После окончания университета Каттер Эмбервилл едва устоял перед искушением навсегда осесть в Калифорнии. За годы учебы он обзавелся множеством влиятельных друзей, и вместе с ними не уставал утверждать, что их Стэнфорд куда лучше Гарварда. Несколько раз в году Сара Эмбервилл навещала своего младшего сына, который все праздники и летние каникулы неизменно проводил на Западном побережье. В довершение своего образования Каттер окончил Стэнфордскую школу бизнеса и пару лет проработал в сан-францисской банковской фирме «Букер, Смайти энд Джеймстон», президентом которой являлся отец Джамбо Букера, одного из однокашников Каттера. Этот невысокий худощавый, спортивного вида человек был страстным игроком в теннис, гордившийся тем, что несколько раз ему удалось обыграть молодого Эмбервилла.

Однако в начале 1955 года, когда Каттеру исполнилось двадцать четыре, он все же решил перебраться на Манхэттен. К этому времени он убедился, что даже в Калифорнии, с кем бы там ни встречался, его неизменно расспрашивали о старшем брате. Наверное, с горечью думал он, надо переехать в Китай, чтобы не слышать больше сакраментального вопроса; в Америке же избежать этого было попросту невозможно. Ну а если его родственные связи все равно всем известны, то стоило находиться там, где их можно было, по крайней мере, использовать. Так или иначе, но центром банковской жизни считался Нью-Йорк; фамилия же Эмбервилл навряд ли может повредить там его карьере. Цель Каттера заключалась в том, чтобы сделать как можно больше денег. Не одному же только Зэкари, в самом деле, слыть среди Эмбервиллов богачом.

Каттер хорошо усвоил традиционные манеры Стэнфор-да и Сан-Франциско, весь тот аристократизм, который распространялся и на деловой мир. Так что на первых порах ему было трудно вписаться в сумасшедшую манхэттенскую гонку без правил. Что это за личности снуют вокруг него? Почему вместо того, чтобы идти шагом, они все время куда-то мчатся? Отчего не могут вести разговор, не переходя за тот уровень децибел, который принят у цивилизованных людей? Может, боятся, что им не хватит своей доли пирога? Или делают вид?

Прошла неделя – и он решил просто не обращать на этот отвратительный город внимания, не предпринимать ни малейших попыток его понять. Хорошо уже и то, что в отдельных местах здесь все-таки живут люди его круга. Благодаря своим знакомствам в Андовере, Стэнфорде и Сан-Франциско он сумел без труда проникнуть в эти единственные дома, где наконец почувствовал себя комфортно.

Вообще-то Каттера Эмбервилла везде встречали с распростертыми объятиями. Высокий, шесть футов два дюйма, с мускулистой фигурой, сложившейся под воздействием благородных видов спорта, которые способствуют элегантной осанке: обычно на примерках портные только блаженно мурлыкали. Бросавшаяся в глаза юношеская привлекательность с годами сделалась еще выразительнее. Словом, Каттер был необычайно красивым мужчиной. Загорелый, с волосами, выгоревшими под жарким калифорнийским солнцем; крупный, идеальной формы нос; глаза, голубизна которых напоминала море у берегов Сицилии, а холодность – воды норвежских фиордов; его портрет довершал резко выгравированный аскетический рот, перед которым не могла устоять ни одна женщина. Его вид не отличался внушительностью, но в нем чувствовалась та сила, которую, стоило ему войти в комнату, сразу же замечали все, – в свое время великий Байрон определил ее как «упругую легкость матадора». Несмотря на светлые волосы и голубые глаза, в нем угадывалась мрачная неумолимость быка-убийцы. Двигался он со спокойной самоуверенностью, казалось, присущей ему с самого рождения: никто бы не поверил, узнав, что он вытренировал эту походку точно так же, как искренность и теплоту своей улыбки.

Практикуемая им неотразимо обаятельная манера вести себя была отработана до совершенства, стала его нутром, сущностью. Умение Каттера ублажать, льстить являлось необходимым атрибутом завистника, чья жизнь посвящена одному: добиться внимания и любви, которых он несправедливо оказался лишенным в детстве.

Одиннадцать лет, разделявшие его и Зэкари, представлялись Каттеру даже больше, чем пропасть между поколениями. Он знал: ничто и никогда не сможет заглушить разъедавшую его сердце ненависть к брату за свою ущербную юность; никакой личный успех в избранной им сфере деятельности уже не сможет возместить окончательную потерю всего того, что ему полагалось. С годами, однако, ненависть притупилась, став чем-то привычным, так что время от времени он бывал почти готов позабыть длинный перечень несправедливостей, с которыми сталкивался по вине брата, почти готов позволить разъедавшему его сердце червю утихомириться и заснуть.

Но даже если он и мог по временам заставить себя не думать о Зэкари и его успехах – успехах, следовавших один за другим, словно для того, чтобы причинять Каттеру все новые и новые терзания, – то все равно невозможно было заставить себя с ними смириться, признав, что ты всего лишь младший брат Зэкари Эмбервилла. Успех старшего, считал он в глубине души, уносит что-то невосполнимое из его, Каттера, собственной жизни. Это несправедливое унижение будет продолжаться, и виноват здесь один лишь Зэкари. Да, Каттер ярок и привлекателен, можно сказать, красив, но все равно его сердце отравлено невидимой горечью, словно она там вытатуирована. Он лелеял и пестовал свою ненависть: исчезни она, и ему пришлось бы заново строить свой мир, заново объяснять его. Но, кажется, это ему не грозило: на прилавках газетных киосков каждые месяц и неделю регулярно появлялись издания «Эмбервилл пабли-кейшнс», блестящие новые обложки которых невольно привлекали взгляд. С каждым разом журналы Зэкари становились все толще за счет рекламы, печатавшейся на их страницах, между тем как «Неделя на ТВ» автоматически раскупалась миллионами американцев – в какую бы библиотеку Каттер ни заходил, у телевизора непременно лежал номер еженедельника.

Ко времени переезда Каттера в Нью-Йорк Тобиас проболел уже год. Впрочем, если не считать ночной слепоты, зрение мальчика, насколько могла судить Лили, похоже, не ухудшилось. О своем посещении доктора Рибина ни Зэкари, ни она никому, даже няне, не говорили. Мальчика показали еще одному специалисту, который подтвердил диагноз, но, поскольку делать с этим все равно было нечего, они предпочитали хранить молчание. Сама мысль обсуждать, что ждет их Тоби в будущем, казалась им невыносимой. Даже друг с другом. Вернее, именно друг с другом.

Наследственность. В этом сходились оба специалиста. В истории семьи Эмбервиллов и Андерсенов ничего похожего не наблюдалось. Слепоты не отмечалось в роду ни Дэйлов, ни Каттеров. А вот у Лили зато были слепой маркиз, дедушка по материнской линии, и слепой дядя – по той же линии. Нет, обсуждать болезнь Тоби они тем не менее не могли: ведь единственные слова, которые приходили им на ум, ни тот ни другой все равно не осмелились бы произнести вслух.

«Ее гены», – думал Зэкари.

«Моя вина», – думала Лили.

Это несправедливо. Совершенно и абсолютно несправедливо. Они оба знали, что не имеют права так думать. Но не могли и не думать. Это молчание, этот образовавшийся под его тяжестью провал вошли в самую сердцевину их совместной жизни: они ни на минуту не переставали ощущать невысказанность слов, как если бы слова были чем-то осязаемым; то был неумолимо ползущий глетчер, который разрушал их и без того хрупкую близость.

К тому времени, когда Лили исполнилось двадцать четыре, ее единодушно признали самой роскошной из манхэттенских красавиц, которые на памяти нескольких поколений нью-йоркцев когда-либо блистали в высшем свете. Женщины лет на тридцать старше ее, богатые, знатные и рафинированные, почитали за честь свести с нею знакомство. Ведь она была не только дочерью виконта и виконтессы Адамсфилдов, но при этом еще и женой самого Зэкари Эмбервиллз, человека, только что пожертвовавшего миллион долларов на расширение коллекции американской живописи в музее «Метрополитен» и два миллиона – Колумбийскому университету на стипендии студентам – все эти королевские подношения были сделаны им от ее имени.

Приемы, которые устраивала Лили, не поражали показной роскошью, хотя и отличались изысканным вкусом. По этой причине газеты не писали о них в разделе светской хроники, но стоило Лили уехать из Нью-Йорка в Лондон или Париж, как ее отсутствие сразу же ощущалось всеми как потеря, лишавшая Манхэттен его блеска. Едва она возвращалась, как все фешенебельные цветочные магазины буквально заваливали заказами на корзины с цветами, которые следовало доставить в дом миссис Эмбервилл. То была дань признательности человеку, с чьим появлением пульс жизни манхэттенского общества вновь начинал биться быстрее, все снова становилось на свои места и можно было открывать великосветский гала-сезон.

Лили щедро жертвовала на развитие балетных трупп в городе, а сама по-прежнему каждое утро начинала с одночасовых упражнений у станка. Она блистала на вернисажах, где обычно собирался весь нью-йоркский бомонд, однако предпочитала не состоять ни в каких общественных комитетах. Уже само ее появление на бенефисе или премьере своим мягким великолепием напоминало появление луны на небосклоне: всегда в самых блистательных нарядах от «Мэйнбочера», волосы, закрученные в тяжелый шиньон – словом, любой вечер тотчас делался значительным, когда в зал входила она.

Расторопные нью-йоркцы, говорящие с бешеной торопливостью и с лету оценивающие вес и значение каждого человека, сумели по достоинству оценить внутреннюю робость Лили, поняв, с присущей им сообразительностью, что за этой робостью стоит то превосходство, которое они были готовы (и даже рады!) признать. Ее превосходство как бы возвышало их самих в собственных глазах. Уже одно то, что Лили добровольно отказалась от употребления своей законной титулатуры, давало им на первых порах счастливую возможность наперебой пояснять непосвященным, что она дочь виконта, дочь баронета в девятнадцатом поколении. Вскоре, однако, само неупоминание об этом стало предметом гордости для тех, кто знал или, вернее, считал, что знает ее лучше всех.

Задолго до того, как впервые обнаружилась болезнь Тоби, Лили отказалась от мысли, что брак может сулить ей страстное физическое удовольствие. Вероятно, решила она, так уж ее создала природа, и ей, в отличие от некоторых женщин, для которых секс составляет смысл жизни, он попросту не нужен. У каждого, в конце концов, есть что-то свое: одни женщины не мыслят своей жизни без шоколада, другие – без мартини. Лили не слишком огорчала ее сексуальная холодность: слишком много других восхитительных радостей дарила ей жизнь, радостей, которых она по-настоящему жаждала и которыми не могла насладиться до конца, сколько бы их ни было.

Зэкари, со своей стороны, постепенно пришел к выводу, что холодность жены неизлечима. Он не терял ни терпения, ни нежности, но чувственности это Лили не прибавляло. Она не отказывалась от его ласк, но его страсть постепенно угасала, не получая взаимности. Как ни странно, но любовь его делалась все глубже, по мере того как к ней примешивалось чувство жалости к этой удивительной женщине, которая сама никогда ни на что не жаловалась.

– Вот эта, – изрекла Мэкси, тыча пальцем в выбранное наугад слово в программе скачек.

Четверо мужчин, сидевших с ней в ложе Белмонт Парка, вопросительно взглянули на маленькую девочку.

– А, так твоя малышка умеет читать, Зэк? – с удивлением спросил Барни Шор.

– Ты что, правда умеешь читать, Мэкси? – в свою очередь поинтересовался отец: в конце концов, у трехлетних детей возможно все и она могла научиться этому сама.

– Вот эта, – упрямо повторила она.

– Но почему эта, Мэкси? – спросил Нат Лендауэр.

– Потому что она мне нравится, дядя Нат, – ответила девочка.

– Да, но почему она тебе нравится, красавица ты моя? – попытался все же выяснить невозмутимый Джо Шор.

Все четверо мужчин притихли в ожидании ответа.

– Просто нравится, и все, дядя Джо, – спокойно заявила Мэкси.

– А как ее зовут, эту твою, а? Скажи-ка дяде Джо!

– Не знаю. Но она мне нравится, – не сдавалась Мэкси.

– Наша юная леди просто не умеет читать, – авторитетно заключил Джо Шор.

– Ну и что! Может, она обладает способностью правильно выбрать лошадь… Может, она из этих гениальных… Ну этих, которые могут сразу сказать, на какое число придется первый четверг года через тысячу лет или что-нибудь в том же роде! – Глаза Барни Шора горели от возбуждения.

– Пожалуйста, попрошу больше почтения к миледи! – скомандовал отец Барни. – Что это за выражения ты употребляешь в присутствии ребенка?

– Виноват, отец. Мэкси, а какие-нибудь другие тебе нравятся?

– Нет, дядя Барни. Только эта.

– На выигрыш? Или просто на выбор?

– На выигрыш, – не раздумывая ответила она, не зная, что существовали и такие звезды, где можно было просто выбрать лошадь, которая не обязательно должна прийти первой.

– Хватит, Барни. Ты что, все это серьезно? – вяло запротестовал Зэкари.

– А что тут может быть плохого? Сложи нас вчетвером, и то мы не сумеем предсказать победителя даже в крысиной гонке, не то что в настоящей. Наверное, нам нужен свежий взгляд. Женская интуиция. Зэк, ты же всегда в нее верил!

– Да и стоить это нам ничего не будет, – добавил Нат Лендауэр. – Подумаешь, по два доллара на брата. Тоже мне убытки… Да я в прошлом году просадил никак не меньше десяти тысяч.

– Ставлю по два доллара за каждого – на выигрыш. За мой счет, – объявил Зэкари: в конце концов, за Мэкси отвечал все-таки он.

– Хорошо. Пойду куплю билеты, – вызвался Барни.

– А «хот дог» мне можно, пап? – попросила Мэкси.

Зэкари взглянул на дочь: она сидела, сохраняя полное спокойствие, немного похожая со своей черной челкой и аккуратной, под скобку, стрижкой на японскую куклу. Желтое платьице с белым отложным воротничком, оборки на кокетке и манжетах коротких рукавчиков, белые носочки и черные лакированные туфельки а-ля Мэри Джейнс. Сколько бы он ни смотрел на Мэкси, забавная очаровательность ее смысшленного личика неизменно поражала его.

– Па, ну пожалуйста, «хот дог»!

Няня его убьет, если узнает, это точно.

– Нет, дорогая. Здешние «хот дог» не подходят для маленьких девочек.

– Не знаю, но пахнет ужасно вкусно, – она попыталась улыбнуться.

– На вкус они здесь хуже, чем на запах.

– А другие дети почему-то едят.

Улыбка Мэкси стала нежно-жалостливой: так улыбается мучимый жаждой ребенок, зная, почему ему нельзя выпить стакан воды, и заранее прощая взрослого, отказывающего ему в этой малости.

– Пойми, Мэкси, есть «хот дог» на ипподроме вредно для здоровья! – взмолился Зэкари.

Мэкси взяла его р/ку в свои ладошки и прильнула к ней.

– Хорошо, па. Жалко, что…

– Что, дорогая?

– Жалко, что я так мало ела за обедом.

– Так ты голодна?

– Да, но неважно, па. Ничего. – Она посмотрела на него снизу вверх: в каждом глазу блестело по слезинке. – Нет, правда ничего, ты не думай.

– Я этого не вынесу! – объявил Нат Лендауэр. – Только такой бесчеловечный, бессердечный, бессовестный сукин сын, как ты, может измываться над бедным ребенком. Дядя Нат принесет тебе «хот дог», Мэкси!

Все замолчали. По лицу Джо Шора видно было, как он страдает. Наконец он глубоко вздохнул. Зэкари Эмбервилл с яростью посмотрел на своего шурина. У того сверкали глаза. Мэкси, затаив, дыхание, переводила взгляд с одного лица на другое. По ее щекам катились слезинки.

– О'кэй! О'кэй! Только без горчицы! – заорал Зэкари.

– Горчица – это же самый цимес, лопух! – От злости Нат заскрежетал зубами.

– Миледи, вы любите горчицу? – На лицо Джо Шора вновь вернулась улыбка.

– С «хот дог» я предпочитаю кетчуп.

– Кетчуп – это прекрасно, – поспешил согласиться Зэкари.

Он высоко поднял дочку, чтобы она могла наблюдать за скачками. Пока ее лошадь побеждала в своем заезде, Мэкси со смаком доедала «хот дог».

Барни Шор отправился между тем получить по выигрышу и вернулся сияющий, вытащив из кармана целую пачку банкнот.

– Я ставил по сотне на каждого в случае выигрыша и еще сто для Мэкси. Вам, ребята, деньги достались просто на халяву. Кто-то скажет Барни спасибо?

– Спасибо, дядя Барни, – отозвалась Мэкси, которой эта игра понравилась настолько, что она даже решила поцеловать дядю Барни в виде вознаграждения…

– Конечно, мне нет надобности представлять вас друг другу, – произнесла Пеппер Делафилд, отходя от Лили и Каттера, чтобы встретить очередную группу гостей.

– Странно, что мы пожимаем друг другу руки, – заметил Каттер, беря руку Лили и удерживая ее в своей. – Я должен был бы поцеловать вас в щеку, но это еще более странно: ведь мы не знакомы.

– Самое странное, что мы до сих пор не встречались. Всякий раз, когда Зэкари и я бывали в Сан-Франциско, оказывалось, что вы куда-то уехали. А вы сами в Нью-Йорк не приезжали…

Лили внезапно умолкла. И убрала руку. Она не знала, что когда Каттер видел ее фото в «Вог» или в «Таун энд кантри», то сразу же со злостью переворачивал страницу. Ничего особенного: типичное невыразительное английское личико. Скорей всего, брат выбрал ее только из-за громкого титула – так выбирают пирожное к чаю лишь потому, что наверху там красуется вишенка. Конечно, с Зэкари они виделись: ведь брат оплачивал все его счета до тех пор, пока он не начал зарабатывать сам, но Каттер не желал представать перед блестящей Лили в качестве бедного родственника.

– Но сейчас я здесь, – произнес он. – И навсегда.

Большой прием между тем уже вступал в свои права. В привычной разноголосице, которая успокаивает тревоги любой хозяйки, какой бы искушенной она ни была, сливались взрывы оживленного смеха и неумолчная болтовня, булькавшая подобно жаркому на медленном огне, и Каттеру и Лили легко было скрыть неловкую паузу, возникшую между ними. Эта женщина поразила его: освободиться от нее казалось столь же трудно, как от закона всемирного тяготения. До сих пор он имел дело лишь с американками – великосветскими дебютантками или их более старшими подругами. Все они, будь то на Западном или Восточном побережье, принадлежали истеблишменту и сознательно или нет стремились копировать свой идеал. Теперь он понял, что идеал этот – Лили. Боже, как она великолепна! Как поистине уникальна каждая черта ее лица, как будто смотришь на увеличенную фотографию. Однако общее впечатление поражает своей простотой, чем и должна отличаться истинная красота.

Необходима! Да, эта сверкающая красавица была ему необходима. Именно она, женщина, ставшая женой его брата. Разве могла такая женщина любить Зэкари? Он понял это сразу же, без минутного колебания. Люби она его, Лили не стала бы так смотреть на Каттера, как она смотрела, – с жадным любопытством и страхом. Страхом, позволившим ему расслышать победную дробь тамтама; страхом, заставлявшим дрожать ее губы, сводившим на нет дежурную улыбку и вынуждавшим опускать взгляд и держать позу, чтобы скрыть бившую ее дрожь. У этого страха могла быть всего одна причина, которую прекрасно понимал Каттер, ибо чувствовал то же самое. Это был страх любого, чья жизнь переменилась в течение одной минуты раз и навсегда.

– Каттер! Наконец-то! А я ищу… Пеппер сказала, что ты здесь, но попробуй отыщи тебя в этой толчее. Чертовски здорово, что я тебя все-таки нашел! – Зэкари быстро обнял его, слегка смущаясь своего порыва.

Он давно страдал от той холодной чопорности, которую младший брат выказывал по отношению к нему, но, как ни старался, не мог, похоже, ничего с зтим поделать. В их взаимоотношениях всегда присутствовала какая-то натянутость, понять которую Зэкари не удавалось. В конце концов, он решил приписать ее привычному клише – разнице в возрасте, тому самому десятилетию, которое стояло между ними. И все равно он пришел в восторг, снова увидев мальчика. Впрочем, поправил он сам себя, не мальчика, но мужчину. Молодого мужчину двадцати четырех лет от роду, который во всем, не считая возраста, явно превосходил любого из присутствующих.

– Я тоже рад тебя видеть, Зэк, – выдавил из себя Каттер с натянутой улыбкой.

Да как он посмел, как ему хватило наглости жениться на такой женщине! Неужели он не понимал, что не имеет на нее никаких прав? Да пусть он увешает ее всю бриллиантами и сапфирами, пусть называет любыми ласковыми именами, она никогда не принадлежала ему. Каттер разглядывал брата, отмечая, что тот еще больше располнел в талии (это особенно бросалось в глаза, поскольку Зэкари так и не удосужился за последние годы заказать себе новый смокинг), а в его черных волосах начала пробиваться седина. На лице брата появились и новые морщины, которых Каттер до нынешнего года не замечал: то были следы его бессонных ночей, когда Зэкари стоял, прислушиваясь, за дверями спальни Тоби, где теперь постоянно горела настольная лампа.

– Ты потрясающе выглядишь, Каттер! Правда, дорогая? – обратился Зэкари к жене. – Послушай, а квартиру пока не найдешь.

– Уже снял. Сегодня, Зэк. На Шестьдесят седьмой улице, всего в нескольких кварталах отсюда. Конечно, временно, до тех пор, пока не найду квартиру по своему вкусу. Но и эта вполне приличная.

– Великолепно. Но ты должен быть у нас… Лили, как насчет завтра? Мы завтра ужинаем дома?

– Да.

– Завтрашний вечер тебя устраивает, Каттер?

– Вполне.

– Приходи пораньше. Познакомишься с детьми. Ужин в восемь, но ты появляйся где-нибудь в полседьмого. Тогда увидишь их обоих, пока няня не уведет.

– Превосходно. Так я и сделаю.

– Вам вовсе не обязательно проводить все время в разговорах с членами вашей семьи, – бросила на ходу Пеппср Делафилд, проходя мимо беседовавшей троицы и с присущим только ей стратегическим умением размещая всех троих среди остальных гостей.

Всю эту ночь Лили не сомкнула глаз. В пять утра она встала и, накинув халат, принялась бесцельно бродить по всему их огромному дому: она то механически проводила по полированному дереву, то переставляла с места на место тяжелые серебряные шкатулки, то взбивала подушки.

Лишь когда она поймала себя на том, что, стоя перед букетом роз, методически обрывает лепестки и растирает их в ладонях, до тех пор, пока они не становятся мягкими и влажными, только тогда решительно направилась в бальную залу, превращенную в танцевальный класс, чтобы поупражняться у станка. До сих пор это действовало на нее безотказно: привычный ритм, которому подчинялось не только тело, ко и мозг, позволял забывать любые тревоги. Но на сей раз не помогли и упражнения. Впервые в жизни она не смогла даже довести их до конца, так что рассвет, похоже, принес с собой закат ее прежней балетной привязанности. Впрочем, ей это было все равно. Она напряженно ждала чего-то, вслушиваясь в тишину спящего дома. Чего именно? Лили не могла бы выразить это «что-то» в словах. Единственное, что она знала: ей нужно отменить на сегодня все деловые встречи, остаться дома – и ждать.

Все утро она провела в гостиной, листая свежие номера журналов, но не в состоянии прочесть ни строчки. Уже два года как Зэкари и она жили на разных половинах дома, и слуги успели привыкнуть, что их госпожа, устав от бесконечных дел, иногда, как сейчас, остается дома на целый день и даже не выходит к столу, предпочитая, чтобы ленч принесли к ней в комнату на подносе.

Но к еде Лили так и не притронулась. Мысленно она считала, сколько времени остается до половины седьмого. Каждые несколько минут она вставала, чтобы взглянуть на себя в зеркало, – всякий раз ничего не видела там, кроме глаз, казавшихся странно испуганными, и горящих щек. Она попыталась, правда, два или три раза позвонить по телефону, но даже не набирала до конца номер, не представляя, о чем сможет говорить со своими друзьями.

Все, казалось, потеряло значение и не имело больше никакого смысла. Не было ни прошлого, ни будущего. Приложив ладонь к горлу, Лили почувствовала, как бешено пульсирует кровь. Шагая по комнате, она снова и снова повторяла про себя слова, которыми они с Каттером накануне обменялись. Обычные слова, только тем памятные, что он сказал: «Я приехал в Нью-Йорк навсегда». Она, конечно, видела его фотографии из семейного альбома, их показывала ей свекровь. Но ничего на этих фото с изображением белокурого мальчика с жесткими правильными чертами лица не подготовило к встрече с потрясающим мужчиной, поразившим ее до полной немоты, наполнившим глухой, неизбывной страстью, отозвавшейся в ней беспомощной тревожной дрожью, и, наконец, открывшим перед нею неведомые доселе новые горизонты на небесах. Как медленно тянется время! До встречи еще пять с половиной часов…

В дверь постучали.

– Мистер Эмбервилл, мадам, – объявил дворецкий, подходя, чтобы унести поднос с ленчем, к которому она так и не притронулась.

Каттер уже стоял в дверях. Лишь раз решилась она взглянуть на него, но тут же отвела глаза, не в силах ни выдержать его взгляд, ни встать с кушетки. Оба не двигались, пока за дворецким не закрылась дверь. Каттер тут же приблизился к Лили и легко подхватил, прижав к себе; она стояла, дрожащая и бессловесная, но, странное дело, вовсе не пораженная всем происходящим. Заключив лицо Лили в свои ладони, он наклонился и с подобающей моменту торжественностью поцеловал прямо в губы. За первым поцелуем последовал второй, третий… Пока они наконец, обессиленные, не опустились на колени. Никто из них не произнес ни слова, но вскоре оба, сорвав с себя одежду (по-прежнему молча), уже лежали на ковре, тяжело дыша от нетерпения. У Каттера была только одна цель – и он шел к ней кратчайшим путем. Лили оставалась серьезной – перед ней была та же цель, что и перед ним: плоть против плоти, стон против стона, хрип против хрипа. Вместе они составляли теперь одно целое. Ни тот ни другой не обменялись друг с другом ни словом благодарности, ни обещаниями, но зато обменялись каждый своим одиночеством, своими несостоявшимися жизнями, своими мятущимися душами. После первого раза, почти сразу же, он опять взял ее – и на этот раз, когда весь мир для нее переменился, Лили открыла тот секрет человеческой страсти, который оставался ей неведом. Она открыла свой собственный ритм, который все это время ждал, спрятанный где-то в потаенных глубинах, чтобы его открыли. Боже, а если бы этого человека не было на свете? Как она могла так долго выдержать – без него?

– Не знаю, что теперь делать? – едва выговорила она наконец: в сущности, ей было решительно все равно.

– Мне надо будет уйти, любимая моя. Уже довольно поздно, и сюда могут войти. Ты извинишься за мое отсутствие сегодня вечером? Я не смогу вынести его присутствия рядом с тобой… ты ведь меня понимаешь, не так ли? Зато я приду завтра, в это же время, если ты разрешишь. Ты любишь меня, Лили? Скажи!

– Боже, люблю ли я!

Каттер лежал рядом, лаская ее. Он раздвинул ей ноги и убедился: ей хочется, чтобы он еще раз взял ее. Поэтому она и не сжималась, как делают женщины после того, как полностью удовлетворены.

– До завтра, – твердо произнес он и вышел.

Время после ухода Каттера, похоже, куда-то провалилось: Лили не могла бы сказать, на что ушли у нее целые часы. Как будто бы она принимала ванну, читала детям перед ужином, потом наблюдала за их едой, ела сама и объясняла, почему не придет Каттер… Но зато на всю жизнь запомнились ей иные подробности того первого дня: запах собственных рук после его ухода; разорванное платье, засунутое ею в глубь гардероба; открытые настежь окна гостиной, чтобы из комнаты выветрился запах их совокупления; благоухание крема, который она в медленной задумчивости втирала в щеки в тех местах, где их слегка исколола его борода; ощущение ковра под раздвинутыми ногами; час, проведенный ею взаперти в ванной, вырывавшиеся из ее горла рыдания, струившиеся по щекам слезы безумного ликования; звуки, слетавшие с ее губ, похожие на те; что издают новорожденные.

После ужина, понимая, что без детей и прислуги она все равно не сможет вести себя как обычно, Лили сказала, что ей необходима короткая прогулка на свежем воздухе. Зэкари, задумавшись о чем-то своем, кивнул в знак согласия, и она ушла, оставив мужа в библиотеке с бумагами, принесенными из офиса. Два или три раза она обошла квартал, спрашивая себя, может ли она просуществовать этот вечер без того, чтобы, как собачонка, не прибежать к двери Каттера. В конце концов она поняла, что сопротивляться бесполезно, и почти бегом добежала до его квартиры. Позвонив в дверь, Лили с ужасом подумала: «А что, если его нет дома?» Затаив дыхание, пока не щелкнул дверной замок, она неуверенно поднялась по лестнице на второй этаж, где была его квартира, не зная еще, что ему сказать. Он стоял в дверях, одетый лишь в банный халат.

– Я знал, что ты должна прийти сюда. Все время после своего ухода я ни о чем другом не мог думать.

Молча она прошла в его комнату, не заметив, что всю ее обстановку составляла самая невыразительная, взятая напрокат мебель – потертые кожаные кресла и стулья с обивкой горчичного цвета. Он остановился, не дав ей сделать и трех шагов.

– Ты уже поступала так раньше, с другими? – требовательно спросил он.

– Конечно, нет! – Она страшно удивилась, обернув к нему свое разрумянившееся от ветра и пылавшее от решимости лицо.

– Так я и думал! Я знал, что ты именно так и ответишь! – произнес он, расстегивая пуговицы ее жакета и увлекая Лили в маленькую спальню, где ее ждала готовая для любви постель.

Приподняв юбку, Каттер стянул с Лили трусики. На ней были еще пояс и чулки: между верхом чулка и нижним краем пояса виднелся светлый треугольник спутанных волос. Он нагнулся к ее промежности и, вынусув язык, принялся медленно лизать сомкнутые губы. Лили невольно вскрикнула.

– Молчи, дорогая! – прошептал он, на этот раз проникая немного глубже: губы раскрылись, и он ощутил внутри влагу. Теперь его язык начал безжалостно двигаться вверх-вниз, словно ненароком задевая при каждом «путешествии» ее клитор. Ноги Лили раздвинулись настолько широко, насколько позволяли натянувшиеся на коленях чулки. Спина ее выгнулась, рот открылся, дыхание участилось; она вся напряглась, следя за движением языка, который – она поняла это в угаре страсти – ничто в мире не заставит остановиться. Она приподняла бедра, чтобы стать для него как можно доступнее, прижала его голову к своему лобку, но Каттер не разрешил ей этого. Командовал всем он. Он был ее господином и держал в неподвижности, упершись локтями в кровать: он вынимал язык и ждал, пока она не начинала жалобно хныкать, просить, молить сперва тихо, потом в полный голос, и лишь тогда входил в нее языком так глубоко, как только возможно, входил до самого основания, чтобы тут же выйти, задев клитор. Он не переставал делать это до тех пор, пока она не вскрикивала, и остановился, когда она замолчала.

– Ну, ты принадлежишь мне? – потребовал он ответа.

– Да, я принадлежу тебе.

– И будешь, должна будешь принадлежать мне вечно, да? И ничто не сможет этого изменить?

– Никогда. Ничего. Никто.

– А теперь почувствуй меня, – приказал Каттер.

Она положила руку на его член. Он был таким же твердым, как в тот первый раз, когда Каттер днем раздел ее в комнате.

– Вчера вечером, когда я впервые тебя увидел, – прошептал он жестко, – мой член тут же встал. И стоял все время, пока мы вели этот светский разговор. Во сне, после нашей встречи, я кончил. И еще раз, когда проснулся утром и думал о тебе. Пришлось зажать его рукой. Он был такой твердый, что мне было больно. А сейчас я хочу кончить тебе в рот.

– Да, – прошептала она. – Да. О, да…

Каттер и Лили рисковали так, как не стал бы рисковать ни один разумный человек. Одетые, они заходили в телефонную будку и занимались там любовью: пока Каттер одной рукой придерживал дверь, другой он, не расстегивая брюк, тер свой твердый, как скала, член об ногу Лили, дожидаясь, когда она кончит, с трудом удерживаясь, чтобы не закричать. А в это время их за аперитивом ждали и не могли дождаться Зэкари и ничего не понимавшая девушка Каттера, которую он же пригласил на семейный ужин. Или являлась к нему в офис, когда он начал работать на Уоллстрит, и, пока секретарша Каттера обедала, он становился коленями на ковер, а она садилась на кушетку, откинув голову и закрыв глаза: медленно, одними лишь пальцами, смоченными ее же влагой, он доводил ее до сокрушительного оргазма, ни на секунду не спуская глаз с ее искаженного гримасой страсти лица.

Часто (так часто!), когда они были не у него дома, Каттер не позволял ей притрагиваться к нему, не обращая внимания на ее мольбы. Он испытывал самое настоящее наслаждение, сдерживая исполнение своего собственного желания, создавая ситуации, когда бы она могла кончить, а сам он нет. Лили вообще перестала надевать трусики. Она никогда заранее не знала, соизволит ли он взять ее по всем правилам, а Каттер никогда ее об этом, не предупреждал.

Иногда он небрежно брал ее за локоть на какой-нибудь вечеринке и не спеша, в характерной для него манере, сопровождал в ванную. Заперев дверь, он велел ей ложиться на коврик, а сам, не раздеваясь, поднимал ее широкую юбку, опускал голову между раздвинутыми ногами, грубо сосал ее губы до тех пор, пока она не кончит, и тут же уходил. В следующий раз, на другой вечеринке, он уводил ее от гостей, запирал в ванной, расстегивал ширинку, вынимал член, входил в нее, поглощенный только самим собой, и моментально кончал, не желая подождать, когда у нее наступит оргазм. Он выходил из ванной первым, а потом целый вечер следил за тем, как она двигается по комнате, мокрая под платьем (он знал это!) не только от его спермы, но и от собственного неутоленного желания, при этом с успехом изображая для посторонних полную безмятежность, если только ей удавалось не встретиться с ним глазами.

Во время антрактов на бродвейских мюзиклах, пока Зэкари торчал в очереди за лимонадом, они забивались куда-нибудь в дальний угол и стояли там, даже не глядя Друг на друга.

– Я хотел бы сосать тебя, – шептал он, – медленно, так медленно. Целый час. – И он облизывал большой палец, упираясь им в середину ее ладони. – Но чтобы ты все это время не кончала.

Он запускал руку под накидку ее вечернего декольтированного платья, вынимал одну грудь и держал ее в своей ладони, проводя мокрым пальцем по соску. Она сразу же кончала, сотрясаемая быстрыми поверхностными спазмами, от которых еще ярче разгорались ее глаза, но кончала только наполовину, как он и предполагал, так что все второе действие она сидела в страстном ожидании продолжения, боясь до него дотронуться.

Лили перестала пользоваться губной помадой, уверив мужа, что у нее начинается аллергия; в сумочке она постоянно носила с собой небольшую щетку для волос, флакончик духов и тщательно сложенные в виде тампонов салфетки «Клинекс». При себе у нее имелись небольшая дорожная зубная щетка и миниатюрный тюбик зубной пасты, которыми они оба пользовались, когда бывало возможно. Если же им не удавалось добраться до ванной комнаты, то, присоединяясь к остальным, тут же наливали себе коньяку. Они одинаково сходили с ума от вожделения, однако не настолько, чтобы не понимать, что от них не должен исходить запах секса.

Мало-помалу Лили пристрастилась к тому, что удовлетворение наступает не сразу, а растягивается надолго, получая наслаждение от неведения, что именно позволит ей Каттер при их очередной встрече. Как бы сильно он ее ни мучил, она никогда не искала для себя отмщения, каждый час тая и трепеща от неутоленного желания, особенно одеваясь для очередного званого вечера, на которые их обоих приглашали, поскольку Каттер быстро вошел в круг тех людей, с кем в этот весенний нью-йоркский сезон Эмбервиллы виделись чуть ли не каждый вечер. Дошло до того, что стоило ей положить ногу на ногу – и она тут же испытывала короткий оргазм.

Под разными предлогами Лили почти целиком забросила всякую благотворительную деятельность в комитетах, где она состояла, отказывалась от любых встреч и ленчей, чтобы иметь возможность бежать к Каттеру по первому его зову. Он мог, добираясь на метро с Уолл-стрит и обратно, все же провести с ней днем около часа: это время стало единственным, когда они голыми лежали в кровати. Однако он жестоко дозировал этот их единственный час удовольствий, ссылаясь на ленчи, на которых обязан был присутствовать. На самом же деле он явно предпочитал их сопряженные с неизменным риском встречи на людях постельному комфорту. Предпочитал, потому что тогда мог чувствовать свое превосходство над ней – ведь ему бывало достаточно просто притронуться к ее локтю, чтобы увести от остальных, особенно когда в их число входил сам Зэкари.

Иногда Каттер нарочно становился совсем рядом с Лили, блистающей королевскими шелками, сверкающей драгоценностями, играющей своими рассыпавшимися по спине волосами (теперь она носила их только так), добрых полчаса беседуя с Зэкари о каких-то скучных делах и прекрасно зная, что все это время она только и ждет от него сигнала. А он, даже не извинившись, переходил к другому собеседнику. То были самые лучшие моменты, самые лучшие вечера, когда он лишал удовольствия их обоих и, в лучшем случае, мог на прощание коснуться губами ее щеки, сознавая при этом, что в любой миг, стоило ему только моргнуть, имел полную возможность заставить жену своего брата опуститься на колени у своих ног, чтобы принять его жадными губами.