Города что люди, они совсем иные вблизи и в повседкевье, чем издали и при взгляде мимоходом.

Прежде, бывая в Берлине наездами, он в общем город не бранил. Конечно, хуже Парижа. И Питеру не чета. Но все же — ничего. Европейская столица. Даже унтергрундбан, сиречь подземная дорога, есть.

Теперь же, обосновавшись на берегах Шпрее, он почувствовал: Берлин гнетет. Хмурыми домами. Хмурыми улицами. Хмурыми людьми. Хмурой узостью всей его жизни.

Он всегда любил простор. В Баку под окнами его квартиры стояли два дерева. Рослые и густолиственные, они застилали панораму строительства, скрадывали зеленоватые горизонты Каспия, набегавшего на Баилов мыс.

Тогда он приказал деревья срубить. Чтобы не отнимали простора.

Теперь глаз повсюду упирался в стены. Из окон своей квартиры, выходившей в глухой колодец двора, он постоянно видел серые унылые стены. И больше ничего.

Проходя по улицам, сдавленным высокими домами, видел все такие же серые стены.

И даже на набережной глаз не вырывался на простор. Угрюмая и неширокая Шпрее текла не спеша, стиснутая серым камнем.

Но самым гнетущим было истинно прусское стремление вогнать в прокрустово ложе узаконений и предписаний каждое проявление человеческой жизни. Предписания, приказания, распоряжения, обязательные постановления следовали аа человеком повсюду. Даже в общественной уборной со стены предписывалось:

— Оправлять платье только в стенах заведения!

Будто кому-нибудь не терпелось сделать это посреди уличной толчеи.

Да, город был ему не мил. Но еще больше жизнь в нем. Потому что была она, в особенности на первых порах, невероятно тяжкой.

Чужбина есть чужбина, переносить ее куда как трудно. Для русского же человека, всеми корнями вросшего в родную землю, какая она ни на есть и кто ею ни владеет, чужбина просто невыносима. Особенно если ты, подобно мореходу, потерпевшему кораблекрушение, выброшен сюда силой. И в ближайшем будущем не видишь возможности вернуться домой.

Конечно, реакция с точки зрения исторической не должна продлиться долго. Но, к сожалению, прав был Михайловский, произнеся в свое время горькие, но мудрые слова:

— Недолгое с точки зрения истории слишком долго с точки зрения личной жизни.

Или как говорят в народе: пока солнце взойдет, рога глаза выест.

Да, невероятно тяжкая штука изгнание. Когда Ленин прибыл в холодную и мертвую Женеву (во вторую эмиграцию), он признался Крупской:

— У меня такое чувство, точно в гроб ложиться сюда приехал.

Красин жил в Берлине не один. Сюда перебралась и семья.

Это облегчало жизнь. Но это и утяжеляло ее. Большую семью надо было содержать. На это нужны были деньги, деньги и еще много-много раз деньги.

Он поступил на службу. Пошел, как он сам говорил, на выучку к немцам. Стал младшим инженером крупной электротехнической фирмы "Сименс и Шуккерт".

Работать приходилось по восьми часов кряду каждый день. А жалованье шло грошовое — каких-нибудь 250 марок в месяц.

Их с трудом хватало на две недели. Любовь Васильевна была хорошей женой, но неважной хозяйкой. Хотя, надо отдать ей справедливость, она" самоотверженно старалась поддержать мужа, целиком взвалив на себя все заботы по дому.

Чтобы не жить впроголодь, нужно было работать сверх работы. Вечерами и по ночам.

В тридцать восемь лет он, что называется, вернулся на круги своя. Словно начинающий инженер, в погоне за приработком занимался бог весть чем — переводами, составлением технических проектов, «негритянской», как ныне принято говорить, по вечерам работой в русских посреднически-технических конторах.

И все только для того, чтобы кое-как свести концы с концами.

К материальным неурядицам прибавлялось нездоровье. Он чувствовал себя прескверно. Пошаливало сердце, одолевала слабость. Это было реакцией на нечеловеческое перенапряжение нервов и сил за последние несколько лет.

Неспроста, оглядываясь назад, на свое питерское житье-бытье, он сам поражался:

— Совершенно не понимаю, как я мог выдержать эту каторжную нагрузку.

При этом он упускал из виду, — а быть может, делал вид, что упускает, — что нагрузка берлинская была намного каторжнее питерской.

Подъем прежнего времени сообщал силы, помогал справляться с ношей, какой бы непосильной она ни была.

Спад времен нынешних силы высасывал. Подобно спруту, чьи щупальца не оставляют жертве ни единой кровинки.

Тогда само время было за него. Теперь оно было против него. Ибо обернулось безвременьем, И сколько ни бодрился он, оставаясь внешне таким же энергичным и жизнелюбивым,

приветливым и радушным, остроумным и деятельным, как раньше, столыпинское лихолетье подломило и его. Как многих Других.

Разгул реакции посеял жестокую смуту в российских умах. Неудержным и мутным потоком хлынула проповедь ре- негатства, уныния, неверия в будущее, распущенности и блуда. "Место политики, — писал М. Ольминский, — заняла якобы эстетика, а на самом деле — интерес только к самому грубому разврату, прикрывавшийся эстетикой стремления разрешить "проблемы пола". Воистину печально время, чьим духовным знаменем стал роман Арцыбашева "Санин".

Буржуазные либералы, вчерашние народные радетели, оплевывали революцию и раболепствовали перед вешателями. Кадеты Струве, Бердяев, Булгаков, в незапамятные времена "легальные марксисты", выпустили сборник «Вехи» — венец позора и бесчестия. Ленин назвал эту книгу "сплошным потоком помоев, вылитых на демократию".

"Веховцы" возносили хвалу царским палачам за то, что они "своими штыками и тюрьмами" спасли буржуазию от "ярости народной", призывая рабочих смириться, отречься от "вредного материализма", "безгосударственности и безрели-гиозности".

Боженька все чаще выставлялся как панацея от всех бед. Реакционные философы и литераторы Минский, Розанов, Гиппиус, Философов звали на поиски "нового бога", "новой религии".

Богоискатели проповедовали мистицизм, бездеятельность, примирение с существующим порядком, отказ от революционной борьбы.

Были и богостроители. Из своих. Они считали, что люди должны верить в социализм так же слепо, как в бога. Богостроители — к ним принадлежал Луначарский — действовали в партийной среде, создав новое, особого рода вероучение для рабочего класса, пытаясь примирить марксизм с религией. Плеханов по поводу богостроительских теорий Луначарского писал, что он устраивает на свой фасон "утешительную душегрейку" для интеллигенции.

Ржа реакции разъедала партию. Меньшевики, деморализованные поражением революции, похерили все революционные требования партийной программы, сдали в архив все революционные лозунги. Стремясь ужиться со столыпинским режимом, они призывали к соглашению с буржуазией, отрицали какие бы то ни было формы нелегальной борьбы и предлагали ликвидировать нелегальную партию.

Ликвидаторы вроде Дана ратовали за отказ от подпольной работы, всячески понося "допотопный тип пропагандистских кружков".

"Наша партия не может идти вперед без решительной ликвидации ликвидаторства", — писал Ленин.

Ему пришлось вести жестокую борьбу не только с ликвидаторами-меньшевиками, но и с ликвидаторами наизнанку из рядов большевиков — отзовистами.

Если первые нападали на партию справа, то вторые вели свои атаки слева. Прикрываясь громкими революционными фразами, они требовали отказа от всех легальных форм борьбы. Отозвать социал-демократических депутатов из Думы — вот на чем настаивали отзовисты: бесноватый Алексинский, Вольский, Луначарский и другие,

Разновидностью отзовизма был ультиматизм. Ультиматисты, или "стыдливые отзовисты", как назвал их Ленин, требовали предъявить социал-демократической фракции Думы ультиматум — подчиняться всем директивам партии либо уйти из Таврического дворца (там заседала Дума).

Ультиматистов возглавлял Богданов. Красин шел вместе с ним.

Позднее, оглядываясь на прошлое, холодным и трезвым умом оценивая его, Луначарский писал, что Ленин старался всемерно использовать наступившую полосу реакции "для отдыха, углубления пропаганды, реорганизации сил для подготовки натиска. Гениально перевооружившись, Ленин разошелся с Богдановым и Красиным…

Все эти группы ультиматистов, отзовистов и т. д., за которыми, собственно говоря, скрывалось нежелание считаться с длительным периодом реакции, романтическая вера в то, что не сегодня-завтра опять подымется мятеж, — все это было головное, выдуманное, все это было от прошлого, все это не учитывало живой действительности".

Политическая борьба, начавшись, неминуемо разрастается с неукротимой силой. Тот, кто вступил в борьбу, но мере разрастания ее все дальше и дальше заходит в своих поступках.'

Богданов и Красин начали с разногласий, перешли к выпадам и нападкам и кончили тем, что двинулись в наступление против Ленина и Большевистского центра.

Для подготовки боевых резервов ими была создана партийная школа на острове Капри. Ленин презрительно назвал ее ерогинсним общежитием для нашептывания десяткам рабочих отзовистского вздора.

Чтобы обеспечить предприятие материально, Красин использовал свои обширные связи. С его помощью и при деятельном участии Горького, пошедшего за отзовистами, удалось добыть деньги, необходимые для школы.' Главный взнос сделали Шаляпин, писатель Амфитеатров, нижегородский пароходчик Каменский, Горький и Андреева.

В каприйскую школу, разумеется, пробрался провокатор. Это был Андрей Романов, кличка в охранке — «Пелагея». В своих агентурных сообщениях департаменту полиции он отмечал "нападки и клевету руководителей школы на Большевистский центр".

А на основании донесений другого провокатора начальник сибирского охранного отделения сообщал департаменту полиции:

"По полученным отделением сведениям, проживающий за границей член и кассир Центр. Комитета инженер-технолог Красин — «Никитич» достал для партии около 200 000 р. Источник получения этих денег пода не известен…

Стоя во главе «отзовистов», левого крыла группы большевиков, и сплотив вокруг себя известных Д-ту Пол. Лядова, Алексинского, Марата, Богданова, Максима Горького и Менжинского, Красин в настоящее время ведет энергичную отзовистскую кампанию и из вышеупомянутых денег самовольно удержал 140 000 р., которые и будут использованы на пропаганду «отзовизма», включая и самостоятельную типографию для той же цели.

Правое крыло большевиков во глазе с Лениным, протестуя против нарушения партийной Программы и захвата Красиным партийных денег, организует за границей в самом непродолжительном времени съезд большевиков-неотзовистов".

В июне 1909 года в Париже состоялось совещание расширенной редакции большевистской газеты «Пролетарий», фактического Большевистского центра.

Разыгралось решающее сражение. В результате Ленин и ленинцы одержали полную победу. Отзовизм и ультиматизм были окончательно осуждены как течения, подменяющие пролетарскую идеологию мелкобуржуазными тенденциями. "Политически ультиматизм в настоящее время ничем не отличается от отзовизма и лишь вносит еще большую путаницу и разброд прикрытым характером своего отзовизма", — писалось в резолюции совещания и подчеркивалось, что "большевизм, как определенное течение в РСДРП, ничего общего не имеет с отзовизмом и ультиматизмом".

Совещание также осудило богостроительство Луначарского и объявило каприйскую школу центром откалывающейся от большевизма фракции.

Богданов отказался подчиниться решениям совещания. Он назвал их незаконными.

В ответ совещание заявило, что "снимает с себя всякую ответственность за все политические шаги тов. Максимова (А. Богданова)".

Богданов поставил себя вне рядов большевиков.

Спустя годы, когда Красин вернулся, наконец, к активному сотрудничеству с Лениным, Владимир Ильич, вспоминая былое, говорил Кржижановскому;

— Необыкновенно талантливый, одаренный человек Леонид Борисович, да и постоять за себя умеет. Не всякий рискнет так хлопнуть дверью в нашем ЦК…

В этом сказалась не умильная склонность к всепрощению, противная Ленину и чуждая ему. В этом сказалась высокая, истинно ленинская принципиальность. "Особенностью Ильича, — пишет Крупская, — было то, что он умел отделять принципиальные споры от склоки, от личных обид и интересы дела умел ставить выше всего. Пусть Плеханов ругал его ругательски, но, если с точки зрения дела важно было с ним объединиться, Ильич на это шел. Пусть Алексинсний с дракой врывался на заседания группы, всячески безобразил, но, если он понял, что надо работать вовсю в «Правде», пойти против ликвидаторов, стоять за партию, Ильич искренне этому радовался. Таких примеров можно привести десятки. Когда Ильича противник ругал, Ильич кипел, огрызался вовсю, отстаивая свою точку зрения, но, когда вставали новые задачи и выяснялось, что с противником можно работать вместе, тогда Ильич умел подойти к вчерашнему противнику, как к товарищу. И для этого ему не нужно было делать никаких усилий над собой. В этом была громадная сила Ильича".

После разрыва с Лениным Богданов оружия не сложил. Он продолжал нападать на Большевистский центр, приписывая ему все смертные грехи. В выражениях он при этом не стеснялся.

"И в идейном, и в материальном, и в организационном смысле Б. Ц. стал бесконтрольным вершителем большевистских дел".

"Б. Ц. выходил из своего оцепенения только тогда, когда ему нужно было кого-нибудь исключить, кому-нибудь зажать рот, разрушить или по крайней мере опорочить какое-либо начатое партийное дело. Боязнь потерять свое безответственное положение была движущей пружиной всей его деятельности".

С течением времени Красин стал мало-помалу отходить от отзовистов. Ему претила распря, начавшаяся в их среде. Алексинский, сей трактирный трибун, со свистом и гиканьем врывавшийся на заседания большевистской группы, вел себя не менее нахально и буйно и со своими единомышленниками. Находиться рядом с ним было просто неприлично.

Помимо всего прочего, Красину были чужды философские блуждания Богданова, запутавшегося в тенетах ревизии марксистской диалектики.

Когда отзовисты приступили к организации своей новой школы, на этот раз в Болонье, Красин в их деле уже никакого участия не принимал.

— Постепенно получилось так, что он вышел из борьбы.

И от тех отстал и к этим не пристал.

И отошел от партии.

Очень тяжело это — отойти от партии, возраст которой равен твоему партийному стажу. Уйти от партийных дел, всю жизнь являвшихся делом всей твоей жизни.

Он жил в одиночестве, испытывая страдания и боль. В чужом городе, среди чужих. Без друзей. Вдали от тех, с кем был породнен годами совместной революционной борьбы.

Одним из немногих утешений оставалась дружба с Горьким. Теперь они сблизились еще больше, чем прежде. Одна беда — Горький находился на Капри, он — в Берлине.

Оставались письма, долгие и частые. И встречи, редкие, раз в год, когда, получив отпуск, он отправлялся на Капри.

Они бродили по каменистому острову, что вздыбился над лазоревым морем, и разговаривали. Подолгу и неторопливо.

В дымчатой дали курился Везувий, с рыбачьих лодок прилетала звонкая "Санта Лючия", непременная услада туристских ушей, ветерок нес солоноватые запахи рыбы и морских водорослей.

А они все говорили и говорили. Больше всего о былом, таком близком во времени и таком невообразимо далеком в своем существе. Словно между прошлым и настоящим встали не несколько лет, а целые столетия.

Вспоминалась — Америка, страна "желтого дьявола", куда Горький вместе с Андреевой ездил по поручению Красина. Чтобы собрать денег на нужды революции и партии.

Тогда Красин писал им за океан:

"По кр. мере часть добываемых вами средств должна получить специальное назначение и лишь часть передаваться ЦК на его общие расходы. Иначе из них ни копейки не пойдет на оружие и т. п. вещи… Пока еще жив Никитич, туда-сюда, а если он часом заболеет и его место займет меньшевик, тогда всякая возможность контроля исчезнет".

Ни Горький, ни Андреева в Америке, естественно, полностью не представляли себе размеров борьбы, какую ему приходилось вести с меньшевиками в Центральном Комитете. Пользуясь абсолютным численным превосходством, меньшевики беспардонно и беззастенчиво гнули свою линию.

Да, немало сил поглотила эта борьба…

И все же она не шла в сравнение с нынешним поноем. И бездействием, связанным с ним. Кому другому, а Красину, человеку дела, покой и бездействие были чужды и противны.

Это прекрасно понимал Горький.

"На мой взгляд, — писал он, — для большинства людей дело — ярмо. И даже для многих, зараженных жадностью к наживе, дело все-таки — хомут, а они — волы и рабы. Но есть художники нашего, земного дела, для них работа — наслаждение. Леонид Красин был из тех редких людей, которые глубоко чувствуют поэзию труда, для них вся жизнь — искусство".

Неистребимая тяга к "наслаждению работой" погружала его в дела берлинского издательства Горького. Вместе с его руководителями Ладыжниковым и Аврамовым он деятельно участвовал в работе издательства, связанного с социал-демократами.

Красин отошел от партии, но с партией не порывал. Каждый товарищ, приехавший в Берлин, гонимый, разыскиваемый, преследуемый, находил у него помощь и поддержку. Так было с Козеренко, кого трудная судьба, больного и полунищего, загнала в неприветливую столицу Германии…

И все же Красин задыхался. От недостатка дела.

Ему не хватало отдушины.

И он нашел ее. В деле. В том самом деле, которому были отданы многие годы жизни. Они пролегли сквозь города и веси — Петербург с его Техноложкой; Сибирь с ее дальними путевыми участками и дистанциями; Баку с электростанцией на Баиловом мысу; морозовская вотчина в Орехово-Зуеве; снова Питер…

Годы, сочленившись в лета, не только состарили, но и умудрили его. Умудрили опытом, знаниями, умением.

Все, что накоплялось годами, исподволь, теперь пошло впрок. Мало-помалу он, безвестный эмигрант, в общем обуза для страны, приютившей его, становился сначала полезным, затем нужным и, наконец, незаменимым человеком.

Он выбился в люди. Там, где, казалось, пробиться было немыслимо, — на чужбине, в Германии, в технически развитой стране, обладавшей в отличие от России своими инженерами в избытке.

Он, как говорится, сделал головокружительную карьеру. И что больше всего поражало немцев, не прибегая к тому, что обычно сопутствует восхождению по служебной лестнице, — к подножкам, подсиживанью, ударам в спину или из-за угла.

Он шел прямой дорогой, не выискивая кривых троп, и стал одним из видных инженеров Германии только благодаря своему таланту, воле, уму.

И еще потому, что, несмотря на знания, опыт и седины, не погнушался учением. Благо, как писал он сам, "учиться было чему".

Его всегда отталкивали доморощенные расейские приверженцы кваса, лаптей и кислых щей, те, кто в своем запоздалом славянофильстве горделиво провозглашали: "Мы сам с усам", — и на чем свет стоит честили вредоносную иностранщину.

Он презирал псевдонародное шутовство в стиле блаженной памяти ростопчинских афишек. А гаерские, великодержавно-шовинистические стишки вроде:

Немец-перец-колбаса

Купил лошадь без хвоста… —

вызывали в нем не смех, а отвращение.

Он был марксистом и, стало быть, интернационалистом. Всегда и во всем. Поэтому уважал и ценил другие народы и нации. И не почитал зазорным учиться у них.

Разменяв пятый десяток, Красин стал крупным берлинским инженером, авторитетным, независимым, дорогостоящим. За ним охотились, его добивались. Многие электротехнические фирмы Европы наперебой предлагали ему выгодные места, прельщая баснословно большим жалованьем в 10 000 рублей.

Теперь уже не он искал, а его искали и перед ним заискивали. Лихорадочная погоня за зыбкими заработками сменилась устойчивой обеспеченностью, больше того — зажиточностью.

Он по-прежнему служил в фирме "Сименс и Шуккерт", никуда не переходя, ни с кем не связываясь, пренебрегая большими профитами. Это имело свой, одному ему известный резон. Фирма "Сименс и Шуккерт" была тесно связана с Россией. Оставаясь на старой службе, он рассчитывал вернуться на родину.

Расчеты не обманули: он получил предложение возглавить московский филиал "Сименс и Шуккерт". И с радостью согласился.

Узнав о предстоящем приезде опасного революционера, не так давно сбежавшего за границу, охранка всполошилась. В надлежащие правительственные инстанции пошла бумага. Особый отдел департамента полиции отписывал начальству:

"…если имеется какая-либо формальная возможность воспретить Красину въезд в Россию, то отдел полагал бы воспользоваться таковой, т. к. пребывание названного лица в России, по мнению отдела, нежелательное.

Но его величество капитал был на Руси всесилен, Тягаться с ним даже охранке было невмочь. Так что министерство внутренних дел разрешило Красину въезд в Россию, правда учредив за ним негласный полицейский надзор. Больше для порядка. Так сказать, для очистки жандармской совести.

В 1912 году он пересек границу. Не тайком и крадучись, не на дрянном пароходишке, как несколько лет назад, а в открытую, в вагоне первого класса, ослепительно сияющем медью ручек и поручней, в нарядном краснодеревном купе, куда почтительные проводники бесшумно вносят чай в серебряных подстаканниках, белоснежный рафинад и посыпанное пахучей корицей печенье.

Уезжал беглец, бесправный и гонимый. Приехал крупный инженер, за спиной которого — могучая иностранная фирма, почтенный и почитаемый промышленный деятель, независимый и влиятельный. Что называется, персона грата. Не подступись.

Он восседал в своем просторном и комфортабельном московском кабинете, изящный, сухощавый, прямой. С годами его не раздало вширь, он не оброс брюшком и не обрюзг, а сохранил юношескую стройность и элегантную подтянутость. Лишь клинышек бородки, припорошенный сединой, да морщинки у глаз выдавали возраст.

Он властно командовал в телефон, поигрывая золотым карандашиком; отдавал распоряжения подчиненным, вызванным на прием; проносясь на ретивом лихаче по кривым и узким улицам, объезжал заводы и фабрики.

И промышленная Москва и Примосковье оплетались все более густой электрической сетью.

Дела фирмы так бойко двинулись вперед (за короткий срок ее обороты удвоились, а затем и утроились), что уже спустя год, ему было предложено стать директором общероссийского отделения "Сименс и Шукнерт",

В 1913 году он переехал в Петербург.

Масштаб стал больше. И дел стало больше. Но их толчея не оттеснила людей, с которыми прежде он шел одной дорогой, а ныне был разведен по разным путям. Товарищи, друзья, знакомые, а то и вовсе незнакомые шли к нему. За помощью, за поддержкой, за советом. Многих он даже не помнил в лицо либо вообще знал только понаслышке.

Но помогал он всем безотказно.

К нему пришел Осип Пятницкий. Они виделись лет десять назад, мельком, за границей, при обстоятельствах, не столь уж приятных для обоих. Пятницкий тогда переправлял в Россию нелегальщину. Он выступил решительным противником Никитича, искавшего в транспортировке сотрудничанья с меньшевиками.

Хотя Никитич был членом ЦК, неистовый «Пятница» добился отмены его распоряжений. В этом ему помог Ленин.

Сейчас Пятницкий пришел к Красину. Он сидел в его служебном кабинете, усталый, неприкаянный, лишенный каких-либо средств к существованию. Он искал работы. И Красин дал ее.

— Чего вы хотите? — задумчиво шурясь, спрашивал он. — Только получить заработок или научиться работать? Если первое, то можно остаться в Москве. Если же второе, то надо ехать на монтаж в глухое место.

Пятницкий в свое время был монтером, но дальше электропроводки в квартирах не пошел.

По совету Красина он распростился с Москвой, как ни тянуло остаться в ней, и поехал на строительство цементного завода «Ассерин» под Вольском. Здесь он стал заправским электромонтажником.

Время от времени в красинской квартире на Мойке появлялся — Сергей Аллилуев, давнишний друг и соратник еще бакинских времен. Приходил он обычно поздним вечером, когда весь дом, дочки и прислуга уже спали.

Они запирались в кабинете, и Любовь Васильевна знала — не надо мешать. Хотя в кабинете, в сущности, ничего особенного не происходило.

Аллилуев, тихий, деликатный, застенчивый, пил крепкий душистый чай, похрустывал ванильными сухариками и, мягко покашливая, с неспешной настойчивостью подводил разговор к главному, к тому, ради чего пришел. А приходил он всякий раз за одним и тем же — за деньгами.

"Леонид Борисович ежемесячно выдавал из своих личных средств изрядные суммы. Он всегда был щедр…" — вспоминает Аллилуев.

Деньги эти, или «контрибуции», как их шутя именовал Красин, шли партии.

Партия шила. Ведомая Лениным, она оправилась от поражений, преодолела распри, налилась свежими силами и, окрепнув, во всеоружии пришла к новому революционному подъему.

Могучие валы его, все нарастая, катились по стране. Только лишь в первой половине 1914 года бастовало около полутора миллионов рабочих.

Россия стояла на пороге революции. Но правителям удалось отсрочить ее приход, кинув страну в нровавую пучину мировой войны. Она разразилась в августе 1914 года.

Война размежевала партии и людей. Раскидала по разным рубежам враждебных и враждующих мнений, понятий, поступков, действий. Одни звали не щадить живота ради веры, царя и отечества. Другие, со стыдливостью отбрасывая два первых звена сей классической формулы, громко ратовали за оборону отечества и нации.

И только большевики не таясь, во всеуслышание объявили войну антинародной, грабительской, империалистической войне.

В ядовитой атмосфере все сгущающегося шовинистического угара Ленин с невиданной смелостью провозгласил лозунги превращения империалистической войны в войну гражданскую и поражения «своего» правительства в войне. Вопреки социал-шовинистам обанкротившегося II Интернационала, лидеры которого позорно проголосовали за военные кредиты, он на весь мир бросил призыв:

Да здравствует международное братство рабочих против шовинизма и патриотизма буржуазии всех стран!

Да здравствует пролетарский Интернационал, освобожденный от оппортунизма!

Хотя Красину казалось, что он совсем ушел от политики, от жизни уйти он не мог. Жизнь, особенно в окаянную пору войны, была от политики неотрывна. Хотел он того или не хотел, жизнь беспрестанно ставила перед ним политические вопросы один острее другого. Нет нужды, что теперь он далек от партийного руководства и не обязан искать решений для других. Для себя все равно он обязан был находить решения.

С кем быть душой и совестью в эти тяжкие для человечен ства годы?

В чем видеть выход из кровавой беды, в которую ввергают мир?

Размышляя, беседуя с товарищами, читая нелегальную прессу, приходящую из-за границы, он все больше склонялся к тому, что единственно правильна та позиция, что занята Лениным.

И вот тут-то начиналось самое мучительное.

Его терзала раздвоенность. Раздвоенность меж мыслью и делом. Мыслями он был со старыми друзьями, пошедшими войной против войны. Делом же служил несправедливой, империалистической бойне.

Вскоре после начала войны он по приглашению известного финансиста и промышленника А. М. Путилова стал директором-распорядителем завода Барановского.

Если уж работать, то работать на совесть. Плохо работать инженер Красин вообще не умел. Естественно, всю свою кипучую энергию он отдавал заводу. Завод же производил порох.

Теперь ему все чаще приходили на ум страницы «Капитала», где Маркс писал о колеснице Джаггернаута.

Изображение этого индийского божества устанавливалось в дни празднеств на колеснице, а верующие, фанатично стремясь поклониться божеству, бросались под колесницу и гибли, раздавленные ее колесами.

Их участь Маркс сравнивает с участью рабочих капиталистического общества. Капитал, подобно колеснице Джаггернаута, безжалостно губит тех, кто ему служит.

Современная джаггернаутова колесница войны давила и Красина. Именно потому, что он служил кровавому божеству, именно потому, что делом своим способствовал раздуванию военного пожара. Ведь чем распорядительнее был директор, тем больше смертоносной продукции выпускал завод.

Единственным, хотя и весьма слабым, утешением, пожалуй, было то, что боеприпасы, поставляемые фронту, помогали оборонить от смерти многих русских солдат. Впрочем, он понимал — оправдание жалкое и несостоятельное: спасение нескольких тысяч не искупает гибели миллионов. Избежать же этой гибели можно, лишь покончив с войной и с социальной системой, войну порождающей.

Это он утверждал. Разумом.

И это он отрицал. Поступками,

Отсюда мучительный внутренний разлад, доставлявший так много страданий.

Но все они были ничтожной малостью в сравнении с бездной горя, в которую война ввергла страну. Обезлюдели деревни. Почта едва поспевала разносить похоронные уведомления.

Надвигалась разруха. Назревал голод. Перед булочными вились траурные ленты очередей.

.. А на фронте лихие генералы и продавшиеся врагу начальнички тысячами клали солдат в землю, чтобы назавтра ту же самую землю отдать неприятелю,

В народе вздымалось недовольство. Грозный рокот все нарастающего революционного прибоя не могли заглушить ни шавки, лающие из шовинистических подворотен, продажные писаки из рептильной прессы, ни красномордые, зычно рыкающие громилы из черносотенных союзов "русского народа" и "Михаила-архангела".

Но тупые правители все равно продолжали накручивать ручку пропагандного граммофона.

И граммофон трубил. Хотя и хрипло, надсадно, но трубил.

Как-то, будучи в Москве, Красин, проезжая по городу, вынужден был слезть с извозчичьей пролетки.

Узкий проезд перед Иверской часовней, ведущий на Красную площадь, был забит толпой.

Протискавшись сквозь нее, он увидел громадный портрет царя, колышущийся над головами. Рядом парил Георгий Победоносец, на скаку разя копьем поверженного змия.

Божественное пение. Иконы. Хоругви. Пучеглазые рожи пьяных охотнорядцев, дворников, босяков.

Манифестация "народного гнева", организованная правительством.

А чуть позже сыны отечества и слуги государя гневались уже не на площади, а на Кузнецком мосту. Но теперь в руках у них были не иконы и хоругви, а штуки бархата, ситца, сукна. Погромщики разносили мануфактурный магазин немецкой фирмы «Циндель», а городовой на углу невозмутимо стоял на своем посту.

Пошлая инсценировка "народного воодушевления" вызывала омерзение, а ее устроители — презрение. Ибо оти ничтожные глупцы не понимали, что фарсом не остановить развития великой исторической драмы под названием революция. Ее, по выражению Ленина, всесильным режиссером была война.

Война ускорила приход революции.

27 февраля 1917 года русское самодержавие пало.

Свершилось то, за что Красин боролся с юных лет, чему отдал, почитай, всю свою жизнь. Пришел конец поре отчаяния. Настала пора радости.

Радость мчалась по Руси. Телеграфными депешами, горластыми митингами, распахнутыми воротами тюрем, алым цветением лозунгов и знамен, меднотрубными всплесками "Марсельезы".

Отречемся от старого мира, Отряхнем его прах с наших ног…

Победа как вино, она пьянит. А нередко и опьяняет.

Но сладкий хмель, как правило, несет горькое похмелье.

Красин не испытывал ни того, ни другого, ибо трезво оценивал происшедшее. Февральская революция была не завершением, а началом — началом борьбы за победу революции социалистической. Лишь пролетарская революция могла до конца решить коренные вопросы жизни: покончить не только с царизмом (что случилось в феврале), но и с капитализмом и установить диктатуру пролетариата.

" Он слишком хорошо знал тех, кто ухватил власть, чтобы тешиться ложными надеждами. Во Временном правительстве собрались помещичьи зубры и промышленные тузы, они, понятное дело, не думали поступаться своими интересами.

Сидящий на суку рубить сук не станет. Смешно и наивно было бы представить князя Львова раздающим свои земли крестьянам, а Коновалова, Гучкова, Терещенко вводящими на своих заводах восьмичасовой рабочий день. Вся эта публика наживала огромные барыши на войне и, естественно, требовала "свято выполнять обязательства перед союзниками", продолжать войну до победного конца.

Повторялась известная лафонтеновская притча о Бертране и Ратоне. Кто таскал Из огня каштаны, остался ни с чем. Каштаны ел тот, кто даже не обжег кончиков пальцев.

Капиталисты и помещики держались у власти благодаря негласной, а затем и гласной поддержке меньшевиков и эсеров, которые пробрались к руководству Советами и видели в них не орган революционной власти рабочих и беднейших крестьян, а придаток Временного правительства.

Чтобы ловчее обманывать массы, решено было создать коалиционное правительство. Лидер меньшевиков Церетели предложил князю Львову ввести в кабинет Пошехонова и Пере-верзева, примыкавших к эсерам, и Прокоповича с Малянтови-чем, близких к меньшевикам.

Эта идея, свидетельствует Церетели, пришлась Львову по душе. "Он даже сам назвал несколько новых возможных кандидатов, из которых поразило меня и запомнилось имя Красина. С Красиным я познакомился в 1903 году, когда он был близким сотрудником Ленина. Но в 1917 году Красин стоял совершенно в стороне от большевистской партии и занимал крупное место в каком-то промышленном предприятии".

Львов ошибся. Не только участвовать в обманном антинародном правительстве, но даже косвенно поддерживать его Красин не собирался.

Ошибался и Церетели. К тому времени Красин уже не стоял в стороне от большевиков. Он шелк ним. Подобно притоку, который, то петляя меж высоких берегов, то разливаясь по широким поймам, все же стремится рано ли, поздно впасть в могучую реку.

"После Февральской революции Красин стоял вне нашей организации. Однако он и тогда был близок к большевизму", — вспоминает Авель Енукидзе.

Он и организовал две встречи Красина с Лениным вскоре же после возвращения Владимира Ильича из эмиграции.

Встречи эти сыграли решающую роль в дальнейшей судьбе Красина.

— "Владимир Ильич, — говорит Енукидзе, — никогда не пошел бы к человеку, если бы не ждал крупных результатов от этой встречи, если бы не придавал громадного значения связи с этим человеком. Эти свидания длились по нескольку часов, они не привели к тесной связи, но чрезвычайно много устранили из того, что накопилось за три-четыре года разрыва.

Красин умел свои несогласия с Владимиром Ильичей ставить резко и доводить до конца, как то же самое любил делать Ленин.

В вопросах революции, взятия власти путем вооруженного восстания, во всех важнейших вопросах они договорились до конца, поняли друг друга насквозь и знали, в чем могут сойтись, на что может рассчитывать Ленин, привлекая к работе Красина, и какие разногласия продолжают их разъединять.

Свидания происходили в канцелярии завода Барановского около Большого проспекта в. Петрограде. Мы сидели, Ленин обыкновенно лежал на кушетке. Ленин то хохотал, то сердился, но совершенно прямо они говорили друг другу то, что каждый чувствовал. Благодаря этим беседам Красин вернулся к большевикам и стал с ними работать".

Случилось это позже. Полгода спустя. Зимой. Весною же, разговаривая с Лениным в своем служебном кабинете на заводе Барановского, Красин многого еще не понимал и во многом сомневался. Он опасался перехода власти к Советам, считая, что для этого еще не пробил час.

Своими мыслями он делился с Горьким. Они по-прежнему очень дружили. Вместе с Горьким он основал газету под старым памятным и милым обоим названием "Новая жизнь". Однако по мере того, как газета все гуще окрашивалась в меньшевистские тона (ее редактором стал Н. Суханов). Красин все дальше отходил от редакции, пока совсем не забросил ее.

Красин и Горький часто виделись и проводили долгие часы в раздумьях о судьбе революции.

— Не сладят, — говорил он Горькому. — Но, разумеется, эта революция даст еще больше бойцов для будущей, несравнимо больше, чем дали пятый, шестой год. Третья революция будет окончательной и разразится скоро. А сейчас будет, кажется, только анархия, мужицкий бунт.

Горький помалкивал, грустно улыбаясь в усы. Он был согласен с другом и последнее время все чаще вспоминал невеселую сентенцию пушкинского героя:

— Не дай бог увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный.

Окончательно вернулся Красин к большевикам после победы Октября. Убедившись, что "сладили".

Произошло это в трудную пору, когда Советская власть только что родилась, едва встала на ноги и делала самые первые шаги.