1
Феофан вышел из дому рано. Солнце только-только привзнялось багровым диском на горизонте и еще не успело подогреть утреннюю стылость. Но надо было поспешить: охота – дело кропотливое, неожиданное, неизвестно, что может задержать, а по хозяйству дел невпроворот, за выходные надо многое поспеть.
Когда вышел за околицу и поднялся на угор, остановился, присел на бугорок, закурил.
На траве, подсвеченной солнцем, посверкивали красные искорки инея. Посреди озера Середнего, что раскинулось сразу за угором, плавало длинное облако тумана, похожее на белый дым. Сквозь него тускло просвечивали бесформенные очертания маленького островка с двумя растущими на нем корявыми соснами. Островок казался отсюда, с угора, пароходом, севшим на мель, и оттого чрезмерно и надсадно дымящим.
По бокам дорожки, что вела вниз, к озеру, росли редкие и низкие осины. Ветер да холод раздели их донага. Но у каждой кое-где висели на концах веток кучки огненно-красных листьев. Осины долго сопротивляются морозам. Уже совсем засыпая, уже заметенные снегом, они сжимают в своих руках-ветках эти красные лоскутья как доказательства своей стойкости и верности жизни.
Стылый воздух был прозрачен и безмолвен, только будто позванивал слабо и тонко неизвестно в какой стороне.
– Красота, надо же! – сказал Феофан сам себе с невольным восхищением. – Жалко, зараза эта не видит.
Заразой он называл Зинку, свою жену. Та ушла от него этой весной, и Феофан теперь, когда восхищался чем-то или же, наоборот, горевал, всегда жалел, что Зинки не было рядом. Она умела и восхищаться, и горевать, и Феофану это нравилось.
Он отбросил папиросу, поднял ружье, лежащее на коленях, поставил его прикладом на землю, вздохнул, поднялся. Но перед тем как тронуться, невольно еще раз прислушался к распростертому над землей утру.
Ему показалось, что висящий где-то в воздухе звон усилился. Феофан стянул с головы кепку, замер, прислушиваясь, даже приоткрыл рот. Долго вглядывался в северный горизонт, откуда доносился звук.
Наконец увидел.
Далеко, над голыми полями, на белесом крае утреннего неба, обозначился пунктир темных крохотных точек. Там летела стая каких-то крупных птиц.
«Клин-н, клин-н, клин-н!» – звенели в воздухе гулкие серебряные колокола их прощальной песни.
Всякий раз, когда улетали на Юг птицы и оглашали землю своими криками, Феофану казалось, что они осыпали землю печалью и вестью о том, что по их караванным следам летит с северных широт зима. Душа его в такие минуты наливалась неизбывной тоской, звучала в унисон с колокольными песнями птичьих стай, рвалась улететь куда-то вместе с ними.
Вот и полетели опять… Лебеди…
Над острозубыми елками, утыкавшими холмы окрестных лесов, в холодном голубоватом небе летели большие белые птицы.
Они казались розовыми потому, что на них пролило краску своих лучей бледноватое солнце раннего сонного осеннего утра, потихоньку наползающего на землю с восточной стороны.
На обход всех капканов потребовалось часа полтора. Попало четыре ондатры. Негусто, конечно, все же установлено восемнадцать капканов на верных местах – все в жилых, посещаемых ондатрами норах. Но осталось взять не так уж много, двенадцать. Это из предписанных ему сорока штук. (Летом Феофан заключил такой договор с архангельской заготконторой.)
У последнего капкана он зашел на бугорок, привычно сел на давно облюбованную кокорину, достал нож и снял с ондатр шкурки, сунул их в целлофановый мешок, положил в рюкзак.
Тушки тоже забрал: зимой пригодятся для приманки, когда настанет пора ловить куниц.
Феофан был удачливым охотником. Он не сам так считал, так считала деревня, и не кичился он этим, просто было приятно, что получается это у него, может быть, маленько получше, чем у других. Кое-кто расспрашивал: что да как, в чем секрет? Да черт его знает, в чем он, его секрет! Феофан не ведал об этом сам, просто он долго наблюдал лесную жизнь, всматривался в нее, изучал ее книгу. Вон перед прошлой весной взял в капкан росомаху. Кто может этим похвастать? Да никто. Ну, может быть, мало кто, очень мало. Росомаха – зверь хитрющий.
Обратный путь с Долгого озера, на котором стояли капканы, до Середнего он шел по речке, которая их и соединяет. Расстояние короткое – метров восемьсот, но осенью в тенистых ее омутах, спрятавшихся меж высоких берегов, поросших ивняком, неизменно жили утки. В эту пору большинство их подалось на юг, но то запоздалый какой селезень, то подранок, то утиная пара, не накопившая, видно, жира для длинного перелета, подолгу засиживалась на этой укромной речке, и Феофан все время шел с двухстволкой на изготовку. Но утки куда-то попрятались. В одном месте только выпорхнул чирок, короткой свечкой подпрыгнул над водой и сразу скрылся за кустами.
Феофан выстрелить не успел. Так и подошел к Середнему, не испытав в этот раз руки, не утолив азарта.
И все же испытать несколько острых мгновений ему довелось.
С дугообразной полосы песка, намытой рекой на самом устье, неожиданно выросшей из-за прибрежного невысокого обрыва, в озеро плюхнулись и тяжело заколотили крыльями по воде грузные серо-белые птицы. Что за птицы, он в азарте разбирать и не стал, привычно вскинул к плечу тозовку, ударил раз и второй. Из-за неблизкого расстояния – метров пятьдесят, не меньше, – дробь сильно «раскидало», и она вспенила воду маленькими бурунчиками, разлетелась широкой, убегающей вдаль полосой.
Ни одна из птиц не упала.
Феофан торопливо выбросил из стволов латунные гильзы прямо на землю: некогда подбирать, когда перед тобой невзятая дичь, судорожно распахнул патронташ, мигом отыскал патроны с «нолевкой» – крупной дробью (они были в ячейках с краю, слева, перед двумя «жаканами»), выцарапал их, загнал в стволы, вскинул опять ружье…
И очнулся. От него суматошно, помогая для скорости крыльями, отплывала стая лебедей. Взлететь они не могли, потому что ветер дул с его, Феофана, стороны, а для взлета нужен ветер в грудь. Поэтому лебеди просто отплывали.
«Что же я, озверел совсем?» – подумал он и опустил ружье. Постоял так маленько, разломил дробовик, вынул патроны, сел на траву.
«Промысловик, едри твою! Открыл пальбу! Жрать нечего, что ли? По лебедям канонаду устроил!» – так ругал он себя, пока сидел и курил.
На середине озера лебеди сбились в кучу, плавали там и громко переговаривались. Наверно, обсуждали пережитый страх и ругали друг друга, что подпустили охотника так близко.
«Хорошо хоть не подстрелил никого», – подумал Феофан, когда уходил домой.
Ночью он спал плохо.
Под утро ему приснился лебедь, почему-то серый, с темным хвостом и красными лапами. Лебедь открыл грудью дверь, тяжело шатаясь, подошел к кровати и положил мокрую холодную голову ему на ухо. Феофан вскрикнул и проснулся.
Сон был настолько отчетливым, что он приложил ладонь к уху.
На нем и впрямь еще сохранился какой-то холодок. Будто действительно от прикосновения лебедя.
– Приснится же хреновина! – ругнулся Феофан, но уснуть больше так и не смог.
2
Больше чем полгода тому назад, весной, от Феофана Павловского ушла жена Зинаида. Она и раньше за пятнадцатилетний срок совместного их проживания уходила уже не раз. Но то были просто ссоры, у кого их не бывает в семейной жизни? Тем более далеко идти не надо: Зинаидина мамаша, то бишь драгоценная теща его, жила через пять домов по деревенской улице – воду брали из одного колодца.
Феофан подходил утром к тещиной калитке, покашливал и требовал:
– Зина, выдь!
Зинаида пару минут помалкивала, выдерживала паузу, мол, поклянчь подольше, поклянчь! Затем выглядывала с недовольным видом в окошко.
– Ну что, не обшалелась еще? – спрашивал ее Феофан.
Зинаида махала на него рукой, совсем уже незлобно ругалась и возвращалась.
На этот раз она не вернулась, и Феофан запил.
Получилось все до того обидно, что зазывать жену обратно ему и самому не захотелось.
Той весной Феофан построил самолет.
Он строил его долго, всю зиму. Таскал в сарай фанеру, алюминиевые трубки, гайки… разобрал мотоцикл. Якобы временно снял мотор, объяснил, что потом поставит на место, но Зинаида знала: все, нету у них больше мотоцикла, раскурочен.
– Да восстановлю я эту хламиду, наездисся, не возникай ты, – заверял Феофан.
Но больше всего ее раздражали разговоры и возня супруга вокруг самого самолета.
Каждый вечер после работы на кузнице Феофан часов до десяти-одиннадцати ковырялся в сарае. Доносились оттуда то скрежет, то визг дрели, то тюканье топора. Не говоря уж о выходных.
Надо бы то, другое по хозяйству, а мужик все там, в сарае.
Перед сном хлебнет ложку супа – и нет, чтоб о чем деловом-семейном, так нет:
– Зина, скоро в Архангельск полетим! Полетим, а?
– Я вот шарахну сейчас, ты и полетишь с кровати, змей, – злилась Зинаида. – Летчик тоже выискался!
Феофан держался миролюбиво, скандального тона не поддерживал.
Еще Зинаиду раздражало всеобщее внимание, все сильнее с каждым днем стискивающее их дом.
Куда ни сунься – в магазин ли, на ферму ли, бабы лезут с вопросами: «Как там летчик-то твой? Не улетел ешшо? Гляди, Зинка, махнет крылами…»
Кличка Летчик крепко прилипла к Феофану как только деревня узнала, что он строит самолет. Его и в глаза так называли, а он и не обижался, ковырялся в сарае и никого туда не пускал, даже Зинаиду. Ее это бесило. А народ, в особенности мужики, на рабочих перекурах да вечером в клубной бильярдной, схожей из-за табачного сумерку с крутой парилкой, терзали и мусолили один и тот же вопрос, хотя и по-разному поставленный: что же будет дальше? И сходились все тоже в одном: у Павловского хоть и точно сидит гвоздь в одном месте, отчего ему самому и не сидится, отчего и прыгает он от одного дела к другому, но руки у него растут именно оттуда, откуда нужно, да и голова работает справно.
Дождались. В один мартовский вечер Феофан заглянул к своему старому дружку, трактористу Пашке, и попросил подогнать на следующее утро трактор к его сараю, да чтоб с пекой-прицепом в виде листа железа. Как вышло – неведомо, но об этом сразу стало известно всей деревне, и на другое утро народ вывалил на морской берег. Туда трактор и привез Феофанин самолет.
Впрочем, назвать так это сооружение человеку, мало знакомому с авиацией, было бы сложно, самолет был необычен: продольные и поперечные алюминиевые трубки, непомерно широкие и размашистые фанерные крылья, внизу, под крыльями, висел мотор с выкованной самим Павловским лопастью. Кабины как таковой не было. Спереди, средь трубок, закреплено было фанерное сиденье да руль, да ветровое стекло, снятые опять же с вышеупомянутого мотоцикла.
Утреннее солнце восходило над белым льдом, сковавшим море почти до самого горизонта. В воздухе летали и искрились острые хрустальные иглы. Морозец разбил, расшершавил снежную поверхность на миллиарды кристалликов, солнце отражалось в них множеством разноцветных лучиков, которые стреляли по лицам людей. Те щурились и глядели из-под ладоней на самолет и Феофана. Среди толпы была и Зинаида. Самолет и вся эта возня вокруг него были у нее как кость в горле, она и видеть его не хотела. Но по странной, никем не понятой и не объясненной пока женской логике все же пришла. Ей не хотелось, чтобы ее суматошный муж куда-то взлетел, – это было бы уже слишком… Ну а случись взлететь… Кто знает, может, прощены бы ему были и расхристанный мотоцикл, и многое чего другое…
Он завел мотор, сел в «кабину» и взялся за штурвал. На толпу и не глянул, только прихлопнул правой рукой шапку и втянул голову в плечи. Мотор стучал какое-то время ровно, потом взревел, как остервеневший псина, отчего несколько оробевший передний ряд отпрянул назад, и самолет побежал по льду. Все скорее, скорее. Двадцать саженей, пятьдесят… Пора бы взлетать.
Но самолет не взлетел.
Он добежал до первого же ропака и врезался в него левым крылом. Его резко развернуло, качнуло, правое крыло отломилось… Феофана отбросило метров на пять, и он зарылся в колючей снежной замяти.
Толпа ахнула и ринулась к нему. Но Павловский встал сам, поднял со снега и нахлобучил на голову шапку, ни на кого не глядя, побрел к дому. Там, не раздеваясь, бухнулся на кровать и молча слушал Зинаидины причитания и сборы. Она опять уходила. Феофан не стал уговаривать ее, зная, что бесполезно. Но вечером предпринял попытку наладить отношения.
На случай мирного исхода купил «маленькую» и потопал к тещиному дому. В дом заходить не стал, звякнул щеколдой на калитке.
– Зина, выдь, – попросил.
Жена на этот раз не заставила себя ждать, через полминуты уже была на крылечке: видно, знала, что разговор предстоит.
– Уйди, заразина, чтоб духу твоего… – крепко повысила она голос, и Феофан попытался сразу встрять, чтобы расслабить обстановку.
– Понимаешь ты, элероны у меня не сработали, да и угол у крыльев не так немного рассчитан, высоту не набрать было…
– Башка у тебя не сработала, а не эти, как их… – Зинаида мало разбиралась в авиационных терминах и поэтому перешла на более привычные, бытовые. Сделала скорбное лицо и закачала головой:
– Это я сколько годиков с дуриком маюсь, а?! Верно говорят, гвоздь у тебя в этой самой!.. Посмешище из меня сделал… Где мотоцикл, зараза, а?
– Он же старый был, Зина, все равно…
– Лучше бы ты пропил его, чем вот так кокнуть!
– Чем же лучше-то? – удивился такому повороту Феофан.
– Меньше бы люди смеялись.
Зинаида схватила пустое ведро, стоявшее тут же, рядом, на крыльце (видно, припасенное), и кинула им в Феофана. Ведро не долетело, но забренчало на всю деревню.
– Уйди с глаз! – крикнула жена вслед. Разговор не получился. И Феофан крепко запил.
3
Считай, всю неделю над деревней, вдоль морского берега, тянулись серые и белые клинья, шеренги, нитки птичьих стай. Феофан видел их всякий раз, когда шел на работу в свою кузню, когда возвращался обратно. Всякий раз он подолгу стоял и глядел на небо.
Пронзительно, словно горько обиженные маленькие дети, плакали, улетая к югу от моря, расставаясь с ним, полярные гагары.
«Ага-ага», – соглашались друг с другом, покидая родные, но остылые края гуси-гуменники.
«Кырлы-ган», – потерянно-прощально горланили запоздалые журавли.
«Клин-клини», – меланхолично звенели колокола лебедей.
А на море густой черно-белой россыпью плавали казарки, ссорились там из-за корма и не торопились никуда улететь. Этим самым они обещали долгую осень.
В субботу Феофан опять пошел на капканы.
Тропинка юлила по неровному, бугристому берегу Середнего озера, то резко вскидывалась вверх, то ныряла в холодные мелкие ключи, густо изрезавшие своими прозрачными струями спуск к воде. Он не любил ходить по этой тропинке: поневоле прыгаешь на ней, как козлик, вверх-вниз, с бугорка на бугорок. Обычно он обходил озеро по верхней тропе, идущей по вершине угора, растянувшегося вдоль всего берега. Там, на угоре, рос лес, веселый, разноцветный, березово-еловый. В нем обычно жировали рябчики и всякий раз высвистывали свои немудреные песенки, очень схожие со свистками пацанвы, вызывающими сверстников из дома на улицу.
На этот раз нашлась причина прошагать низом, вдоль озера. Третьего дня к нему в кузню заглянул сосед, Витька Шамбаров, просто так зашел, потрепаться, и наряду с прочими новостями рассказал, что видел на Середнем лебедя.
– Плавает одиношенек под тем берегом, – удивлялся Витька, – на юг не улетат, че он, сдурел, че ли, зима же скоро…
Этот рассказ неизвестно по какой причине задел Феофана, какая-то глубинная струнка тихонько ойкнула в нем и после того еле заметно, но неизбывно заныла, заныла. Что-то растревожилось в нем, смутно еще, неоформленно легла на душу тень его, Феофана, вины за одинокого лебедя, отбившегося от своей стаи. Ведь он стрелял… Стрелял же!
Стрелял.
Он перестал уже верить Витькиному рассказу, когда все же увидел лебедя.
Тот плавал на другой боковине озера – там, где лес спускался с высокого угора к самой воде. Угор и лес вырисовали на ней длинную темно-коричневую тень, и лебедь, хотя до него было далеко – метров семьсот-восемьсот, – резко выделялся на ней белым, фигурно вырезанным пятном. Туловище, длинная прогнутая шея… Точно, лебедь!
– Че он, сдурел?! – тихо, но с возмущением сказал сам себе Феофан. – Замерзнуть тут решил? Не улетает…
На Долгом он опять проверил капканы. На этот раз почему-то суетился, нервничал, что ли, черт его…
Пойманных ондатр шкерить не стал, «обжегся» на первой же второпях сделал порезы на шкурке. Остальные пять побросал в рюкзак. Решил все сделать дома, в бане. Там, в предбаннике, еще лучше: тепло, электричество, готовы пяльцы…
«Странно все же, что он не улетел вместе со всеми. Может, оголодал да силенок набирает? Бывает такое… Неужели подранок?!»
Вот эта мысль, старательно загоняемая Феофаном в самые дальние уголки его души, всячески выбиваемая из самого себя с того момента, когда Шамбаров рассказал об одиноком лебеде, опять выпросталась из своего ухорона, разрослась, раздулась, легла свинцовой тяжестью на сердце, обвила его мерзкими липкими лапами. Всякое может быть, ведь он стрелял по стае.
Стрелял.
Обратный путь его пролег по той стороне озера Середнего, где он видел лебедя.
Высокий угор, набычившийся справа, не пускает сюда солнце. Здесь холодно, куда холоднее, чем на другом, южном, берегу, и темновато.
Но здесь почти не стаял снег, выпавший три дня назад. Он лежал широкими белыми пластами на земле, рыхлой ватой – на ветках и просвечивал воздух свежим ровным светом.
Лебедя Феофан нигде не нашел. Не было того ни на воде, ни на берегу. Он прошел почти уже весь берег, впереди открылось ровное место: покатый луг с жухлой, посеребренной снегом травой, дальше – маленькая лахта, тоже открытая отсюда, с гнилым чахлым берегом. Там никакого лебедя не было.
Поначалу он обрадовался. На какие-то мгновения упал с плеч груз, давивший эти дни: улетел, слава богу, улетел, не иначе! Феофан сел на корягу, закурил, поглядел на синюю стынь воды…
Потом поднялся и пошел назад.
Что-то не отпускало.
Примерно напротив того места, где он видел в воде лебедя, на снегу ступенчатой цепочкой отпечатался след большой птицы. Новехонький, настолько резко очерченный, что Феофан различил на отпечатках перепонок узоры складок, он вел почему-то на угор.
«Зачем ему туда? Там же зверье всякое… Сожрут в два счета…» – недоуменно прикинул для себя Феофан и заторопился туда же, на угор.
По правой стороне следов по снегу пролегла какая-то черточка. Он сначала не обратил на нее внимания, потом разглядел и от нахлынувшей догадки остановился, обомлевший.
Подранок! Это у него крыло волочится!
И тогда он побежал.
Угор был сырой и крутой. Феофан несколько раз поскользнулся, падая на вытянутые руки, по спине хлопал рюкзак с лежащими в нем ондатрами. Когда забежал на вершину угора, запутался в низком коряжистом кустарнике, снова упал. Какое-то время лежал на земле, отдышивался, положив голову на согнутую руку, потом сообразил, что снегу здесь, на вершине, нет, здесь он стаял, а значит, следов больше нет, они кончились. Он вскочил, побежал вперед, пробежал метров двести – кругом земля, следов нет, лебедя тоже… Бросился направо, полубегом дал по лесу круг, другой. Лебедя не нашел.
Он остановился, огляделся, стал соображать, что же делать дальше. Решил начать все сначала, вернулся к тому месту, где оборвался след.
Короткий осенний день затухал. Серым туманом на лес наползали сумерки. Феофана это волновало больше всего. В висках ритмично стучало: «Не успею – опоздаю, не успею – опоздаю…»
Он понимал, что, если лебедь останется на ночь в лесу, до утра он не доживет. В этом году развелось лисицы как никогда. Жируют напоследок, перед зимой. Какая-нибудь да натолкнется на следы, найдет по запаху… Да мало ли. Рыси вон шастают, еноты, волки – прорва этих зубастых. А тут птица беспомощная, с перебитым крылом, не отбиться, не улететь… Чего стоит горло перехватить…
Почему он в лес пошел, лебедь-то? Раненый, ему на воде только спасение, не в лесу же…
Стоп!
Там же, впереди, Кривое озеро! Далеко до него, правда, с километр, не меньше, но, может, туда лебедь-то двинул?
Остальные мысли приходили в голову уже на бегу.
«Ну да, Кривое, оно же глубже, корма там больше, это точно! Может, из-за этого?»
Кривое уже просвечивало между сосен, когда впереди, немного справа, он увидел переваливающееся меж кустов белое пятно. Лебедь шел, не особенно спеша. Идти ему, видно, сильно мешало волочащееся по земле крыло. Крыло то и дело цеплялось за можжевелины, за высокий черничник, и птица дергалась, припадала, выпрастывала крыло, шла снова вперед.
Заметив человека, лебедь остановился, вытянул шею, замер. Замер и Феофан. Так они стояли с минуту, вглядываясь друг в друга.
Первым не выдержал Феофан. Он сделал шаг вперед. Лебедь тут же сорвался, замахал здоровым крылом, собравшись, видно, улететь. Но улететь на одном крыле разве можно? Тело его потеряло равновесие, и он завалился на правый бок. Но немедленно вскочил и резво побежал к озеру, махая здоровым крылом.
Феофан догнал его лишь перед самой водой. Да и то случайно. Лебедь с маху влетел в густой вересковый куст и запутался в нем, зацепился сломанным крылом. Феофана же долго не подпускал, шипя на него, пытаясь долбануть клювом в лицо, ущипнуть.
Поняв бесплодность прямых попыток пленить лебедя, Феофан отпрянул, отступил на шаг.
Что же делать-то?
– Чего упрямишься-то, змей? – сказал он хрипло и добродушно. – Добра ведь желаю. Брось-ка кусаться-то, а?
Как завороженный, смотрел Феофан на крыло, вывернутое, плашмя раскинутое. Примерно посередке его темнело пятно. Посредине черное, по бокам красное. Как раз в это пятно и уперлась толстая ветка, не дававшая лебедю возможности двигаться, убежать от него, Феофана. Это как раз и был перелом.
Что-то подкатилось к горлу… Феофан то ли вскрикнул, то ли прохрипел:
– Да тебе же больно, дурень ты! Больно ведь!
И пошел на лебедя.
Он вытянул вперед правую руку и, не замечая ударов по ней тяжелого сильного клюва, перехватил левой шею птицы около головы, правой обнял лебедя за туловище, осторожно примял крылья, оторвал его от земли.
4
Фельдшерица Клавдия Минькова со сна долго не могла сообразить чего от нее хотят. Она была младше Павловского года так на четыре и в общем-то всегда, еще со школы, признавала в нем толкового мужика, за исключением, конечно, некоторых странностей, и по-старому обыкновению называла его на «вы».
Но тут такой поздний звонок, да и пустой вроде бы. Поначалу она попыталась разрешить пустяковый этот вопрос по телефону.
– А вы выпейте димедролу, Феофан Александрович, и ложитесь, голова у вас обязательно пройдет. Может, и не стоит мне к вам…
– Откуда у меня димедрол, Клава? – голос у Павловского был страдальческий, с подвывом. – Приходи скорей, христа ради, жар несусветный, голова счас треснет.
– Ну, если не димедролу, так чего другого: пенталгину, аскофену, выпейте горячего чаю – и под одеяло, пройдет, обещаю…
– Слушай, Клавдия, – возмущался Феофан, – ты эту клятву Герострата, или как там его у вас, принимала? Тебя больной вызывает! Больной! А ты кочевряжисся. Давай, быстро дуй сюда, жалобу хошь чтоб накатал? Помру, будешь знать…
– Вот что, Феофан! – взорвалась наконец интеллигентная Клавдия. – Я сейчас Леню позову, он тебе покажет «дуй». Ты зачем меня зовешь, на ночь-то глядя? Что, я не вижу, что притворяешься! Без Зинки заскучал небось…
С Клавдииным мужем, Леонидом, Павловскому никак не хотелось связываться: здоровый, черт… Легенда с больной головой не прошла, надо теперь выпутываться, придумывать что-нибудь понадежнее. Не скажешь же про лебедя, вовсе сочтет за дурика.
– Ладно, не пугай своим, оглоблей этой… Видали мы…
– Видали-не видали, а голову он быстро выправит, быстрее пенталгина…
– Да поранился я, понимаешь ты, крепко причем…
Фельдшерица замешкалась, судя по шелесту в мембране, заперебирала в руках трубку – не знала, видно, что сказать. На этот раз Феофан как будто не врал. Да и то: не зря же, в самом деле, позвонил, мужик-то серьезный, не гуляка какой.
– Так, а что за ранение? Порез, ушиб? – поинтересовалась она уже деловым, серьезным тоном, каким медики всегда разговаривают с пациентами.
Павловский бухнул так, чтобы ей уже было не отвертеться, чтобы точно пришла со своими бинтами-ватами.
– Перелом у меня, понимаешь ты, хреновое дело…
– Перелом чего? – забеспокоилась Минькова и часто задышала в трубку.
– Да руку тут… Треснула зараза, как спичка…
– К-ха, да что ж вы сразу-то не… – голос у Клавдии задрожал, перешел в жалостливый, плачущий. Таким голосом женщины разговаривают, когда чувствуют свою вину. – Про голову мне голову морочите.
– Это я от боли, – тихо сказал Павловский. – Посмотрел бы я на тебя, Клава, в таком состоянии. Всякая дребедень в голову лезет. Да и пугать не хотел, думал, так придешь…
– Да, а диагноз-то разный, одно дело таблетки, другое – шины накладывать.
– Во-во, шины не забудь, – наказал ей Феофан, – да лекарств побольше…
Клавдия чуть не с порога попыталась оказать Феофану первую медицинскую помощь.
Запыхавшаяся, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы, быстро скинула с себя пальто, сполоснула руки, вытерла принесенным с собой полотенцем, торопливо подошла к Павловскому.
Тот сидел на стуле рядом со столом в сером шерстяном свитере и почему-то улыбался. На эту улыбку Минькова внимания не обратила. Она знала, что у больных, а тем более у серьезно травмированных, это бывает. Своего рода шок.
– Ну так что с рукой, Феофан Александрович? Показывайте.
Павловский молчал и все улыбался.
Клавдия стояла, ничего не понимая, потом в поведении Феофана все же распознала некое коварство. Она не знала что ей делать дальше.
– Где болит-то? – в ее голосе начинало звенеть возмущение.
– Вот здесь, – Павловский положил свою костистую ладонь на грудь.
Клавдия резко фыркнула, словно ей дали нашатыря, круто развернулась и бросилась одеваться.
– Погоди, Клавушка, погоди Христа ради. Не зря же я тебя позвал, ей-богу, – взмолился сначала Феофан, а потом спокойно, со значением, сказал слова, к которым хочешь не хочешь, а прислушаешься.
– Понимаешь ты, это, птицу красивую кто-то поранил… Вылечить ее надо.
Клавдия остановилась. Повернулась:
– Долго еще врать-то будешь? Нашел дуру! Ну, я Леньке расскажу…
– Не-е, Клава, я серьезно. Помоги, а? Надо вылечить… Век не забуду, Клава.
Минькова не знала что и ответить: не поймешь этого Павловского. Не зря Зинка за чокнутого его держит.
– И где этот фазан твой? – спросила она так, будто точно знала: сейчас Павловский опять что-нибудь соврет.
– Почему эт фазан? – удивился Феофан.
– Ну он же вроде самый красивый, с хвостом…
– Не-е, у меня лебедь…
И Феофан повел Клавдию на поветь. Включил свет.
Там, в старом обшарпанном курятнике, находилось нечто большое, белое и бесформенное. Клавдия не сразу поняла, что это действительно лебедь, потому что странное существо никак не прореагировало на пришедших людей. Только потом уж разглядела тонкую шею, черную бусинку глаза да желто-черный клюв, уткнутый в пол.
– Че он как мертвый? – спросила она вполне уже заинтересованно.
Феофан стоял почему-то бледный, растерянный, будто провинившийся ребенок.
– Не мертвый он, а раненый, – сказал он тихо. – Я, Клава, и позвал тебя, чтобы вылечила его.
Минькова вздохнула и приказала:
– Дак доставай его, я же не могу прямо тут, в курятнике…
Феофан болезненно сморщился, вытянул из кармана рукавицы-верхоньки, надел их и полез доставать. Лебедь сразу же приподнялся на лапах, запереваливался, вытянул шею, изогнулся, зашипел и сильно клюнул Павловского в левую руку.
– Да не кусайся ты! – охнул тот и, обхватив лебедя за бока, стал вытягивать из курятника.
– Клаша, держи голову Христа ради, заклюет ведь, змей!
Клавдия помогла. Вдвоем они кое-как затащили лебедя на кухню. Тот неистово сопротивлялся, несколько раз больно царапнул Павловскому руку. Тот даже не вскрикнул. Было некогда.
– Принеси мешок! – прошипел Павловский.
– Какой еще? – Минькова заозиралась, выискивая его глазами. Шею лебедя при этом держала обеими руками.
– Вон, на лавке, черный! Да быстрее, Клаша, вырывается, зараза!
Клавдия бросилась за мешком, отпустила шею… Лебедь тут же развернулся и прямехонько ударил Феофана в лоб.
– Ой! – вскрикнул тот и уткнулся в перья лицом, руки все же не разжал.
Пока Минькова обернулась с мешком, Павловский получил еще два прямых тычка клювом в плечо и руку. Клавдия перехватила опять шею.
– А мешок-от зачем?
– Да на голову ему, на голову! Трудно понять, что ли?! Напяливай!
– А ты на меня не кричи! Вытащил ночью, а еще и орет, авантюрист! – огрызалась Клавдия, всовывая голову птицы в мешок.
– Тебя бы так в лоб долбануть!
С мешком на голове лебедь затих, сжался, лишь вяло ворочал лапами.
Кость была сломана чуть повыше срединного сустава. Кровь на этом месте запеклась, почернела, перья слиплись.
Она обрезала их по краям перелома, промыла рану перекисью водорода. Лебедь при этом резко задергался, опять зашипел.
– Не кувыркайся ты, дурень, – уговаривал его Феофан, с трудом сдерживая, – лечат ведь.
В качестве шин Минькова хотела использовать металлические пластинки, которые вытащила из сумки. Но Павловский спросил:
– Может, вот эти подойдут?
Рядом, у плиты, лежали гладко выструганные короткие и узкие дощечки, закругленные с одной стороны вовнутрь.
Клавдия примерила к крылу. Получилось как раз.
– От железа все же холодит, – пояснил Феофан, – а эти из березы и тоже прочные.
– Голова ты, Феофан Александрович, – отдала ему должное фельдшерица.
Она еще какое-то время поработала над раной: пинцетом и крохотными щипчиками выковыряла из нее все лишнее, прилипшее, чем-то еще раз смазала, наложила с двух сторон деревянные брусочки, туго перебинтовала; лебедь тяжело ворочался в руках Феофана, шумно, со свистом, дышал.
– Хорошо, что заражения нет, – сказала она с удовлетворением. – Ну и не должно: сейчас холодно, а он в воде, ополаскивался все же. Давно его стрелили-то, как считаешь?
– Откуда мне? – опустил глаза Павловский.
– Живодеры вы, охотники! Что сказать, на такую красоту ружье поднять!
Феофан сидел на полу с лебедем в охапке, как торговка на рынке. Вид у него был растерянный и довольно жалкий.
– Клаша, а заживет у него, как считаешь?
– Должно зажить, если, конечно, сам не помнется.
– Не-е, я его обратно, в курятник…
Клавдия сноровисто одевалась, торопилась, видно, к своему Леньке, досыпать.
– Клаша, а ты заходи, а? – канючливо попросил Феофан. – Вдруг чего…
– Зайду, ладно, – сказала Минькова и хлопнула дверью.
5
Первые три дня к нему в дом никто не заявлялся, хотя Феофану очень хотелось поговорить с кем-нибудь о появившихся новых хлопотах.
Хлопот было достаточно.
Первым делом беспокоило то, что лебедь ничего не ел. С этой проблемой Феофан прямо-таки извелся. Предлагал рубленую картошку, червей, хлебные крошки, мелкую свежую наважку, только-только пойманную в рюжу, еще живую. Лебедь сидел в курятнике, нахохлившийся, недвижимый. Безучастно глядел, как перед самым клювом прыгали в миске мелкие рыбки. Феофан не вытерпел, взял одну, попытался всунуть в клюв. Тот вяло отвернул голову.
– Ну что дурью-то маешься? – шумел Павловский, крутясь вокруг да около курятника. – Силы тебе нужны, помрешь ведь, вредина!
Позвонил Миньковой, спросил: что да как, почему, мол, такое дело? Та объяснила: «Бывает, реанимационный период, адаптация, пройдет, мол». Слов мудреных натрещала… Легче от этого не стало.
Побежал к соседке. Анна Яковлевна была толковой старухой, разбиралась в каких-то травах.
– Помоги, Яковлевна, а? Подохнет, зверюга, жалко…
– Вот что, – посоветовала соседка, – размочи-ко, Фанюшка, свежий веник да попотчуй, должно понравитца.
Хрена с два. Даже не понюхал. Еще больше втянул шею куда-то в перья, скукожился, да и все.
– Привереда, так твою!.. – нервничал Феофан. Вечером в гости пришел Витька Шамбаров, старый кореш. Без особых разговоров перешел к делу: достал из нагрудного кармана новенькой фуфайки «малька», поставил на стол, разделся, придвинул к столу табуретку, сел.
Павловский строгал обрубком косы лучину, наставлял самовар. Был он мрачен и неразговорчив.
– Ну дак, присаживайся, что ли, хозяин, – сказал с равнодушностью в голосе, как о чем-то само собой разумеющемся, Шамбаров, откручивая у «малька» головку.
Феофан зажег пучок лучин, спустил его в самовар, положил сверху пару углей, поставил трубу. Потом молча, привычным движением сграбастал с полки два стопаря, хлопнул их на стол, присел.
Молча выпили. Шамбаров крякнул, захрустел свежепросольным огурцом.
– Ты, говорят, Фаня, хозяйством обзавелся, птицу домашнюю завел, али что?
Павловский тяжело махнул рукой, уставился в одну точку. Ему, видно, не хотелось выруливать на эту тему.
После второй Виктор вытер рукавом губы и вдруг заканючил:
– Фань, показал бы, а? Интересно, спасу нету. Это я ж тебе подсказал, что он на озере. Фань, а?..
Павловский не стал упираться. Лебедь волей-неволей вошел в его жизнь, появились проблемы, которые вырастали на душе как нарывы. Вылечить их можно было только общением с людьми. Шамбаров как раз из тех, с кем можно…
Они присели перед курятником на корточки, и Виктор заприщелкивал языком.
– От ты, надо же, красавец!
Лебедь сидел в прежней позе, недвижный, нахохленный. Перед ним, как всегда, – миска с наважкой и хлебным мякишем.
Шамбаров стал вдруг возмущаться:
– Что ж ты, Фаня, его в курятнике-то держишь? Ему же простор требуется, такой птице. Кто же жрать в такой тесноте будет? Ты бы стал?
– Крыло у него заживает. Снова поломать может, если выпустить.
– Связать крылья-то, да и все, вот и не поломает.
Это была идея. Феофан даже улыбнулся.
– Слушай, – сказал он Шамбарову, – ты когда это (он звонко щелкнул себя по кадыку)… у тебя мысли светлыи-и. Тебе надо каждый день по маленькой, как минимум Эйнштейном сделаесся али там Кулибиным.
Шамбаров, довольный, тыкнул, что-то пробурчал. Они прикинули, чем бы лучше связать лебедю крылья. Веревкой нельзя – резать будет. Решили: куском сетки. Феофан сбегал на подволоку. Поковырялся там, выбрал дырявую пинагорью сетку из обычного прядена, примерил, какой нужен кусок, отрезал.
Из этого куска они сделали своего рода рубашку, которая плотно прижала крылья к туловищу. Сверху Феофан сшил «рубашку» капроновой ниткой. Получилось, кажется, неплохо.
Лебедя после этого поднял на руки и перенес на середку повети. Поставил рядом с кучей клеверного сена. Тот сначала, как обычно, присел, затем вдруг приподнялся, сделал несколько тяжелых, переваливающихся шагов и присел снова, но голову на этот раз не втянул, так и остался сидеть с вытянутой шеей. Феофана это обрадовало: все же лебедь немного ожил. Миску с едой сразу же вынули из курятника и приставили поближе к нему. Шамбаров, заметив перемену в настроении приятеля, хлопнул в ладоши, засуетился:
– Фаня, продолжим, а? За первые шаги… Топ, топ, топает малыш…
Когда сели опять за стол и опорожнили «малька», Феофан склонил голову и произнес то, что наболело, что надо было когда-то кому-то высказать.
– Ты понимаешь, какое дело, – это ведь я его… Ну, поранил-то. Стрелил по стае, одного, видно, зацепил. Стая улетела к теплу, а он не смог.
Шамбаров занимался привычным делом: придвинул поближе стопку, нарезал огурец, наколол кусок на вилку.
– А мот и не ты, откуль знать? Ты ж не видел: попал – не попал.
– Да я, кто еще… – тихо сказал Феофан. – Из-за меня он…
Шамбаров понял: успокаивать бесполезно, и сказал первое, что пришло в голову:
– Вообще-то, Фаня, за это по головке не погладят, штраф, как минимум… Если ты, конечно, всем звонить про это будешь.
Феофан тяжело взглотнул, будто справился с чем-то, крепко и громоздко сидевшим в горле.
– А и отвечу, Витя, что сделаешь… Сам виноват: никто дробовку мне к плечу не прикладывал… Сам все…
Он горько поморщился:
– Вылечить бы его только да на крыло поставить. С души бы камень. Пусть летит на все четыре… со своими…
Было ясно: Феофану тошно. Надо было его расшевелить, что ли… Виктор схватил стопку, чокнул ее о приятелеву, тряхнул головой, раскинул, какую мог, широкую улыбку.
– Да ла-а, че ты, Фанька! Вот хандреж надумал! Делов-то: в дичь пальнул! Не охотник, что ли?!
Но Феофан расшевеливался слабо.
Разговор, как Виктор ни старался, толком не получался. Ну что делать? Шамбаров засобирался домой.
Перед уходом решил заскочить на поветь по делу. Там, за нею, дальше по проходу был туалет.
Феофан услышал за стеной крики, шум и выскочил из кухни.
– Уйди, зараза! – кричал Шамбаров. – Отстань ты, ну!
Он стоял на проходе, прижавшись спиной к стене. Перед ним в боевой стойке вытянулся лебедь. Тело его было напряжено, голова задрана на прямой шее вперед и вверх. Шамбаров держал в руках сапог и отмахивался голенищем.
– Счас, подожди! – крикнул Феофан. Он открыл дверь на кухню, нащупал рукой выключатель и потушил на повети свет.
– Теперь смывайся!
Шамбарова не надо было упрашивать. Вылетел на кухню как оглашенный, захлопнул за собой дверь.
– Во дает, зверюга! Во дает! Два раза клюнул. Чуть глаза не выстегнул! – Он был бледен, глаза сверкали.
Феофан прижал к животу руки, перегнулся через них и хохотал что есть моченьки.
– А как… как получилось-то? – спрашивал он сквозь смех.
– Как да как! – разъяснял Шамбаров. – Когда вперед шел, вижу – разлегся у прохода. Отойди, говорю, так перетак, мешаешь, мол, и ногой его маленько отодвинул. А он ка-ак набросился, змей! – Виктор растопырил пальцы, сделав из них хищные когти, чтобы нагляднее продемонстрировать, какой опасности он подвергался. – Два раза клюнул, падла!
– А куда, ку-куда он тебя? – Павловский форменным образом зашелся в хохоте. Вот-вот упадет на пол и закатается.
– В живот, подпрыгнул, и в живот, представляешь? А еще куда, не скажу – неудобно.
Феофан в безудержном хохоте, весь содрогаясь, еле доплелся до стула, плюхнулся.
– А, а сапог-от, Витя, когда успел сдернуть?
– Когда приспичит, Фань, не только сапог сдернешь, а и чего другое…
Кое-как просмеявшись, Павловский стал провожать приятеля.
Не удержался от подначки:
– Ты, Витя, в туалет-то сходил бы все же. Шамбаров вздрогнул и сказал со всей серьезностью:
– Не-е, я лучше в другом месте.
Феофан сидел на крыльце и вдыхал в себя осень.
В такие минуты ему хотелось, чтобы кто-то посидел с ним рядом, поглядел на все это… Красиво же, черт!
Позвал как-то Зинку, та послала его, как обычно, сказала, что только и дела ей как до его закидонов.
А что же жилец-то?! Он тут рассиживает, посматривает да покуривает, а тот, бедняга, там в темноте, на повети. Ох ты ж, боже мой!
Несправедливость!
Так, а не удерет он, если выпустить на волю?
Удрать не удерет, но попытку сделает, это уж точно! С характером, стервец!..
– Эй, Фаня, ты чего, новую скотинку завел?
За забором стоит и смотрит на лебедя в огороде из-под козырька-ладони колхозный радиомеханик Автоном Кириллович Петров, шестидесятипятилетний мужик, донельзя словоохотливый и шебутной. С ним в беседу вступать нельзя – заговорит до полусмерти.
– Пасешь? – начинает словесный разгон Петров и улыбается. На давненько бритом лице выстраиваются косыми резкими лучами глубокие морщины.
– Угу, – не поддается Павловский и смотрит на облака.
– Мда, – Петров, видно, размышляет: с какого же боку подступиться? – А где же ты, Фаня, ее приобрел-то?
– Да так вот случилось… – больше Феофан ровным счетом ничего не разъясняет, и Автоному это крепко действует на нервы.
Он переминается с ноги на ногу, ищет про себя варианты прояснения ситуации и находит один.
– На меня ведь, Фаня, на самого рысь скакнул в тридцать шестом годе. От беда…
Тут Павловский начинает хлопать себя по карманам, вроде бы ищет курево, как видно, не находит, привстает и кричит, перебивает сто раз слышанный рассказ-байку про то, как Петров голыми руками победил хищную зверюгу.
– Закурить не найдется, Кирилыч?
Тот понимает, что благодарной аудитории здесь ему не найти, и уходит.
Прошли две бабы-доярки, поздоровались, долго стояли у забора, глядели, обсудили здесь же все свои проблемы.
Потом подвалила ребятня, повисла гроздьями на изгороди, навела треску, засыпала расспросами.
Что за птица? Как зовут? Почему крылья связаны? Будет ли летать?
Лебедь на детвору вальяжно пошикивал.
Вечером пришел Шамбаров.
Привычно разделся, как обычно, хлопнул на стол «что полагается», при этом возбужденно крякнул. Сполоснул руки и, вытирая их, вгляделся в Феофана.
Старый друг сидел в странной позе, никак не приличествующей моменту.
Он читал книгу.
– Фанька, ты что эт? – спросил Виктор, крепко изумившийся тому, что тот никак не отреагировал на всегда их обоих волновавшую ситуацию.
– Мте-мте, – промямлил Феофан и ничего не ответил. Он был занят.
Шамбаров сам достал из шкафчика что попалось под руку – картошку в мундире, масло, селедку пряного посола, отрезал хлеба, снял с полки два стопаря, все деловито расставил на столе.
– Пододвигайся, – отдал он привычное распоряжение.
Павловский махнул рукой и не двинулся с места. Накрытый стол почему-то его не притягивал.
Виктор решил: разохотится, куда денется. Налил в обе стопки, поднял свою, смачно звякнул о другую, предназначавшуюся для друга, и после того, как выпил, закатил глаза, страстно втянул носом воздух, приставив к нему краюшку хлеба, аппетитно закусил селедочкой, запостанывал как бы от удовольствия.
Феофан, будто его ничего не касалось, сидел и молчал, читая свою книгу.
Шамбаров смотрел на него так, как глядят на немощных, хромых, уродцев и других обиженных жизнью людей – безнадежно и печально.
– Ты, Фаня, случаем того, не шизанулся? – он вертанул у виска большим пальцем. – Не поплохело тебе?
– Витя, ты извини, я тут занялся… Давай в другой раз.
Ну наконец-то заговорил, залепетал… Теперь пойдет… Шамбаров с готовностью поднял бутылку, плеснул себе, поднял, глянул на друга радостно:
– Ну, давай, Фанька, давай, поднимай свое… А то ты будто не в себе, жутко смотреть.
– Не, я правда не буду, Витя, прости уж… Дело тут… Ты давай один, а? – в глазах Феофана мольба.
Так, наверное, смотрят мухи, когда на них нападает паук. Шамбарову стало не по себе.
– Что я, алкаш распоследний, по-твоему, один буду глотать, да? – обиделся он.
Он помолчал, недоумевая, что же делать дальше. Раньше такого не бывало…
– Что, правда не будешь? – спросил неуверенно.
– Не буду, – уверенно ответил Павловский и махнул рукой.
– Во дает! – вздохнул Шамбаров, встал и начал одеваться. Вечер не получился. – Эхма!
– Чего хоть читаешь-то? – спросил перед уходом. Феофан закрыл книгу. На обложке было написано:
«Жизнь утиных».
– Тебе-то эт зачем? – искренне удивился Виктор. Павловский оживился, глаза заблестели.
– Так у меня-то кто? Лебедь! А он и есть из утиных. Семейство такое… Насчитывает около 180 видов. И лебеди там, и гуси, и селезни, много всяких… Интересно, спасу нет!
– Да знаю я этих селезней, стрелял навалом, – Виктор шваркнул в воздухе кепкой, – подумаешь…
– Да нет, ты послушай, одних лебедей десять видов: шипун, беляк, кликун, черношеий, малый… Мне же надо знать, как своего-то обихаживать.
– Не-е, ты точно тронулся, к бабке не ходи! Ну ладно, сиди тут со своими селезнями, покеда.
Шамбаров хлопнул дверью, ушел, обиделся.
Феофан остался читать.
Снова тихонько айкнула на веранде входная дверь, запоскрипывали по половицам чьи-то негромкие шаги. В сенях шаги стихли. Кто-то пришел, но заходить в избу медлил. Феофану такое поведение людей никогда не нравилось. Он любил, когда все открыто и честно: пришли, значит, заходи, не скребись под дверью.
– Заходите, дверь открыта, – поторопил он неизвестного гостя.
Дверь тут же распахнулась. На пороге стояла Зинаида, его супруга, ушедшая от него этой весной.
– Не понукай, не запряг покудова, – сказала она одну из своих излюбленных фраз и зашла. Остановилась, не зная, видно, что делать, что говорить дальше.
У Феофана отлегло от сердца: пришла наконец-то! Зинаиду давно он ждал. Пришла! Значит, теперь все пойдет по-старому.
«Слава те осподи», – сказал Феофан про себя.
– Проходи, Зина, проходи да раздевайся. В ногах правды нет, – проговорил он миролюбиво, но в то же время сдержанно, чтобы не демонстрировать до поры до времени свою радость. Это уже будет суета, а Зинаида суеты не любит.
– Че, все пьянствуешь, галюзина? – сказала жена вторую из любимых фраз и села на деревянный диван: не на табуретку же садиться хозяйке, обладающей всеми законными полномочиями.
– Не, Зина, что ты, это дело я бросил – некогда…
– Некогда ему, – хмыкнула супруга, – дуру из меня он делает, видали? А что это, водица святая у тебя на столе-то?
Феофан внутренне поежился: вот приперся Витька некстати. Действительно, водка на столе… Как тут отвертишься.
– Ей-богу, в рот не взял, – сказал он чистосердечно, и Зинаида как будто поверила. Разве соврешь ей, коли насквозь видит?.. Бесполезно, проверено тыщи раз.
– Ладно, посмотрим-поглядим, чего из тебя дальше попрет. Время у нас имеется, посмотрим… – Она встала, поправила куртку, пошла уверенной и валкой походкой по избе. Когда проходила мимо, Феофан почувствовал запах духов. Зинаида душилась редко, только в самых торжественных случаях. Значит, готовилась перед тем, как идти к нему. Хорош-шо-о!
– Ну-ко, порасскажи, дорогой супружничек, как ты без меня жил да поживал, с какими зазнобами кувыркался? – пропела Зинаида с той интонацией, с какой обычно начинала крупную ссору.
Феофан не счел нужным на это отвечать, промолчал. Иначе пришлось бы доказывать, что не верблюд.
Жена тем временем внимательно проинспектировала комнату, не нашла, вероятно, следов присутствия соперниц, присела к столу, оглядела Феофана прямым и твердым взглядом.
С ее мужем, этим чудаком и довольно безвольным, на ее взгляд, человеком, что-то происходило. Вот сейчас, к примеру: сидит трезвый, держит в руках какую-то книгу, взгляд не отводит. Зинаиду это даже обеспокоило.
– Овец-то всех небось заморил? – спросила она так, будто разговаривала с последним разгильдяем. Хотя знала, конечно, – с овцами все в порядке.
– Целы твои овцы, чего там, даже приплод имеется, – заулыбался Феофан.
– Так-та-ак… – Зинаида побарабанила пальцами по столу, не зная, наверно, к чему бы еще прицепиться, не зря же она столько времени у матери прожила. Прицепиться было не к чему, это точно. Что такое с мужиком? Неужели из-за лебедя все? Ведь даже пить бросил…
– Ну ладно, – сказала она небрежно, – посмотрим, что ты за фрукт такой стал. Книжки вон читаешь, ворону какую-то завел… В деревне про нее звону…
Феофан поднял голову, глаза его посветлели.
– Не ворону, Зина, а лебедя!
– А что, большая разница?
– Да есть маленько…
– Ну и где подобрал ты его, дохляка этого?
– Ранил я его, Зина, теперь вот вылечить хочу.
– Хым, – сказала жена с едкостью, – сначала калечит, потом лечит. Только ты так и можешь, все у тебя через одно место.
Феофан сморщился и отвернулся, вздохнул:
– Да вот, дернуло меня, по глупости как-то вышло… Зинаида обрадовалась: разговор пошел так, как ей хотелось.
– А у тебя все так и выходит, по глупости. Вспомнить, что ли?
Феофан не ответил, только рукой махнул – и все.
– Ладно, – сказала жена, – черт с тобой! Все равно тебя не изменишь теперь. – В голосе ее звучали примиренческие нотки. – Иди показывай, что ли, своего калеку.
6
Феофану Павловскому эта зима принесла не холод – его он как-то и не замечал совсем, – а необычную, насыщенную жизнь, наполненную неведомыми раньше ощущениями. В ней было многое, в этой жизни: радость познания нового, не испытанные прежде заботы, в ней было больше светлых дней.
А главное, с ним в эту зиму жили два существа, которых он любил: жена его Зинаида и лебедь. Появился интерес, даже азарт к жизни.
В кузницу к нему в последнее время все чаще стали захаживать мужики. Кто с поводом, кто без, а больше так, почесать язык. Феофан рассказывал мужикам много интересного. Садились в круг, закуривали, и Павловский задавал вопрос:
– А вот, хоть к примеру, мужики, где, вы думаете, лебеди зимуют?
– Твой-то знаем где, – усмехнулись мужики.
Феофану это нравилось, но он забирал глубже, чтобы мужиков же и просветить.
– Да не, ну куда они на юг-то летят? Все же видали: летят, летят, а куда, и не знаем.
Мужики посмеивались, предполагали:
– В Крым, наверно, – туда все летят. Вон у меня женка, замучила, хочу, говорит, в Крым, зараза…
Феофан веселье поддерживал, но разъяснял все толком, как полагается человеку сведущему:
– Лебеди, ребята, зимуют в Северной Африке, например в Алжире, Тунисе, Марокко. Собирается их там мильоны. Там корма много и тепло.
– Вот где с дробовкой-то посидеть, – мечтал Васька Небоженков, азартный, почище вязкого гончака, охотник. – На заряд штук пять положишь, не меньше.
– Так тебя и пустили в Африку, – сомневались мужики. – Там, считай, одни миллионеры и охотятся. Ты что, миллионер?
– Не, не скопил еще деньжат, но…
– Вот и сиди со своей пукалкой, африканец, – зубоскалили над Небоженковым.
Васька и сидел. Курили дальше.
– Ты своего-то как назвал? – спрашивали у Феофана в который уж раз.
И Павловский охотно отвечал:
– Да Сваней, – и радостно посмеивался. Кое-кто недоумевал: что за имя такое? Ну Ваня – понятно. Но Сваня? На этот вопрос отвечать было особенно приятно, и Феофан оживлялся.
– На европейских языках, ребята, почти, можно сказать, на всех, я проверял, лебедь называется «сван». Почему? Черт его знает почему! Но сван – и все! Хоть тресни. Ну что, назвать Сван? – Феофан тут разводил руками и делал пренебрежительно-недоумевающее лицо. – Так это всем уж приелось в Европе. А Сваня – все же больше по-нашему, правильно, мужики?
Мужики соглашались и изумлялись полиглотству и европейской широте познаний Феофана Павловского, родного их односельчанина.
По вечерам с женой было то же самое. Зинаида привыкла к Сване, привязалась к нему, как к собаке, и ее интересовало все.
– Фань, – просила она растолковать, – почему эт у лебедей ноги сзади? Так же ходить тяжело. Вон как переваливается… Что, нельзя посередке было отрастить?
– Понимаешь, – терпеливо разъяснял Феофан, – это чтобы в полете ноги не мешали, не тормозили полет. Вишь, как они далеко летают. Сколько сил-то нужно! А ходьба – это же не главное. Плавать тоже легче, когда ноги сзади.
Что-то в этих объяснениях Зинаиду устраивало, что-то нет.
– Слышь, Фань, – интересовалась она, – а правда, что если подругу в полете убьют, то и друг ее тоже на землю сиганет, разобьется, значит?
Феофан ничего тут не придумывал, аргументировал данными науки.
– Последние изыскания ученых, – констатировал он, – свидетельствуют, что это не так.
Зинаида не верила.
– Много они понимают, твои ученые! Сидят там, зады протирают, кабинетчики… Наш бы Сван точно сиганул.
Феофан не спорил.
Он к лебедю относился так же, как и жена. С уважением.
Стоял февраль, веселый хлестатый месяц.
– А летать-то он не разучится у нас? – начала вдруг волноваться Зинаида как-то вечером. – Весна уже вот-вот, а он вдруг не заможет?
– Чего эт, не заможет? – не соглашался Феофан. – Что он у нас, рахитный какой? Заможет, по всем статьям. Завтра проверим.
На другой день прямо с утра он выгнал Сваню с повети и пошел с ним на море. Здесь больше года назад сломалась об лед его мечта взлететь.
С востока поддувал знобкий неровный ветерок.
Зинаида на лед не пошла, остановилась у бани, стала смотреть.
– Ну, давай, Сваня, не подведи хоть ты. Феофан обхватил лебедя, поднял на вытянутые руки и побежал против ветра, будто запуская змея.
Пробежал метров десять и подбросил Сваню в воздух. Тот расправил крылья, часто ими замахал и стал падать. У самого льда все же выправился, какое-то время летел над самым льдом, начал потихоньку набирать высоту и вдруг как-то резко взмыл вверх. Сделал маленький круг, потом побольше.
– А-а-а! – завизжала Зинаида от великой радости.
– Уря-а-а! – закричал Феофан, сорвал с головы шапку, замахал ею над головой.
Сваня летал недолго. Наверно, ему было холодно там, в вышине.
Он вскоре длинно спланировал и сел на лед метрах в ста пятидесяти.
– Сваньк-сваньк! – начали приманивать его Зинаида и Феофан.
Но он пошел к ним не сразу. Некоторое время сидел неподвижно. Видимо, отходил от восторга полета, которого так давно не испытывал.
– Сванюшка-а!
Лебедь потихоньку заковылял к хозяевам. Шел он враскачку, но степенно и твердо, как ходят победители. Голову нес гордо на вытянутой вертикально шее. Таким гордым он еще не бывал.
– А я те што, Зинка, а?! А ты все: крыло-о сломается, да не смо-ожет он! Эт Сванька-то и не сможет?!
Рот у Феофана маленько кривился. Он наелся своей радости вдосталь, через край, радость его распирала.
Феофан в этот момент похож был на человека, который крепко верил во что-то светлое, сильно нужное всем. Верил, когда остальные уже разуверились, наломался, намучился в этой вере, наспорился с другими и с самим собой, а потом все же победил, хлопнул об землю шапку и заявил всему миру: «Ну что, так, мол, и перетак, говорил же я…»
И никто не возразил ему: человек выстрадал свою правду.
7
Зиму прогоняют три ветра: южный, западный да шелонник. Теплые, порывисто-сильные, уверенные в своей побеждающей мощи, они осеняют покрытую снегом землю благодатью южных краев, размывают мертвенную стылость зимы, ломают и растапливают морской лед, прогоняют его от берега. И море, освобожденное, распахнутое, шуршит и рокочет острыми молодыми валками, будоражит людей густотой и яркостью обретенных вновь красок.
И повсюду – в полыньях, в любом синем лоскуте воды, свободном от льда, – плавают серые меланхоличные гаги и их бравые красавцы мужья гагуны, бело-черные, громадные, с туго набитыми зобами, и драчливые.
И вот уже прилетели с юга первые птицы. Запели на амбарах, на рыбацких вешалах пересмешники-скворцы, по не оттаявшему еще до конца песку морского берега забегали красноногие и долговязые кулики-сороки, изысканно-нарядные, словно столичные франты.
В оттепель по высокому небу проплыли самые первые гусиные караваны.
С Юга на Север прилетела Весна.
В морской воде рядом с берегом плавал лебедь.
– Сванька, Сванька! – кричала ему ребятня и кидала хлебные крошки.
Лебедь играл с ребятишками, хлопал окрепшими крыльями, шумно плескался и ловил крошки на лету. Феофан сидел на бревне поодаль, покуривал папироску и глядел на ребятишек и на море.
С приходом весны у него появилась большая забота. Надо было решать: как быть дальше с воспитанником?
Зинаида говорит: нельзя ему на волю, ручной он, где-нибудь подлетит к человеку, а люди разные. Что правда, то правда.
С другой стороны, дикая птица – не курица же, не пристало ей в навозе червяков ковырять. Ей нужен простор и воля, перелеты на юг и на север, нужна подруга, чтобы где-то на самых дальних потаенных озерах построить свое гнездо и продолжить лебединый род… Так назначено самой природой, и не Феофану с Зинаидой переиначивать.
На другой день с самого утра Феофан пошел на Долгое ставить капканы на ондатру. Первый раз в этом сезоне. Сваню взял с собой.
– Ты только покорми его там, – все утро напоминала Зинаида.
– Сам наестся, – усмехнулся Феофан, – што он, маленький?
Но корма прихватил.
Сваню они укладывали вместе. Кое-как поместили в корзину-«нагрузку», глубокую и новую. Сваня огрызался, не хотел туда лезть, отрывисто гагакал и отводил шею, будто прицеливался долбануть хозяев в их физиономии, растопыривал крылья.
– Вот ты у меня поупираиссе! – шумел на него Феофан. – Враз мешок на голову…
Но все обошлось, и Сваня сидел в «нагрузке», укрытый марлей, торчала наружу только голова – точь-в-точь гусак, которого повезли на базар.
Зинаида ни с того ни с сего обрядилась вдруг провожать, дошла до калитки, там погладила Сваню по голове. Стала вдруг печальной.
– Ты чего эт? – удивился Феофан.
Жена махнула рукой, провела пальцами по глазам, будто убрала чего-то, что мешало.
– В лес ведь несешь, а там неизвестно… Жалко его…
Феофан чуть было не взъерепенился: как на поминках, куда же нести-то? Около дома лебеди не летают и не гнездятся.
Не стал все же заводиться, вздохнул да пошел.
На озере Середнем стоял еще лед. Ходить по нему было, конечно, уже нельзя, потому что был он темен, ноздреват, пробит промоинами, а от берега метра на два-три и вовсе оттаял. Но лежал по всему озеру, кроме разве что одного места – устья реки, впадающей на другом, противоположном от деревни, конце. Там разбухшая от половодных стоков Верхотинка раскромсала озерный лед, выдолбила в нем просторную полынью. Там и выпустил Сваню.
Освободившись от корзины и марлевых пут, Сваня вытянул шею, резко и возбужденно крикнул «Ганн!», замахал крыльями и побежал к полынье, с лету бухнулся в воду.
Быстро поплыл вдоль ледяной кромки. Затем в восторге задрал кверху клюв, приподнялся над водой, шумно заколотил крыльями себя по бокам.
– Клин-клин-клин-н-н! – разнесся над озером Середним ликующий его крик.
Феофан сидел на кочке, приминал пожухлую прошлогоднюю траву, курил и то ли глубоко вдыхал табачный дым, то ли вздыхал.
– Вот дает, крикун, мать его! – приговаривал он, щурясь.
Что-то волновало его. И было в этом волнении что-то нехорошее, тяжелое.
На душе, кроме восприятия новой, радостной для него весны, законного удовлетворения, что смог он все же поднять Сваню на крыло, поправить свою ошибку, лежала и ворочалась смутная тревога.
Скоро он понял, что тревогу эту приносит память о недавнем его поступке, худом, постыдном до конца его дней.
Надо же! Он сидел как раз на том самом месте, откуда стрелял. Стрелял по нему, по Сване. Прошлой осенью. Вон оно что…
Феофан рывком поднялся, отошел быстрым шагом от проклятого места.
Покрутился, попримеривался перед тем, как сесть снова. Как собака, когда ложится на снег.
Капканы он так и не поставил. Долго просидел перед полыньей, где булькался в воде Сваня. Идти никуда не хотелось…
Перед уходом высыпал на край полыньи еду, которую принес: хлебные крошки, вареную рыбу, мелкие ракушки, собранные на морском берегу.
В полынью к Сване подсаживались утки, и он нещадно гонял их, покрикивал, давал понять, что здесь он хозяин.
Домой Феофан ушел один.
В лесу пели дрозды.
Небо тут и там прошили строчки гусиных стай, попадающих на Север.
Вот-вот прилетят и лебеди. И заберут с собой Сваню.
8
На другой день была суббота, было открытие охоты.
Феофан подготовился с вечера: набил патроны – зарядил их «четверкой» – самой универсальной дробью, снял с гвоздя ружье, дунул в стволы, затем щелкнул курками и нацелился в стену.
Все это он проделал почти машинально, потому что так было уже много-много раз, каждый год, перед каждой охотой осенью и весной.
А утром, уходя в лес, ружье не взял.
Зинаида кухарничала у печки, гремела противнями, возмущалась:
– Делов дома – спасу нету, а он воздухом идет дышать! Дробовки и той не берет. Че без дробовки-то?
– Капканы же надо проверить, мешать только будет.
Жена удивлялась:
– А ты разве выставил их? Рюкзак-от полон имя. С имя ведь и вернулся вчерась-от.
Феофан вяло врал, вынужден был:
– Выставил, да не все, все не успел.
– Пирогов хоть возьми, охотничек.
Пироги он взял, а капканы вытряхнул, спрятал на повети в сено, чтоб Зинаида не уличила.
Он пошел к Сване.
С утра немного подморозило, и земля была твердой. Каблуки ударялись о нее, как о деревяшку, не оставляли на ней вмятин.
Лишь на желтой прошлогодней траве, забрызганной поверху заледеневшими крохотными каплями инея, оставались от сапог темные борозды.
В лесу бухнуло несколько дуплетов. Самые азартные ранние местные мужики уже испытали охотничью удачу.
Вдоль озера незадолго до Феофана прошли двое. Один в сапогах примерно такого же, как у него, размера. Другой – в необычайно больших. Феофан поставил ногу в его след. Сапог «утонул» в нем, просто потерялся: номера на три переплевывает, не меньше.
«Кто из наших такие сапожищи напялил? – думал Феофан. – В деревне и мужиков столь крупных нет».
Он знал, что деревенские не тронут Сваню. Лебедя знали все. И все же сегодня день особенный, мало ли кто сорвется, обознается, всяко бывает… Лучше побыть у него, хотя бы с утра.
Он увидел лебедя издалека. Толком, конечно, не разглядел, высмотрел только белое пятно на темно-синей воде полыньи. Но это он, кто еще… Не улетел, значит, не прибился к какой-нибудь стае, здесь Сванька, слава богу, здесь. Можно еще побыть с ним, посидеть рядом да покормить.
Был он уже на подходе, когда хлопнул выстрел.
Феофан и не понял сразу, где, потому что зашел как раз в вымоину: спереди крохотный обрывчик, справа кусты. Показалось: где-то на угоре в лесу, но совсем близко. Вскочил на обрывчик, сразу и глянул направо, на угор, да что увидишь – лес там, и все. По рябчикам, что ли, кто-то саданул?
Потом уже посмотрел вперед.
У полыньи, на бережной кромке стоял какой-то долговязый и толстый мужик, держал ружье и целился куда-то в полынью. Перед ним колотилась в воде большая белая птица.
– Ты че это? – спросил мужика Феофан, но тот не услышал его и не оглянулся: стоял он далеко, метрах в семидесяти, а Феофан и не говорил ничего, только выдохнул свои слова. Не мог в первую секунду ничего сказать. Потом очнулся.
– Сто-о-ой! – заорал он с визгом, с надрывом, выложился в этом гортанном крике весь, даже задохнулся – не хватило воздуха.
Крик потонул в хлопке другого выстрела. Дробь стеганула по воде, по телу птицы, она перестала биться, застыла, распластав большие крылья.
Феофан забыл себя.
– Свала-ачь, – прохрипел он, дернулся к старой огороде, рванул кол, тот сразу не поддался, Феофан его обломил…
Мужик повернулся теперь к нему, с испугом и недоумением глядел, как приближался, бежал с колом наперевес, с искаженным лицом, кто-то страшно злой. Но приготовиться успел.
Удар кола пришелся по ружью, которое верзила выставил над головой на руках. Второй замах был коротким: Феофану хотелось скорее искромсать, уничтожить того, кто на его глазах убил Сваню. Он ткнул мужика колом в грудь, отчего тот страшно и дико вскрикнул, отпрянул назад, в воду.
Больше ударить не удалось. На Феофана навалился кто-то сзади, обхватил руки, повис тяжелым кулем. Феофан рванулся, пнул того, заднего, каблуком, напавший охнул, матернулся, ослабил руки…
Но верзила шагнул к нему, выбросил вперед приклад, ткнул им в лицо… Перед глазами у Павловского поплыли красные круги…
Феофан очнулся от нестерпимой боли в голове. В нее будто насыпали угольев, и они жгли, жгли. Особенно пылал лоб. Лицо покрыла какая-то жесткая пелена.
Он, со стоном и кряхтя, поднялся с земли, проковылял к воде, забрел в нее и смыл с лица запекшуюся кровь. Потрогал лоб. Даже на ощупь было понятно, что тот был рассажен от волос до носа и крепко саднил. Те двое незнакомых мужиков куда-то исчезли. Убитого ими Свани тоже не было. В полынье плавали лишь белые перья и качались, как крохотные детские кораблики.
Феофан застонал…
Он добрел до дому еле-еле. Шел и шатался, в голове стоял горячий неотвязный шум. Ничего и никого не видел и не слышал. Только у самой околицы остановил его крик, летевший с неба:
– Килл-клин-клин-н…
Развернувшись на звук и глянув в небо, он увидел низко летящий белый клин, подсвеченный розоватым светом высоко стоящего солнца, сел на землю и заплакал, уткнув в колени голову.
Зинаиде он сказал, что ударился о камень, поскользнулся и ударился. Больше не сказал ничего.
Жена вызвала фельдшерицу Минькову, и та обработала рану, наложила швы. Феофан лежал теперь на кровати лицом вверх, перебинтованный, а Зинаида, пережившая какой-никакой испуг, крепко его пилила. Феофан лежал и молчал.
А потом, уже вечером, пришла сельсоветская председательша Валентина Кашутина, крепко почему-то сердитая, посмотрела на Павловского, видно, немного смягчилась, но пообещала твердо:
– Придется с тобой крепко разбираться, Феофан Александрович.
– Что такое? – заволновалась Зинаида.
– Человека он чуть не убил, вот что. Даже двух. Зинаида прямо задохнулась.
– Как двух? Когда?
– Сегодня утром, двоих охотников из Северодвинска, гостили у нас…
Феофан лежал и молчал, отвернувшись к стене, а Зинаида все допытывалась:
– А за что он их, Валя?
– Они его задержали при факте браконьерства, а он на них и напал с ружьем. Стукнул одного стволом в грудь, синяк страшный…
– Ничего не понимаю, – Зинаида опустилась на табуретку, – какого такого браконьерства? Ондатра эта, дак у него же разрешение…
– Какая ондатра, Зина, он лебедя застрелил на перелете. Лебедя! У меня в сельсовете и лежит, принесли как доказательство.
– Ты что, с ума сошел? – спросила Зинаида мужа. Феофан не ответил, только скрипнул зубами.
– Ой, – сообразила Зинаида, – а как он мог убить? Он ведь без ружья в лес-то ходил.
– Как это без ружья? На охоту и без ружья?
– Не брал сегодня, ей-богу! – Зинаида хлопнула ладонями себя по коленям. – Вот и люди подтвердят, кто видел. Ты разберись-ко, Валя.
Но Кашутину сомнение не тронуло. Она встала и перед уходом сказала:
– Товарищи жалко что уехали, но сказали, что, в случае чего, все письменно подтвердят, хотя пока не будут в суд… Люди благородные, власть, так сказать… Кому я больше верить должна? Им или Фаньке вашему? Будем прорабатывать!
Через два дня Феофан поднялся и первым делом похоронил Сваню на берегу, напротив своего дома. Еле выпросил в сельсовете.
На могиле лебедя Феофан поставил маленький белый столбик, на котором аккуратно вырезал одно только слово – «Сваня».
Через неделю его вызвали в сельсовет на заседание исполкома и проработали. Ругали вяло, но единодушно. Встрял только Петр Григорьевич, бухгалтер.
– Нет доказательств вины товарища Павловского, – сказал он, – ружья при нем не было, это зафиксировано. Может, зря ругаем?
Председательша Кашутина так взъелась, что бухгалтер, наверно, не возрадовался.
– Я тебе, Петр Григорьевич, не говорила разве, от кого поступил сигнал? Они же власть наша, советская! Не позволю ее охаивать!..
Бухгалтер больше не возражал. Феофан Павловский опять крепко запил, и жена его Зинаида снова от него ушла.