С дуновением ветерка он вскочил, и принялся шептать слова древнего заклятия, прося силы Властителя мира донести до возлюбленной свою тоску. Все его вздохи и поцелуи, все его слезы по ней немедленно были подхвачены. И в тот же миг она проснулась на своей постели и изумленно уставилась в потолок.

Ветер буйно трепал вершины деревьев, задувал в открытую форточку, касался груди и души молодой девушки холодными пальцами.

Она вскочила вся дрожа и не столько от того она дрожала, что замерзла, сколько от противоречивых чувств, свойственных всем влюбленным. Сомнение, страсть, негодование, отчаянное желание разреветься от постигшего несчастья быть влюбленной, мгновенно отразились на ее лице. Шестым чувством она поняла, что в данную секунду жизни он думает о ней, зовет ее, ищет ее любви. Сердце ее тревожно билось, ум деятельно искал выхода из сложившейся ситуации. Но нелегко даже самому сильному человеку выбраться из сетей любви, уж попался, так попался.

Он почувствовал ее напряжение и сразу же со вздохом отступил, жалея ее и разочарованно глядя в ночь, но все же надеясь на лучшее.

Сам себя он называл Никасом, хотя по паспорту был обыкновенным Колькой, некоторые русские не любят своих простоватеньких имен и наделяют себя иностранными именами, так Нинка становится Нинелью, Ленка превращается в некую Лениаль, Машка в Мариэль, Юлька в Юлианну. Парни не отстают. И стыдясь своих имен, придумывают для себя новые прозвища становясь из Мишки Микелианджело, из Андрея в Адриано, ну и так далее. Иностранщина кажется этим молодым людям модной и ничего, что при этом у какой-нибудь Марианны курносый нос и веснушки, а толстые щеки вкупе с корявыми большими руками целиком выдают ее крестьянское происхождение. Главное, не тело, а душа, считают эти поклонники моды…

Выглядел Никас молодо – не старше двадцати лет; у него были светло-карие глаза; тонкие синеватые губы; гладко-выбритые щеки; порывистые движения выдавали в нем нервного, издерганного, легко ранимого и чрезвычайно впечатлительного человека.

И обстановка квартиры вполне соответствовала его характеру. Темно-коричневые обои украшали картины с пейзажами чуждых миров полных огня и взрывов. Пол был устлан коврами с ярким восточным рисунком. В книжном шкафу почетное место занимали оккультные книги, среди которых самым невинным являлся Папюс. Воздух в квартире был удушливым от беспрестанно курившихся благовоний.

В углу гостиной стоял кальян, но Никас не пользовался им, а любил дымить толстыми сигарами, при этом он стряхивал пепел в хрустальную маленькую пепельницу, весьма искусно сотворенную под череп. Череп этот он повсюду таскал с собой, и даже направляясь в гости, обязательно укладывал в свою сумку.

Он очень любил посещать городские праздники и стоя особняком от праздничной суеты, разглядывал людей в поисках необыкновенных лиц, а после дома, рисовал запомнившиеся ему образы, его работы пользовались у горожан огромным успехом. Каждый день кто-нибудь подбегал к выставке его картин, он устраивался под навесом, на одной из центральных улиц города и выискивал нечто похожее на свою собственную персону нон грата.

Он прослыл в обществе знакомых за человека чрезвычайно умного и проницательного. Наверное, в этом ему помогала одна его странная привычка. Он обожал внимательно разглядывать собеседников, замечая все их невербальные движения, безошибочно определяя не только характер попавшегося ему на пути человека, но и все скрытые движения его души. Он чувствовал эмоции людей точно так же, как хороший психиатр чувствует необыкновенных пациентов, изучая не только физические подпрыгивания и подскакивания, но главным образом докапываясь до их душ.

Изредка, из чувства долга Никас наведывался в деревню.

Однажды, он приехал, и бабушка-старушка с его приездом ожила, выползла на крыльцо дома, опираясь на руку внука, медленно спустилась со ступенек во двор.

Он с жалостью разглядывал ее худое бледное лицо, покрытое мелкою сетью морщин, заглядывал в ее кроткие полные заботы и любви небесно-голубые глаза, напоминавшие ему безмятежную гладь небольшого озерка, на берегу которого он любил в младенчестве мечтать о заоблачных мирах.

Бабушка все время беспокоилась о родных и магнитом притягивала к себе родственников, не проходило недели, чтобы кто-нибудь из родственников не навещал ее. В особенности старались двоюродные братья Никаса. Наезжая с женами, они бесцеремонно объедали всю садовую малину, смородину, сжирали даже кислый крыжовник. Объединившись, деловитой саранчой обчищали яблони и вишни, закатывали тут же на кухне у бабушки невиданное количество банок варенья и компотов, почти все увозили в город прятать на зиму в шкафы да холодильники. Их жадность поражала всякое воображение. Толстые, неуклюжие вприпрыжку они носились за трактором, бесцеремонно подбирая в мешки совхозную картошку, а наворовав, пили самогон, причем жены братьев в винопитии нисколько не отставали от мужей. Празднуя победу над действительностью, они бывали чрезвычайно довольны. Главным в их существовании была еда.

Первое, что они делали, оказавшись у кого-нибудь в гостях – заглядывали в холодильник. И если находили холодильник забитым всякой снедью, тут же кивали, одобряя хозяев квартиры. Пустой холодильник вызывал у них гримасу отвращения и, окатив хозяев квартиры презрительным взглядом они величественно удалялись не утруждая себя объяснениями.

Никас, разумеется, принадлежал к владельцам пустых холодильников. В его холодильнике можно было обнаружить разве что кусочек засохшего плавленого сырка. Никас питался исключительно кофе с булочками, но чаще всего попросту ничего не ел забывая в творческих поисках о еде и не питая к ней никаких чувств, просто не замечал, что ест да и ест ли вообще…

Впрочем, бабушка всем радовалась, всех кормила. Она принадлежала к тому роду людей, которые не умеют быть одни, в одиночестве они унывают, капризничают и плачут, что все на свете их позабыли. Им как солнце необходимы шумные компании молодежи, от которых они подпитываются желанием жить. Без этих потрясений они тоскуют, болеют и увядают, чтобы отяжелев душой от непосильного бремени одиночества умереть.

С приездом Никаса являлась мать. Светлые кудрявые волосы одуванчиком топорщились у нее на голове. Прическа столь свойственная многим русским бабам в возрасте далеко за пятьдесят, ее не красила. Химия ей не шла, но она этого не замечала, привыкнув из года в год, два раза, весною и осенью, залезать в парикмахерскую, делать эту самую химию. После чего и без того тусклые ее волосы теряли последнюю красоту, ломались и вылезали целыми клочьями угрожая проплешинами. Почему-то в русских селах нелепая прическа в виде химии, когда короткими колечками на голове топорщатся остатки легких волосиков, очень распространена, хотя парикмахеры и твердят упрямым бабам, что они просто-напросто облысеют…

К тому же нелепая эта прическа только подчеркивала болезненную бледность ее лица, подчеркивала коричневые круги вокруг провалившихся маленьких злых глаз, вечно выражавших крайнее раздражение.

Жила она за десять километров от бабушки, в соседней деревне, летом ходила босиком, шлепая по земле голыми подошвами ног. На пальцах ног у нее выросли ревматические шишки и обувь, таким образом, причиняла подчас невыносимую боль. С наступлением слякоти она, правда, обувала огромные резиновые сапоги, ноги же крепко-накрепко перебинтовывала. Зимою она носила валенки с калошами. Больные ноги не давали ей спать и она, чтобы уснуть, принимала на ночь по стакану самогона, чтобы опьянев ничего не чувствовать.

Работала мать на молочной ферме дояркой. Строго покрикивала на коров, да и рабочим не давала никакого спуску. Зычным голосиной способна была, кажется нагнать страху даже на тучи угрожающие земле грозой.

Никас ее очень боялся, этот страх перед непонятной грозной силой, исходившей от матери приводил его в трепет. Он столбом застывал всякий раз, когда мать обращала на него свое внимание, и она привыкла считать его слабоумным.

Как всегда недоверчиво оглядев его с ног до головы, презрительно фыркнула на его классический мужской костюм и пошла в дом, громко шлепая босыми пятками.

Ариша пришла, – засуетилась бабушка, – радость-то какая, Ариша!

Испытывая привычное смятение перед матерью, Никас нехотя вошел в дом. На кухне уже шуровала мать, громко возмущаясь по поводу плохо промытой посуды, нечищеного самовара и прочего, повод придраться к бабушке-старушке у нее всегда находился. Полный негодования крик ее летел над головой несчастной бабушки и стремился побольнее ударить, задеть, добить. Зачем, для чего?..

Никас прошел в гостиную, забился в угол мягкого дивана и, прикрывшись старым номером журнала «Вокруг света» принялся следить за разошедшейся матерью. Бабушка металась вслед за ней, причитая и оправдываясь. Наконец, мать устала ругаться на бабушку и влетела в гостиную, к Никасу:

Рассказывай! – потребовала она, в голосе ее прозвучала неприкрытая враждебность, а в глазах так и сверкнули злые искры.

Он молчал. Бабушка отчаянно суетилась за ее спиной и делала Никасу успокаивающие знаки.

Рассказывай, где работаешь, кем? Устроился ли на нормальную работу?! – всем своим видом она выражала крайнее возмущение.

Нормальная работа – это коров доить? – холодно поинтересовался Никас изо всех сил пытаясь выглядеть спокойным.

Ах, коров! – задохнулась мать и замолчала, сверля его яростным взглядом.

После, замахнулась было на Никаса, но отчего-то не ударила, а метнулась прочь, уронив по дороге бабушку-старушку и взметнув пыль во дворе, хлопнула калиткой так, что деревянный заборчик как под действием урагана тут же завалился, благополучно посыпавшись всеми своими гвоздиками, досточками в огород.

Никас перевел дух и бросился на помощь бабушке. Будто большая божья коровка она трепыхалась на спине, не в силах перевернуться и встать. Сходство с безобидным насекомым ей придавала одежда: красное платье, красный шерстяной платок на голове и красные сандалии, совершенно детские и как видно купленные ею именно по маленькой ноге, словно для ребенка.

Ничего, – улыбнулась она ему сквозь слезы, – побуянит Ариша-то и успокоится…

А Ариша в это самое время вскочила в магазин, громогласно требуя для себя бутылку водки, что было естественно невозможно. Горячительные напитки находились под горбачевским запретом, из выпивки в сельпо можно было обнаружить разве что кефир. Но… пьющие покупали все, что нужно у продавщиц сельпо из-под прилавка и только в определенное время, либо ранним утром еще до открытия магазина, либо поздним вечером после закрытия, конечно, существовали исключения, но это когда в магазине не было ни одного покупателя, разве что покупателем являлся сам пьяница.

Тут же покупателей было много и продавщица, скосив глаза, посмотрела на глупую пьянчугу неодобрительно, категорически замотала головой твердо отказывая. Ариша в бешенстве кинулась к прилавку. Выброс гнева ее был колоссален, люди бросились от нее в разные стороны. Накричавшись и разбив голыми кулаками стеклянную витрину, она тут же остыла и, почувствовав страшную слабость, вышла из магазина вон.

У нее едва хватило сил добраться до материнского дома, взойти на крыльцо. Она горячо поблагодарила бога за то, что мать у нее не злобивая и, стало быть, обижаться на нее не будет, а войдя в гостиную тут же ни на что, не обращая внимания, завалилась спать.

Бабушка-старушка подошла к ней, мелко-мелко крестя ее своею высохшею, маленькою, похожую на птичью, лапкою.

Никас же съежившись от страха, только глядел на мать, а почувствовав холодок смерти, попятился-попятился, спиною выдавил двери в сени, вылетел, будто ошпаренный на улицу.

Не останавливаясь, он добежал до магазина являющимся центром Вселенной в деревне. Возле магазина собралась толпа. На повестке дня был один вопрос, поступок матери Никаса. Заведующий сельпо, этакий хитрован, но в шляпе и в начищенных ботинках сразу же наскочил на него толстым животом и затараторил об убытках, требуя уплатить бесчинства матери. Никас без звука вытащил свой бумажник и отсчитал необходимую сумму.

При виде денег деревенские сразу же примолкли, а заведующий уважительно поклонился Никасу.

В деревне жили бедно. Привыкли выращивать свой урожай; закатывать тушенки из скотины, выкормленной на задних дворах, в старых клетушках и хлевушках с дырявыми крышами; пить молоко от своих буренок и коз, а на скудные доходы в виде нищенских зарплат и не менее нищенских пенсий покупать в сельпо необходимый сахарный песок да хлеб.

Обувь и одежду не покупали вовсе, и частенько можно было видеть, как какой-нибудь бедняк шлепает по грязи в резиновых сапогах обвернутых несколькими полиэтиленовыми пакетами. Без слов тогда население деревни понимало, что у несчастного бедняка прохудились сапоги. Старики вспоминали искусство плетения лаптей, старухи плели корзины, чтобы использовать их повсюду и под ягоды в лесу, и под стираное белье, которое по старинке полоскали в чистом озерке возле деревни.

Вид бумажника Никаса, а он был туго набит деньгами потряс деревенских. Они надолго замолчали, а потом, погрузившись в уныние, разошлись по своим дворам обдумывать некрасовское: «Кому на Руси жить хорошо?» Вероятно, многие лежа на печи в эти минуты искренне пожалели, что нет помещиков, а стало быть некому морды лица набить и некого обвинить в несправедливости происходящего, разве что правительство? Но до него как доберешься?!

Еще издали завидев серую крышу бабушкиного дома Никас знал уже, что в доме поселилась смерть, его грозная мать умерла, может ее хватил «удар», а может, лопнуло сердце…

Он нерешительно потоптался на крыльце, прислушиваясь к зловещей тишине царящей внутри дома. Наконец решился войти и, заглянув в гостиную, не выдержал, издал вопль ужаса, обе женщины и мать, и бабушка были мертвы.

На похороны приехали двоюродные братья Никаса и явился вдруг, как с того света, отец. На вопрос братьев рассерженных его беззаботным видом:

А где тебя черти все это время носили?

Он ответил:

Да, – горько усмехнулся и, скривившись, смачно сплюнул прямо на пол, игнорируя двух покойниц лежавших тут же, одну на столе, а другую на диване, – а что изменилось за два месяца моего отсутствия? Вот ежели бы я воскрес, а в мире не осталось бы ни одного человека кроме меня…

И он мечтательно улыбнулся. Никас глядел на него с удивлением, он никогда не понимал отца, его цинизм был для него непостижим.

Отец у Никаса слыл запойным. Жил он во время беспробудных пьянок у разных забулдыг подчас ему совсем не знакомых. Иногда его видели за сорок, а то и за сто километров от дома. Бывало он пил по полгода. Потом приходил иногда пешком, в деревню, к теще и, повалившись ей в ноги рыдал искренне испрашивая прощения. Бабушка-старушка и сама вместе с ним плакала, обнимая его за лохматую голову с давно не стрижеными космами седых волос. Прощеный, зять деятельно принимался за дела, чинил дом, лез на крышу, латал дыры повсюду, где только мог найти, перекапывал огород, лучше всякого трактора взрыхляя землю до состояния пуха. В совхоз его принимали, скрипя зубами, и ставили, в обыкновении помощником пастуха пасти стадо. После двух-трех месяцев трезвой жизни он начинал тосковать, кружить вокруг сельпо, где всегда можно было найти собутыльников и купить из-под прилавка бутылку красненького, а после и вовсе исчезал, скрывшись в дурмане пьянства пить в компании таких же пропащих людей, каким являлся он сам.

С женою он разошелся давным-давно, Никас только изредка переживал его попытки наладить с ним отношения. Маленьким он ему верил, ходил с ним на рыбалку, слушал его мечтания о том, вот как он бросит пить, и они заживут всей семьей. И даже пытался убедить мать, горячо заступаясь за отца, но получив от рассерженной матери пару затрещин, забивался в угол втихомолку оплакивать свою обиду. Много позже он понял суть отца – это была глупая, ослепшая душа, деградировавшая в тяжелых условиях Земли, не выдержавшая испытания. Про таких говорят в народе: «Погибший!» И имеют в виду, что даже геенна огненная не для них, есть ли у таких людей будущее после смерти, смогут ли они надеяться на возрождение в новой жизни и в новом теле? Пожалуй, что нет, может, таким образом, ангелы отсеивают сильных от слабых, преследуя какую-то свою цель?

Размышляя, Никас тяжело вздохнул. Деревенское кладбище, поросшее огромными березами и соснами усеянное пометом многочисленных ворон оккупировавших черными гнездами почти каждое дерево, осталось позади. Там, рядком остались лежать бабушка, мать и сестра матери, тетку свою Никас почти и не помнил. Ее дети, братья с женами, едва покинув кладбище, принялись громко ругаться, с жадностью обсуждая наследство и кидая назад на пригорюнившегося Никаса сердитые взоры, крайне недовольные, что с двоюродным братцем придется делиться.

Никас намеренно отстал от братьев, их жадность ему была противна, он хотел идти рядом с отцом.

Вот и схоронили, – начал он, кивнув назад на кладбище.

Да, – согласился отец, впрочем, довольно рассеянно, он прислушивался к спору двух братьев шедших впереди.

Скоро и мы умрем, – продолжал настаивать Никас, вызывая отца на разговор, но этот непостижимый для него человек только плечами пожал в ответ.

Пошел дождь. Отец остановился, приподнял брови и, высунув сухой обветренный язык, принялся ловить капли дождя, пытаясь таким образом напиться.

А вдруг, дождь кислотный? – предположил Никас.

Отец сразу же поперхнулся, изумленно уставился на него.

Ну и что?

А то, что облысеешь ты! – выкрикнул ему Никас в лицо, постепенно теряя всякое самообладание.

Ну и пускай себе облысею! – отмахнулся отец, – язык у меня не волосатый.

А Никас осознав вдруг, что никого у него не осталось и единственный родной человек куда как равнодушно относится к нему как к сыну, разрыдался, а разрыдавшись, устыдился своего поведения и, зажимая кулаками рот, бросился в сторону. Отец проводил его задумчивым взглядом, после отряхнул рукою капли дождя с волос и пошел догонять ушедших далеко вперед спорщиков.

А Никас между тем пронесся по каким-то тропинкам, свернул в грибную рощу и полез напролом через кустарники, поскользнулся, кубарем скатился в глубокий овраг. На дне оврага бежал ручей.

Он долго умывался, наклоняясь к холодной воде, стремясь успокоиться.

В карманах у него еще оставалась после похорон кое-какая мелочь и он, выбравшись из оврага, пошел твердой походкой на станцию, минуя дом и поминки, где наверняка двоюродные братья перешли уже на визг, деля имущество матери и бабушки Никаса.

В электричке на него косились и случайные люди, проходя мимо, жалели его. Один старик сунул ему в руку сухарь, прошептав при этом:

Поешь сынок! – в глазах его плескалось соболезнующее море слез, сутулясь будто от большого горя, он вышел на некоей станции и долго стоял с непокрытой головой глядя на Никаса сквозь заплаканное дождем окно электрички.

По щекам Никаса самопроизвольно катились слезы, плакал он беззвучно, так бывает, накапливается беда за бедой, а после прорывается потоком слез и лучше бы выплакаться, облегчить душу, а не перемогаться, мотаясь, будто от тяжелой болезни, так и умереть не долго…

Никас машинально съел сухарь, даже не заметив его вкуса, а услыхав, что доехал и вот она, конечная станция и дальше поезд не пойдет, спрыгнул с подножки вагона, миновав наряд милиции, с подозрением оглядевшего его грязную одежду и измученное лицо, прошел мимо вокзала.

Через два часа упорной и совершенно бездумной ходьбы он стоял уже перед знакомой дверью. Позвонил, она открыла и встала на пороге пораженная его видом.

Со спокойствием отчаявшегося преступника приговоренного к смерти и успевшего уже привыкнуть к тому, что его расстреляют, Никас подошел к ней вплотную, взял двумя пальцами за подбородок, наклонился и поцеловал, вкладывая в поцелуй всю свою страсть и жажду запомнить ее. А она вместо того, чтобы отшатнуться, как он того ожидал, внезапно обвила его шею руками, прижалась к нему всем телом и ответила на его поцелуй так, что он едва-едва не лишился чувств, зашатался, но устоял твердо удерживаемый ею.

Через два месяца Никас женился. А еще через десять лет он, рука об руку со своим сыном, вошел в деревню, да так и застыл удивленный. На месте бабушкиного дома был пустырь.

В сельпо, где вечно собирались для обмена новостей деревенские, Никас узнал, что в ночь поминок когда его двоюродные братья с женами устали ругаться и делить имущество, отец Никаса поджег дом, в пожаре погибли оба брата со своими супружницами, все четверо умерли, наверное, здорово перепились. А бесчувственным что? Задохнулись в дыму, даже не проснувшись! После поджога бабушкиного дома отец своровал канистру солярки у тракториста, без передышки пробежал десять километров до дома матери, выгнал всю скотину во двор, облил постройку и себя облил тоже. Сгорел сам и дом сжег…

Покидая деревню Никас склонившись к сыну, в большом смятении указал ему на далекое кладбище едва видное с дороги:

Для чего они все жили, не понимаю? Для чего?

Для того и жили, – кивнул сын и поглядев в сторону кладбища искренне пожалел неведомых ему родственников и добавил уже, куда как уверенно, – Для того!