то другое. Искусство должно вызывать мысль, а не движение. В конце концов, это аналог спорта. Пусть без соревновательства пока, но спорт. И спорт заводит, и зовет, и объединяет. Все это есть в поп-музыке, она может даже оказаться наиболее нужным и функциональным видом спорта, непосредственно помогая в работе. Под эту музыку можно рубить дрова, убирать постель, строить, чертить, работать на станках, даже оперировать…
Лариса Борисовна. Ну уж, оперировать. Но все же лучше, чем бутылка. Тут я согласна.
Валерий Семенович. Небось сын волнует и магом и бутылкой?
Лариса Борисовна. Волнует. Пока особых разногласий нет, но не всегда я его понимаю. А он меня.
Валерий Семенович. Он тебя уже понять не может, ты его еще не хочешь. А может, наоборот: он еще.
Лариса Борисовна. Смешно тебе. Существует, наверное, эта пресловутая разница поколений…
Дмитрий Матвеевич. Именно. Пресловутая! Разница поколений! Ничего не меняется. Психологически люди не меняются уже тысячелетия. Читают Тацита, Светония, скажем, и кудахчут все при этом: ах, никакой разницы, ах, ничего не меняется, ах, из века в век у людей одни и те же проблемы! Правильно. Но те же люди говорят: нынче молодежь совсем иная, не понимаем мы нынешнее поколение. Тех, что жили две тысячи лет назад, понимают, нынешних нет. И воспитание тоже в принципе не изменилось. Его идеалы и критерии, вопросы и психологический подход остались прежними. Ксенофонт — больше двух тысяч лет назад, Честерфилд — на сломе феодальных времен. Одинаково! Отодвиньтесь чуть дальше и поймите поколение. Бабушки и дедушки всегда лучше понимают внуков. Проблема отцов и детей есть, проблем между дедами и внуками уже меньше.
Валерий Семенович. А вы-то чего так распетушились, Дмитрий Мироныч?
Дмитрий Матвеевич. Зовите меня просто: Михеич.
Валерий Семенович. А давайте еще проще — Дима. Можно так? И спокойнее.
Дмитрий Матвеевич. Пожалуйста, Валера. А спокойнее нельзя: история — моя профессия. Помните, как Гулливер смотрел на лилипутов? Очень похожие, совсем такие же, как мы, но маленькие, куколки. А когда оказался рядом с лицом великанши, слывшей в великанских кругах красавицей, пришел в ужас от кожи: бугры, рытвины, ухабы.
Лариса Борисовна. Нет, все же многое у нынешних иначе. Хотя бы отношение к сексу…
Дмитрий Матвеевич. И это немногим отличается. Все было. Всегда были люди интеллигентные, воспринимающие новое нормально, адекватно разуму, и люди, скользящие по поверхности только народившихся явлений. Они-то и создают лезущие в глаза и уши холуйство, ханжество и хамство.
Лариса засмеялась и попросила выпустить ее из машины: она увидела Тамару. Ею овладело возбуждение, не соответствующее ни ее положению, ни общей ситуации. Солидная женщина, шеф-хирург, жена ученого побежала на виду у большого скопления людей, как бегают в юности иные девочки, отбрасывая нижнюю часть ног в стороны, словно танцуя чарльстон. Тамара стояла к ней спиной и вела пустой, никчемный разговор с какой-то незнакомой парой. А какой разговор может быть в условиях подобного времяпрепровождения, среди людей, практически ничем, кроме туманной цели, не связанных? Пожалуй, потом ни одного слова из этой беседы и воспроизвести-то нельзя будет.
— Ты ж ушла на праздник! — Уже пришла.
— По моим представлениям, вы сейчас должны только-только к ресторану подходить.
— Не пошла. Что-то мне неуютно стало.
— Чего так? Это ж весело, интересно. Я всегда радовалась этим встречам. Мне, так сказать, становилось там моложе.
— Может, и так, но грустно. Будто молодость-то наша появилась, выглянула да и обнаружила все несбывшиеся мечты, надежды. У вас, медиков, положение другое. Вы же мечтали людей лечить, все вы и лечите людей. А тщеславие появляется потом, в результате деятельности. А у нас начинают учиться уже с желанием создать нечто значительное, оказаться на виду, прославиться.
— Все работы должны быть такие. Без честолюбия гвоздя не выкуешь.
— Нет, нашим студентам уже на первом курсе мерещатся свои имена большими буквами на афишах. Увидела я это собрание несостоявшихся надежд — стало грустно. Я везучая — мне дали фильм. И все же я десять лет пробатрачила на разных съемках.
— Бесталанных у вас тоже много.
— У кого нет таланта, у кого не хватило честолюбия, кто-то не научился работать, а кого быт заел, да и вообще нас слишком, наверное, много.
— А нас мало? Это не резон.
— Вас всегда будет мало. Люди болеют, размножаются, помирают. А у нас двадцать режиссеров рождаются ежегодно! Ну сколько можно выпускать фильмов в год? Да это все бухгалтерия. Но у всех надежды были, мечты! И стало мне неудобно, что фильм должна ставить, а они… Да и баба к тому ж! Хотя… Неизвестно, что получится. Не пошла в ресторан.
— Ладно тебе. Не пошла и не пошла. Машина тебе нужна, вот и не пошла. За очередь испугалась.
— Я уж про машину не сказала. Не сказала, что и с мужем повезло.
— Везет так везет — по всем фронтам. Ладно, пойдем в машину.
Мужчины по-прежнему сидели и молча курили, выпуская дым каждый в свое окно. Лариса убрала импровизированный стол, поставила спинку сиденья на место, в изначальное положение. Уселись крепко, устойчиво, надежно — приготовились к спокойной беседе.
Однако ни беседы, ни конференции уже не получилось. Сидели, молчали, курили, смотрели. Ушло нечто, дававшее повод, стимул порожним, высокоумным словопрениям. На самом деле их волновало, наверное, лишь одно. За этими разговорами они прятались от осознанной нелепости потери времени. Может, наступила пора подумать? Нет, рано, пожалуй. Или все это фантом, и все лишь мнится им? Ведь если мышки, реально существующие мышки, представились фантомом пьяной психики нормального человека, если реальные мышки могут быть приняты за симптом, почему бы реальную ситуацию не спутать с игрой воображения?
Кто-то из них, не исключено, так и думал. Молчание затянулось. Они устали не от стояния, не от машинного сидения — они устали от пустых разговоров, которые, возможно, еще возобновятся с не меньшим задором и силой.
А что же еще делать здесь?
У Ларисы сегодня тяжелый день: и разговоры, и Стас с утра был пьян, и… Лариса перебрала весь день, но остановилась в мыслях только на Стасе. Она снова стала подогревать свое раздражение, но далеко в этом желанном размышлении не преуспела — подошел Кирилл, сунул нос в окно:
— Послушайте! Барри Уайт.
Он поднес к окну маленький магнитофон, и раздалась ритмическая музыка, потом включился мягкий низкий голос. Музыка действительно затягивала, призывала к движениям, побуждала танцевать. Лариса почувствовала, что она засиделась, что давно пора покончить с малоподвижностью, или, по-научному, гиподинамией. Какой-то мягкий ударный инструмент мерно отстукивал ритм. Дима еще немного помолчал, потом рассмеялся и сказал:
— Послушайте! Я слышу шум машин. Они едут к нам, сюда, в эту очередь! Ведь скоро запись. Что смолкло веселье при музыке такой?
И Лариса опять услышала Стаса. И в этом услышала Стаса.
Будто снова вселили в них силы. Все бурно заговорили, кто-то предложил потанцевать. Всего пять человек, а шум подняли…
— Да что ж вы не слушаете?! Это ж Барри Уайт! Музыку послушайте! — Кирилл призывал их к культуре, к наслаждению, а им бы только танцевать.
— Вот видишь, Томик, здесь не хуже, чем у вас на банкете. — Лариса вылезла из машины. Ноги уже начинали двигаться в заданном ритме. Она понимала, что танцевать здесь вроде и неудобно, но очень хотелось. Подошло бы еще человек десять, и сладился бы дансинг.
— Девочки, сейчас бы коньячку немножко. — Валере, по-видимому, для полного комплекса ощущений необходим был весь стандартный набор примет и признаков компании и веселья.
Но все кончилось до обидного быстро. Пришел хозяин магнитофона и сказал, что ему надо «отъехать по делам». Однако сохранившийся деятельный настрой побудил Валерия провести перекличку.
Процедура эта прошла в состоянии уже традиционной эйфории, к тому же еще и подогретой ритмами африканских боевых троп. Впрочем, может, к этим тропам музыка никакого отношения не имела, но так ее обозначил Дмитрий Матвеевич.
Сам он тоже решил потолкаться среди своих коллег по первой сотне. Там надежд больше, и они не в пример реальнее, чем у его новых друзей, хотя и в третьей сотне шансы были не призрачны. Возможно, что и настроение там поэтому было серьезнее, не столь легкомысленное. Впрочем, неизвестно, что порождает в людях легкомыслие, а что — серьезность. Перед отходом Дима отвел Ларису в сторону:
— Лариса, не могу ли я вас ангажировать в первый же свободный день после завершения этого нашего совместного искуса на посещение дворянского собрания?
Лариса беспричинно, как двадцать лет назад, расхохоталась:
— Точнее! Что вы имеете в виду?
— Дом ученых, натурально. Что для меня дворянское собрание?
— Любимое место моего мужа. Внизу, в буфете. Интеллигентная беседа — он так считает — в своей компании, по месту нахождения, бокал прекрасного вина, а если нет, то пива.
— Так что? Неудобно?
— Не очень. Сидят, пьют, треп идет. — Лариса вдруг, в настроении, которое создал неведомый ей Барри Уайт, снова засмеялась. — Идет. Договорились. Играть так играть. Беру у подруги платье, парик и темные очки. Что там Барри Уайт! Товарищ Глинка нам сочинил: «Веселится и ликует весь народ…»
— Ну, мы, надеюсь, обойдемся и без железной дороги. Может, и без машины — с ней вы и вина не пригубите.
— Посмотрим, но не думаю. Я к ней привыкла. Для меня сейчас любой поход без машины — всесветная проблема.
После переклички Лариса подошла к Валерию и спросила, позволяет ли обстановка на часок съездить в город.
— Думаю, что и на два можно. Я тоже, пожалуй, оторвусь. Вот только с Кириллом переговорю. А ты куда?
— Мне в ученый совет нужно, кое-какие документы отдать и взять всякие бланки и анкеты. Диссертация же на подходе. А потом — больница. И все. И сюда. Может, в магазин, правда, заскочу.
— А чего поеду я, собственно? Останусь здесь.
Вновь подошедший к концу разговора Дмитрий Матвеевич робко, вроде бы робко, сказал:
— Я же — напротив. Сейчас жена должна подойти, сменить меня. Если у вас в машине есть еще место, был бы вам признателен. Мне тоже нужно в ученый совет, но в свой. У нас, скорее всего, разные советы, разные ученые.
— Разумеется! Одна еду. Не отвезу, так вывезу. Первый километр проехали молча. Ларисе очень хотелось вновь начать какую-нибудь размеренную, безликую беседу, почему-то ласкающую ей душу, но не могла найти тему. Возможно, он тоже.
«Ну совсем дед. Заговорил бы наконец. Гуманитарии должны быть подвижнее». И как бы в ответ он начал:
— Смотрите, вон шланг протянут через улицу и место переезда через него обложено досками. Чтоб не раздавили его. Видите?
— Вижу. И все равно все едут вокруг, чтобы не на доски.
— Вот и я об этом. Почему так?
— Боятся гвоздей в досках.
— Но они же специально для машин положены. Охраняют шланг.
— Безобразие, конечно. Штрафовать надо.
— Штрафы не помогут, Лариса Борисовна. С детства необходимо приучать не делать другому того, что ты не хочешь, чтоб делали тебе. А штрафы…
— Между прочим, мы с вами фактически и практически незнакомы. Больница не в счет. Даже имя узнала не от вас, а окольным путем.
— Виноват. Молод. Исправлюсь.
— Учтите на будущее. Ход за мной.
— Виноват. Виноват, Лариса Борисовна. Когда мы начали говорить, я вспомнил первую встречу и сейчас завязал беседу на паритетных началах. Итак, как известно, меня зовут Дмитрий Матвеевич, и еще раз прошу прощения за, я бы сказал, мою некорректность. Меа кульпа — моя вина.
Возникла небольшая пауза.
— Скажите, Дмитрий Матвеевич, а вы машину водите?
— У меня была машина. Но вот уже лет десять я безлошадный. Позабыл про машины. У меня был еще «Москвич», самый первый, маленький, послевоенный. Сейчас решил восстановить свой статус лошадного хозяина.
Они остановились на перекрестке перед светофором. Долго, очень долго не давали зеленый свет. Регулировщика не было. Все машины стояли.
— Смотрите, Лариса, всем ясно, что светофор испортился, а никто не едет. Кому-то надо быть первым. А первому страшно перейти границу дозволенного.
— Это как новая операция. Придумана, описана, экспериментально проверена, а на человеке впервые страшно делать. Потом кто-то первый… И как плотину прорвало. Так с пересадками сердца было. Барнард сделал первый, а уж…
Тут плотину прорвало, и они поехали.
— Уж который раз я слышу ваши сравнения. Вы действительно живете своей работой?
— А чем еще? Ребенок, работа — и все. Еще муж, который вечно напрягается какую-то новую формулу создать, а все было, все было, все банально. Вот и остается лишь работа да судьбы ближних…
— Да, вы правы. Пожалуй, нет ничего другого для нас. Собираясь выйти из машины, Дмитрий Матвеевич поблагодарил, поцеловал руку и сказал:
— Вы удивительно приятная женщина, Лариса Борисовна. Редко встретишь сейчас женщину, занимающуюся делом. Не занятую, а занимающуюся.
— Дмитрий Матвеевич, не говорите банальностей.
— Банальность — она потому и банальность, что так оно и есть. Наше знакомство, если вы помните, было не очень приятным, и я сожалею, что контакты тогда оборвались. Много времени потеряно. Спасибо еще раз. До свидания. Вы мне действительно удивительно симпатичны. Простите за банальность, но я вам уже говорил… — Он засмеялся, и его нарочитая степенность и старомодность вдруг отлетели прочь. Он стал выглядеть и моложе, и прямее, и крупнее — уже не дед, а зрелый мужчина с красивой седой головой.
Лариса поглядела вслед: высок, строен, прям, походка легка…
Машина медленно отъезжала от тротуара. Лариса в размеренном темпе, без волнения, смятения и сожалений стала думать об очереди. Здорово она запуталась в этой очереди! Куда эта очередь вынесет, с какой прибылью, с какими убытками? Она попыталась сосредоточиться на Стасе, но представляла его только спящим. Она пыталась вспомнить его молодым, утренним, веселым, легким, обаятельным, добрым, милосердным, но могла только произнести эти слова про себя. Она представляла его себе только спящим.
Переключилась на Колю, но опять никаких эмоций, кроме тревоги, не возникло.
Затем вспомнила недавно прочитанную статью об эмоциях. Автор писал, что возникают они лишь при незнании, неумении, непонимании. Эмоция страха появляется у хирурга, когда он не знает, что делать, не понимает, не умеет. В противном случае — делает. Эмоция любви сохраняется, пока человек еще загадочен, не раскрыт полностью, непредсказуем.
«Пожалуй, это неверно. Впрочем, подумать надо. А с другой стороны — верно. Валерий, например, мне интересен, пока непонятен. Хотя он понятен. Уже понятен. А Дима непонятен… У Валеры полный комплект обязательного для полноценного мужчины. Синдром мужчины. Ловок… Быстр… Строен… Реактивен… Решителен… Техничен… Оперативен… Умен… Работящ… Инженер… Спортсмен… Организатор… Начитан… Начитан? Этого я, пожалуй, не знаю… Не знаю. Но эмоции любви нет все равно. Черт! Зачем это я все допустила? Как мерзко! Да что сейчас говорить? Все ж задевает меня, когда он с улыбкой подходит в очереди к другим женщинам, но никакого волнения, ожидания, настороженности, и никак не трогает, когда он подходит ко мне. Я была неосторожна. Я полностью отвечала за свои действия — и никаких эмоций. Нехорошо. Ох, нехорошо! Разве можно сравнить его со Стасом? Стас был… А дед? Почему дед? Это тот, оппонент — дед. А этот не дед вовсе — каких-нибудь десять лет разницы. Десять лет! Он интеллигентен, спокоен, уверен… Если его раскачать как следует, наверно, и вовсе слетит эта дурацкая игра в чопорность. Да какая чопорность? Придумываю. „Нарциссовна! Ты увлечена“. Тьфу! Нарциссовна. Кем?! И всегда при разрушении появляется альтернатива, а не точный другой путь. Неужели разрушение? А Коля?! Коля стал красив, остроумен, в меру задумчив… Он добр, ласков… Хотя и стесняется. Коля, кажется, становится прекрасным человеком. Если это не мое, материнское прекраснодушие. Он не замечает папиной эволюции. Он видит, как отец с утра работает, много работает. Он остается для него обаятельным, многоопытным, остроумным собеседником и мудрым отцом. Меня-то нет. Работаю где-то — он не видит, не на глазах его. Я скрыта фигурой папы. И надо поддержать в Кольке это отношение к отцу. Что бы ни было. Надо взять у отца лучшее. Ведь есть что взять. И пусть будет он увлечен отцом — это хорошо и приятно… Валерий не увалень, Валера спортивен, занимается спортом, оперативен — его слово — и не лишает себя удовольствий. Пусть у Коли будет больше радостей…»
Лариса ехала, заранее запрограммировав в себе маршрут, и потому не перебивала плавный поток мыслей штурманскими отвлечениями. Автоматически она остановилась и около института, но не вылезла тотчас, а сначала стала раздумывать над природой такого своего водительского автоматизма. Что раздумывать? Просто выходить, наверное, не хотелось. Подсознательная автоматика. Лариса думала о том, что прежний лексикон, прежние термины заменяются, а понятия остаются теми же.
«Подсознательная автоматика. На то она и автоматика, чтоб быть подсознательной. Банальность потому и банальность… Тьфу ты… Раньше говорили: „предопределение“, теперь — „программирование“. Раньше говорили: „характер“, „конституция“, „наследственность“, теперь — „генетически“, „генетический рисунок“, „засекречено-закодировано“…
Она не додумала, как и что закодировано, потому что увидела садящегося в директорскую машину ученого секретаря института.
— Нет, нет, Лариса Борисовна, сегодня ничего не получится. Я приготовил для вас образцы, бланки, анкеты, но все заперто, а мне некогда сейчас.
«Доигралась: лексикон, термины, генетический рисунок… Ах, как все нехорошо!»
— Понятно, Петр Иванович. Я и не смею на это рассчитывать. Скажите только, как там с очередью? На когда назначат защиту?
— Полагаю, в этом сезоне удастся протолкнуть. Месяца через два, полагаю. Соберите все документы, мы с вами сядем, посмотрим список и назначим точный день. А сейчас извините. Дела.
Лариса покатила в больницу.
На этот раз все мысли витали вокруг диссертации, оформлений, бумаг, очереди на защиту. Затем стала думать непосредственно о диссертации, о больных, операциях, вошедших в материал диссертации. Затем, естественно, перенеслась на сегодняшних своих пациентов, вообще на больницу, на отделение… И вот она у своего дома — у своего хирургического корпуса.
В больнице она застала комиссию контрольно-ревизионного управления — «идет КРУ», как кратко и решительно пугают врачей администраторы. Проверяли финансовую отчетность. Члены комиссии находились в этот момент у нее в отделении и очень обрадовались, что появился заведующий, который, как им сказали, находится в отпуске.
— Доктор, у нас к вам есть вопрос.
— Я вас слушаю.
— Мы проверяли правильность назначений и отпуска учетных, дефицитных лекарств. Вот вы назначили больной, — член комиссии протянул Ларисе Борисовне историю болезни, — облепиховое масло.
— Ну, назначила.
— Мы не подвергаем ревизии само назначение — это не в нашей компетенции.
— Вестимо.
— Смотрите: семнадцатого ноября назначено по одной чайной ложке три раза в день. Так?
— Так.
— По отчетности старшей сестры ушел один флакон.
— Так.
— В каждой ложечке четыре грамма масла.
— Ну.
— Во флаконе восемьдесят граммов.
— Да.
— Значит, семнадцатого ушло двенадцать граммов.
— Именно.
— А где остальные шестьдесят восемь?
— Не один же день масло получают. Это курс. Дали ей флакон в руки, и она пила.
— Не знаю. Не вижу. В истории болезни один раз назначено и больше не повторяется.
— Да как же! Вот мой обход — обход заведующего отделением. Написано: «Провести курс лечения облепиховым маслом внутрь по одной чайной ложке три раза в день».
— Правильно…
— Так курс лечения и проводится, пока не будет отменен.
— Да, но смотрите: восемнадцатого, девятнадцатого, двадцатого и так далее нигде об этом не говорится.
— Так это курс!
— Правильно. Но нигде не отмечено.
— Вы хотите сказать, что мы не давали ей масла?
— Не знаю. Не думаю, чтоб вы забрали себе, но в акте проверки мы вынуждены записать. Надо оформлять правильно.
— Ну хорошо, недооформили, сейчас допишем, зачем же в акте писать?
— А затем, что вы не хотите правильно оформлять. В иных местах и воруют, бывает, а оформлено все как надо.
— Спасибо, товарищи. Будем оформлять хорошо. Я надеюсь, что вы все же в акте не напишете, а мы учтем ваши замечания. Спасибо за урок.
— Напишем, доктор, напишем. Иначе вас не проучишь. Ответите — научитесь.
Лариса ушла в ординаторскую. Она была не права: не надо было столь гордо и высокомерно прекращать дискуссию, надо было их все же уговорить. Но что уж теперь делать?..
В ординаторской сидели свободные от операций врачи. Они уже знали о беседе их зава с комиссией, но вопросы задавать не стали: есть дела поважнее.
— Лариса Борисовна, умерла больная с панкреатитом.
— Что ты говоришь?! Я думала, она выкрутится. И как было?
— Последние дни температура высокая, но без болей.
— А в крови что?
— Да ничего особенного. Признаков гнойника не было. Интоксикация. Полное омертвение поджелудочной железы.
— А сахар как?
— Сахар держался на нормальных цифрах.
— Поползло расплавление клетчатки, наверное, позади железы.
— Так и было, по-видимому.
— Но мы ведь хорошо все раскрыли… Отток был хороший.
— Хорошо-то хорошо, но как бывает при панкреатитах, так и пошло. А по дренажам хорошо отходило. И секвестры отходили…
— Да, да. Ну, если полное омертвение — ничего не сделаешь. А если гнойник, сепсис? Вдруг могли еще что-то сделать? Тогда нехорошо, неприятно.
— Она у нас все хорошо получала. На полную катушку лечили. И панкреатит и сепсис. Даже если он был. Чего только не делали!
— Если нет полного расплавления железы и клетчатки, очень обидная смерть. Вдруг могли вытянуть? Тогда обидно. Обидно.
— Да что обидно-то? Вот сейчас на вскрытие вызывают. Хотите — сходите, посмотрите, убедитесь.
— Сейчас? Очень хочу. Пойдемте.
— Лариса Борисовна, вас к телефону.
— Меня нет. У меня отпуск.
— Из прокуратуры. Следователь.
— Ну и что?! На минуту заехала! И все сразу на меня. К вам же сюда заходить нельзя! Да, кстати, как эта больная, что я оперировала, с Меккелевым дивертикулом?
— Все хорошо пока. Все нормально.
— Во! Так и скажите терапевтам.
— Лариса Борисовна! Трубка ждет.
— А, черт! Алло! Я слушаю!
— Добрый день, Лариса Борисовна.
— Добрый.
— Следователь из районной прокуратуры с вами говорит.
— Слушаю вас. Что случилось?
— Ничего страшного, Лариса Борисовна. У вас лежал больной Силантьев с ножевым ранением. Там грязная история, пьяная драка, хулиганье между собой повздорило. Нам нужно допросить вас, лечащего врача и оперировавшего хирурга. Надо, чтоб вы к нам приехали…
— Помилуй бог! Времени же совсем нет. У нас этого хулиганья сколько бывает! Что ж, мы и будем ездить каждый раз?
— Что же делать, Лариса Борисовна? Следствие идет. У нас работа такая.
— Приезжайте сами и сразу со всеми поговорите.
— Я не могу. Дел много очень.
— Когда всякая пьянь и бездельники лежат у нас, вы к ним приезжаете! А мы и так как загнанные лошади и все равно должны ехать к вам из-за какого-то алкоголика!
— Ну что же делать, Лариса Борисовна?
— Знаете, у меня отпуск. Я выхожу на работу в понедельник. Тогда и поговорим.
— Хорошо, Лариса Борисовна. Время терпит. — Следователь добродушно хмыкнул. — До свидания. До понедельника.
Когда она пришла в морг, вскрытие уже началось.
— Лариса Борисовна, а нам сказали, что вас нет, в отпуске.
— Приехала. Но меня еще нет. Я в отпуске. Это не я — мираж.
— Ну, это вскрытие ничего экстраординарного не дает. Полное расплавление поджелудочной железы. Ужасная печень.
— А селезенка? Развалилась? Нет, это не сепсис.
— Да, селезенка развалилась. Интоксикация. Нет, сепсис мы не поставим. Тут и так хватает причин для смерти.
— Не жилец она была. Нам можно идти, наверное?
— Идите. Так и запишем: некроз поджелудочной железы, цирроз печени, интоксикация.
Когда хирурги вышли, патанатом повернулся к своему коллеге:
— Хирурги, конечно, в этом деле ничего не понимают. Типичный сепсис. Да что их травмировать? Значения это никакого не имеет. Не от сепсиса, так от некроза железы, но должна была умереть. С этим не живут. Лечили они правильно, что им лишний раз нервы трепать? А так, по правде если, сепсис тоже есть.
Лариса Борисовна по пути в отделение заметила своим помощникам:
— Патанатомы в этом ничего не понимают. Конечно, сепсис. Она бы все равно умерла, но для себя, ребята, вывод сделать нужно. Не знаю, может, нужно было больше антибиотиков? Не знаю…
— Да вы что, Лариса Борисовна! Мы максимально ее пролечили. Не представляю, что еще можно было.
— Надо взять историю болезни и еще раз внимательно просмотреть, проанализировать всю схему лечения.
— Так это сделаем. Будет конференция по разбору смертности, тогда и проанализируем. Возьмет историю назначенный оппонент-рецензент и будет анализировать. А мы — отбиваться.
— Не люблю я эту систему, когда историю болезни дают на рецензию и анализ твоему же коллеге. Не по должности заниматься поиском ошибок у товарища.
— А кто же это должен делать?
— Кто! Ты сам. А иначе ты только отбиваться будешь да оправдываться. Сам ищи, либо начальство, которому по должности положено.
Ларису остановила какая-то женщина.
— Доктор, мой муж лежит у вас в пятой палате. Я бы хотела узнать про него.
— Лариса Борисовна, это больной, который лежит в пятой палате первым направо. Склероз аорты, подвздошных артерий, начинающаяся гангрена обеих ног.
— Это тот, у которого два инфаркта было?
— Да, да, доктор. Два инфаркта. Он, он.
— Лариса Борисовна, обследование у него полностью закончено, все уже есть. Мы ждем вас, чтоб окончательно решить, что делать.
В ординаторской Лариса посмотрела историю болезни, полистала все анализы, исследования. Самого больного она помнила хорошо.
— Видите ли… Простите, как вас зовут?
— Нина Михайловна.
— Видите ли, Нина Михайловна… Положение очень тяжелое. Оперировать необходимо. В противном случае он умрет от гангрены в ближайшее время. Вот только делать что? Если большую реконструктивную сосудистую операцию, то шансов на успех мало.
— А что же еще можно, доктор?
— Можно ампутировать обе ноги. Шансов больше. Хотя тоже очень, очень рискованно. Его дела очень плохи. Очень.
— Как же быть нам?
— Он сам должен сделать выбор. И вы тоже. Пойдите, поговорите с ним. Что решите, то нам и скажете. Мы здесь будем.
Женщина ушла.
— Лариса Борисовна, больной до конца не понимает, что у него. Я ему все рассказал, более или менее подробно, а он твердит одно и то же, требует, чтоб ему восстановили потенцию.
— Чего ж не понимает? Понимает. Вы же сказали ему, что это связано с локализацией склероза, поэтому он и говорит. Логично.
— Ну о потенции ли ему сейчас думать?
— А это уж, милый Андрей Евгеньевич, не нам судить. Доживете, не дай бог, до такого состояния, тогда и будете рассуждать. Мы ведь не знаем ни его интересов, ни его возможностей, ни…
В ординаторскую вошла жена больного.
— Уже?! Так быстро?
— Мы, доктор, уже много раз с ним все обсуждали. Вы с ним, конечно, сами побеседуете, но я вам скажу наше общее мнение.
— Так что ж вы решили?
— Без ног все равно не жизнь. Мне ж только сорок пять лет. Мы решили рисковать. А я дам расписку.
— И он даст расписку?
— Вы уж с ним сами поговорите.
— Поговорим. Все?
— Да. Я пойду, а вы поговорите сами. Спасибо вам, доктор. Я к нему еще раз зайду. А вы уж сами поговорите. Мы будем вам признательны…
— Хорошо, хорошо. Идите. Поговорим. Жена больного ушла. Лариса закурила.
— Я, пожалуй, поеду к себе. В очередь.
Скинула халат и, даже не зайдя в свой кабинет, быстрым шагом, почти бегом кинулась к машине.
Да и давно пора. Близится время записи. Строгости в очереди должны повышаться.
Пора, пора. К себе. В очередь!
У машины ее окликнул больничный санитар:
— Здравствуйте, Лариса Борисовна. Как поживаете? Давно я вас не видел.
Это был странный человек, вечно пристающий ко всем со странными вопросами. У него было странное лицо и странная работа — разносить тяжести по отделениям. Он со всеми был на «ты» вне зависимости от положения, ранга и возраста собеседника. Однажды он увидел Ларису, запирающую машину. «У тебя машина?! — Удивлению его не было предела. — Да вы, оказывается, богатенькая. Вот не знал, что ваша машина. А я думал, вы как все. Счастливого пути, Лариса Борисовна».
— …Давно я вас не видел. — Теперь он всегда был с ней на «вы». — Вот хочу рассказать вам, как отдыхал. Хотите?
— Некогда мне. Очень спешу. Я в отпуске.
— Если в отпуске, то бегите. А я хотел посоветоваться с вами насчет грыжи своей. Никак не решусь.
— А что такое?
— Придете из отпуска, поговорим. Такое расскажу…
Лариса уже ехала, уже отдыхала.
«Грыжу приобрел… Такое расскажет… Раз она мешает, так надо оперировать. И сам должен решать. Или дети. Откуда у него дети? Если сам не может — решают дети. Зачем же грыжу оперировать, если сам и решить не может? Дети! Как решать за живого человека? А нам решать нельзя. Нам решать, что опаснее: болезнь или лечение. Есть ли смысл? Целесообразно ли? Кого целесообразно, кого — нет. Мы, пожалуй, нарешаем. Мы должны всегда лечить. Если есть возможность. Сижу за рулем, дорога тяжелая, а думаю черт знает о чем. Что делать? Устала, что ли? Ноги не несут, колеса не везут. В очередь. Улица эта сложная. Раньше ездила в общественном транспорте и столько читала! А теперь почти ничего. Только дома. Когда время есть. Дома! Ох, и вспомнить страшно! Время-то всегда есть. Но вот где время свободное взять? Круговерть. Больница, машина, магазины, больные, кухня, сын, муж… Читать, правда, нельзя, зато сколько думать можно… Боюсь только думать о главном. Думай, думай. Сиди, крути баранку, нажимай, переводи, за дорогой следи… И думай, думай. В конце концов, чтение отвлекает от мышления. А! Чеканная мысль… Да дурная. Хватит, начиталась. Пора уже перерабатывать, что начитано. Думаю. Думаю? Стараюсь не думать. Где их взять, мысли? Ну и Бог с ними, с этими проблемами. Так получилось. Я не виновата. И не хотела. Кто же виноват? Еду свободная, плевать мне на всех. Это значит — все в себе. В себе? Или это равнодушие? А Стас? Что Стас? А я о нем? Конечно, о нем. О себе. Как эта жена: „Мне сорок пять лет“. Мне. Так и я — о себе. Я и не вижу его совсем. И поговорить не могу. Я ему как врач: „Стас, уже опасно. Смертельно опасно“. А он? „Не будем это обсуждать“. Вот и нашла, с кем поговорить. Зачем?! Всегда у нас так. Чем больше скажешь, тем скорее в ответ услышишь: „Нас связывает лишь время, прожитое вместе“. Ничего себе. Зачем?! А Колька? Колька-то проживет. Конечно, Стас уже не тот стал. Но во мне-то он все тот. Я не знаю, что такое любовь, но оставить его не могу. Утром он как молодой был. Утром и я была другая. Все твердят: „Бороться, бороться надо“. Как? Прятать? Отнимать, зудеть, пилить, орать, бить?.. Вот и доборолась. Он сам мне говорил: „Если недовольна существующим положением, есть два пути: один — бороться, другой — внутренне сопротивляться, что-то улучшать, что-то исправлять, где можно деформировать — это перспективнее. Вот и старайся. А еще перспективней самой улучшаться“. И смеялся. Удержать? Нет уж, все. Теперь удерживай меня. Еще и ругает за самодовольство. Удержать! Мерзавец. А почему я стала так легко думать о нем плохо? Освободилась? А может, потому что люблю. Люблю? Молчала бы. Молчу. Господи, но при чем тут Валерий? Симпатичный мужик. Мужик. А вот Дима вроде ничего и не сказал — трюизмы какие-то, а все-таки больше похож на Стаса. Знает много. Знания не признак ума. Небось он чуть старше Стаса. И седой. Седых волос много. Еще неизвестно, какая бы я была, если бы не красилась».
Лариса стала напевать на мотив песенки «Надежды маленький оркестрик»: «…И я не помню, была какая, какая я была тогда. Не помню я, не помню я-а-а, не помню я, какой была…» И так до самого конца пути она напевала эти слова в различных вариантах, различных перестановках под ту же мелодию «маленького оркестрика надежды». И даже когда остановилась на своем месте у очереди, продолжала напевать, неотчетливо воспроизводя мотив, но громко и ясно выговаривая каждое слово: «Не помню я, не помню я-я-а-а, какою я была тогда-а-а…»
Подбежала Тамара Васильевна.
— Чего сидишь в машине? Выходи, подвигайся. Почти все собрались.
— Так все видят, что я здесь. Если понадоблюсь…
— Ты кого-нибудь ждешь? Можно к тебе?
— Залезай. Кого ждать?
— Не знаю. Мало ли какая ситуация может возникнуть.
— Чего-то вы заигрались, Тамара Васильевна.
— А что ж. Ходим, бездельничаем. Никаких забот. Посмотри на лица. Есть ли мрачные, угнетенные, недовольные, усталые? Все лица полны ожиданием, даже у тех, кто далеко, кому надеяться практически не на что. А? Не то что у нас на встрече сокурсников.
Они обе засмеялись. Вроде бы наступило беззаботное студенческое время, когда хочется шуметь, веселиться, только бы кто-то направил в русло это их беззаботье.
— Добрый вечер, Лариса Борисовна. Давно не виделись.
Все засмеялись. Но над чем именно?
— Да, Дмитрий Матвеевич, вроде бы давно, а ведь только что.
— Все в ожидании записи. Да чего ж смешного-то? Опять все рассмеялись.
— Мы уж, наверное, никуда отсюда не уйдем — с утра запись.
— Вестимо, нет, товарищ доцент. Не уедем. Сейчас самая подготовка перед главным броском.
— Я к тому, что ночь эту вы не будете за рулем, а у меня в портфеле дивный греческий коньяк.
— Греческий коньяк! Это, может, и не плохо, но, скажу вам по чести, я как села за руль, так перестала получать удовольствие от алкоголя. Неохота.
— А я бы, Дмитрий Матвеевич, и коньячку бы лизнула и кофе бы выпила. У меня есть. Кофе у меня есть.
— У меня тоже в багажнике целый магазин.
Готовились они к еде, к питью молча, деловито, начали свою трапезу тоже молча. И в приготовлениях своих не заметили, как наступила темнота.
— Лариса, не стоит без толку разряжать твой аккумулятор. У меня в портфеле хороший фонарь.
Фонарь вытащили и поставили на столик-сиденье.
— Очень даже уютно.
— Да, Лариса, у меня к тебе просьба. Чуть не забыла.
— Давай просьбу. Медицинская, должно быть? Какая еще ко мне может быть просьба? Как-то мне сказал один: «Простите, к вам все с пустяками — аппендицит там какой-нибудь, жировик, желчный пузырь, грыжа. У меня же к вам мог быть настоящий серьезный повод обратиться: рак легкого с метастазами». А я при этом и подумала, что вот это-то и есть настоящий пустяк. Там-то я что-то делать должна: резать, зашивать, наблюдать. А здесь нет проблем, все ясно. «Так какая просьба?» — говорю. «Сестренку к вам можно положить на аборт?» — «Привет! А что так? У вас в районе нет больницы, что ли?» — «Ну, знаете, как-никак, а дело интимное. Она не замужем. В районе знают…» — «Деревня, что ли?» — «А что, трудно?» — «Очень. Сейчас усложнили. Новый приказ: из других районов можно класть только с разрешения заведующего райздравом. Это мне надо идти в райздрав, подать заявление, там запишут в списочек, что именно я просила одного человека принять на аборт, ну и, безусловно, разрешение дадут, но лишний раз уже не пойдешь». — «Она молодая. Первая беременность. Хотелось бы в хорошие руки — вся жизнь впереди». — «Это верно». — «Ну, конечно, если так трудно, пойдем к себе, в район…»
— Как же можно такое интимное дело загонять в подобные формальные ограничения?
— Ты это мне говоришь, Дима, будто я виновата. Ничего, что я так тебя называю?
— Буду только рад.
— Так вот, и Дима и все прочие, которые ко мне с претензиями: к любым приказам и установлениям я отношения не имею. Я только лечу.
— Но выходит, что вам не доверяют?
— Это их проблема. От недоверия хуже всего недоверяющим. Мне ж на все это чихать. Я лишь лечу людей.
— Не понимаю, почему вы не объясните издавшим приказ…
— Я никому ничего объяснять не хочу. У них свои дела, у меня — свои. Я лечу и от этого хочу иметь спокойное удовольствие. Вопросы есть?
— Нарциссовна! Забыли начальника. — В окно просунулась Валерина голова. — Решили здесь оставаться до победы, и хорунжий Валерий, стало быть, не нужен, коль пьете без него?
— И даже коньяк, Валерий Семенович. Греческий. Валерий открыл дверь, втиснулся на сиденье рядом с Ларисой.
— «О, если б навеки так было!» Только одну рюмку: я при исполнении своих общественных обязанностей. Запись, как я и рассчитывал, завтра утром, и, значит, все кончится…
— Нет, Валера, завтра очередь только начнется. Для того и записываемся.
— Ждать просто. Завтра начнется свобода: не надо будет торчать здесь на постоянном приколе. Но что и где мы дальше после? Надо бы собраться, наверное?
Тамара засмеялась и махнула рукой:
— На курортах, Дмитрий Матвеевич, тоже договариваются, а будущего никакого.
— Нет. Все. Договорились. Завтра вечером у меня. — И Валерий накрыл своей ладонью руку Ларисы.
Лариса подумала, что если запись пройдет быстро, то она успеет съездить в магазин, сготовить обед, позвонить в больницу, поспать. К тому времени Станислав уже отключится — и она свободна. Слишком много свобод сваливается. Готова ли?
Какие-то люди во главе с Кириллом гурьбой подошли к машине. В центре этой группы поддерживаемая мужем под руку медленно двигалась девушка из парикмахерской.
— Да вот же они! Конечно, на месте. Не можете найти! На том же месте. Вот они. Лариса Борисовна, вас найти не могут.
— Куда ж мы денемся? А в чем дело?
Но и так было ясно, в чем дело. Ясно! Болит живот. До сей поры терпела, а сейчас мочи нет. А времени от начала болей прошло уже много.
— Лариса Борисовна, извините меня, пожалуйста. Не посмотрите еще раз? Болит живот. Я терпела, терпела — машина ведь. А сейчас сильно болит.
Муж тоже с просительными интонациями заговорил:
— Вы нас извините. Лариса Борисовна, не посмотрите? Нельзя ли еще потерпеть? Один день только.
— Это у вас уже не первый день. — Лариса стала поспешно убирать все с сиденья. — Я вас всех попрошу выкатиться из машины. Создайте кабинет для приема.
— Конечно, конечно, Лариса Борисовна. В залог оставляю вам коньяк.
— Отходим на десять шагов, создаем условия и возвращаемся. — Валерию и вовсе обидно: только что подошел. Он вылез и подал руку Тамаре.
Все удалились.
— Как вас зовут? Забыла в этой суете.
— Нина.
— Ложитесь, Нина, как в тот раз. Что? Боли снова появились?
— Они, наверное, и не проходили, Лариса Борисовна. Я сначала к ним привыкла и думала, что обойдется. Терпимо было.
— Все это время болело?
— Болело, Лариса Борисовна.
— И вы никому не говорили?
— А как же я скажу, Лариса Борисовна? Все пропадет тогда.
И так-то не было сомнений, но когда Лариса посмотрела, все стало еще очевиднее. Безусловно, аппендицит, и, безусловно, уже сильно запущенный. Она стала себя ругать и клясть в душе. «Обязательно надо было настоять. Что значат сомнения, когда думаешь о болезни? Нужно было уговорить и поехать в больницу, сделать хотя бы анализ крови. Спрашивала только, словам верила. Это не просто легкомыслие. Если бы не сумасшедшая необходимость быть постоянно здесь, наверняка бы настояла. Отмахнулась, потому что озабочена была собственными приобретениями. Не по-человечески это. Не по-врачебному! Поверила, что все прошло? Самообман. Лукавство. В больнице бы не поверила. Хотелось, чтоб прошло. Теперь и Нина на грани, и врачей, которым придется с ней заниматься, поставила под удар.
Теперь же это не просто аппендицит. Теперь это… Теперь только самой надо оперировать. Никого подводить нельзя».
— Нина, надо делать операцию, тянуть нельзя. Девушка заплакала:
— Так я и знала. Погорела машина!
— У вас же нет машины. Муж может на себя оформить.
— Нет, Лариса Борисовна. На него была записана отцовская. Он тоже автомеханик. Толя так мечтает о машине. А может, еще денек обождать, Лариса Борисовна? А?
— Нина, вы же сами понимаете: пока терпели — не приходили, — Лариса открыла дверцу. — Анатолий, подойдите сюда, пожалуйста.
Анатолий стоял с обреченным видом. Он понимал, к чему все клонится.
— Ждать нельзя. Нину надо оперировать.
— Толь, а может, потерпим?
— Лариса Борисовна, а нельзя еще денечек? Ведь завтра все кончится.
Нина застегнула пальто и стала рядом в Анатолием. Собрались остальные.
— Нет, ждать нельзя. Тут не поторгуешься. Надо оперировать.
— Денек всегда можно подождать, конечно. Машина погорит. — Кирилл был добродушно категоричен. Он был уверен.
— Но если доктор говорит, что нельзя? Она же понимает. — Тамара то ли говорила в защиту здравого смысла, то ли вставала на сторону приятельницы.
— Чего время зря тратить? Как это делается? Пойти в автомат и «скорую» оперативно вызвать? — Валерий — деловой человек, организатор.
Нина плакала, Анатолий был близок к этому. Цель-то рядом — оставалось меньше суток. Близость заветной машины затмевала опасность болезни и усиливала тяжесть возможного краха мечты. И Нина и муж ее плакали не от страха перед грядущей операцией, возможностью осложнений, длительностью болезни. Надежда не сбылась, разрушилась сладкая греза. Что будет дальше, не ясно, но сейчас катастрофа. Отошли на задний план тяготы и неудобства этого многодневного стояния, все меркло перед страхом потерять, казалось бы, уже ухваченную цель. Все сейчас было отдано ей…
— Какая «скорая»! Моя вина — я упустила. Сама отвезу к себе и все сделаю.
Нина заплакала еще пуще. И, наверное, не слезами благодарности, не слезами негодования на «упустившего» врача, аслезами неотвратимости перед расставанием с очередью, с мечтой.
Опасные слова сказала Лариса о своей вине: еще неизвестно, чем все это кончится.
— Сейчас только позвоню мужу, возможно, заменит меня. — И Лариса пошла к ближайшему телефону-автомату, к райисполкому.
— Алло! Мама? Это я.
— Слушаю, Ларисонька! Может, приедешь сегодня? С Колей все в порядке.
— Мама, а Станислав дома?
— Дома. У себя он. Дать его? Он спит, по-моему.
— Да, да. Растолкай обязательно, надо поговорить с ним.
— А что случилось, Ларисонька?
— Ничего особенного. Позови его. Не тяни время.
— Сейчас, сейчас позову. Наконец Лариса дождалась.
— Ты спал? Извини, пожалуйста…
— Ничего. Я уж давно сплю. Выспался. А какая еще необходимость образовалась у блудной жены в блудном, но стабильном муже? — Стасинька, здесь неприятность с одной девушкой, и мне надо ехать с ней в больницу. Я тебя очень прошу, приди сюда. Очень прошу.
— Я же предупредил тебя. Пальцем о…
— Стас, как тебе не стыдно! Я здесь столько дней! Ведь совершенно непредвиденное обстоятельство. Это же стихия.
— Я про это и говорю. Все вы живете без расчета на стихию, а без стихий жизни нет. Ни дома, ни на работе.
— Ну ладно. Перестань болтать. Я поступаю, как велит мне совесть, а ты делай, как знаешь… Отсюда я сейчас уезжаю.
Лариса положила трубку. Можно, пожалуй, не воспроизводить, что проносилось в ее мозгу, пока она шла к своей машине.
— Лариса Борисовна, мы с Ниной решили, что я пока здесь подожду. Может, все обойдется, и вы вернетесь вместе.
Лариса усмехнулась.
— Садись, Нина, в машину.
— А я бы все равно, конечно, погодил немного. Подумаешь, обождать до завтра нельзя.
— Ну, что вы говорите, Кирилл? Доктор, Лариса Борисовна, своей очередью рискует, значит, это действительно важно и опасно.
— Ну, Тамара Васильевна! Говорите же вы! Она же сказала, что сама виновата. Влетит ей, если что.
— Кончай, Кира, ахинею нести. Шутник нашелся.
— Да не шучу я…
— Лариса Борисовна, разрешите, я с вами поеду. Мало ли что может вам понадобиться? Гонцом сюда хотя бы вернуться!..
— Не глупите, Дмитрий Матвеевич. Гонцов не надо. Сама приеду, если что.
— Нет, Лариса Борисовна. В этой ситуации я тоже хочу разделить с вами риск потери очереди. Да и к романтике чуть-чуть приобщиться. Это было бы справедливо. Вот только попрошу Валерия Семеновича проследить, если будет перекличка, пусть, если сумеет, объяснит, что у нас стихийное бедствие, защитит меня.
Услышав слова про стихию, Лариса неожиданно махнула рукой, засмеялась:
— И то! Давайте похватаем риску вместе. Втроем. Не бойся, Нина.
Нина и Дмитрий Матвеевич влезли в машину, Лариса еще раз подошла к Анатолию:
— Толя, на очередь шансов мало. Не рассчитывайте, операция обязательна.
Толя молча кивнул, махнул Нине рукой и отвернулся.
В больнице, разумеется, все подтвердилось. И анализы, и температура, и мнение дежурных коллег — все сводилось к одному: необходима операция.
Лариса некоторое время колебалась, но все же чувство вины одолело ее, и она решила оперировать сама. Нину прямо из приемного отделения отправили в операционную, а Лариса пошла переодеваться. Дмитрий Матвеевич остался ждать ее в кабинете.
Сначала он попросился было на операцию, но Лариса сказала, что это не тот случай, не та ситуация, когда можно устраивать представление. Дмитрий Матвеевич замкнулся и замолчал. Он вдруг увидел совсем другую Ларису — у нее были иной голос, иная походка, иные шутки. Всем своим поведением, обликом, образом действий она поставила его на свое место. Довольно сухо, без всяких интеллигентских маскировок и метафор, сказала, что если хочет ждать, то пусть сидит спокойно в кабинете.
В больнице все засуетились: заторопились анестезиологи, быстро побежали готовить операционный стол сестры, благо в это время не было операций. Все торопились, все понимали: случай экстраординарный, шеф торопится, шеф стоит в очереди на машину, шефу надо успеть на перекличку.
Операция длилась больше часа. Конечно, оказался аппендицит, и, конечно, был уже перитонит. Гной распространился по всему животу, и Лариса перед зашиванием долго и скрупулезно вымывала все карманы, все гнойные затеки. Пришлось поставить в разных участках четыре резиновые трубки, чтоб можно было наладить постоянное промывание полости.
К концу операции начало сказываться длительное многочасовое отравление, шедшее из пораженной области, и, несмотря на молодой возраст больной, давление стало падать. Анестезиологи проводили интенсивную реанимацию. Когда после наркоза восстановилось самостоятельное дыхание и артериальное давление держалось на обычных цифрах, Нину перевели в реанимационное отделение.
Лариса спустилась в кабинет. Дмитрий Матвеевич сидел в углу дивана и дремал.
— Заснул?
— Да. Думал. Пожалуй, даже завидовал твоей работе, самоощущению нужды в себе. А? В конце концов, все эти благостные мысли меня усыпили. А у тебя все в порядке? Аппендицит? Можем ехать?
— Аппендицит. Боюсь, не расхлебать мне свое легкомыслие.
— При чем тут ты? Насколько я понял, она, так сказать, диссимулировала, ничего не говорила.
— Мало ли что она молчала? Если бы не очередь, так бы я себя вела? Это моя вина. По вашему счету нет вины, а по нашему счету — вина. Вот если меня ругать будут где-нибудь, тогда я буду говорить также о диссимуляции и воздевать руки кверху: «Да откуда мне знать, что у нее болит?!» А для себя…
— Что каяться без толку? Ты сделала все, что могла, а теперь поехали.
— Сейчас. Подожди еще немного. Посмотрю ее в реанимации и приду.
Ларисы не было минут пятнадцать. Вошла она медленно. Дмитрий Матвеевич чего-то испугался и вопросов не задавал.
Лариса посмотрела в окно, в котором видно было только отражение комнаты, и сказала:
— Отвернись, я переоденусь.
— Что-нибудь случилось?
— Нет. Что может случиться? Давление держится. Она на аппарате еще.
В машине ехали молча. Дмитрий Матвеевич прекратил все свои разглагольствования. Заробел. Он видел, что Лариса о чем-то напряженно думала, что-то решала. Ему представлялось, будто она решает какие-то свои медицинские задачи, вырабатывает план лечения, прикидывает те распоряжения, что отдаст подчиненным, сейчас найдет что-нибудь единственно правильное, что и спасет Нину.
Но это были лишь книжные или по фильмам представления о мыслях хирурга после тяжелой операции.
Лариса думала о том, что состояние Нины ей не очень нравится, что все же опасности для жизни, наверное, нет, что реаниматоры все сделают, как надо, что они понимают значительно больше ее в послеоперационном периоде у подобных больных, и снова что не очень нравится ей лицо Нины, запавшие глаза, обтянувшийся нос… и все снова, снова.
Наконец она поставила машину на свое обычное место.
Первым подбежал Анатолий.
— А Нины нет? Да?
— Толечка, не волнуйтесь. Операция прошла хорошо. Гной весь убрали. Пока она еще тяжелая, лежит в реанимации, а дальше видно будет, как судьба распорядится. Мы сделаем все, что в наших силах, и, я думаю, все окончится благополучно…
— Значит, из очереди я могу уходить? Подошли и все остальные.
— Перекличку не делали?
— Какая сейчас перекличка? К утру сделаем. Ну что? Не привезла обратно? Ясно.
Лариса оглядывалась по сторонам. В одной из групп среди мужчин возвышался Станислав.
«Ну, естественно, ничего другого и быть не могло. Иначе это уж полный развал личности, полная деградация. Если по правде говорить, он и в этом виде намного лучше большинства здешних экземпляров. Да, надо сказать, Дима тоже не лыком шит. Поехал. А после больницы как-то примолк. Где же он? Наверное, в свою очередь пошел. Если бы не он, я бы, конечно, не вернулась. Не вернулась? Лукавлю. Сама с собой лукавлю…»
— Спасибо, Стасик. Все в порядке. Я уже на месте.
— Ваши места — ваши проблемы, я…
— Я просто хочу сказать, что ты можешь ехать домой.
— А себе место я и сам найду. Разберусь, где мне лучше и покойнее.
Она отошла от него, и Стас вновь вписался в круг мужчин.
Лариса села в машину. Вскоре появилась Тамара, потом Валерий, и для полного комплекта последнее место в машине занял Дима.
Тамара долго рассматривала сквозь стекло очередь и наконец пришла к какому-то выводу:
— Смотрите, как меняется лицо очереди ближе к записи. Валерий. Конечно. Сейчас другие люди пойдут. Дима. То есть? Не понял.
А все поняли сразу. То ли он не расслышал, то ли унесся в мыслях куда-то далеко.
Валерий. Ты на себя будешь машину записывать?
Дима. На себя. У меня давно уже ее нет.
Валерий. И я на себя. И эти милые дамы на себя. Лариса, у тебя ведь муж владелец этой машины?
Лариса. Да.
Валерий. Нам просто. Мы в очередь встали, на себя и записываем. Сейчас места займут настоящие покупатели вместо подменявших. Вон, смотрите, стул появился. Это значит, что привезли какого-то малоподвижного покупателя — бабушку, дедушку… Побегу в очередь, надо хоть посмотреть, что за люди.
Тамара. Лариса, а у вас в больнице сейчас не меньше работы?
Лариса. Почему? С какой стати?
Тамара. Шефа нет.
Лариса. Да господь с тобой! Что уж, я так много значу? Все идет своим чередом. Может, какую плановую операцию и задержат, так просто из уважения ко мне, чтоб не обижать.
Тамара. А в праздники работы меньше?
Лариса. Ну, поменьше, но все равно много. Больные же… Вернее, болезни не отдыхают. А экстренной хирургии больше, чем в будни.
Тамара. Наверное, за счет пьяных?
Лариса. Да нет. Больше всегда боимся, чем обычно. А праздники больнице очень нужны.
Тамара. Из-за того, что больше работы?
Лариса. Для молодых хирургов и это важно. Но главным образом за это время, за эти дни больница разгружается, белье поднакапливается, плановые больные не ложатся — без праздников больница бы сгинула.
Дима. Праздники, наверное, всюду нужны, не только в больницах. Потому человечество и обратилось к их помощи. Но, с другой стороны, не дай Бог в тяжелом состоянии оказаться в больнице во время праздников.
Тамара. А я бы сейчас поспала. Лариса, как ты смотришь на это? У тебя здесь можно?
Лариса. Так же, как и в прошлую ночь. Сидя, так и вчетвером можно. А я бы почитала. Фонарик хороший. Его хватит до утра?
Дима. До утра хватит, до рассвета. Но не читать же всю ночь, любезнейшая Лариса Борисовна.
Лариса. Когда вы нарочито стандартно говорите, мне кажется, что вы просто ерничаете.
Дима. Почему «вы»?
Лариса. Черт его знает. Должно быть, естественная реакция на «любезнейшую». Читать-то у меня ничего нет.
Дима. Могу предложить Шекспира.
Лариса. Давай Шекспира. «Ричард III»? Читала когда-то. Совсем ничего не помню.
Дима. А я вот перечитал и подумал: зачем еще и сейчас люди пишут, когда Шекспир уже давно все написал?
Лариса. Все?!
Дима. Все! Я вот иногда пописываю понемногу себе в ящик, а тут перечитал «Ричарда» и подумал: зачем я пишу, зачем другие пишут?
Лариса позвонила в больницу. В реанимации сказали, что больная еще на аппарате, что дыхание пока не восстанавливается, а давление держится хорошо. Дренажи тоже функционируют нормально. Сказали, что отклонений от обычного течения подобных перитонитов нет.
— Дима, а может, расскажешь что-нибудь? Какой-нибудь эпизод из прошлого. Только не анекдот. Анекдоты мне осточертели.
— Как ты считаешь, можно ли по заказу вспомнить что-нибудь интересное?..
— Ты москвич?
— Москвич.
— Коренной?
— И даже родители в Москве родились.
— Что ты до войны делал?
— Учился в начальных классах среднего учебного заведения.
— Да не дури ты! Это ерничание мне уже давно поперек горла стоит. Ты лучше скажи, летом тебя в пионерские лагеря посылали?
— Нет. Меня родители на дачу вывозили.
— У вас своя была?
— Снимали.
— А где?
— В разных местах. Меняли дачи.
— А я в Валентиновке жила.
— И мы там жили один раз. После первого класса. Твое существование тогда еще не началось.
— Где же ты жил?
— Я и не помню совсем, ни названий, ни как дача выглядит. Помню, мы, малыши, водили компанию с великовозрастными шести-семиклассниками. Для них уже возникла проблема пола. Вечерами их сверстниц приглашали на танцы еще более великовозрастные. И вот наступал вечер, с разных сторон неслись патефонные мелодии. А пластинки у всех одинаковые были. Ты их, наверное, и не знаешь. Та-ра-рараррара-та-ра-та-рара…
— Знаю, конечно, «Рио-Рита».
— Точно. И еще: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…»
— Тоже знаю.
— Что ж, мы ведь с тобой в одном веке родились.
— Оригинальная мысль.
— И еще: «Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю, о ней мечтая…» Наступал вечер, темнота заполнялась этими мелодиями. Мы окружали наших старшеньких где-нибудь под кустами на поляночке и слушали их разговоры. Сами права голоса не имели. Помню, как один семиклассник говорил что-то о женщинах, о шлюхах каких-то рассказывал. Говорил, бояться их надо, стороной обходить. От них все самое ужасное: драки, болезни, грабежи… Очень, очень опасно, говорил, с ними связываться, берегитесь их. Мы, малыши, конечно, соглашались. И вот я бегу домой. Улочка темная, узкая, фонарей нет. Страшно до ужаса: за каждым кустом шлюха чудится, того и гляди выскочит оттуда на меня.
Лариса молчала. Потом, через паузу, сказала:
— А не хотел рассказывать такую дивную историю. Клещами пришлось вытаскивать.
Дима сидел тихо — вспоминал, наверное… Тамара спала. Лариса продолжала улыбаться, смотрела в окно, в темноту. На сером фоне смутно виделась громада — то ли толпа, то ли кусты. Лариса знала, что не кусты, но в темноте, издали, можно было себе это представить. Хотелось думать, что кусты, что это Валентиновка. А сама она маленькая, и еще проблем нет никаких, она еще в третьем классе, и старшие ребята еще не приглашают ее на танцы, еще не поют про нее, чтоб сказали «девушки подружке вашей…». И кусты эти, которые она видит, уплотнились, стали еще чернее, и сидит она не в машине, а под кустами, и маленький Дима, а может, Стас, пробегает мимо, и она сейчас выскочит на него да покажет ему, почем фунт лиха… Прошел по кустам ветерок теплый, мягкий, кусты странные, необычные, и девушки сидят с ней под кустами, только постарше, тоже странные, необычные. Ласковая, приятная обстановка, ласковые, приятные девушки… Да это же Таити… Или Фиджи?.. И запах «Фиджи»… Она прилегла, под головой камень, и не твердый, и нежное дуновение ласкового ветерка скользит вокруг уха. Почему вокруг уха?..
Лариса открыла глаза. Голова на плече у Димы, он ее обнимает, чуть-чуть прикасаясь губами под ухом, у щеки…
— Хорошо на Таити, Дима.
— Что?
— Хорошо.
Лариса легко и нежно поцеловала его. Дима ответил более активно. Лариса напряглась, села прямо.
— Что это?
— Ничего. Все нормально.
— Ерунда какая-то.
— Ничего не ерунда. Все, по-моему, правильно.
— Пойду пройдусь. Долго я спала?
— Час, наверное.
— Фу, глупость какая!
— Никакой. Просто ты меня тоже поцеловала.
— Я ж говорю, глупость.
— Могу объяснить, почему целуют люди нашей цивилизации. Они тем самым хотят показать…
— Ликбез не нужен.
Лариса была несколько удивлена собой.
«А собственно, что произошло? Ничего особенного. Поцеловала спросонья. Даже если и не спросонья — ничего страшного. Что ж это — измена Стасу? Неужели то, что случилось дома у Валерия — без души, неожиданно, со зла, бездумно, бесчувственно, — измена? А то, что Станислав вот уже сколько времени ежевечерне не со мной, а в каком-то ином, ирреальном алкогольном мире, — это не измена?
Сейчас измена большая, более явная, и чувства и мысли больше занимает. Думаю все время… Но если только думаю — это еще не любовь. Еще не любовь, а уже измена. Переступила!.. Переступила случайно — и покатилась. Черный день какой-то. Ну во всем. Настраиваю себя: измена — не измена… Качусь! И сразу профессиональный прокол. Любовь как жизнь: пока она есть — надо тратить, все равно кончится. Пошлятина какая-то. Кончится. Обязательно. Жизнь кончится обязательно. И все-таки в основе интеллигентности — сдержанность. Нет сдержанности — нет интеллигентности. А любовь — страшно… Черт ее знает, куда заведет. Наверное, потому люди и блудят чаще без чувств, что любви трусят, боятся. И мне страшно. Надо пойти позвонить…
А Стас все теоретизирует: и по поводу алкоголя, и по поводу любви, и по поводу нашего совместного жительства.
А Коля? Все ж дело в Коле. Коля — главное. Мы-то уже отмерли. Мы должны показать ему, как жить достойно. Показали… Показали!..»
— Доктор, простите, можно мне вам вопрос задать?
— Пожалуйста.
«Мало того что в очереди, так еще и ночью. Разве нельзя было днем?»
— Вы простите меня, но вот отец сказал мне, что кровь у него в моче. Что бы это могло быть? Опасно?
— Возможно, и опасно. Надо исследовать. Я-то не могу сейчас ничего сказать. Причин много.
— А рак может быть?
— И рак может быть. Исследовать, исследовать надо…
— А если рак, то не поздно уже?
— Нельзя этого сказать. Не знаю. Пойдите к урологу.
— Спасибо. Значит, сказать отцу, чтоб к врачу пошел?
— Конечно. К урологу, — отрубила Лариса.
— Спасибо. Запишу сейчас.
Лариса подумала, что интеллигентнее быть более сдержанной. В одной из машин она увидела яркий фонарь, стоявший на передней панели, и женщину, которая продолжала что-то вязать. «Неужели все дни она здесь вяжет?» Из другой машины раздался крик:
— Нарциссовна!
Лариса автоматически ответила:
— Борисовна.
— Какая разница?
— А вот такая! Я человек, а не символ в очереди, — раздраженно ответила Лариса.
— Да что с тобой? А как насчет юмора, символ?
— В меру. В меру, Валерий Семенович. Из другого окна высунулся Кирилл.
— А точно. Я тоже привык, что Нарциссовна. — И засмеялся.
Эта простодушная реакция остудила Ларису.
— У нас битлы, Лариса Борисовна. Хотите послушать?
— Нет, Кирилл, спасибо.
— Кирюша, Лариса Борисовна этого не любит, ей классику подавай. У тебя Перголези нет?
— Чего, чего?
— Это, Кирюша, я и сам не знаю чего. Что-то из детства помнится. Позабыл уже. Мы предпочитаем динамизм, ритм, здоровье, веселье. Правда, Кирилл?
— Ага. В школе у нас битлы были. Чего только не было! Ох, мы любили их. Сейчас времени нет.
— Кирилл, ты шофер, профессионал. Если не удастся записаться, можешь купить старую, сам будешь следить за нею, чинить. Ты же не мы.
— Это точно. Но новая лучше. Новую хочу. Подошел Дмитрий Матвеевич.
— В моей сотне все в порядке.
— Пока порядок. А что дальше будет, Дмитрий Матвеевич? А если драка?
— Может, конечно, Валерий Семенович. А что ваши люди?
— Молчат. Говорят, на Шипке все спокойно. А вы драться-то умеете?
— В детстве дрался, но немного. Сегодняшняя моя нравственность не позволяет мне драться. — Дмитрий Матвеевич засмеялся. — Однако я полагаю, при возникшем инциденте задача наша будет выпихивать, но не бить.
— Да! В драке только и думать — бить или пихать.
— Верно, но настоящее суперменство в том, чтобы в драке и ожесточении не бить, а победить.
— Попробуйте. Мы будем поглядеть со стороны. Услышав это «будем поглядеть», Лариса уже совершенно непонятно почему разозлилась и, не сказав ни слова, пошла прочь.
Впрочем, не прочь, а к телефону. Она шла между машин к райисполкому. Там, на улице, было светлее. Под дальним фонарем она увидела медленно шагавшего Стаса. В первый момент ей стало тепло на душе, и она кинулась было догнать его, чтобы предложить подвезти, но в этот момент ее повелитель споткнулся и, чтобы удержаться, схватился за столб. Вновь злость всколыхнула в ней все сегодняшние события, рассуждения. Лариса резко повернулась и направилась к автомату.
— Доброй ночи еще раз. Это опять я, Лариса Борисовна.
— Ничего нового плохого сказать не можем, Лариса Борисовна. Хорошего тоже ничего. Самостоятельное дыхание никак не восстанавливается. Один раз ненадолго упало давление — сделали гормончики, подняли. Из одного дренажа перестало течь. Вот думаем, промыть, что ль?
— А в верхние продолжаете лить?
— Лили. А теперь не знаем, может, остановиться? Сейчас хирургов позовем, вместе решим. Да! Аритмия некоторое время была.
— Хорошо. Спасибо. — Лариса повесила трубку и быстрым шагом пошла к машине.
«Господи! Отвези я ее сразу в больницу, она бы сегодня уже ходила. А я б спокойно стояла. Ее, наверное, даже привезти можно было бы на часок. Впрочем, я б не разрешила. Чертова машина! Разве я когда-нибудь отпустила бы такого больного? Да они все, аппендициты, вначале не похожи ни на что. Будто первый год работаю. Нет, нет! Кровь из носу — все-все надо сделать».
К машине она почти подбежала, рывком открыла дверь, включила зажигание. Но тут вспомнила, что сзади спит Тамара.
— Тамарочка… — сказала она, посмотрев в зеркало на заднее сиденье.
Тамары не было.
— Ну и прекрасно, — почему-то вслух произнесла Лариса. — И предупреждать никого не буду. Уехала, и Бог с ними со всеми. Сами разберутся.
Включила мотор, дала задний ход, вывернула машину налево, выехала на дорогу и очень скоро была в больнице.
По дороге она думала о себе уже возвышенно. Представляла удивление, непонимание коллег по очереди. «Ничего, пусть узнают, что такое настоящая работа. И настоящие профессионалы. Сейчас звонить начнут. Не сейчас… Когда увидят. Валерий записывал телефон, да и у Димы, может, остался еще с тех пор, когда он приходил ко мне в больницу. Найдут, если захотят. От удивления найдут».
Нина все еще была «на аппарате». Попробовала отключить искусственное дыхание, но самостоятельное стало постепенно угасать. Давление было плохим. В желудке стоял зонд, из него ничего не поступало.
— Может, уберем? Дышит-то плохо.
— Лариса Борисовна, она же сейчас загружена, на зонд никак не должна реагировать.
— Не очень-то она синхронизирует собственное дыхание с аппаратным. Давайте посильнее загрузим.
За окном стало совсем светло. Снова немножко снизилось давление. Полностью отключили самостоятельное дыхание и синхронизировали с аппаратом. Перелили кровь. При дневном свете уже различались краски на лице, естественные краски. Казалось, что стало немного получше.
Лариса посмотрела в окно.
«Наверное, перекличка прошла, и меня уже в списках нет. Все равно, пока не восстановится дыхание, не стабилизируется давление, пока не приведем в сознание и не отключим аппарат, я уехать не могу».
Но перекличку утром делать не стали. Все было ясно и так.
Все было ясно и так. Ну кто уйдет перед самой записью после стольких дней стояния?
Они не сразу обнаружили отсутствие Ларисиной машины. А обнаружив, долго не могли понять, что произошло. Сначала в голову никому не пришло, что Лариса могла уехать в больницу. Про Нину уже забыли. Она была «не своя», она только промелькнула где-то рядом и исчезла. Они же не знали, что для хирурга после тяжелой операции, когда все сомнительно, больной, правда, ненадолго, становится близким, родным человеком. Быстро это проходит: стоит только этому больному немножко улучшиться, как он снова оказывается чужим — все снова возвращается на свои места. Более всех была удивлена Тамара. Она ненадолго вышла из машины, а вернулась — пусто. Потом Дима вспомнил, что Лариса собиралась звонить. А куда? Не домой же звонить под утро, когда все спят. По их представлениям, в больницах на дежурстве не спят. Значит, в больницу.
Все смотрели на беседку, на сторожку, на домик, который и был конечной точкой их движения, вернее, стояния, был средоточием их надежд, источником будущих радостей и сегодняшних бдений.
Рядом с домиком стояла машина ГАИ. Какой-то мужчина навешивал на дверь транспарант. «Запись на машину». Ниже висела еще бумажка, поменьше. По-видимому, там были дополнительные данные: какие модели, сколько машин. Впрочем, маловероятно, чтоб наперед объявляли количество. Маловероятно. Это пишут редко.
Над очередью стоял ровный гул возбуждения и, пожалуй, успокоения: все сбывается. А там — что будет, то и будет.
Очередь выстраивалась, перестраивалась, из широкой реки превращалась в узкий ручей. Длинный-длинный.
Очередь входила в мыслимые берега. Движение вочереди волнами затихало.
Гул продолжался.
Стало меньше шуток, смеха, общений.
Очередь преображалась.
Очередь посерьезнела.
Весело выглядели лишь ветераны очереди, да и то относительно весело.
В это время Лариса вошла в свой кабинет и подумала о стоявших во второй половине — в шестой, седьмой, девятой и прочих сотнях. Ей почему-то стало стыдно и неудобно. Сейчас, в кабинете, ей стало стыдно. А собственно, почему? Чего она стыдилась, чего стеснялась? Она честно выстояла, она честно тратила свои силы, здоровье, нервы. Да и не так это было тяжело. Почему она должна стыдиться?
Лариса подумала о тех, кому никто вовремя не позвонил, не предупредил, которым вовремя никто ничего не сообщил.
В дверях домика показался человек и тихо что-то сказал. Наверное: «Заходите, пожалуйста».
Наверное, так он и сказал.
Другой человек двинулся к дверям. Гул стих. Ручеек не выходил из берегов. Слышался лишь отдаленный уличный гул, гул машин, столь вожделенных для собравшихся здесь людей. Иногда был слышен шелест несильного ветра.
Виден был лишь этот милый, приятный, деликатный, лучезарный, стоявший в дверях и улыбавшийся человеку человек.
Все молчали.
Вдруг в этой почти святой тишине раздался громкий крик, вопль:
— Бездельники! — Из окна лестничной площадки недавно выстроенного дома с третьего этажа высунулась женская голова. — Что вы наделали! Стекла разбили!.. Загадили!.. Заплевали!..
Снова загудела очередь, и в этом гуле потонули слова, которые продолжали падать на них с третьего этажа. Вновь шум, смех, вновь шутки…
И вдруг опять все смолкли.
Из домика, широко улыбаясь, вышел первый человек, первый записавшийся.
— Хулиганье проклятое!.. — снова прорвался вопль из окна, но тут же был снят бурей аплодисментов, тушем, просто радостными криками.
— Следующий! — крикнул первый.
Должно быть, именно это крикнул счастливчик, потому что услышать что-нибудь не было никакой возможности. А после его видимого, но неслышимого крика двинулся от очереди и прошел в дверь еще один человек.
Люди входили в домик и через две, три, пять минут — не подсчитаешь, время со стороны тоже, оказывается, штука относительная — появлялись с совсем иным выражением лица.
Многие из них тут же исчезали из очереди, многие оставались и продолжали свои бдения, переживая за товарищей из своей сотни, а может, тысячи — у кого где друзья образовались.
Уже недолго. Еще немного.
К моменту начала записи Лариса была бы двести пятьдесят третьей.
Потом в домик начали запускать по два-три человека.
Стало очевидно, что часов за семь завершится этот машинный искус и можно будет расплыться, разбежаться по своим делам.
Каким делам?
Какие сейчас дела?!
Дел у Ларисы было много. Она сидела в кабинете и планировала. Прикидывала планы ближайших месяцев, связанные сзащитой; планы еще более дальние — она уже думала о следующей записи. Не женское это дело — так далеко загадывать. Может, и женское, да плохо получается. После раскрепощения им сразу слишком много пришлось планировать. Сфера необходимого планирования, или, по-современному, прогнозирования, значительно расширилась. Ей бы только в семье спланировать… Нет. Наоборот. Если бы только на работе прогнозировать.
Лариса вспомнила, как лет десять назад шеф и учитель ругал ее, ругал всех ее коллег, ругал женскую психологию, женскую жизненную тактику, в частности женскую психологию и тактику в хирургии. Лариса помнит этот случай, когда различные образные обобщения шеф сыпал как из рога изобилия. Она сделала небольшую операцию — удалила маленькую опухоль грудной железы. Но при исследовании опухоль неожиданно, вопреки всяким прогнозам оказалась злокачественной, и предстояла повторная, уже большая операция с удалением всей железы, и делать ее должен был шеф сам, не Лариса.
Он посмотрел на грудь, на разрез, повернулся, вышел в предоперационную, позвал Ларису и произнес длинную речь: «Если женщина переходит через лужу, она смотрит, куда поставить ногу, и, найдя место, ставит ее туда. О следующем шаге она будет думать после, поставив ногу. Мужчина же, подняв ногу над лужей, еще не знает, куда ее поставить, но уже ищет сразу место для следующего шага. На три шага считает гений. — Шеф посмотрел на нее, сделал передышку, набрал воздух и продолжал: — Когда же вы, бабы, начнете планировать? Ты делаешь разрез. Сделала удачно и красиво. Но ты когда-нибудь заранее можешь сказать с уверенностью, что не придется расширять операцию, что не понадобится следующий этап, более радикальный? Как же прикажешь теперь делать разрез? Разумеется, сделаем. Не в этом направлении, так в другом. Но так было бы лучше. Да и не только в этом дело. Почему вы не думаете чуть дальше? Спрашивайте, наконец. И на будущее запомните, когда сами в начальники выйдете».
Лариса вспомнила этот эпизод, улыбнулась и опять стала планировать. Правда, с учетом лишь второго шага.
Раздался телефонный звонок.
— Слушаю.
— Лариса? Это Дима. Что ж ты?..
— Короче, Дима. Как там ваши дела?
— Я уже записался.
— Конечно. Ты же среди первых.
— Может, ты еще…
— Еще с аппарата не сняли.
— С какого аппарата? Я слышу хорошо.
— Пока я отсюда не уйду.
— Что ж, все сорвалось? И все?!
— Почему? Вся жизнь впереди.
— А что сегодня?
— Сегодня вечером банкет у Валеры, как и условились. Там поговорим. Еще во многом надо разобраться. С домом разобраться, запустила.
— Не уверен, что у нас будет возможность поговорить.
— Дима, так далеко я не планирую, до вечера бы дожить.
— Это верно. На сегодня я освободился — лекции читать не буду. Хотя, наверное, успел бы. Но банкет мне этот упускать не хочется, тебя упускать не хочется.
— Лесть — странная вещь. Тебе льстят, ты понимаешь, что это вздор, пустота, не веришь, а все ж приятно, и к льстецу относишься лучше. Не веришь, но эффект есть.
— Это верно, но я не льстил еще, хотя направление мысли ты взяла верное.
— Другими словами, то хочешь сказать, что я понуждаю тебя к лести?
Дима стал говорить нормальнее, и голос его стал спокойным, уверенным, ласковым и доверительным — обычным человеческим. Все они сейчас изменились. Кто стал спокойнее, кто стал нервничать больше, у кого-то в голове зашевелились каждодневные проблемы, от которых они были отключены все эти дни. Еще не закончилась их эпопея, а уже исчезла беззаботность от безраздельного заполнения мозгов одной целью. Достижение этой цели для многих сейчас близко, и наступала широким фронтом повседневность. Последний день каникул.
— В очереди нам было неплохо. А?
— Созвонимся. Я тоже не хочу забывать эту очередь. А то получится — прошла она, и все. Не будем планировать, но этот год, я думаю, повожу тебя на машине. Раньше у тебя не будет.
— Это уже хороший разговор. — Дмитрий Матвеевич улыбнулся. Наверное, улыбнулся.
Лариса опять пошла в реанимацию. Снова попробовали отключить аппарат. На этот раз самостоятельное дыхание больше не потребовало искусственной поддержки. Давление постоянно держалось на одних и тех же цифрах. Они ждали около часа — все было стабильно. Нина стала открывать глаза.
— Болит, миленькая?
Она отрицательно покачала головой. Ответить ничего не могла — мешала трубка в дыхательном горле.
— Трубка мешает?
Нина утвердительно шевельнула веками.
— Ну вот, Лариса Борисовна, в сознании. Убираем трубку?
— Убираем. Сейчас аппарат не нужен. О, господи! — протяжно вздохнула Лариса Борисовна.
— Что так?
— Привычка… Или кислородная недостаточность.
— У кого?
— У меня.
Все присутствующие вежливо рассмеялись. Шеф шутить изволит.
Удалили трубку. Голос у Нины сел. Она хриплым шепотом сказала:
— Мешает…
Никто не успел шевельнуться, как она протянула руку и выдернула зонд изо рта.
— Что ж ты наделала?
Нина лежала с закрытыми глазами и не реагировала.
— Не страшно, Лариса Борисовна. По нему ничего не шло. Понадобится — вставим.
— Конечно, не страшно. Неожиданно.
Нина открыла глаза, посмотрела на Ларису Борисовну.
— Толя где? Сами-то записались?
— Лежи, Ниночка. Лежи спокойно. Потом.
Лариса вошла в свой кабинет и стала лихорадочно переодеваться. Надела платье, остановилась у стола, махнула рукой и снова натянула белый халат.
Зазвонил телефон.
«Теперь Валерий», — решила Лариса.
— Слушаю.
— Нарциссовна!
— Борисовна, — спокойно и обреченно ответила Лариса.
— Брось, не расстраивайся…
— Что еще нового?
— Я записался. Тебе что-нибудь устроим. Господь Бог должен учесть все.
— Хорошо. Вся надежда на него. Пока он меня наказал.
В трубке послышался жизнерадостный смех:
— Не скучай. Не жалей, что кончился этот праздник. Другие будут.
— Спасибо. Буду ждать. — Теперь и Лариса рассмеялась.
— Ну и молодец. Не горюй и улыбайся. Не обижай, хозяйка.
— Я не обижаю и не обижаюсь. Наши обиды порождены только нашим нутром, порождены нами самими. На кого ж обижаться?
— Ладно тебе. Что кончено, то кончено, а ты развела философию. Так часам к семи придешь? Уговор в силе?
— Наверное. Буду стараться.
— Пойду с остальными договорюсь. Я из автомата.
— А к семи кончится?
— С ума сошла! Они уже по три человека берут. Лариса осталась совсем одна. Одна в своем рабочем кабинете. Никто ей не мешал, она стояла и думала. Думать она могла о чем хотела, никто не вторгался в ее размышления, никто не перебивал, никто не звал на переклички или поесть, никто не приглашал к разговору.