Гэйб с Джез были в Манагуа, когда сандинисты водрузили там в июле 1979 года свой черный флаг над Национальным дворцом. Спустя месяц они в числе первых журналистов прибыли в Ирландию – на следующий день после убийства графа Маунт-баттена ирландскими националистами, потом полетели в Афганистан, где после переворота, в котором был убит премьер Тараки, его место занял президент Амин.

Спустя много лет Джез поняла, что лето 1979 года стало для нее своеобразным учебным лагерем, можно сказать, ее Ватерлоо. Она поняла, что фотожурналистика – это не просто ловкий фокус, ловкость рук, а работа, которая требует больше мужества и выносливости, чем она в себе предполагала, когда нужно привыкать к бесконечной смене часовых поясов и постоянно стертым ногам, которая требует полной самоотдачи, в общем, работа для тех людей, кому неведом нормальный, обычный человеческий страх.

Поначалу она думала, что ощущение переполненности, перебора впечатлений объясняется прежде всего размерами праздничной никарагуанской толпы, отмечающей свержение династии Сомосы, правившей страной сорок шесть лет. После убийства Маунтбаттена она отнесла охватившую ее бурю чувств на счет той жестокости, с какой было совершено покушение на этого героя войны, погибшего от взрыва на борту рыболовной яхты, который унес также и жизнь его внука. К тому времени, когда они прибыли в Афганистан, Джез попыталась оправдать свою усталость тем, что никак не может разобраться, кто есть кто и что есть что в этой войне. Спустя месяц, в октябре, вернувшись в Соединенные Штаты, когда Гэйб был занят расовыми беспорядками в бостонских школах – событием, суть которых была ей понятна полностью, – Джез вынуждена была окончательно признаться себе, что сыта этой жизнью по горло.

Она и не подозревала, как быстро научится распознавать опасность – и в Бостоне не меньше, чем в Манагуа. Казалось, в ней срабатывала особая антенна, настроенная на опасность, причем антенна эта была не в подсознании, а на подошвах, на острие локтей, да просто за спиной.

Повсюду, в любой возбужденной толпе, нередко склонной к насилию, сквозь которую целеустремленно пробирался Гэйб, мог оказаться человек с револьвером или бомбой, который выбрал жертвой именно мужчину или девушку с фотоаппаратом. На этой смертельной тропе бомбу могли швырнуть по самым разным причинам. Толпа опасна всегда, а стиль работы Гэйба требовал внедрения в нее как можно глубже.

Джез удавалось скрывать эти чувства от Гэйба. Она сказала себе, что должна либо примириться со страхом, либо вернуться домой, собрать волю в кулак или убраться.

Она решила остаться: куда страшнее казалась жизнь без Гэйба, чем страх перед какой-то гипотетической бомбой. Нужно занять себя, уйти с головой в работу, чтобы не осталось времени на раздумья. Остаться – значило отснять как можно больше метров пленки, и почти так же быстро, как Гэйб, и вовсе неважно, знает ли она, на какой стороне эти люди и почему они вышли на демонстрацию. Снимать – значило полностью погрузиться в работу, уметь выхватить яркий образ в любых обстоятельствах.

Джез стала лучше работать, по крайней мере, ей так казалось, и антенна в стопах ног, предупреждавшая, что следующий шаг может оказаться последним, беспокоила ее все меньше и меньше. Возможно, это просто совпадение, а может, дело тут в том, что она слишком долго носит грязные носки в грязных ботинках, не получая возможности выстирать их порой долгие дни. Грязные волосы, нестиранная одежда, сбитые ноги – Гэйба не волновало, как она выглядит или как пахнет: пока она рядом и не мешает ему – все в порядке. Только это имеет значение. Она носила за ним в пластиковом кофре запасные части для фотоаппарата и запасные объективы, заправляла пленку и заботилась о пакете с бутербродами и фляжке с питьем, когда он забывал о том и о другом. Он не привык к ассистентам, и ей приходилось бороться, чтобы что-то для него сделать, и, как правило, Гэйб отступал, оставляя за ней эту сферу.

Джез много снимала и для себя, делая снимки, которые никогда не увидит публика, но которые, как она чувствовала, куда ближе к эмоциональному центру событий, чем у Гэйба. Антенна за плечами становилась менее чуткой, едва глаза Джез выхватывали из толпы наиболее характерную группу людей, будь то в Тегеране, где студенты-шииты сожгли американский флаг, поднятый над американским посольством, или в Лейк-Плэсиде, когда американская хоккейная команда получила золотые медали.

В последние дни марта 1980 года, когда Гэйба невозможно было оторвать от пика Св. Елены, Джез, впервые за год оказавшись на Западном побережье, решила, что пробуждающийся вулкан куда менее важен, чем возможность навестить отца, с которым столько не виделась.

Перемены, как внешние, так и внутренние, которые произошли в дочери, ошеломили Майка Килкуллена. Та девушка, которую он против воли проводил в районы войн, восстаний и террора, его дочь, взросление которой он наблюдал день за днем восемнадцать лет, сдержанная, почти загадочная, спокойно-ироничная, полностью переменилась, познав первую любовь.

До встречи с Гэйбом она знала лишь две страсти: любовь к отцу и к фотографии. Во всех прочих аспектах Джез оставалась поздним цветком, нимало не спеша влиться в любовные игры взрослой жизни, безразличная к соблазнам больших городов или путешествиям; она умела радоваться прелестям жизни на уединенном ранчо, расположенном неподалеку от маленького городка, оставаясь ребенком, который, как подсказывало ему сердце, все еще нуждается в защите и покое размеренной повседневной жизни. Разве не она отчаянно сражалась с ним, отстаивая свое право жить на ранчо, вместо того чтобы поехать в школу-пансион? Разве не она каждую неделю, пока училась на первом курсе Центра искусств, стремилась домой, отказываясь от предложений, от которых любая другая девушка в ее возрасте только мечтает?

Джез беспокоила Майка Килкуллена уже давно. Он не сумел бы точно объяснить, что угрожает восьмилетнему ребенку после смерти матери, но знал, что существует прочная связь между самой страшной из возможных потерь и пассивным безразличием Джез к тому, что происходит за пределами ранчо. Он боялся, что дочь так никогда и не обретет той уверенности в себе самой, которую, по его твердому убеждению, могла дать ребенку только мать. С момента ее рождения и до самой смерти Сильвии Джез, несмотря на частые отлучки матери, росла под присмотром благодаря трем обстоятельствам: безграничной любви и преданности отца, самозабвенному уходу Рози и абсолютной эмоциональной отдаче Сильвии, когда она бывала на ранчо. Конечно, до идеального воспитания далековато, размышлял он, но другие дети лишены и этого.

Но после смерти Сильвии Джез, казалось, на много лет как бы застыла, не желая и не умея сделать ни одного шага без его поддержки. Годы ее юности прошли плавно и мирно, без бунтов и отрицания, что казалось странным, учитывая то, что он читал или слышал о поре созревания. Даже это длительное увлечение фотографией, предполагал Майк, как-то связано с потерей матери, поскольку только в нем, да еще в воспоминаниях, она могла снова обрести ее. Но воспоминания вянут быстрее, чем снимки.

И вот спустя только десять месяцев с той поры, как восемнадцатилетняя Джез так внезапно покинула дом, на ранчо вернулась взрослая женщина, а не прежняя девушка-ребенок. Эта женщина двигалась более уверенно, чем прежняя Джез, говорила больше и смелее, казалось, ей внезапно открылась вся абсурдность жизни, пришло понимание того, что в ней невозможно что-нибудь изменить, и она приняла это знание как должное, не скатываясь к цинизму. Она казалась более оживленной, чем прежняя Джез, и была в сотни раз менее склонна следовать его мнению, хотя и никогда не настаивала на своей безусловной правоте. Права она или нет и что думает по этому поводу отец – эти проблемы ее, похоже, не волновали. Все и так определится, само собой, а скорее не определится вовсе, так что куда проще признать, что ничего в этой жизни не изменишь, и смириться с этим.

– Хотя бы демократические убеждения тебе удалось сохранить? – резко спросил ее Майк.

– Конечно. Я просто не знаю, где можно было бы зарегистрироваться для голосования. – Джез скорчила гримаску, как бы сожалея, что теперь, когда она достаточно выросла, чтобы голосовать, они с Гэйбом носятся по всему миру, не засиживаясь ни на одном месте настолько, чтобы иметь постоянный адрес.

– В американском посольстве той страны, где ты бываешь чаще всего, – отозвался Майк, негодуя. Чтобы чувствовать себя прочно в округе Оранж, демократы не должны терять ни одного потенциального голоса.

– Значит, в Париже, – задумчиво проговорила Джез. – Париж давно стал центром фотожурналистики, со звездного часа «Пари матч», и остается им до сегодняшнего дня, хотя это и странно. Казалось бы, центр ее – Нью-Йорк, и все же Париж – это раскаленная точка.

– Хорошо, тогда зарегистрируйся в посольстве в Париже. В конце концов, ты можешь взять открепительный талон, если потребуется. Или ты считаешь себя только зрителем тех событий, что происходят на величественной сцене мира? А планета – всего лишь прекрасная декорация для съемок?

– Ты хочешь знать, заботит ли меня, кто победит? Не на выборах, а в более широком смысле? Конечно, заботит, папа, ведь если бы я об этом не думала, то просто не позволила бы Гэйбу заниматься его делом.

– Разве мы говорим сейчас о правах и обязанностях вольнонаемных рабочих?

– Да, о тяжком труде счастливых вольнонаемных, – улыбнулась в ответ Джез так, как никогда раньше не улыбалась, и отцовская ревность потребовала, чтобы он тотчас же забыл об этой улыбке.

– Скажи-ка, какого дьявола ты подстригла волосы? – раздраженно спросил он, намереваясь спросить совершенно о другом: почему она улыбается, как удовлетворенная сучка? Из всех физических перемен Майка больше всего раздражала в дочери эта: восхитительные волосы Джез, которые напоминали ему прелестную золотистую соболиную шкурку, были безжалостно откромсаны, остались лишь лохматые вихры уличного мальчишки.

Короткие на затылке и по бокам, они закрывали лоб, торча во все стороны.

– Чтобы не было вшей, – ответила Джез.

– Джез, это немыслимо!

– Расслабься. На самом деле вшей у меня не было, но, когда неделями живешь без горячего душа, начинаешь побаиваться, что могут и появиться. Теперь прическа соответствует моему образу жизни. Мне так нравится, а тебе?

– Раньше нравилось больше, – ответил он, стараясь смягчить тон. – До того, как ты встретилась с Гэйбом. Ты больше нравилась мне без этой напыщенной походки, словно у призовой кобылы или на смотре строевой подготовки с полной боевой выкладкой. Когда ты выглядела не так целеустремленно, словно родилась в кибуце, когда у тебя не было этой жесткости в очертаниях рта и подбородка, когда твое лицо не стало еще лицом женщины, а хранило детскую мягкость... Мне больше нравилось, когда мир открывался и замыкался на мне одном, когда нигде, кроме ранчо, ты не чувствовала себя по-настоящему счастливой. Ты больше нравилась мне, когда была моей любимой малышкой. Когда не встретилась еще с этим безответственным ублюдком и не научилась спать с ним...

– Послушай, па, если я могу голосовать, то, по законам Калифорнии, могу и пить тоже. Давай-ка оставим спор – поехали лучше в город. Я хочу угостить тебя чем-нибудь в баре.

– Правда?

– Правда.

– Тогда двинулись.

Если Джез пришла пора повзрослеть, почему нельзя, чтобы это происходило дома, под присмотром его отцовского ока?

К середине апреля Джез с Гэйбом вернулись в Париж, имея в запасе пару свободных недель перед тем, как отправиться в Рим, чтобы сопровождать папу Иоанна Павла II в поездке по Африке.

– Прежде чем уехать, нужно зарегистрироваться в посольстве для голосования, – сообщила Джез Гэйбу, пока они поглощали бутерброды с ветчиной в каком-то кафе, подсчитывая при этом, сколько способов повязать на шее шарф могут изобрести французы, не менее подверженные влиянию моды, чем француженки.

– Что означает твое «нужно»? Я никогда не голосую, крошка. У кого есть время на эту ерунду?

– Это отвратительно. Отец будет страшно расстроен, если узнает.

Джез неодобрительно прищурилась, вглядываясь в него сквозь спутанные пряди волос.

– Хорошо, хорошо, пойдем, – торопливо отозвался Гэйб. – Скажи только, какую партию он предпочитает.

– Как ты думаешь, они не будут возражать, узнав, что мы живем в отеле? В смысле адреса.

– Откуда я знаю? Давай снимем квартиру.

– Гэйб! Ты же всю жизнь жил только в гостиницах!

– Но я же всю жизнь жил без тебя.

Он убрал с ее лба пряди волос и внимательно вгляделся в живое, взволнованное лицо, перевел взгляд на свежий рот, роскошную пухлую нижнюю губку, как бы заигрывающую с более тонкой верхней, затем на волосы цвета кукурузных хлопьев, на эти сияющие, как драгоценные камни, глаза... С восторгом и вечно новым любопытством вдруг подумал, что никогда абсолютно точно не знает, о чем она думает.

– Такая малышка, как ты, достойна постоянного адреса. Ведь нужно же иметь место для шляпки. Да и саму шляпку, я только сейчас это понял. Мы постоянно ездим через Париж – здесь можно было бы оставлять всю лишнюю одежду, если б она у нас была. Где у тебя «Трибьюн»? Давай-ка заглянем в объявления. Та-ак, что тут у нас?.. Гнездышко в восьмом муниципалитете – не годится, слишком близко к «Диору». Местечко в шестнадцатом – слишком скучно; тринадцатый – тоже не по мне, не нравится вид из окон. Ага, вот кое-что занятное на островке Сан-Луи. Немного далековато, вниз по реке, но вид замечательный. Пожалуй, я позвоню девушке из агентства недвижимости.

– Ты думаешь, в Париже тоже есть девушки из агентства недвижимости?

– Господи, я всегда забываю, как ты юна, – отозвался Гэйб, шаря в кармане в поисках жетона для телефона. – Насколько неопытна и невинна.

– И насколько девственна.

– Жалуешься? Давненько не теряла девственности, хочешь сказать?

– Как раз наоборот.

– Вот и прекрасно. Так и держись.

Гэйб исчез на несколько минут, чтобы позвонить, и вернулся, уже договорившись о времени, когда можно будет взглянуть на квартиру. После обеда, бегло осмотрев помещение, они сняли небольшую квартирку на втором этаже в доме без лифта – оттуда открывался прекрасный вид на утопающую в деревьях Сену. Мебель, которая входила в условия контракта, тоже оказалась совсем недурна.

– Если убрать со столов всякое барахло и спрятать в шкафы, снять занавески в гостиной и повесить новые в спальне, обзавестись приличной посудой, а может, даже заново выкрасить стены в белый цвет... Ой, Гэйб, она будет ну просто чудо!

Джез вихрем носилась из одной комнаты в другую, светясь радостью: в ней неожиданно пробудился древний инстинкт, инстинкт своего гнезда, о котором она раньше даже не ведала.

– Если мы купим цветы, кто будет их поливать, когда мы уедем?

– Я договорюсь с консьержкой.

– Тогда какого черта мы все еще торчим здесь? Тут неподалеку цветочный рынок, а потом подкупим и все прочее и доставим консьержке.

– Слушай, а если заняться покраской стен прямо сейчас? – умоляюще проговорила Джез. – Мы закончим все так быстро, что и глазом не успеешь моргнуть.

– Прекрасная мысль! Где тут поблизости хозяйственный магазин?

– Откуда же мне знать?

– Когда есть сомнения, шагай в кафе, заказывай кофе и начинай спрашивать. Это главное правило, как делать дела в Париже.

– А где ближайшее кафе? – спросила Джез нарочито бездумно и обворожительно глуповато.

– Там, где и должно быть. За углом. За любым углом. Ну, пошли, малышка, теперь ты домохозяйка. Мечтательно смотреть в окно больше некогда. Кстати, вид будет тот же самый, когда мы вернемся.

Прежде чем уехать в Рим, а потом в Африку, Джез с Гэйбом успели обжить квартирку, открыв в ней для себя еще одно преимущество, о котором не обмолвилась девушка из агентства. Ночью огни экскурсионных пароходиков, проплывающих через равные промежутки времени по Сене, мягко освещали окна их квартирки: вся набережная в центре Парижа считалась историческим памятником, столь же ценным и известным, как Большой канал в Венеции. Огни прожекторов, пока пароходики оставались в отдалении, мягко касались деревьев на берегу реки; постепенно пароходики приближались, и огни становились ярче, верхушки деревьев за окнами таинственно светились, как декорации какого-то старинного спектакля. Свет заливал их спальню, словно луна спускалась с небес и подглядывала за ними, а потом так же постепенно, как появлялся, начинал исчезать, чтобы вскоре смениться огнями следующего парохода и новыми звуками льющейся с палубы танцевальной музыки.

Они занимались любовью каждую ночь под волшебный свет маленьких пароходов, зная, что это истинная душа вечного спектакля Парижа. Иногда на секунду Джез задумывалась о туристах, бесстрастно восседающих на этих суденышках, послушно взирая на величественные каменные фасады старинных зданий, прислушиваясь к словам гида, изливающего им на головы ушаты фактов и цифр, и не догадываясь даже о живом биении жизни за одной из стен, где в постели, слившись в восторге, переплелись тела Гэйба и Джез, готовых любить друг друга вечно и слишком счастливых, чтобы заснуть.

В последующие полгода, когда они мотались из Гданьска в Парагвай, из Алжира в Эквадор, Гэйб вдруг поймал себя на том, что ищет такое задание, которое привело бы его в Париж. В феврале 1981 года он отказался от предложения сделать фоторепортаж с процесса миссис Джин Харрис, проходившего в Нью-Йорке, предпочтя этому серию портретов нового парижского архиепископа Жана-Мари Лустьера, новообращенного из иудаизма; в апреле они ненадолго слетали в Рим, чтобы заснять арест лидера «Красных бригад» Марио Моретти вместо того, чтобы пересечь океан, торопясь к запуску первого корабля «Шаттл» с мыса Канаверал, а в мае, когда в Сан-Сальвадоре были схвачены шестеро солдат, убивших американских рабочих, строивших там церковь, Гэйб остался в Париже ждать начала избирательной кампании первого президента-социалиста Франсуа Миттерана, которая должна была состояться через день.

Летом 1981 года Гэйб, непривычно расслабившийся, послал мир ко всем чертям, предоставив ему двигаться в тартарары естественным и предсказуемым путем, не требующим его присутствия, и вместе с Джез закатился в отпуск в сельский домик в горах близ Сан-Тропе, который уступили им друзья. Осенью, обещал себе Гэйб, наслаждаясь пропахшими лавандой просторами Прованса, он вернется в строй, но впервые в жизни вдруг понял, что в данный момент не имеет охоты даже думать о неизбежном крушении их парижской идиллии, которое влекло за собой каждое новое задание.

Он вдруг подумал о том, насколько нелепо, покидав в рюкзак свое барахло, покидать их уютное, с белыми стенами, полное цветов убежище на старом острове в центре Парижа. Он с удивлением заметил, что уже за три дня начинает с нетерпением подумывать о традиционном воскресном цыпленке на вертеле в ресторанчике на шумной и суетной улочке в конце острова Сан-Луи, – и это он, которого вообще никогда не интересовало, что и когда он ел! У него появились любимые кафе среди тех, что первыми открывались на улице Сан-Луи-ен-Аль, и он каждое утро ходил туда завтракать и читать «Трибьюн». После завтрака, купив парочку булочек для Джез, которую он оставлял еще спящей, он приносил их домой, пробуждая ее чашечкой чая и поцелуями.

Теперь, когда у них появилось собственное жилище и они больше времени проводили в Париже, Джез превратила одну из небольших комнаток в фотомастерскую. Она начала работать, организовав с помощью подруги, служившей секретарем у известной и очаровательной канадки Джин Бейкер, жены голландского посла во Франции, прием заказов на детские портреты для дипломатов, живущих в Париже. Цены у Джез были разумные, а качество снимков превосходное, поскольку она старалась заснять ребенка в движении, а не традиционно и вынужденно застывшим.

Фотографировать играющих детей, когда они и не подозревают о фотокамере, очень непросто, но лучшего способа сделать снимок живым и выразительным не придумаешь. Долгие месяцы, пока Джез плелась по пятам у Гэйба сквозь толпы людей, сослужили свою службу: теперь она снимала быстрее и более аккуратно, чем любой другой специалист по портрету. Но что более важно, близко наблюдая за Гэйбом, она научилась работать так, что объект съемки даже не подозревал о ее присутствии. Что ж, все великие журналисты обладают этим умением: оставаться невидимыми в момент съемки, чтобы поймать мгновение, когда человек держится естественно и расслабленно, считая, что его никто не видит.

Джез уводила своих юных клиентов в парк, где роились стайки других детей, занятых играми, либо в зоопарк, либо на открытый рынок, где продавали птиц и кроликов, и выпускала их на свободу, предоставляя самим себе. Она снимала их в покое только тогда, когда дети сами вдруг неожиданно останавливались, и эти безыскусные портреты оказывались самыми интересными.

Она снимала только на черно-белую пленку и сама проявляла ее, тщательно выбирая и увеличивая лучшие кадры, сколько бы их ни было, а затем отдавала родителям, называя за весь пакет цену как за одну фотографию и не требуя, чтобы они выбрали лишь одну-две из наиболее понравившихся, как обычно поступает большинство фотографов. Если у нее просили второй экземпляр, Джез брала деньги только за бумагу и за то время, которое потратила на проявку. Ее бизнес рос и ширился благодаря рассказам благодарных клиентов и прекрасно вписывался в график Гэйба, поскольку не требовал от нее постоянного присутствия на одном месте.

Теперь официанты множества ресторанчиков на островке Сан-Луи знали их по именам, как и разбитной владелец магазинчика со спиртным или хозяйка лавки деликатесов, куда Гэйб и Джез заглядывали за едой на выходные. Островок напоминал собой деревню, и большая часть его обитателей редко поднималась на один из многочисленных мостиков, чтобы выбраться в Париж, зато все знали друг друга в лицо, как любой деревенский житель в любом уголке света. Продавцы газетных лотков знали, какие издания нужно им оставить, а неподалеку от дома они обнаружили химчистку, прачечную и аптеку. Казалось, мир замкнулся... Гэйб стал реже обедать с друзьями, отделываясь сомнительным аргументом, что они с Джез еще будут в Париже; открывая свой шкаф, он перестал удивляться, обнаружив чистую одежду, время от времени вспоминал, что пора подстричься, а однажды даже купил свежие цветы на уличном лотке и не забыл поставить их в воду. Воскресными вечерами они с Джез частенько выбирались на бульвар Сен-Жермен посмотреть сдублированный американский фильм, а потом брели закоулками в направлении улицы де Канетт, где из шести пиццерий, одна лучше другой, можно было выбрать одну себе по вкусу, или забредали в старинное и любимое бистро «У Александра».

Редакторы фотожурналов быстро заметили, что проще всего отыскать Тони Гэбриела в Париже, и все чаще и чаще стали поручать ему задания, связанные с местными событиями: например, пуск первого скоростного железнодорожного экспресса во Франции.

Польская «Солидарность» затеяла опасную кампанию против Советов, российские войска группировались на польской границе, а Миттеран совершил первую поездку от своей партии из Парижа в Лион в сопровождении группы фотожурналистов, среди которых были и Джез с Гэйбом.

В октябре 1981 года в Каире во время воздушного парада был убит египетский лидер Анвар Садат, одновременно погибли еще десять человек и сорок получили ранения. Первой реакцией Гэйба, едва он узнал о случившемся, было облегчение: хорошо, что их там не было, поскольку среди убитых или раненых могла оказаться Джез. Только потом пришло сожаление об упущенной возможности.

В ноябре, когда дни стали короче, а их квартирка – еще уютнее на фоне холодной и промозглой парижской осени, Гэйб подумал о том, что они с Джез живут вместе уже почти два с половиной года. В январе 1982 года ей исполнится двадцать один, и ее отец уже давным-давно лелеет планы грандиозного приема по этому случаю, который в самый раз закатить на ранчо, созвав побольше гостей.

– Когда нам нужно лететь в Лос-Анджелес? – безропотно-мрачно спросил ее Гэйб, подумывая о не самом теплом приеме, который их ожидает.

– Это мне нужно, – мягко поправила его Джез. – Ты можешь остаться, особенно если где-то опять назревают великие события.

– И ты готова отмечать эту дату без меня?

– Я бы не стала, но дата есть дата. Я вовсе не хочу стеснять тебя, твой образ жизни.

– А что, если я хочу, чтобы ты его стеснила? Что, если мне не по нутру идея о дне твоего рождения без меня?

Он вдруг почувствовал вспышку ревности при одной только мысли об этом.

– Тогда приезжай, – отозвалась Джез рассеянно, не слишком вслушиваясь в разговор, затеянный Гэйбом, и сортируя пробные отпечатки недавно отснятой пленки.

– Так давай поженимся.

– Что-о?

Наконец-то, похоже, ему удалось привлечь ее внимание.

– Давай поженимся, – повторил Гэйб.

– Но... Мы же говорили о моем дне рождения... Поженимся?

Джез замолчала, роняя на пол скользкие отпечатки. Она давно уже приучила себя не задумываться о замужестве. Она мечтала об этом, как ей казалось, с той самой первой ночи, которую они провели вместе, но это желание тут же угасло, уступив место пониманию того, что этого не будет никогда. Какая женщина в здравом уме и совести осмелится подрезать мощные крылья самому Тони Гэбриелу? Вот уж кто никак не создан для семейной жизни и не похож на женатых мужчин! Фотожурналисты и так люди затянувшейся юности. Если они с вами, то с вами искренне и всецело, но если они уходят, то уходят навсегда. Она поняла это давно и смирилась с такой судьбой, оставшись с Гэйбом и посвятив ему себя полностью, несмотря на грустное открытие. Сейчас пальцы Джез начали слегка дрожать, и она осторожно ответила:

– Гэйб, ты не можешь хотеть этого, даже если сейчас ты думаешь по-другому. Ты не того склада.

– Забудь о моем складе! Не нужно объяснять мне мои чувства. Может, это ты не хочешь замуж?

– Я не... Мне... Меня вполне устраивает то, что есть. Постепенное, осторожное и незаметное «одомашнивание» Тони Гэбриела началось давно и вылилось в серию мелких перемен, инициатива в которых принадлежала отнюдь не Джез. Она сознательно и давно приучила себя жить настоящим, так что участившийся внезапно пульс в ответ на намек о прекрасных возможностях, внезапно нарушивший тишину комнаты, ее испугал. А где же ее защитный рефлекс, отработанный уже давно, – не ждать ничего от Гэйба, кроме продолжения того, что у них есть?

– А меня не устраивает, – настаивал на своем Гэйб.

– Гм... – покачала головой Джез, настолько ошеломленная его настойчивостью, что не могла найти нужных в этой ситуации слов. Эта удивительная перемена, готовность Гэйба говорить о женитьбе, – нет, это уж слишком. Но с какой серьезностью он говорит, с какой решительностью!

– Что, черт возьми, должно означать твое «гм»? – спросил Гэйб.

– Да что угодно. Послушай, каких слов ты от меня ждешь? – грустно спросила Джез. – Что все это так неожиданно? Правильно, так оно и есть.

– Так. Что дальше?

– Я не вышла бы ни за кого другого, – медленно проговорила Джез, тщательно подбирая слова, чтобы в минном поле возможных ответов выбрать наиболее безопасный, не таящий в себе угрозы и одновременно позволяющий еще потянуть, подумать. Как бы она этого хотела! Она просто не может позволить себе показать ему, насколько она ждала этого предложения!

– Отлично. – Гэйб нахмурился.

– Но... Каким ты будешь мужем? – вдруг вырвалось у нее.

– О господи! Да мы прожили вместе уже больше двух лет! Если ты до сих пор не узнала меня...

Он едва сдерживался.

– Жить вместе и быть женатыми – разные вещи. Замужество... это риск. Семейная жизнь – это множество обязательств и компромиссов, когда один из супругов почти всегда оказывается в невыгодном положении... Замужество... вовсе не так уж прекрасно... – Голос Джез постепенно стих: она вспомнила своих родителей.

– Слушай, забудь о своей семье. У нас все с тобой будет по-другому. Ты будешь ездить со мной повсюду. Поверь, я никогда не уеду куда бы то ни было, оставив тебя одну дожидаться моего возвращения.

– Сомнительно, очень сомнительно, – пробормотала Джез как бы себе самой, прикрыв глаза, чтобы не обнаружить мучительных противоречий, раздирающих душу, и изумления от столь неожиданного для него обещания.

Фотожурналисты, как и акулы, вынуждены постоянно передвигаться, даже когда спят. Их жизнь стихийна и непредсказуема, как сегодняшняя обложка «Тайма», которая через несколько дней превратится лишь в смутное воспоминание. Она усилием воли попыталась унять дрожь в пальцах, сцепив их, только чтобы Гэйб ничего не заметил и не понял.

Гэйб, стараясь проникнуть в ее мысли, казалось, только пуще расстроился. Он не отрывал глаз от прекрасной головки с копной темно-золотых волос, задумчиво склоненной набок: никогда прежде не испытывал он такого упрямого, абсолютного и непреодолимого желания подчинить ее, добиться ответа. Джез, отстраненная и недоступная, погруженная в свои воспоминания, вдруг показалась ему незнакомкой. Он быстро поднялся, поджарый, взъерошенный, с потемневшим лицом, еще более упрямый, чем когда-либо, настроенный добиться своего, и сжал в объятиях Джез, заставив ее поднять голову и посмотреть на него.

– Ты не можешь не выйти за меня, разве не так?

– Должно быть... – признала Джез, чувствуя, как совершается с ней чудо преображения, а ее благоразумным, нетерпеливым, дисциплинированным и пылким сердцем начинает овладевать уверенность. – Я просто никогда не задумывалась...

– Хватит раздумий, они тебе вредны, – решительно проговорил Гэйб, дотягиваясь до ее губ. – Давай лучше не говорить, а действовать.

– Просто действовать? – Она успела сделать вдох между поцелуями, стараясь оттянуть мгновение его победы, чтобы в тревожащем потоке последних возражений прочувствовать, проверить прекрасную реальность. – Нельзя же просто пожениться – тут есть что взвесить и обсудить. Я должна буду сообщить отцу. Нужно позаботиться о платье, наконец, выяснить, где нам могут оформить брак и куда пригласить гостей... О-о, сколько еще всяких сложностей, – жалобно простонала Джез в притворном отчаянии. Хорошо бы он снова принялся ее уговаривать. Еще раз. В конце-то концов, должок за ним давний.

– А мы все сделаем проще. Сначала поженимся, потом соберем вечеринку – отправимся к «Александру» и сообщим всем и каждому, что произошло. – В голосе Гэйба слышалось торжество.

– Свадьба-сюрприз?

– Верно. Просто мы и тот, кто нас обвенчает. Ты и я. Джез, Джез, разве нам нужен еще кто-нибудь?

– А отец?

– И отец.

– Хорошо, – вдруг сказала Джез. – Я согласна.

Несмотря на упрощенную схему, предложенную Гэйбом, приготовления к «свадьбе-сюрпризу» заняли несколько недель. Французы – народ законопослушный и никогда не позволят кому бы то ни было в своей стране пожениться, повинуясь лишь внезапному импульсу, а уж для американцев, живущих в Париже, эта процедура еще более усложняется. Джез, наполовину лютеранка, не посещала католическую службу, Гэйб вообще религией не интересовался, так что ни один из священников не мог их обручить. Наконец им удалось отыскать представителя американской церкви в Париже, который согласился совершить обряд бракосочетания у себя в кабинете, получив предварительно разрешение, и даже пригласил в качестве свидетельницы свою жену. Свидетелем же выступал Майк Килкуллен, который должен был прилететь в Париж за несколько дней до свадьбы. Церемонию назначили на вторую неделю декабря, чтобы друзья не успели разъехаться на рождественские каникулы.

За день до «свадьбы-сюрприза», пока Джез давала последние распоряжения «У Александра», Гэйб отправился в пресс-клуб, чтобы немножко выпить и унять «синдром новобрачного», как он определил свою повышенную нервозность. То ли и вправду нервы, то ли несвежие устрицы, гадал он, запершись в туалетной кабинке, уже дважды пытаясь выбраться оттуда, но каждый раз поспешно возвращаясь.

– По-моему, я видел Гэйба в баре, – услышал он знакомый голос.

– Я тоже. Но когда оглянулся, его уже не было, – отозвался второй. Гэйб узнал по голосам знакомых фотожурналистов, но ситуация показалась ему не самой подходящей для того, чтобы объявить друзьям о своем присутствии. – Наверное, помчался домой, к Джез. На его месте я бы так и сделал.

– Ты идешь к ним завтра на вечеринку?

– Неужто же пропущу такое?

– Тоже верно. Представь только: Гэйб и Джез закатывают рождественский прием! В жизни бы не поверил этому!

– Тепло домашнего очага, старина.

– Да что с ним случилось, черт его подери? Вот ты как специалист что думаешь?

– Раннее угасание. Слишком раннее, я бы сказал. Либо узы большой любви – выбирай, что тебе больше нравится. Результат все равно один.

– Относительно любви я все понимаю. И сам бывал влюблен – почти каждый раз, кстати. Но разве она мешает призванию? Уравнивает тебя с толпой? Гэйб дважды получил Пулитцера, а что теперь? Уже год, как я не помню ни одного фото с его подписью, которое вызвало бы мое восхищение.

– Да-а... Когда вспомнишь, какие снимки он присылал из Камбоджи в 1975 году...

– А сенсация с Патти Херст...

– Черт, а помнишь его репортаж о сдаче Сайгона коммунистами в семьдесят пятом? Когда с крыши посольства вертолетами вывозили последних морских пехотинцев?

– А резня в черном сентябре семьдесят второго на Олимпийских играх? Помнишь? Гэйба самого тогда чуть не убили...

– А помнишь его снимки из Биафры? Они тоже тянули на Пулитцера, как и репортаж о событиях в Кентском университете.

– Да, а теперь это все – история. Спорим, что в один прекрасный день Гэйб согласится снимать баронессу Ротшильд в новом маскарадном костюме! Окопался в Париже, под крылышком женщины своей мечты, а когда такое случается...

– Ладно, какого черта, любовь тоже многое может, но похоже, что это и вправду угасание... Гэйб накрутился вволю, а каждый из нас рано или поздно вынужден будет отступить.

– Только не каждый отступает. Возьми хотя бы Капу. Он приземлился на нормандской земле в день высадки союзных войск и все еще работал, пока не нарвался на мину в Таиланде, бедняга.

– Капа – это целое поколение, до Гэйба. Таких больше не делают.

– Так или эдак, но Гэйб явно отвалил от работы. Хоть с этим-то ты согласишься?

Последние слова Гэйб не расслышал, поскольку за говорившими открылась и вновь закрылась дверь, оборвав их слова. Ублюдки завистливые! Гнусные гиены! Даже личная жизнь – объект их ядовитой зависти. Их слова означают одно – надежду на то, что он проиграл. Свиньи лицемерные, мать их... Они надеются – именно надеются, а не предсказывают и не сожалеют, что одним фотожурналистом, который даст фору любому из этих жалких ремесленников и который, даже в самые худшие свои дни, был несравненно лучше их, станет меньше.

Так быстро, как только мог, Гэйб покинул пресс-клуб и побрел по Парижу, не обращая внимания на светофоры, на потоки машин, на тревожные гудки автомобильных сирен, не замечая серого города, слегка приукрасившегося перед Рождеством, не обращая внимания на нарядных детей, ленивых голубей и стайки хорошеньких девушек, не покупая цветов и не заглядывая по дороге в кафе выпить чашечку кофе, не засматриваясь на реку, медленно несущую под мостом свои воды... «Синдром новобрачного» уступил место куда более серьезному недугу – страху.

Утром в день свадьбы Джез проснулась довольно поздно. Накануне вечером отец настоял на ужине в ресторане, так что вместо привычного раннего поглощения пищи они засиделись допоздна, наслаждаясь едой и питьем. О-о, это было прекрасно, подумала Джез, лениво потягиваясь и позевывая, не торопясь выбираться из теплой постели и предвкушая особый, необычный день.

Наконец, натянув теплый халат, носки и тапочки, поскольку в декабре в Париже так же холодно, как в Финляндии, и в два раза влажнее, она бросилась на кухню, чтобы приготовить себе чашечку чая. Гэйб забыл оставить ей булочки, отметила она с легким разочарованием, но он был так рассеян вчера вечером, что мог позабыть и позавтракать. Согретая чашкой чая, Джез почистила зубы, умылась и присела перед зеркалом в спальне, внимательно разглядывая себя в тусклом свете тяжелого и туманного серого дня, нависшего за окном над Сеной. К зеркалу был приколот незапечатанный конверт. Джез открыла его с легким удивлением, и оттуда выпали два сложенных листа бумаги, покрытые убористым почерком Гэйба. На первой странице не оказалось обычного приветствия, как не было и числа.

«Я не спал всю ночь, хотел разбудить тебя и поговорить, но не смог. Я понял, что свадьба не состоится.

Я так люблю тебя, что перестал даже работать. Я перестал рисковать, поскольку боялся: что-то может случиться с тобой. Я избегал разъездов, чтобы подольше побыть здесь вдвоем с тобой. Я стал искать более простых заданий, пренебрегая сложными. За прошедший год я не сделал ничего, чем можно гордиться. Я был безумно счастлив с той самой минуты, когда впервые увидел тебя.

Мне 31 год, я фотожурналист. Это все, чем я могу быть и чем хотел бы быть. Если мы поженимся, как профессионалу мне конец.

Я ухожу, зная, какой это ужас. Я ухожу, зная, насколько ты счастлива. Ухожу, прежде чем начать обвинять тебя в том, в чем всецело виноват сам. Ты заслуживаешь лучшего, чем я.

Если бы мы поженились, ты бы поняла, что я с собой сделал из-за того, что слишком люблю тебя.

Гэйб».

Джез автоматически перевернула письмо, чтобы проверить, нет ли чего на обратной стороне. Затем заглянула в пустой конверт и еще раз перечитала. Поднялась и проверила шкаф в прихожей. Одежда Гэйба была на месте, не считая пальто, дорожных ботинок и вельветовых брюк. Выдвинув ящик, обнаружила, что нет его теплого свитера. Смотреть, на месте ли фотоаппарат, не было смысла. Она бродила по спальне, останавливаясь и озираясь по сторонам, словно маленькая комната превратилась в огромный лес, а она – заблудившийся в нем ребенок. Наконец вернулась в спальню, забралась в постель и с головой укрылась одеялом. Сознание отказывалось понимать, что произошло. В мозгу колотилась одна-единственная мысль: этого не может быть. Просто не может быть! Не должно. Гэйб уехал, бросив ее в день свадьбы, потому что слишком любит ее. Есть ли в этом хоть какая-то логика? Можно ли найти этому хоть какое-то объяснение, пусть даже самое невероятное? Он ушел, когда они были так счастливы. Он был безумно счастлив – с того момента, когда впервые увидел ее. И все-таки он ушел. Он любит ее так сильно, что вынужден был бежать. Ну хоть какая-то крупица смысла во всем этом есть?

Нужно выплакаться, подумала Джез. Люди обычно плачут. Но глаза оставались сухими, хотя ей казалось, что они кровоточат. Сердце отдавало в груди болезненной тяжестью, а руки и ноги сковал холод.

Услышав звонок в дверь, Джез вскочила с постели. Гэйб не ушел! Она знала, что этого не может быть, конечно же, он не мог бросить ее, это просто немыслимо, такое не может случиться никогда-никогда... Она рывком отворила дверь. На пороге стоял отец с полными руками пакетов, свертков и цветов.

– Папа! – простонала Джез. Она втащила отца в квартирку, быстро бросилась в спальню и вернулась, держа в руках письмо и протягивая его отцу: – Читай!

Майк быстро пробежал глазами страницы, притянул к себе дочь, сжав ее в объятиях так крепко, как только мог. Джез уже начала колотить дрожь, и казалось, что она вот-вот рассыплется на части. Она не плакала, только хрипела, из горла вырывались какие-то звуки, нечеловеческие всхлипы, переходящие в предсмертный животный вой. Еще будет время, думал Майк, но позже, не сейчас, чтобы объяснить ей: первый раз за свою жизнь Гэйб оказался прав. Джез заслуживает лучшего.