Это была высокая здоровеная баба с широким некрасивым лицом, курносая и толстогубая. Она умела громко ругаться и ругалась всегда: дома, на улице, на работе, с соседями. Ее все не любили, не было на свете человека, который бы любил ее да она и сама в таком человеке, ну никак не нуждалась...
Работала она на железной дороге, мела пути, подавала сигнал горящим тусклым светом фонарем «Летучая мышь» проходящим поездам и сидела одинокой сычихой в будке, глядя сердито в окно и обругивая проезжающие через пути редкие автомобили.
Впрочем, ее любимым делом было опустить шлагбаум и мести пути перед самым носом нервничающих автолюбителей. Иногда, будучи особенно злой, она безо всякой видимой причины, опускала шлагбаум, и автомобилисты застревали в большущей пробке, ожидая мифический поезд, а она сидела себе в будке и зло посмеивалась, глядя на озадаченные и рассерженные лица несчастных водил.
Правда, иной раз она удивляла и бывалых мужиков. Раз, на пути заглохла фура и перепугавшийся водитель выскочил из кабины, хватаясь за голову и голося истерично. Поезд еще даже не был виден, а мужик уже решил, что все, наступил конец света для него и для его фуры.
Она, меж тем, подошла к грузовику, вцепилась ручищами в морду печально ослепшей машины и завозилась, упираясь в рельсы ножищами. В одиночку, не спеша, вытолкала камазину назад, прочь с путей, вот зверюга-то, медведица, да и только!..
Карлсон потряс головой, отгоняя от себя сон со здоровеной бабой. Он встал с постели, прошелся несколько раз по квартире, посмотрел в окно на двор, усыпанный осенней листвой, широко зевнул и забрался обратно в кровать, спать. «Быть бы птичкой!» - думал он при этом, - «Да и проспать всю осень, пропустив слякоть и морозную зиму, а к весне проснуться, распустить крылышки и полететь, полететь, чирикая и восторгаясь...»
И снова ему приснилась здоровеная баба.
Любила она помудрить. Иной раз одевалась под рыбака и ходила рыбу удить. И никто из рыбаков, как правило, уже дежуривших у реки, не мог бы с точностью утверждать, что она не мужик.
С возрастом у нее и усы стали расти. Она их не брила, а ходила так, наводя всех на мысль, что она, действительно, мужик.
Карлсон проснулся, отчаянно пытаясь загородиться от этого сновидения, а может и не сновидения вовсе?..
Усталость взяла свое, все-таки редко приходилось высыпаться. Тут же он увидел старую-престарую женщину. Она и дома ходила в платке, а когда снимала, чтобы платок перевязать, обнаруживалось, что старая модница стесняется своих пожелтевших волос. На улицу она надевала парик, который плохо держался на ее маленькой головешке и иной раз съезжал на бок, наподобие великоватой меховой шапки. Бледное лицо свое она красила, мазала восковые щеки красной помадой и после, терла ладонями, пока не убеждалась, глядя на себя в зеркало, что щеки ее порозовели. Также накрашивала губы, а порою воровала у дочери накладные ресницы, приклеивала их к своим облысевшим векам и подрисовывала густо черным карандашом ниточки бровей.
В эти минуты вид высохшей, белой, как бы обескровленной старостью, модницы был особенно страшен.
Люди ее сторонились, ей уступали место в очереди и она, купив хлеба, да молока шла, пошатываясь от слабости, обратно, домой, пугая встречных алкашей, имевших обыкновение выпивать в соседнем с магазином, скверике.
Многие пьяницы завидев ее трезвели со страху, а протрезвев, ругались на чем свет стоит, потрясая в отчаянии кулаками, что только понапрасну потратились на бутылку и тащились обратно в магазин, чтобы продолжить прерванное старой модницей, дело, немаловажное, кстати, для любого алкоголика — дело забытья и розового мечтания, в которое погружается с выпитыми граммами, с головою, каждый выпивоха, независимо от возраста и воспитания.
Карлсон проснулся, уставился недоверчиво в потолок. Неужели?!
Бывают такие моменты в жизни, когда память услужливо вытаскивает на свет божий воспоминания давно прожитых лет. Когда босоногое детство, вдруг, встает перед глазами яркими картинками и полузабытые лица родных вспоминаются, отчего-то, особенно четко. В обыкновении, это происходит, когда ангел смерти подходит к кандидату на тот свет особенно близко, готовый выхватить из тела трепещущую душу...
Здоровеная баба приходилась бабушкой Карлсону и матерью его отца. А старая модница была прабабушкою по папиной линии.
Обе женщины не могли быть ведьмами, сила в его роду передавалась только по мужской линии, но с какой такой стати они ему приснились? Смерть замаячила невдалеке. Ну и что из того? Карлсон, недоумевая, пожал плечами, к смерти он привык и, считая ее неотъемлемой частью этой, да и той жизни, махнул в пренебрежении, рукою...
Сон больше не шел, и он отправился на кухню. Он, как и многие русичи, обожал почаевничать, через года передалось ему это наследие предков — страсть к самоварам и духовитому, порою перемешанному с травами, чаю.
Самоваров у него было несколько. Некоторые, для красоты, стояли в буфете за прозрачным стеклом, сквозь которое свободно лился солнечный свет. Иной, сверкал никелированными боками на обеденном столе, вполне готовый пыхтеть да кипятиться. И глядя на самовар, конечно, электрический, Карлсон, вдруг, вспомнил своего прадеда, мужа старой модницы, бывалого любителя почаевничать.
Прадед был высок, широк в плечах. Седовласый. Волосы крупными кольцами завивались у него над головой. Глаза с хитрым прищуром и смуглые высокие скулы.
Кроме чая, он страстно любил охоту. И однажды, глубокою зимой наткнулся в лесу на медведя-шатуна.
Прадед грозно поглядел на медведя, померился взглядом с голодным зверем и победил его, принудив отвести глаза. Шатун бросился бежать прочь и прадед пугнул его из ружья, которое, кстати, было заряжено обыкновенными пулями, предназначенными для убийства лис да зайцев.
Тут же Карлсону и дед вспомнился. В первую мировую войну он, как раз, угодил в войска царской армии.
Карлсон так и увидел, как дед, будучи еще молоденьким, не опытным колдуном, воображал себя свирепым солдафоном. Наконец, нашел искомое, вошел в образ, громко рявкнул и, потрясая оружием, ринулся в атаку в уверенности скорой победы над врагом.
И тут же из собственного детства выплыло неторопливо воспоминание о первых годах обучения в сельской школе, где Карлсон учился первые два класса. И та самая здоровеная баба-бабушка, звонила в медный колокольчик, призывая детей на уроки. Она работала, после выхода на пенсию, техничкой, недолго работала, он успел только во второй класс перевестись, как она умерла...
Между тем, в памяти у него возник давно позабытый момент из школьной жизни, когда школяры старательно, по одному, сбивали с валенок снег и потом, передавая другому большой лохматый веник, стаскивали свою немудренную обувку тут же, в сенях, перескакивая на сухие коврики, шагали в одних носках по чистому теплому полу до своих классов, где в небольших кладовочках были организованы раздевалки для них.
Карлсон задумчиво поглядел в окно, не в состоянии понять, для чего его подсознание так настойчиво вытаскивает на свет божий все эти картинки прошлого?
Ни к селу, ни к городу вспомнился тут ему один бродяжка, замеченный им как-то холодным зимним днем на улице.
Бродяжка тяжело опирался на костыль и, протягивая трясущуюся от холода руку к прохожим жалобно сипел стародавнее, нищенское: «Подайте на пропитание!» А когда ему подавали, кланялся в пояс и с чувством шептал: «Бога буду за вас молить!» И видно было, что действительно будет...
Бродяжка, - прошептал Карлсон, начиная догадываться...
Родители Карлсона жили друг для друга и никогда не скрывали своих заработков. Он не таился от нее, она не таилась от него. Правда и зарабатывали они прилично. Не надо было высчитывать после всех коммунальных платежей денег на еду и одежду. Правда, ели они простую пищу и одевались в обыкновенных магазинах, довольствуясь простой и подчас нелепой одеждой.
Деньги лежали в большой шкатулке, туда складировали и мелочь. И она, взяв какую-то сумму денег говорила ему, невзначай, что, вот, мол. Он брал, говорил, что надо бы прикупить шампуней да кремов для бритья. Оба были согласны друг с другом и нисколько не подстраивались друг под друга, как это бывает в большинстве семей.
Они, будто мыслили одинаково, чувствовали одинаково и желали одинаково, без труда считывая мысли, и желания друг друга. И, если один хотел яичницы, другая ему готовила, кивая, что вот, он же хотел, хотя и не высказывался вслух. И это не вызывало изумления, так было привычно...
И, если она, втайне, не говоря о своем намерении желала шоколад, он бегал в магазин и покупал любимую ею плитку. И это тоже не вызывало изумления. Они привыкли делиться своим мнением одними только взглядами.
Карлсон тяжело вздохнул, прошелся по кухне и, позабыв о вскипевшем самоваре, задумался, вспоминая...
Квартира его детства была небольшой, но очень светлой. Солнце светило в окна с утра до вечера и широко распахнутые занавески только усиливали ощущение некоего счастья поселившегося в этой квартире. Прямо против входной двери висело большое, во весь рост, овальное зеркало в резной деревянной раме. Всяк входящий видел, прежде всего себя и свою реакцию на такую встречу.
Отец его входя, всегда кивал своему отражению и улыбался, громко говоря: «Привет!» А уходя, поводил вокруг рукою и приказывал отражению: «Охраняй!»
С правой стороны от входа стоял некий шкаф с вешалками, с дверью купе, за которой одна над другой расположились полки с бельем, с нижним отделением под обувь. С левой стороны от входа виднелось небольшое кухонное пространство с маленьким столиком, маленькими шкафчиками, маленьким холодильником, маленькой двухконфорочной газовой плитой. Все это сияло чистотой и какой-то бесприютностью. Вот также бесприютно в стерильных операционных, где народ собирается на некое действо, всего часа на два, не более и потом разбегается, кто куда... Дальше, по левую руку от входа сияла солнечным светом небольшая комнатка Карлсона, личная комната.
Около окна стоял массивный письменный стол, уставленный всевозможными конструкторскими находками, тут возвышался над всеми прочими очень похожий на настоящий, собранный из железных деталей, детского конструктора строительный кран, там расположились изящные модели яхт и старинных парусников.
Возле стены, заваленая покрывалами и подушками, разложенная для сна, на манер двухспальной кровати, разлапилась широкая мягкая софа. Напротив нее, по сути, в углу комнаты, стоял небольшой книжный шкафчик забитый книгами так, что иные падали с полок на пол и тут валялись, иногда неделями, зарастая серой пылью, а Карлсон, хозяин комнаты, просто перешагивал через них. Родители вечно призывали его к порядку, а он, игнорируя их призывы, молча протестовал. Зачем и почему? Он не смог бы ответить и сейчас, но подлая его натура так хотела, так желала и более ничего...
Была в этой квартире еще одна комната, гостиная. В ней обитали родители. Комната не очень большая, но с широким застекленным балконом. На балконе почти всегда ночевал отец, без труда размещаясь на скрипучей раскладушке. С балкона его прогоняли разве что сильные морозы.
В гостиной самым замечательным был комод. Маленьким, Карлсон любил забраться в удобный вместительный нижний ящик и вздремнуть посреди стопок хлопковых полотенец и праздничных скатертей.
Из детства позвал его мамин грустный голос: «Никитушка-сынок!»
Карлсон вздрогнул. На глаза ему навернулись слезы. Часто, не задумываясь, она звала своих домашних уменьшительно-ласкательными именами, а когда не хватало слов, чтобы выразить свою любовь, говорила: «Радость моя!» И смотрела нежно, печально, но так отдаленно, как смотрят иной раз люди приговоренные Ангелами к смерти. Всю силу своей любви вкладывала она во взор туманящихся глаз. Этим она напоминала всем домашним прабабушку, старую модницу.
Маму он не нашел в Поднебесной, хотя и ринулся искать практически сразу после ее смерти. Ее не оказалось ни в Садах Смерти, ни в Толпе, ни в Покое, ни в Покое и Свете. Он заглянул даже в Геенну, побывал в Пустоте и Забвении.
А потом наткнулся на Сатану, который, конечно же заметил молодого колдуна и поняв его горе, без слов, указал в сторону горнего мира Пресвятой Богородицы.
Большего отчаяния никогда более в своей жизни Никита не испытывал. Поделать ничего было нельзя и он умирая от ни с чем не сравнимого несчастья, мысленно, навсегда похоронил свою мать, так как ни за что, ни за какие коврижки, ангелы Адонаи не дали бы увидеться ему, слуге Сатаны с матерью, взятой самой Богородицей в горние выси ее хрустального мира, война есть война...
Глаза у него до краев наполнились слезами, но он не позволил пролиться ни одной слезинке.
Отец? Очень быстро ушел вслед за матерью. Уже через три месяца после ее смерти он лежал в гробу, очень маленький, исхудавший и посеревший. Он не смог жить без нее на этом свете. А после своей смерти обрел покой в Забвении...
Карлсон уперся пылающим лбом в холодное стекло окна, вспоминая...
В интернате он влюбился. И скосив глаза в ее сторону, глядел на ее лицо, видел гладкую щеку, ее курносый нос и мягкий подбородок. Пушистые темные ресницы прикрывали ее мечтательные серые глаза. Она была простодушной, задумчивой и немногословной. Очень любила читать любовные романы и требовала от него рыцарских поступков.
Бывало, она плотно придвигалась к нему, склоняла кудрявую голову на его плечо и, прикрыв глаза, тихонечко, нерешительно тянула слащавые песенки любовного содержания...
Выражение глаз Карлсона переменилось. Появилось нечто ехидное и насмешливое.
После, через десять лет после расставания, а расстались они по-хорошему, она влюбилась в нового парня, Карлсон нашел свою первую и получается, единственную любовь.
Она была замужем за грязным выпивохой, вся в зеленой тоске и пьянстве, обрюзгшая и оплывшая, смотрела на него рабским взглядом привычной к нищете и скандалам, женщины. И глядя на нее, Карлсон понял, что в нем не осталось никакой любви к миру, последняя ниточка надежды оборвалась и канула в бездонную пустоту его жизни и пропала в трясине его никчемного существования... Он перестал видеть в жизни позитив, друзьям же и недругам он стал говорить, что он всего-навсего реалист...