— Я должен был увести тебя от них, — сказал Том Страусс чуть позже, уже в кафе «Флор». Они были почти одни. Внизу, на застекленной террасе и в залах первого этажа, было столпотворение, шум и дым, и он не стал даже искать свободный столик, а сразу повел Тинкер по скрипучим ступенькам деревянной лестницы наверх, где они и нашли приют на потертой кожаной банкетке у видавшего виды столика.
— Зачем? — спросила Тинкер, устало глядя на него. Том был американец, из той компании, с которой они познакомились в «Ле Бэнь Душ» накануне вечером. Она много танцевала с ним, но поговорить было некогда.
— Затем, что ты так чертовски печальна.
— Не надо, — чуть слышно выдохнула Тинкер.
— Сегодня ты не такая, как вчера вечером. За ужином Эйприл и Джордан веселились и были счастливы, а ты становилась все грустнее, хотя этого никто, кроме меня, не заметил. Тинкер, пожалуйста, скажи, что случилось?
— Не твое дело. — Голос ее задрожал.
— А я хочу, чтобы стало моим.
Тинкер обратила к нему свой ангельский лик.
— Пошел ты… — сказала она и залилась слезами. Сотрясаясь от рыданий, она спрятала лицо на плече Тома и плакала беззвучно и горько — он это скорее чувствовал, чем слышал. Он обнял ее дрожащие плечи и, крепко прижав к себе, бормотал что-то утешительное, пока она не сбросила его руку, овладев собой достаточно, чтобы заговорить:
— Эти суки… так меня подставить… Я не могу этого делать, я не хотела, они меня заставили…
— Кто тебя заставил? — спросил он.
— Все они! — Еще один страшный всхлип.
— Все они заставили тебя что?
— Дефиле, — наконец удалось произнести Тинкер.
— Дефиле? Ничего не понимаю, — сказал, окончательно запутавшись, Том Страусс.
— Конечно, не понимаешь, что ты вообще знаешь об этом!
— Так объясни.
— Я ведь даже не знаю тебя, — ушла в сторону Тинкер.
— А что, у тебя тут есть еще кто-то, с кем можно поговорить? — настаивал он.
Тинкер жалобно шмыгнула носом и признала его правоту. Все, кого она знала в Париже, были там и видели ее унижение, все, кроме этого любопытного упрямого парня, который настолько заинтересовался ею, что предоставил жилетку, чтобы она могла поплакать, который так внимательно наблюдал за ней, что заметил ее подавленность за ужином, чутко уловив так тщательно скрываемое настроение и поняв, что Джордан и Эйприл сводят ее с ума своим восторгом и довольством собой.
— Ну ладно, если тебе так хочется знать, — нехотя сказала она, вытирая слезы. — Сегодня у Ломбарди мне пришлось делать дефиле на подиуме, и я доказала свою полную, абсолютную и совершенную несостоятельность.
— А что такое дефиле на подиуме?
— Это… это особый способ носить одежду, собственная манера, я думаю, это свой неповторимый способ предлагать… словом, делать дефиле — это все равно что уметь вести мелодию. Или ты можешь, или не можешь. Так вот я не могу. О черт, я просто не могу!
— Ты хочешь сказать, что тут нужен особый талант?
— Нет, не совсем так, это другое — надо не иметь талант, а быть талантом, быть особенной изнутри и уметь радоваться этому, забавляться этим, обыгрывать это… ты понимаешь, — нетерпеливо сказала она, — раззадоривать, не оставлять равнодушными, заинтересовывать собой всех, кто на тебя смотрит, чтобы никто не мог глаз отвести. В одних девушках это есть, в других нет. Во мне нет.
— А я думал, достаточно просто быть красивой.
— Что и показывает, как много ты понимаешь, — угрюмо ответила Тинкер. — Все девушки красивы, красота задана, красота — это основа, азбука; те, кто добирается до вершин, умеют подать себя как личность. Они обыгрывают свой образ и становятся знаменитыми героинями мира моды. Людям кажется, что они близко знают Наоми или Клаудию, они считают Наоми очаровательно капризной и озорной, дразняще искушенной, они думают, что она умеет наслаждаться жизнью и все у нее получается легко и приятно, все, что она ни делает; а Клаудию они считают воплощением чистоты, ангелом, сказочной принцессой, прекрасной и совершенной, настолько выше всех остальных, что ей удается остаться абсолютно невинной в самых крошечных бикини — все думают, что она оказывает чудесное благоволение, позволяя грубой публике увидеть свой золотистый маленький пупок.
— Так кем же, черт побери, они считают тебя? Ливерной колбасой? — взорвался Том Страусс. Он никогда не встречал такой действительно красивой девушки — и вот она делает все, чтобы развенчать и принизить себя.
Тинкер глубоко вздохнула, медленно покачала головой, показывая, что разговор окончен, и, опустив голову на руки и ссутулившись, спряталась в облаке своих венециански-золотых волос. Но Том решил, что они должны договорить, он не собирался позволить ей сидеть здесь и молча киснуть — в этом знаменитом зале, пропитанном аурой всех, кто в течение нескольких веков приходил сюда и разговаривал друг ,с другом среди этих стен.
Том Страусс не испытывал трудностей со словом, как это часто бывает с художниками. Когда ему было девятнадцать лет, охотник за талантами из рекламного агентства заманил его к себе с факультета изобразительных искусств, где он учился, и следующие восемь лет своей жизни он был арт-директором рекламного агентства и столкнулся с творцами рекламных слоганов, имея дело больше с идеями, чем с образами. Все это время он жил очень экономно, откладывая большую часть неуклонно растущих заработков, ибо твердо решил еще до тридцати провести год-другой в Париже — чтобы раз и навсегда выяснить, может он или нет осуществить мечту всей своей жизни — стать настоящим художником, а не просто хорошо продающимся.
Он посмотрел на опущенную голову Тинкер, на ее прикрытые глаза и продолжил расспросы:
— То, что ты говоришь о работе на подиуме, это ведь касается самовыражения, так?
— Наверно, — буркнула Тинкер, допивая оставшееся в бокале бренди. — Хватит об этом, ладно? Пожалуйста.
— Так что же такое ты?
— А ты?
— Я первый спросил, — сказал Том.
— А я не хочу играть в эту глупую игру.
— Ладно, ладно, я начну. Я — мужчина, я — американец, из Чикаго, я был преуспевающим арт-директором нью-йоркского агентства, я хочу быть художником и надеюсь, что, возможно, стану, я еврей, но не религиозен, я не женат, но не собираюсь вечно таковым оставаться, у меня две младших сестры, обе еще учатся, я сын матери — профессора истории искусств и отца — доктора…
— Стоп! Я поняла, — перебила его Тинкер. — Я — девушка, и я — красавица.
— Что это? Вся жизнь в одной строке?
— Ну, я из Теннесси. Может, — Тинкер наконец слегка улыбнулась, чуть повернувшись к нему, — если бы я родилась в Чикаго, я бы больше стоила. Ну, моя мать — ушедший от дел методистский священник — что бы это ни значило.
— Ты не упоминаешь о своей профессии, — сказал он, стараясь не показывать, как подействовала на него ее улыбка. Он чувствовал себя так, словно им выстрелили из пушки прямо в бескрайнее голубое небо и земли совсем не видно. — Разве то, что ты модель, не является частью твоей индивидуальности?
— Только если в тебе есть то, что делает тебя особенной — я тебе объясняла. А во мне этого нет.
Том Страусс заказал еще бренди.
— Предлагаю выпить, пока мы не преодолели твой временный кризис. Это похоже на название песенки в стиле кантри: «Я нашел в Теннесси красивую девушку, которая не знала, кто она». Это просится в строку — в самом деле, из названия можно сделать целую песню.
Тинкер хихикнула и впервые посмотрела на него с интересом. Еще вчера, танцуя с ним, она обратила внимание на то, что он выше — такое не каждый день встречается, но тогда она не выделила его из толпы. Потом она выяснила, что он не лишен привлекательности. Определенно недурен. Как это она раньше не заметила? И его внешность была необычайно выразительной.
Спутанные темные волосы (их все время хотелось пригладить), круглый чувственный рот, а эта ленивая усмешка — отличные зубы и тонкие лучики морщинок в уголках длинных миндалевидных темно-карих глаз, а абсолютно неотразимая манера постепенно изгибать и поднимать брови — положительно, этот Том Страусс не так прост. Он выглядит так, словно в одиночестве думает о всяких интересных и забавных вещах и никому о своих мыслях не рассказывает. И вдруг что-то во всем этом ее зацепило. «Если у него есть что сказать, я, пожалуй, послушаю», — решила она.
— Давай поработаем с твоим детством, — предложил он.
— Я не люблю вспоминать свое детство.
— Но это и есть индивидуальность, — настаивал Том. — Несчастливое детство автоматически дает индивидуальность, это практически не обсуждается. Отчего ты была несчастна?
— Я не могу сказать, что была несчастна, я говорю только, что не люблю о нем вспоминать. О, перед тобой бывшая королева живых картин, — скривившись, сказала Тинкер. — Я привыкла быть звездой. Я достигла вершин задолго до первой менструации. Ну, разве не смешно и не трагично? Когда я была увенчана короной «Маленькой мисс Теннесси» в категории до трех лет, это было мое седьмое выступление в живых картинах — и всегда я была лучше всех. Через десять лет у меня было уже сто шестьдесят кубков и корон — все это я завоевала, когда мне не исполнилось и двенадцати.
— Но это ужасно! Тебя подвергали такому напряжению, заставляли участвовать в конкурентной борьбе задолго до того, как ты была готова с этим справиться! Ты же была совсем малышкой — это чудовищно!
— Я так не думаю, — нахмурилась Тинкер. — Я ведь не знала другой жизни. О, ты не можешь себе представить, как торжественно все это происходило и какой значительной персоной я себя чувствовала! И мне было не с чем сравнивать — кроме школы, и, конечно, обыкновенные дети меня не любили — да и как они могли меня любить? Мне казалось, что мне на это наплевать, ведь в гонке, в которой я участвовала, я была победителем — мне завидовали, мною восхищались, меня баловали… ты не представляешь, что это такое!
— Все же, — осторожно сказал Том, — похоже, ты была слишком мала, чтобы, как-то судить об этом.
— Мама считала, что эти конкурсы для меня полезны, — голос Тинкер стал певучим и мечтательным. — Она говорила, что они дадут мне нужное самоощущение. И почти каждое воскресенье мы вдвоем выезжали на какой-нибудь конкурс. Она была в разводе, не слишком стремилась к общественной жизни и много времени посвящала мне.
Том неопределенно-ободряюще хмыкнул.
— Прежде чем попадешь на собственно конкурс, нужно пройти десятки региональных предварительных, — продолжала Тинкер, вспоминая. — И по всем категориям… «Самая красивая», «Самая очаровательная», «Майская мисс Мемфис», «Лучше всех одетая», «Самая фотогеничная»… нет им числа. И разумеется, все они посвящены тому, как ты выглядишь, а не тому, кто ты есть; но вести себя ты должна прекрасно. Все конкурсантки надевают специально для этого сшитые платья, которые стоят сотни долларов, и разница лишь в том, как они их носят. Мама обычно завивала мне волосы, подкрашивала губы, накладывала румяна и слегка подводила глаза, чистила меня и полировала… Одевала в кружевные воздушные платьица пастельных тонов с пышными рукавами и таким количеством оборок, что иногда юбка оказывалась шире, чем вся я была в длину, и банты в волосах — к каждому платью. Каждую неделю я получала пару новых чисто белых туфелек с белыми атласными бантиками и белые гольфы с оборочкой… и я побеждала и побеждала… десять лет я царила… я была звездой, настоящей звездой.
— А потом что случилось? — спросил Том так осторожно, словно говорил с лунатиком.
— Переходный возраст. Все это я потеряла меньше чем за полгода. Предоставляю детали тебе, но, коротко говоря, я превратилась в жуткую уродину. Я не могла в это поверить. Я… я сбежала из дома. Я не могла видеть маминого разочарования. Разумеется, я убежала недалеко, всего лишь к тете Анни и дяде Чарльзу. Она — мамина сестра, у них не было своих детей, и они были мне рады, несмотря на мой омерзительный вид. К этому времени у мамы появилась личная жизнь, и она не возражала. Наоборот, для нее это было облегчением. Возможно, тетя Анни спасла меня. Она преподавала английский, благодаря ей я начала читать… почти исключительно этим я и занималась следующие шесть лет. Я прочла все романы, что были в библиотеке. Чтение и школа.
— А потом красота к тебе вернулась?
— Красота вернулась, но я не могу делать дефиле.
— Но ты же должна была ходить в живых картинах, — возразил он.
— В том-то и дело, — сказала Тинкер, тряхнув головой и вдруг оживившись. — Детские живые картины — нечто абсолютно противоположное работе на подиуме. В живых картинах я ходила, как автомат, как заведенная игрушка — хорошая, очень хорошая маленькая девочка в наилучшей, наиприличнейшей позе, маленькая принцесса делает смотр войскам. Я стояла совершенно прямо, с высоко поднятой головой, поднятым подбородком, смотрела строго перед собой, и я научилась не вертеться, даже не касаться своих волос — судьи терпеть не могли малейшего проявления открытой сексуальности — на конкурсе «Самая очаровательная юная мисс Нэшвилл» Лолита бы не котировалась. Я была живой куклой, с руками, едва касавшимися рюшечек платьица, — махать руками было нельзя, ножки в третьей позиции, улыбка, приклеенная к лицу… Кукла, Том, кукла, а не ребенок, и уж конечно, никакая не личность… даже не «Мисс Конгениальность». Важна только внешность. И эта наука так въелась в меня, словно я все эти годы тренировалась в русской олимпийской команде гимнастов или воспитывалась как будущая королева Англии. Ты видел хоть одну фотографию, где королева сидит — что бы там с ней ни происходило? Я знаю, что у принцессы Дианы начались неприятности, как только она показала публично, что в ней есть некоторая игривость. Я стараюсь измениться, но мое тело не может. Кажется, это называется «мышечная память».
— Тебя дрессировали, как собачку! — Он вздрогнул от возмущения.
— Думаешь, я не понимаю? Головой я прекрасно понимаю, в чем проблема, но бывает, что все знаешь и ничего не можешь в себе изменить.
— Так за каким же чертом ты бьешься головой о стену, если ты уверена, что с этим ничего не поделаешь? — Том в волнении ударил кулаком по столу.
— Это единственное, что я умею делать. И сейчас я должна понять, есть ли у меня шанс. Я хочу опять победить, — просто сказала Тинкер.
— Боже мой! Кажется, я никогда не слышал ничего более безумного!
— Может быть — для тебя, но я так не думаю, — сказала она тоном, не допускающим возражений.
Том оценил решительное выражение ее лица и замолчал. Хотя Тинкер и жаловалась на недостаток индивидуальности, характер у нее явно был не слабый. Она обладала очень яркой индивидуальностью, но сама не ведала об этом и, если сказать ей, наверняка не поверит. Как она рассказала свою историю, без глянца, без жалости к себе, объективно, не скрывая своих страхов и своих ран, но и не упиваясь ими, не прося ни совета, ни помощи. На такое способен только сильный человек — даже если она и абсолютно не права по отношению к себе. Индивидуальность у нее есть — даже если ей совсем недоступен флирт. Да и зачем ей? Такой красивой девушке наверняка флиртовать не приходилось.
— Я ни с кем не говорила об этом с тех пор, как попала в Нью-Йорк, — с некоторым удивлением сказала Тинкер, — только немножко с Фрэнки. То есть я никогда в жизни никому так много о себе не рассказывала. Теперь ты обо мне все знаешь… наверное, ты думаешь, что я совершенно зациклена на себе и в голове у меня только идиотские дефиле на подиуме, которые никак не могут быть интересны человеку с мало-мальскими мозгами…
— Я сам тебя на это раскрутил, ты не заметила? Как же ты можешь говорить, что мне неинтересно?
— Я думала, ты изображаешь такого хорошего слушателя, чтобы усыпить мои подозрения, — сказала Тинкер, устремляя на него лучезарный взгляд; в уголке ее рта мелькнула еле различимая тень улыбки.
— Какие подозрения? — с запинкой спросил он. «О господи, как я ошибся, — она умеет флиртовать», — подумал Том, вдруг ощутив укол острой ревности ко всем несчастным козлам, с которыми она флиртовала — должно быть, их было сотни, что бы она там ни говорила про чтение книжек и библиотеку. Может, она и таблицы умножения не знает. Может, она просто выдумала эту историю, может, она патологическая лгунья, о господи, я схожу с ума, зачем ей нужно мне лгать, ведь все, что она говорила, было совершенно упоительно, особенно эти белые гольфы с оборками…
— Подозрения, — объяснила Тинкер, — которые могли у меня появиться, если бы ты пригласил меня в свою мастерскую посмотреть твои работы. Ведь все художники так делают? Я читала об этом.
— Читала об этом? — промямлил он, чувствуя себя круглым дураком.
— Я раньше не встречала настоящих художников. — Теперь Тинкер лучезарно улыбалась. Наклонив голову, она взяла его руку и стала внимательно изучать. — Краски под ногтями нет, — наконец объявила она словно бы с сожалением.
— Посчитай мой пульс, — сказал он, кладя ее пальцы на запястье.
— А какой должен быть нормальный? — серьезно спросила Тинкер. — Меня не учили оказывать первую помощь, я так и не вступила в скауты — не было времени.
— И ты совершенно ни на что не годна, да? — Он старался, чтобы голос не выдавал его чувств, хотя ему не хватало воздуха, а пульс под ее пальцами прыгал как сумасшедший.
— Именно, — с готовностью согласилась Тинкер. — Именно это я и пыталась тебе объяснить. В этом мире, дьявол его побери, мне нет места — даже на подиуме.
— А что, если я найду тебе применение? Поможет? — Он недоверчиво вслушивался в собственные слова — неужели он ее соблазняет? Но это не в его стиле, флиртовали всегда с ним — всю жизнь так было.
— Этот вопрос мог бы опять возбудить у меня подозрения, будь я подозрительна; но я не подозрительна. Я доверчивая, простодушная, наивная, беспомощная деревенская девчонка из Теннесси, — весело сказала Тинкер, чувствуя, что непонятно почему в душе что-то меняется, тьма рассеивается, мрачные тени исчезают.
— А, черт, ты выиграла — отпусти пульс!
— Выиграла что?
— Меня — если хочешь.
— Ну, я еще не знаю, откуда же мне знать? — рассудительно сказала она.
— Так пойдем смотреть мои картины?
— Когда?
— Сейчас.
— А почему бы и не сейчас, — сказала Тинкер, изо всех сил стараясь сдержать рвущуюся наружу радость.
* * *
— Только обещай мне одну вещь, — сказал Том, медля повернуть ключ в дверях своей мастерской на Левом берегу, на верхнем этаже старинного здания на ничем не примечательной улочке, расположенной в Шестом районе Парижа. — Обещай, что ты не будешь говорить о моих картинах. Ничего. Как я понимаю, ты еще не научилась делать вежливые и осторожные замечания, какие принято отпускать в мастерских художников.
— А невежливые можно?
— Об этом я не подумал. Нет, — резко добавил он, — обычно считается, что нужно хвалить картины вне зависимости от того, что о них действительно думаешь.
— Открывай дверь. Я совершенно не разбираюсь в искусстве, я и в себе-то не могу разобраться, так что моего суда тебе нечего бояться.
Тиккер удивилась, как вдруг Том стал уязвим. То он хотел, чтобы она увидела его картины, теперь он не хочет знать, нравятся ли они ей. Неужели все художники превращаются в такую вот стыдливую мимозу, когда доходит до того, что надо показать свои картины? И все вообще люди, даже те, что кажутся столь уверенными в себе, показывая свою работу другим — пусть это один-единственный человек, — становятся такими уязвимыми? Эта мысль вертелась у нее в голове, пока Том нашаривал выключатель. Наконец свет вспыхнул, осветив комнату с неровно оштукатуренными светлыми стенами и разрисованным цветными пятнами полом; высокая пирамида из сетки белого металла поддерживала стеклянный потолок.
Комната была большая; ее пространство разгораживали старинные ширмы в стиле арт-деко.
Самым крупным объектом в ней было огромное овальное старинное ложе, задрапированное куском белой ткани и украшенное старинными же подушками; вокруг него располагались три обогревателя. Ложе стояло на сильно потрепанном персидском ковре, а несколько свечей на полу явно были призваны заменить камин.
— Не слишком уютно, — сказала Тинкер, вздрагивая от обилия белого цвета. «Где-то здесь, за одной из этих ширм, должен быть мольберт, — подумала она, — а еще — кухня и какая-нибудь ванная, и даже клозет — или художники обходятся без клозета?»
— Эта мастерская — само совершенство, — возразил он. — Совершенство. Я мечтал о такой всю мою сознательную жизнь и не думал даже, что мне посчастливится найти что-то подобное. Она предоставляет максимум возможного света в темном городе… Такая мастерская — просто невероятная удача. Наверное, ты удивляешься, почему Париж? Почему я последовал этому давно вышедшему из моды, устарелому клише — податься в Париж и стать художником, вместо того чтобы сделать это в Нью-Йорке, где происходят главные события искусства? Но в Нью-Йорке я сделал свою карьеру в рекламе, там мои друзья из мира рекламы, там я достиг успеха в рекламе. Мне нужно было оттуда уехать, начать с чистого листа, оказаться в другом мире. Почему Париж? По разным причинам — глубинным, не поверхностным. Наверное, я что-то читал, а может быть, и все, что я читал, звало осуществить давнюю мечту во всей полноте — не просто съездить посмотреть, но вжиться в эту жизнь всем моим опытом, воплотить эту банальную старомодную романтическую фантазию насчет художника на парижском чердаке — примерно так, и если у меня ничего не получится, я по крайней мере буду знать, что сделал все, что можно, — с полным погружением, а не наполовину…
— Если ты хочешь продолжать стоять на пороге и произносить речи, пытаясь отсрочить неизбежное, то лучше давай вернемся во «Флор» — там хоть потеплее, — сказала Тинкер, со смехом глядя на его ноги, прочно вросшие в порог, словно идти дальше было опасно.
— Черт, ты, наверно, замерзла. Пойду включу обогреватели. — Том двинулся к ложу.
— Я хочу наконец посмотреть картины, а ты мне не даешь, — сказала Тинкер, расстегивая парку. Она поняла, что на самом деле в мастерской было не так уж и холодно — ощущение холода давало изобилие белых поверхностей. Картины стояли на полу у стен, и она направилась к ним.
— Пойми, — нервно сказал Том, — дело в том, я считаю, что между чистой репрезентативностью и чистой абстракцией лежит громадная территория, которую и нужно осваивать. Большинство художников занимаются разрушением, расчленением, ну и, конечно, поисками каких-то новых путей творчества, нежели традиционная станковая живопись, но я не стану чертыхаться только оттого, что ад нынче в моде. Что я делаю? Я стараюсь поймать, ну, пытаюсь воссоздать память, понимаешь, как поэзия передает чувства, уже отстоявшиеся и воспроизведенные спокойно, на холодную голову, так и я стараюсь передать какие-то свои особенно важные воспоминания, какие-то безусловно значимые моменты моей жизни в красках. На самом деле…
— Замолчи, — сказала Тинкер. — Ты мне мешаешь.
Она медленно продвигалась вдоль стен, останавливаясь у каждой картины, она не судила и не сравнивала, ибо у нее не было достаточной для этого подготовки. Она просто позволяла этим картинам входить в себя, она впивалась в них глазами, наслаждаясь буйным пиршеством роскошных сочных звучных красок, покрывавших каждый дюйм холста и выплескивавшихся на широкие деревянные рамы, которые служили как бы продолжением картин.
Образы, созданные Томом, были одновременно волшебно знакомы и странны. Это было как песня — некий ритм, которому почти невозможно сопротивляться, мощный чувственный призыв — у Тинкер возникло острое желание касаться этих картин, погрузиться в них, трогать рукой неровную, густо записанную поверхность, чтобы убедиться, что эти чудесные, счастливые, танцующие цвета не ускользнут от нее, не исчезнут…
— Их хочется съесть, — пробормотала она про себя.
— Что? — спросил Том от порога, к которому, похоже, окончательно прирос.
— Так, глупое замечание, — ответила Тинкер.
— Что ты сказала, черт побери?
— Я сказала, что их хочется съесть, черт побери! Что, у нас уже отменили свободу слова?
Том вспыхнул от удовольствия.
— Я знаю, что это глупо… — начала Тинкер.
— Это прекрасно! — Он подскочил к ней и, подняв роскошную гриву ее волос над воротником парки, нежно поцеловал короткий завиток, приникший к нежной коже на шее. — Но прекрасное мгновение — это лишь одна проблема, — засмеялся он, слегка дернув завиток. — А как я запечатлею память об этом мгновении без того, чтобы написать тебя?
— А что тебе мешает написать меня? — спросила Тинкер, уперев руки в бока. — Разве я сказала, что не буду позировать?
— Но я не пишу портретов. Я никогда не рисовал человека, реального, сидящего прямо передо мной.
— Почему? — спросила она удивленно.
— Ну это обязывает или по меньшей мере предполагает некоторую меру сходства, а это всегда меня пугало, — Том сел на любимого конька. — Это ставит некий предел, некие установленные границы, это имеет уже тысячелетнюю традицию как одна из самых древних форм искусства — и неизбежно ведет назад, к изображению зверей и охотников на стенах пещер и вырубанию из камня богинь плодородия.
— Но если придавать сходство немодно, потому что так делали веками, то пиши иначе, в своем стиле. Я ничего не имею против того, чтобы ты нарисовал меня на стене своей пещеры, — сказала Тинкер как бы в шутку, но в то же время явно не соглашаясь с ним. — Но мне бы не хотелось, чтобы ты воссоздал меня, неважно, на холодную или на горячую голову, в образе какой-нибудь полной дряни и потом задавал себе вопрос, почему позволил мне исчезнуть, когда я была рядом и предлагала позировать. Я не хочу быть «значимым моментом» твоей жизни, что всплывет через годы в какой-нибудь комбинации цветов.
— О!
— О? И это все, что ты можешь сказать? — поддразнила она. — Когда речь идет о твоей работе, о том, чего ты хочешь и чего не хочешь добиться, ты очень разговорчив; так скажи хоть пару слов типа «спасибо, да» или «спасибо, нет» на мое предложение, от которого я бы на твоем месте не отказывалась.
— Какой ты оказалась… искусительницей, — сказал он, не в силах сдерживать смех. — Приходишь сюда, заявляя, что ничего не понимаешь в живописи, тут же составляешь суждение о моих картинах и вот теперь хочешь заставить меня по твоей команде изменить манеру письма.
— Так что же? Мы свободные люди в свободной стране. И что ты намерен делать?
— А как ты думаешь? — спросил он, бережно беря ее за плечи и медленно покачивая. — Разве у меня есть выбор? Разве я могу выбирать? Я буду делать только то, что ты хочешь. — Он обнял Тинкер и, наклонив голову, поцеловал ее в губы. — Ведь это первое, чего ты хочешь, правда?
— Пожалуй, — согласилась она.
— И второе, и третье… — Он целовал ее снова и снова, поцелуй следовал за поцелуем, пока оба они не начали дрожать, стоя в объятиях друг друга по-прежнему в центре комнаты. — Что еще, — бормотал Том между поцелуями, — что еще ты хочешь, чтоб я сделал?
Тинкер застенчиво покачала головой, стараясь что-то выразить глазами.
— Теперь решать мне? — догадался он.
Она кивнула, закрыла глаза и вновь потянулась к нему губами.
— Я боюсь, — прошептала она.
— Если я еще раз тебя поцелую, мы упадем, — сказал Том, подхватил Тинкер на руки и перенес на громадное ложе, туда, где обогреватели создали хрупкий оазис тепла. Бережно уложив ее — лишь ноги остались на полу, — он сел рядом. Тинкер не открывала глаз.
— Эта парка, — громко сказал он, — давай снимем парку…
По очереди поднимая ей руки, он с трудом освободил ее от громоздкой верхней одежды, хотя сама она никак не помогала ему и вообще не подавала признаков жизни. Теперь она лежала на спине, затянутая в свитер и лосины, обутая в ботинки — каждый дюйм ее длинного изящного тела скрыт в тесной темнице из черной шерсти, ткани-стрейч и кожи. Она полностью расслабилась — казалось, что она без сознания. Склонившись к ее ногам, Том одну за другой освободил их от ботинок и штрипок лосин.
— Я не знаю, что еще можно сделать, — сказал он неподвижному телу, приподнял его и переместил на ложе, чтобы она могла вытянуться во весь рост. Затем сбросил туфли, лег рядом и, заключив в кольцо своих рук, обнимал бережно и нежно, убаюкивая теплом и спокойствием своего большого тела. Он лежал неподвижно, слушая дыхание Тинкер и вдыхая едва различимый нежный аромат ее волос. Ритм ее дыхания изменился, и Том понял, что она уже не притворяется спящей, а действительно уснула.
Через несколько минут Том тихо высвободил руку. Он никогда еще не чувствовал себя таким бодрым. Рука немного затекла, хотя Тинкер была очень легкой. Бесшумно двигаясь, он выключил яркий верхний свет, укрыл ее паркой и бережно закутал ее ноги в какой-то свой старый свитер — как в спальный мешок. Затем принес стул, зажег все свечи, что стояли в блюдцах на полу, и стал смотреть на спящую девушку.
Бежали минуты, а он все смотрел на нее, смотрел так, как невозможно было, когда она бодрствовала и отвлекала его игрой глаз и постоянно меняющимся выражением лица. Теперь Том-мужчина уступил место Тому-художнику. Он всматривался в редкостный цвет ее волос, что пышно обрамляли прекрасно вылепленный лоб — они казались бледно-коралловыми; такой цвет он раньше видел только внутри некоторых раковин, цвет скрытого пламени, благородный и изменчивый, алый, рожденный пламенем свечей. Ее брови и ресницы были словно бы нарисованы гениальным каллиграфом, а изгиб свежих полных губ даже во сне казался высокомерно-победным. Ее профиль был очаровательно чист. Каждая черта — закругленный подбородок, прямой нос, линии щек — словно бы выточена с удивительно точным соотношением кости и плоти, ни на миллиметр больше или меньше.
Время шло, Том погрузился в мечты. Когда-нибудь — он точно знал это — он будет писать эти мгновения, которые провел, глядя на спящую Тинкер. Он будет писать их снова и снова. Еще непонятно, как он воссоздаст их, каким образом ему удастся перенести на холст этот удивительный, не поддающийся словам всплеск чувств, которые он испытывал сейчас, сидя при свечах в своей белой мастерской и охраняя покой этой чудесной сказочной спящей красавицы, смутно различимой в неярком пламени свечей.
Он понимал только, что важна каждая секунда и каждая деталь; все — и тихое гудение обогревателей, и тень ее ресниц, упавшая на щеку… А сходство… нет, в его живописи не будет сходства, там будет нечто большее — по крайней мере для него.
Красота Тинкер — это лишь часть случившегося с ним чуда. Он хотел дать ей что-нибудь, хотел с каждой минутой все сильнее. Он чувствовал свою глубинную связь с нею, связь, не поддающуюся логике, невыразимую словами. Ее прелесть ударила ему в голову, подобно только что открытому шампанскому — он откликнулся всем своим существом. Может быть, потому, что он так ясно представил себе ее прелестной маленькой девочкой, у которой была настолько ужасная жизнь, что она пока не осознала этого. Может быть, потому, что она так откровенно и безжалостно рассказала ему о себе, может быть, потому, что она была так проста и безыскусственна и словно бы не ведала о своей прелести, может быть, от почти детского чуда ее поцелуев, от аромата ее волос или даже от ощущения сильных ее плеч у него под руками…
Внезапно он поднялся и бесшумно направился к стенному шкафу, где хранил рисовальные принадлежности. Взяв папку белой бумаги и мягкий карандаш, он вернулся на свой стул. «Это будет просто мгновенный портрет, как на вечеринке», — подумал он; он делал такие с ранних лет — врожденный талант, которым он никогда не гордился, но она хотела сходства, и по крайней мере это он может ей дать. Он работал ловко и уверенно, набрасывая голову Тинкер до плеч, наполовину укрытых паркой. Закончив набросок, посмотрел и покачал головой. Да, это Тинкер, безусловно Тинкер, все самое главное в Тинкер, это безусловно ее портрет — но сколько еще художников могут сделать то же самое? А фотоаппарат, возможно, сделает еще лучше. «Но есть кое-что такое, что я могу сделать, а камера не может», — подумал Том и нарисовал вокруг наброска огромное сердце. Для Дня святого Валентина было рано — он предстоял через пять-шесть недель, но какого черта? «Моей Валентине», — начертал он под рисунком и уже хотел подписаться, как вдруг обнаружил, что хочет, страстно хочет добавить еще три слова. «Я люблю тебя», — приписал он.
— Черт меня побери, — сказал он вслух, в сильном удивлении. — Как же это получилось? — Том Страусс встал со стула и начал мерить шагами студию. В знакомом, родном и безопасном пространстве студии он чувствовал себя сорванным с якоря, как корабль, выброшенный в штормовое море, как корабль, уносимый течением. — Как же это получилось? — повторил он, продолжая шагать. Наконец остановился, вцепившись руками в оконную раму, и стал смотреть на парижские крыши и трубы, едва видимые в слабом свете луны. Сердце его успокоилось. Это случилось, неважно как, понял он. И куда бы его ни повело это новое чувство — он пойдет. Слишком захваченный эмоциями, чтобы думать о сне, и несколько смущенный тем, что не знает, что делать дальше, он подошел к ложу, на котором спала Тинкер, и лег на ковер, глядя сквозь ночное небо на новые горизонты, открывшиеся ему.
— Почему ты улыбаешься? — спросила Тинкер.
— Я… я не слышал, как ты проснулась.
— Долго я проспала?
— Не знаю точно, час или чуть дольше, — сказал он, усаживаясь на полу.
— Спасибо за то, что укрыл меня, — Тинкер, лениво потягиваясь, стала выбираться из-под парки. — Это, должно быть, смена часовых поясов.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил он, волнуясь.
— Так, словно я проспала несколько дней. Словно заново родилась, словно цыпленок, только что вылупившийся из яйца.
— Ты хочешь сказать, что ничего не помнишь?
— М-м… нет, — сказала она задумчиво. — Боже ты мой… добрый, милосердный… Я только помню, что смотрела твои картины, а потом, после этого… провал. Скажи, а кто снял с меня ботинки?
— Фея, — сказал Том, сел на ложе, обнял ее и поцеловал. — Это тебе ничего не напоминает?
— Я не уверена… пожалуй… немножко. — Казалось, она пребывает в сомнениях.
— А тебе это нравится? — спросил он и поцеловал ее еще раз, до дрожи. «Не надо было позволять ей спать, — подумал он, — нельзя было выпускать ее из объятий, теперь мы уже не дышим в унисон. Но, с другой стороны, если бы она не уснула, разве смог бы я так быстро понять, что я ее люблю?»
— Нравится? Да, очень, — ответила Тинкер. — Очень нравится.
— Ты все еще боишься?
— М-м, — недоверчиво протянула Тинкер. — Я действительно так сказала?
— Ты совсем ничего не помнишь?
— Ну… может быть… Я не могу сказать с уверенностью. — Она улыбнулась коротко и лукаво, давая понять, что готова играть с ним, пока не устанет. «Она опять возвращается к флирту, автоматически используя технику, которая в прошлом приносила успех, — отметил Том, — но я ей не позволю». Он решил, что она действительно смущается, и подумал, что снять это можно только шоковой терапией.
— Я кое-что для тебя приготовил, — сказал он, подчеркнуто от нее отстраняясь и наклоняясь за наброском, который он оставил на ковре. — Вот тебе сходство, — сказал он, протягивая ей набросок и поднося свечу, чтобы она могла как следует разглядеть его.
— О! — удивленно сказала Тинкер и наклонила голову, чтобы в тусклом пламени свечи прочесть написанные там слова. — О, — снова сказала она изменившимся голосом — почти без голоса. — Это правда, Том?
— Да, помоги мне господи.
Он затаил дыхание. Мгновение Тинкер сидела молча, по-прежнему наклонив голову. Наконец он поставил на пол свечу, положил набросок обратно на ковер и, одним пальцем приподняв ей подбородок, повернул ее лицо к себе. Его сердце подпрыгнуло — у нее на глазах блестели слезы.
— Я понимаю, что ты боишься, но все же помоги мне, — сказал Том. — Для тебя это хорошая новость?
Тинкер кивнула; слезинки выкатились из глаз и потекли по щекам.
— Я тебе нравлюсь? — спросил он. Сначала она покачала головой, но затем решительно кивнула. — Я тебе не просто нравлюсь, а очень нравлюсь? — перевел он. Она кивнула еще более определенно. — А ты могла бы… когда-нибудь… полюбить меня? — спросил он так тихо, что если бы она не захотела отвечать, то могла бы притвориться, что не расслышала. Тинкер заставила себя посмотреть ему в глаза и наклонила голову — короткий кивок, молчаливое, но безусловное «да». А потом она кинулась к нему на шею, обеими руками обняла его и потянула вниз, так что они оказались лежащими рядом. А потом она приподнялась и стала горячо целовать Тома в лицо и в шею.
— Здесь, и здесь, и здесь, — бормотала она, неожиданно страстно впечатывая губы в каждый доступный ей дюйм его лица, пока он не засмеялся, потому что она щекотала ему ухо и нечаянно заехала локтем в подбородок.
— Подожди, — выдохнул он, ловя ее руки и удерживая их. — Что же дальше? Тинкер, милая Тинкер, пожалуйста, скажи мне. Я же знаю, ты умеешь говорить, когда ты в настроении, ты ведь разговаривала со мной раньше.
— А что обычно ты делаешь дальше?
— При чем здесь обычно, сегодня все необычно. Я впервые в жизни влюбился.
— Я тоже.
— Наконец-то ты это сказала! — с торжеством воскликнул он.
— Нет, не сказала.
— Ты сию секунду сказала, что влюблена в меня, — настаивал Том.
— Нет, не сказала. Ты пришел к такому заключению. Я, Тинкер Осборн, люблю тебя, Том Страусс. Вот теперь сказала. Уфф… и сразу стало легче.
— Повтори!
— Заставь меня, — поддразнила она.
— А, так ты просишь об этом, ты этого хочешь, да?
— Это угроза? Или обещание? — проворковала она.
— О, Тинкер, ты хочешь свести меня с ума, правда ведь?
— Время покажет, — ответила она, стаскивая свитер. — Время покажет, и скоро, — повторила она, сбрасывая лосины и с улыбкой вытягиваясь на белом ложе во всем великолепии своей юной, нежной красоты.
Сдерживая дыхание, Том кончиком пальца притронулся к розовому бутону ее соска и тотчас почувствовал, как он отвердел.
«Безумец, настоящий безумец», — думал он, сбрасывая одежду. Она сведет его с ума, она вернет ему рассудок, она заменит ему весь мир.