Это было давно. В детстве. Во времена, которые теперь уже казались незапамятными.
Был он тогда малышом, только что выучился грамоте и читал без разбора все, что попадалось под руку. Тем более что чтение не контролировалось. Отец целые дни проводил в отлучках, колеся по уезду, мать хлопотала по хозяйству, дед же любую книгу почитал за благо, ниспосланное людям культурой и цивилизацией.
Как-то, роясь в дедовой библиотеке, он наткнулся на книжку. С яркой, поблескивающей бойким глянцем разноцветных красок обложки глядел мужчина. Широколицый, приветливый, в крупных роговых очках. Он улыбался. Открыто и добродушно. А руки, обтянутые перчатками, сжимали тонкую женскую шею. Из-под пальцев сочилась кровь. Ее мелкие капельки запеклись в уголках губ и на подбородке мужчины.
Полторы сотни страничек рассказывали о его похождениях, невероятно жутких, от которых вечерами вздрагиваешь при каждом шорохе, но тем не менее назавтра снова и снова тянешься к книжке.
Днем, на людях мужчина жил как все. С утра копошился в садике перед домом. Высаживал нарциссы и анютины глазки. После завтрака отправлялся в ратушу, где служил писцом. По воскресеньям и праздникам посещал кирку. Под вечер спускался в сводчатый погребок, где за кружкой пенистого пива, попыхивая трубкой с головой бородатого гнома, коротал время в неторопливом разговоре с приятелями и знакомыми.
Добропорядочный горожанин. Добрый сосед. И вообще добряк, как все, кто проживал в этом добром старом городке. Одно лишь отличало его — был он одинок. В своем чистеньком маленьком домике жил совсем один. И только старушка служанка приходила к нему по утрам, чтобы после обеда снова вернуться восвояси.
Мужчина в цвете лет — и вдруг один! Странность? Конечно. Но у кого не бывает странностей?
А в общем-то жил он в ладу с городком. И город с ним ладил. Больше того, любил его. За тихий нрав, покладистость и милую незлобивость.
Никому и в голову не приходило, какие жуткие перемены время от времени происходили с ним.
Лишь только наступала ночь, из трубы его домика вылетало облачко дыма. И устремлялось к другим домам. Покружив над крышами, оно влетало в один из домов, ударялось об пол и оборачивалось волком.
Матерый серый волк выхватывал из постели спящую женщину, прыгал с нею в окно и мчался в подгородний лес.
Покончив с жертвой и закопав ее, волк вновь превращался в дым и сизым облачком влетал в трубу маленького чистенького домина.
А поутру, все такой же улыбчивый и приветливо-добродушный, он, поблескивая на солнце очками, копался в своем садике, сажая анютины глазки и нарциссы.
Оборотень! Вампир! Чудовище, чья пища — кровь жертв его!
Вся эта чушь из лубочной книжонки все чаще приходила Красину на ум. Оборотни были рядом. И не как аляповатый вымысел безымянного сочинителя, кому цена — ломаный грош. А как явь. Отвратительная явь российской жизни, уродливое порождение ее.
И чем дальше, тем больше плодилось их.
Оборотни носили разные личины:
рабочего, простоватого, не слишком искушенного в политике, но всеми фибрами своей пролетарской души тянущегося к свету революционных идей, а потому непременного участника сходок, подпольных кружков;
либерала, друга революции, врага самодержавия, радушного хозяина, кто, презирая опасность и жертвуя спокойствием, отдает свою квартиру под конспиративные явки, встречи, заседания;
боевика, отчаянного малого, лихого смельчака, в глубоком подполье изготовляющего бомбы и рвущегося пустить их в ход;
политического эмигранта, который, живя в изгнании, связует заграничные центры с подпольной Россией;
революционера-профессионала, комитетчика, железного я несломимого, того, кто всю жизнь посвятил революции и всего себя отдал ей.
Они носили разные личины и клички, но имя у всех у них было одно — провокатор.
Провокаторы были вездесущи и, словно бациллы, проникающие в организм, чтобы изнутри разрушить его, просачивались в революционное движение, на заводы, в партийные организации, комитеты, на конференции и даже съезды.
И всюду творили свое иудино дело. Предательство стало их профессией, продажа товарищей — средством существования, а у иных — в зависимости от ранга и осведомленности — даже средством обогащения. Они предавали и продавали департаменту полиции, у которого состояли на жалованье, тех, с нем жили и дружили, с кем шли плечом к плечу и, казалось, сражались в одном строю.
При этом стирались грани между честью и бесчестием, человечностью и, бесчеловечностью, моралью и аморальностью.
Аморальность и душевное растление стали нормами жизни их в обществе.
Один из оборотней, тихий, участливый, с умными печальными глазами, провожая товарища, партийного работника, нелегально отправляющегося в Россию, обнимал его на прощанье, вздыхал и говорил, что разлука предстоит недолгая; как только партийное задание будет выполнено и друг вернется назад, пусть сразу же заезжает к нему, его ждет на чужбине родной дом.
Меж тем всего неделю назад именно он написал и отослал в Россию донесение о предстоящем приезде.
Через каких-нибудь два-три дня приехавшего схватят при переходе границы и на долгие годы бросят в тюрьму.
Другой, засадив друга, носил ему передачи, ходил на свидания и там, отвернувшись в сторонку, смахивал со щеки скупую мужскую слезу — жалел товарища: как плохо он выглядит и так тяжело ему достается в застенке!
Третий, суровый и непреклонный, со стылым взглядом беспощадных глаз, посылал людей на вооруженное выступление, заранее предупредив начальство о дне и часе его.
А потом, после гибели этих людей, все с той же жестокой непреклонностью заявлял: ни одно большое дело не обходится без жертв. Когда рубят лес, не жалеют щепок.
И требовал новых и новых людей. Для дела. Своего, грязного.
Те, кто сеял ядовитые семена провокации, собирали щедрый урожай. Он всходил переполненными до отказа тюрьмами, вонючими избами пересыльных этапов, каторгой, виселицами, расстрелами.
Недаром Красин, вспоминая те времена, с горечью восклицал:
— Провал за провалом!
Провалы пробивали брешь за брешью в той крепкой кладке, которую столь долго и с таким тщанием возводил он. Проваливались и боевики, хотя находились в глубоком подполье. Под Новый год провалилась конспиративная мастерская патронов на Малой Охте.
Ее организовал рабочий патронного завода Саша Сергеев (Охтенский) вместе с членом боевой технической группы Сергеем Сулимовым.
В доме, что стоял на углу Мало-Охтенского проспекта и Суворовской улицы, напротив верфи, неподалеку от казарм. Финляндского полка, Саша снял небольшую квартиру, в которой поселился с двумя боевиками, тоже рабочими.
Сюда тайком доставлялись с завода гильзы и здесь набивались. Вечерами, после работы, в воскресные дни. Под песню, написанную словно специально для такого случая: Сами набьем мы патроны… А раз в неделю в домик на Охте заходили две девицы — Фаня Белая и Матюшенция (таковы были их подпольные клички, ни Саша, ни его товарищи не знали их настоящих имен, да, впрочем, и не пытались узнать).
Часом позже девицы покидали домик, унося с собой корзинки. Такие, в каких обычно носят в прачечную белье. На дне лежали патроны. Все, что было наработано за неделю.
Патроны шли к Сулимову, а ов по указаниям Красина передавал их боевым дружинам.
Так почти год, с ранней весны а до разгара зимы, работала мастерская. Без особых происшествий и неприятных неожиданностей. Четко, деловито, бесперебойно. Изготовляя в день по сотне патронов.
Но вот однажды Саша был разбужен в ночи. Из коридора несся шум.
Саша нехотя прислушался и успокоился, решив, что это сын хозяйки пришел домой, подвыпивши.
Он повернулся на бок и готов был уже снова заснуть, как вдруг почувствовал толчки. Кровать его, придвинутая вплотную к двери, резко и часто вздрагивала. Каждую ночь, прежде чем лечь спать, он припирал кроватью дверь, а под подушку клал взведенный маузер.
Под напором снаружи кровать поддалась, и за приотворившейся дверью показались трое городовых. В руках у них были винтовки.
Саша вскочил, снова забаррикадировал дверь и стал поспешно одеваться.
Дверь гудела под ударами винтовочных прикладов. Из-за нее неслись голоса:
— Открывай!
— Именем закона, открывай!
— Сейчас… Только вот оденусь, — он лихорадочно натягивал сапог, прямо на босу ногу, но сапог все не лез.
Тем временем мысль работала.
"В комнате мелинит, порох, штук тысяча патронов… Все, теперь повесят… К утру повесят… Как пить дать, повесят… Если бы расстреляли, было бы лучше…"
Не успел он надеть второй сапог, как сорванная с петель дверь рухнула. В светлом проеме ее стоял пристав. В руке он держал керосиновую лампу. Лампа горела поразительно ярко. Было даже видно, как от стекла вилась к потолку тонкая струйка копоти.
Саша выхватил из-под подушки маузер (он был на прикладе), отскочил в темный угол комнаты и выстрелил.
Пристав упал. Упала и со звоном разбилась лампа. Наступила тьма. Такая же, как за черным замороженным окном.;
В проеме двери, теперь уже темном, возник смутный силуэт нового человека. Саша выстрелил. Человек охнул и осел,
Но тут слева раздался грохот. Это через другую дверь, выходившую в комнату хозяйки, ворвались в патронную мастерскую городовые.
Саша обстрелял их. Городовые пустились наутек и с криками и топотом побежали по коридору.
Он бросился вдогонку, стреляя на бегу.
Когда Саша выскочил на лестницу, ведущую к выходу, она была уже пуста. Городовых как ветром сдуло.
Саша поспешно, перескакивая через ступеньки и прихрамывая (одна нога так и осталась необутой), стал спускаться вниз.
Вдруг на лестнице появился какой-то штатский и кинулся наверх. Первый же выстрел уложил его.
На улице едва мутнел рассвет. В белесой мгле вихляли тени городовых.
Городовые бежали к казармам. Видимо, за подмогой. Саша нажал курок. Выстрела не было. Еще раз нажал. То же самое. Кончились патроны.
Он вернулся в комнату, обул вторую ногу, зарядил маузер, схватил патронташ. Терять время на одевание было нельзя. Вот-вот нагрянут городовые. На этот раз вместе с солдатами. Он надел пальто на нижнее белье и вышел на улицу. Улица была тиха и безлюдна.
Саша спустился к Неве и по льду пошел в сторону Смольного монастыря. Проруби густо клубились паром. Мороз, стоявший накануне, к утру покрепчал. Деревья на том берегу пышно распушил иней. Они высились громадными белыми копнами.
Когда берег был почти уже рядом, послышалось визжанье пуль. Городовые с солдатами вели по нему огонь.
Он упал, поднялся, побежал. Снова упал и снова поднялся.
Так бросками и перебежками Саша достиг другого берега и выбрался на набережную.
Пройдя несколько кварталов, он неожиданно набрел на извозчика. Ванек, то ли уже выехавший в город, то ли еще не возвращавшийся домой, дремал на козлах, втянув шею в седой от мороза воротник.
Саша подрядил извозчика и поехал на Невский. Здесь он расплатился и пошел к Пяти Углам, где жил Сулимов.
Город только-только просыпался. На улице никого не было.
Лишь у ворот сулимовского дома дворник мел мостовую. Он
был похож на деда-мороза — борода и усы его были белыми.
Улучив момент, когда дворник повернулся спиной, Саша
незаметно проскользнул в ворота.
Дверь открыла Мария Леонтьевна Сулнмова (Саша знал ее как товарища Магду), член боевой технической группы.
— Почему так рано? — спросила Магда, было всего лишь шесть часов утра.
— Да вот… вышла маленькая неприятность, — смущенно ухмыльнулся Саша.
Сулимовы накормили его, напоили и одели потеплей. Последнее было особенно необходимо. Его ступни примерзли к подошвам сапог, а маузер, раскалившись от стрельбы, примерз к нижнему белью.
После того как Саша немного отогрелся, его снабдили десяткой, теплой тушуркой и адресом рабочего Емельянова в Сестрорецке.
Здесь он и провел несколько дней, пока приехавший из Питера Сулимов не привез эстонский паспорт с явкой в Пермь и деньги на дорогу.
На Урале Саша пробыл недолго. К осени он уже снова вынырнул в столице, а оттуда перебрался в Финляндию.
Он понадобился Красину для выполнения ответственного и опасного поручения.
Провокатору удалось провалить технического секретаря ЦК Вайнштейна. Финская полиция при аресте его захватила ряд важнейших документов, паспорта, явки ЦК.
Надо было все это выручать, И без промедления. Пока материалы еще не успели уйти в департамент полиции.
В ту же ночь Саша Охтенскнй с двумя боевиками, приданными ему в помощь, отправился по адресу, полученному от боевой технической группы. Они пошли на квартиру к полицейскому, у которого, как разведали боевики, находились изъятые при аресте Вайнштейна документы.
Одного из товарищей Саша поставил" перед домом стеречь улицу, второго, проникнув в квартиру, посадил в комнате, где находилась жена полицейского, а сам с револьвером в руке вошел в комнату, где спал полицейский.
Сон у того оказался чутким. Едва Саша появился на пороге, как полицейский встрепенулся и протянул было руку к подушке. Но Саша проговорил:
— Не успеете. Мой выстрелит быстрей.
Полицейский отдернул руку, а Саша подошел к постели, вынул из-под изголовья браунинг и положил к себе в карман.
— Где документы, захваченные вчера при аресте?
Полицейский молчал,
— Нам нужны только документы. Вы нам не нужны. С финской полицией мы не воюем. Отдайте документы, и мы оставим вас в покое.
— У меня их нет, — через силу, запинаясь, проговорил финн, глаза его беспокойно бегали.
— В последний раз спрашиваю; где документы?
— Не знаю.
Щелчок взведенного курка и дуло пистолета, глядящее в упор, быстро просветили полицейского. Он указал на нижнюю полку этажерки.
Здесь действительно лежал пакет, объемистый и пухлый. Саша быстро просмотрел его содержание. Паспорта, бумаги, записки… То самое, что надо.
Он велел привести жену финна, вернул ему браунинг, предварительно вынув обойму с патронами, и сказал, чтобы ни он, ни жена его в течение получаса не покидали квартиры.
Боевик, оставленный перед домом для наблюдения, потом доложил, что полицейский появился на улице лишь три часа спустя,
Документы ЦК были возвращены партии, Борьба с последствиями провокации отнимала множество сил. Но не меньше, а то и больше сил уходило у Красина на предотвращение провокаций. Для этого нужны были бдительный, все примечающий глаз и трезвый ум, спокойно и беспристрастно оценивающий людей и факты. В атмосфере, зараженной микробами предательства, надо было сохранить голову ясной, а волю твердой, чтобы не захворать провокатороманией — болезнью, довольно распространенной в те времена. Не видеть в каждом третьем предателя, чтобы в сотом не проглядеть того, кто действительно является им. Обнаружив же и точно убедившись, что он таковой, быстро и решительно убирать его с пути.
Среди добытчиков мелинита для подпольных мастерских оружия был сапер-дезертир Федор. Он таскал взрывчатку с правительственных складов в Сестрорецке и доставлял боевикам.
С некоторых пор у Федора завелись деньги. Откуда? Об этом доложили Красину. Он поручил боевику Салныню (в подполье — Гришка) незаметно, но тщательно проверить источники неожиданных доходов сапера.
Выяснилось, что не так давно Федор исчезал на несколько дней, а вернувшись, стал денежным человеком.
Оказывается, перетаскивая мелинит, он просыпал часть его и, не заметив, растоптал на снегу. Мелинит окрасил подошвы сапог в желтый цвет. По их отпечаткам полиция выследила и арестовала Федора.
Дальше все пошло как по писаному. Жандармы без особого труда установили, что в 1905 году за участие в неудачном усть-двинском восстании сапер был приговорен военным судом к смертной казни, но бежал. Теперь перед ним был поставлен выбор — либо отправляться в Усть-Двинск, то есть на виселицу, либо поступать на секретную службу в полицию.
Либо верная смерть, либо не менее верные деньги — 75 целковых в месяц.
Сапер предпочел второе.
— Немедленно убрать его, — распорядился Красин. — Подальше от здешних мест. Пока не успел нашкодить, — сапер знал много адресов хранения и передачи мелинита.
В тот же вечер Салиынь зашел к Федору на квартиру.
— Организация, — сказал он, — посылает меня на юг, по специальному заданию. Ты поедешь со мной. Будешь помогать.
Сапер поначалу не дал определенного ответа. По всему было видно, что в дорогу его не особенно тянет. Но на другой день, вероятно побывав в охранке, он ехать согласился.
Это его и спасло.
На вокзале за Гришкой и Федором тянулся хвост, но когда поезд отошел, шпики отстали,
В пути, а он был длинным и сложным, — они добирались поездом до Рыбинска, волжским пароходом до Астрахани и морем до Баку, — Федор несколько раз опускал в почтовые ящики открытки, но Салнынь не подавал виду, что замечает это.
В Баку он сдал сапера местным комитетчикам и вернулся назад в Петербург.
В другом случае Никитич действовал иначе. Круче и беспощаднее. Он не только обезвредил провокатора на будущее, но и покарал за прошлое.
В легальной партийной типографии, что помещалась сначала на Литейном проспекте, а потом в Казачьем переулке, работал некий Михаил. Вместе с кавказцами, вызванными Красиным из Баку, он выпускал большевистскую литературу.
После наступления реакции полиция типографию прикрыла. Тогда Красин передислоцировал старую гвардию бакинских подпольщиков в Финляндию, и большевистская газета продолжала выходить в Выборге. Отсюда ее тайно транспортировали в Петербург.
Но чем дальше, тем чаще охранка стала вылавливать транспортировщиков. Искусно сплетенная Красиным сеть то и дело рвалась. За всем этим ощущалась чья-то злая и преступная рука. Обнаружить ее было трудно. Но он все же настиг ее.
После разгрома легальной типографии Михаила накрыли жандармы и завербовали. Многочисленные аресты были результатом его черных дел.
Красин вызвал Вано Стуруа и предложил:
— Убрать провокатора.
"Через неделю, — вспоминает Стуруа, — предателя не стало".
Рассказывают, что когда-то и где-то внук задал деду извечный вопрос:
— Что такое жизнь?
— Жизнь, внучек, — ответил старец, — это щепотка радостей и куча бед… Хотя, — помолчав, прибавил он, — это только кажется. Каждая беда, как только поборешь ее, становится радостью. Чем смелее и решительнее борется — человек с бедами, тем радостнее ему жить.
Беда, огромная, лихая, подобная неоглядному серому небу, сулящему долгое и затяжное ненастье, надвигалась на Красина.
А он даже не пытался бороться с ней. Ибо не допускал мысли о ней. И не один только он. Так же думали многие его друзья.
Слишком большие надежды возлагали они на победу, чтобы примириться с возможностью поражения. Слишком много сил, нервов, крови было истрачено на борьбу, чтобы допустить мысль о неудачном исходе ее.
Тем более что на первый взгляд борьба не казалась проигранной. Ее накал все еще оставался сильным, битвы — напряженными.
Надо было обладать всевидящим взором и беспощадно острым умом вождя и стратега революции, чтобы уже тогда, находясь в самой гуще событий, правильно и точно оценить характер происходящих боев — арьергардных, а не авангардных, отступательных, а не наступательных. Это дано было Ленину.
Ленин бесстрашно взглянул правде в глаза и постиг всю трагическую суть явлений русской жизни тех лет. Он сделал то, что не в состоянии были сделать другие, в том числе и Красин.
Они еще продолжали тешить себя надеждами, что революция идет в гору, они еще уповали на близкий и скорый подъем новой революционной волны, а Ленин уже заявил:
— Революция закончилась…
Было это сказано А. Шлихтеру осенью 1907 года, когда Владимир Ильич, возвращаясь с конференции в Таммерфорсе, заночевал проездом через Петербург у Шлихтера на квартире.
Да, революция, хотя и незаметно для обычного глаза, хотя и постепенно, но спадала.
А реакция поднималась, крепчая яростно и неукротимо.
Над теми, кто сражался за свободу, чинилась расправа. То было даже не возмездие. То была месть, тупая, злобная, беспощадная. Вовсю свирепствовали военно-полевые суды. Злодействовали каратели, жандармы, судьи, прокуроры.
Над страной встала мрачная тень двух столбов с перекладиной и пеньковой петлей — знаменитым столыпинским галстуком.
"Столыпинский режим уничтожил смертную казнь и обратил этот вид наказания в простое убийство, часто совсем бессмысленное, убийство по недоразумению. Одним словом, явилась какая-то мешанина правительственных убийств, именуемая смертными казнями".
Эти слова принадлежат не врагу самодержавия и даже не какому-нибудь фрондирующему либералу. Их написал верный слуга российской монархии, один из высших государственных сановников, граф С. ГО. Витте.
Характеризуя обстановку в стране, он продолжал;
"Мы находимся в таком режиме, что у нас существуют три положения: военное, чрезвычайное и исключительное. Все эти три положения дают громаднейший произвол власти, и затем различные местности России объявляются одни на военном положении, другие на чрезвычайном, а третьи на исключительном.
Столыпин выдумал еще четвертый вид особого положения. Это когда местность находится в нормальном состоянии и никакое положение неприменимо в полном объеме, а только начальнику города или губернии дается право издавать обязательные постановления. Пожалуй, последний вид особого положения самый худший именно потому, что он не регулируется никакими законами, а потому под видом смягчения состояния, в котором находятся жители данной местности, вводится полнейший произвол администратора".
До какой степени произвол этот доходил, можно судить хотя бы по такому в общем-то малозначительному событию.
Открытие нового отделения столичного Института экспериментальной медицины почтил своим присутствием петербургский градоначальник Лауниц. Когда после молебна он сходил с лестницы, его убили наповал. Того, кто стрелял, тут же прикончили военные и полицейские. Затем у трупа отрезали голову, положили в банку со спиртом и носили по городу напоказ.
Это в двадцатом-то веке, в стране, которая зовется цивилизованной!
Российская реакция прибегала к средству, излюбленному реакционерами всех пород, всех времен и народов, — к устрашению.
Кое на кого это действовало. Многие попутчики, те, кто в годы подъема косвенно примыкал к революции, так или иначе ее поддерживая, теперь отступились от нее и злобно проклинали ее. Подобно зайцам по весне, они быстро слиняли. Из красноватых стали густо-черными.
Один профессор, к слову сказать, ученый с мировым именем, предложил властям отдать революционерам на откуп Петербург либо Москву. Потом осадить и взять с бою. После чего расстрелять несколько тысяч человек.
— Тогда, — заключал этот добряк, — Россия раз и навсегда избавится от революций.
Трудно выиграть сражение. Но не менее трудно, проиграв, вывести из боя войска. Искусство полководца не только в умении наступать, но и в умении отступать. С минимальными потерями и максимальным сохранением людской силы и боевой техники, без паники и растерянности.
Ленин уводил партию в подполье. Чтобы, сохранив оставшиеся силы, накопить новые и, когда придет черед, вновь пойти в бой — последний и решительный.
Полководец революции разработал мудрую и гибкую тактику сочетания нелегальной борьбы с легальной под руководством партии, ушедшей в подполье.
Меж тем провал следовал за провалом, аресты за арестами. В течение трех с половиной лет Московский и Московский окружной комитеты партии подвергались репрессиям одиннадцать раз. Петербургский комитет арестовывался десять раз. Сия горькая чаша не миновала и Красина. 1 мая 1907 года — надо же такому случиться именно в этот день! — он оказался за решеткой. В Москве. Волею слепого случая. Впрочем, все неприятное происходит в жизни случайно, лишь радости большей частью надо вырывать силой.
Приехав в Москву, он отправился на квартиру к присяжному поверенному Андриканису для встречи с Рыковым (Алексеем) и Саммером (Любичем). А в это время сюда по чистой случайности нагрянула полиция с облавой. И неожиданно для себя накрыла Алексея и Любича, за которыми уже давно вела охоту. Понятно, что заодно был арестован и Красин.
Очень скоро ему стало ясно, что никакими уликами жандармы не обладают и действуют вслепую.
Поэтому с первого те дня ареста он категорически отрицал свою принадлежность к задержанным. Ни Рыкова, ни Саммера он никогда в глаза не видел, столкнулся с ними у Андриканиса совершенно случайно, точно так же как совершенной случайностью явилась для него встреча с приставом, производившим облаву. Приехал он в Москву по делам службы. Эти же дела требуют безотлагательного возвращения в Питер.
Слишком солидным было "Электрическое общество", слишком высоким положение., занимаемое Красиным, чтобы с этим не посчитались. Необоснованный арест видного инженера, одного из крупных промышленных деятелей, персоны заметной, чтимой и высокооплачиваемой, мог обернуться для полиции неприятностью.
Спустя семнадцать дней его выпустили на свободу. Пустяковая отсидка. Мелочь. Факт в биографии настолько незначительный, что о нем можно было бы не вспоминать, если бы не последствия.
Красин ощущал их чуть ли не каждый день, чуть ли не на каждом шагу — и в неотвязных взглядах шпиков, и в их назойливых фигурах, повсюду, без утайки сопровождавших его, и в гороховых пальто, которые теперь уже, не отходя, торчали под окнами его квартиры.
Наконец дошло до того, что у него были произведены обыски, и в служебном кабинете и на дому.
Пока жандармы еще толклись в передней, он забежал из кабинета в детскую, сунул пачку документов в кармашек передника своей маленькой падчерицы Нины Оке и сказал: — Полезай на подоконник и смотри на улицу. Так весь обыск девочка и пробыла на подоконнике, выглядывая из окна.
Она не понимала ни того, что делают чужие люди в их доме, ни того, что ей надо увидеть на улице. Но она знала, раз он сказал — полезай и смотри, значит, так надо делать. Дети всегда и во всем слушались его. Не из боязни, а из любви.
Кончился обыск, жандармы ушли. Он снял малышку с подоконника, расцеловал, угостил шоколадкой.
А документы немедленно переправил в другое, более надежное место.
Обыски мало в чем помогли жандармам — после ареста он, и без того безмерно осторожный конспиратор, удесятерил осторожность. Но во многом помогли ему. Красин со всей отчетливостью понял, что быть на свободе ему остается недолго, что тюрьма, как говорится, не за горами.
И правда, в марте 1908 года он снова сел. Теперь уже серьезно и опасно. С первых же допросов впереди замаячила виселица. Смертельная угроза была настолько очевидна, что проглядывала в каждом вопросе следователя.
Сидеть на этот раз пришлось не в русской тюрьме, а в финской. Арестовали его воскресным днем, на даче в Куоккале, куда он время от времени наезжал из Петербурга, повидаться с жившей здесь семьей, и доставили в Выборг.
Выборгская тюрьма не очень походила на московскую и совсем не была похожа на воронежскую. Здесь не было годами устоявшегося кислого запаха, столь свойственного российским тюрьмам. И кормили тут гораздо лучше. К тому же не возбранялось получать обед из ресторана.
Остальное же было тем же самым. Решетки на окнах. Сетки на лестничных клетках. Параша в углу с ее извечным зловонием. Явственно видный след, выдавленный ногами на плохо асфальтированном полу камеры.
Где-то они теперь, все люди, что нашагали этот ломаный, из угла в угол по диагонали, след? Что с ними сталось? Чем обернулась их судьба?
И допросы. Частые, бесконечные, и днем и по ночам.
Та же замысловатая вязь вопросов. Множественных, внезапных, бессмысленных. Нелогичных для того, кого спрашивают. И точно прицельных для тех, кто их задает.
Та же скучающая снисходительность жандармских интонаций. То же щеголянье мелкими фактами, датами, фамилиями, адресами. Мы, мол, все знаем, от нас не укрыто ничто…
— Неужели вы воображали, что мы слепы? Да мы все ваши поездки и демарши, все, все, видели как на ладони…
Не хватало только знаменитого зубатовского афоризма:
— Ваши атаки на самодержавие — это попытки муравьев лезть на блиндажи современной крепости.
Впрочем, сией жандармской премудростью обычно потчуют молодых, желторотых.
— Вы — пушечное мясо. Заправилы от революции отправили вас на убой, а сами попрятались в кустах… Тан не прикрывайте собственных губителей, не упирайтесь, рассказывайте все, что мы и без того прекраснейшим образом знаем…
Его вся эта антимония миновала. И годами ее перерос, и, что, пожалуй, самое скверное, унюхали псы, на чей след напали. Не такие уж жандармы болваны, чтобы ломать всю эту пошлую комедию перед ним.
Да, похоже, дело табак…
Это в 37-то лет…
Обидно. Весьма и весьма…
Мысль довольно тривиальная… грустная…
Впрочем, такое и в 67 особых радостей не доставляет… Оттого, что мысль не нова, не исчезнуть страшной новизне ее содержания…
Да, плохо дело. Выходит, дело действительно швах…
Серьезность положения понял не только Красин.
Это понял и Ленин.
"Ильич, — пишет М. Лядов, — чрезвычайно тяжело переживает арест «Никитича», он настаивает на том, чтобы были приняты все меры, чтобы извлечь его из тюрьмы".
Меры были приняты. Решительные и энергичные.
В одно из свиданий Красина навестила мать.
Антонина Григорьевна, или «бабушка», как ее называли в семье, была по-обычному сурова и сдержанна. И только руки, сухие, с морщинистой кожей и припухлыми костяшками пальцев, руки пожилой женщины, проведшей свой вен в труде, слегка дрожали, когда гладили буйно поседевшие волосы сына.
В остальном же мать была спокойна. Настолько, насколько может быть спокойна мать, когда видится с сыном в тюрьме.
Он хотел было утешить ее. Но смолк перед ее утешениями.
В речах ее, простых и нехитрых, было столько веры, а в тоне, каким они произносились, столько мудрого спокойствия, что успокоился и он, хотя был невероятно взволнован встречей и встревожен тем, как мать перенесет ее.
Это к ней, к матери, обращены проникновенные слова сына:
"Милая мама! Сколько раз в часы горя и бед, когда отчаяние охватывало сердце и дух колебался, когда начинала закрадываться малодушная боязнь жизни и борьбы — этого вечного завета природы и судьбы нам, людям, — твой образ, вынесенные тобою страдания, твой стойкий дух вставали передо мною и, думая о тебе," о твоей тяжелой, неблагодарной жизни, о всем, перенесенном тобою и отцом, я находил новью силы терпеть, бороться".
Но даже Красин, хорошо знавший свою мать, не удивлявшийся тому, как «бабушка» в разгар декабрьских боев на Пресне под пулями пересекала линию баррикад, чтобы, минуя заградительные кордоны полицейских и солдат, унести в безопасное место спрятанную в прическе печать ЦК поразился воле, бесстрашию и самообладанию этой пожилой женщины. Поймав момент, когда тюремщик, стороживший свидание, отвернулся, Антонина Григорьевна спокойно передала сыну пилки, тайком пронесенные в тюрьму.
Красин должен был перепилить оконную решетку камеры, выбраться на тюремный двор, прихватив матрас со своей койки, залечь у стены и прикрыться матрасом, когда боевики подорвут стену, а затем бежать через пролом.
Сигнал к началу побега условлено было подать с горы, что высится над Выборгом. На ее вершине, хорошо видной из окна камеры и от подножья тюремной стены, в решающий момент должен был загореться фонарь.
В назначенный вечер боевики во главе с Александром Михайловичем Игнатьевым и Сашей Охтенским приступили к делу. Игнатьев с подрывниками притаился у стены, Саша отправился на гору.
Однако не успел он дойти до вершины, как учуял неладное. Место, обычно нелюдное, несмотря на не ранний час — 9 вечера, — было странно оживленным. По дороге, ведущей к вершине, сновали люди, а на самом верху, словно на часах, неподвижно стоял человек. Он не спускал глаз с Саши, как бы выжидая, что тот будет делать.
Зажигать фонарик было и безрассудно и опасно.
Саша вынул портсигар, достал папиросу и стал прикуривать. Он дважды зажигал спички, делая вид, что они гаснут. Но, хотя узкие клинышки пламени вспарывали тьму, внизу все оставалось спокойным.
Саша зажег третью спичку. Она прогорела до конца и обожгла пальцы.
Та же самая тишина. Никакого взрыва.
Он стал спускаться вниз, недоумевающий, обеспокоенный.
За спиной раздались шаги. Он надбавил ходу. Участились и шаги. Саша, не вынимая из кармана руки, спустил браунинг с предохранителя.
Внизу, у выхода на большую дорогу, его поджидали двое. Пропустив Сашу, они пристроились с хвоста. И тут же спереди из придорожного кустарника выскочил третий и рванул навстречу, наперерез.
— Полиция! Вы арестованы!
Саша выхватил из кармана револьвер. Выстрелил по ногам. Двое упали,
Он прыгнул в кусты и побежал, проваливаясь по колено то в талый снег, то в ледяную воду под снегом.
Добравшись до рабочего предместья, он переночевал у знакомого маляра, а поутру пошел на розыски своих.
— В чем дело? В чем причина провала? Не иначе кто-то предал.
Но при встрече с Игнатьевым выяснилось, что виной всему не предательство, а зоркость тюремщиков. Застигнув Красина, когда он перепиливал решетку, они подняли на ноги полицию.
Неудача не обескуражила боевиков. Слишком дорога была для партии жизнь Красина, чтобы, смутившись первым провалом, отказаться от намерения спасти ее.
Быстро и оперативно были разработаны несколько новых планов выручки Никитича.
Старые бакинцы — товарищ Семен и Вано Болквадзе, ныне работавшие в подпольной партийной типографии в Выборге, где печаталась большевистская газета «Пролетарий», должны были инсценировать приезд из столицы важного чиновника прокурорского надзора. Снабженный подложными бумагами, он должен был увезти Красина в Петербург, "для ведения дальнейшего следствия".
На случай, если бы и эта "попытка сорвалась, Саша Охтенский и его боевые друзья готовились к тому, чтобы отбить арестанта силой в поезде, когда жандармы будут препровождать Красина в Питер.
Дело в том, что согласно существовавшим тогда в Финляндии законам арестованный по приказанию департамента полиции на территории Великого княжества Финляндского мог оставаться в финской тюрьме не дольше месяца. За это время петербургская прокуратура обязана была составить и переслать в Выборг обвинительное заключение. Получив его, местные власти отправляли подследственного в столицу. Не получив, отпускали на все четыре стороны.
Месяц — срок немалый. Но не для царской России с ее извечной волокитой и чиновничьим бюрократизмом. Пока в Петербурге писались и переписывались, оформлялись и подписывались, шли от стола к столу и переходили из кабинета в кабинет бумаги и бумажонки, месячный срок истек. А вместе с ним и право дальнейшего содержания Красина в выборгской тюрьме.
Этим поспешили воспользоваться А. М. Игнатьев и его товарищи. Под их нажимом выборгский губернатор освободил арестованного.
Поздно вечером, когда город уже засыпал, погруженный во тьму, Красин вышел из тюрьмы.
У калитки, смутно сливаясь со стеной, чернело несколько фигур. Плотная, широкая — матери, длинная, нескладная — брата Германа, изящно-элегантная — Игнатьева, с белеющим во мраке пятнышком неизменного крахмального воротничка в полуовале шалевого воротника шубы.
Короткие объятия. Чуть слышные всхлипывания матери — от радости, что встретились на свободе, и от горести неизбежной разлуки, — и Красин, сопровождаемый Игнатьевым, поспешно удалился. По выражению Германа, "в безвестное пространство". Подальше от тюрьмы и полицейских глаз.
Мешкать было нельзя. Малейшее промедление грозило гибелью.
И действительно, сутки спустя из Петербурга прибыли обвинительные документы. Они были составлены по всем правилам юридически-сыскного искусства, со строжайшим и скрупулезным следованием букве закона.
Однако неустанный труд жандармов и прокуроров пропал втуне. Бумаги пришли, а Красин ушел. Безвозвратно. В подполье.
Но и оно, каким глубоким ни было, оказалось ненадежным. Всюду рыскали ищейки. Везде были капканы.
По всему видать, оставалось одно — поскорее убраться прочь, за границу.
Единственное, что он позволил себе, вопреки благоразумию, накоротке повидаться с семьей. Ведь целый месяц он в глаза не видел детей и соскучился по ним смертельно.
Крадучись в ночи, он пробрался из Гельсингфорса, где скрывался от сыщиков, в Куоккалу, наспех обнял жену, поцеловал спящих дочерей — Любу, Катю, Людмилу и падчерицу Нину — они так и не проснулись — и несколько дней спустя уже плыл на утлом суденышке из Або в Швецию, держа путь на Берлин и Париж.
Лето прошло в поездках по Европе для урегулирования партийных дел и предприятий.
К осени он очутился в Берлине.
Наступила пора подумать о выборе более или менее постоянного места жительства. Хочешь не хочешь, а приходилось пристраиваться к какому-либо делу. "Семья моя к этому времени состояла уже из пяти душ, надо было думать о каком-то заработке", — писал Красин.
И он остался в Берлине.