Песочница

Кригер Борис

ЗАБАВЫ ГЕРБЕРТА АДЛЕРА

 

 

Изнанка холста

Как у всякого холста имеется своя изнанка, так, разумеется, и у жизни есть оборотная сторона. Как бы ни была пуста и непримечательна в своей белесой нетронутости парадная фасадина, все же есть и скрытая ее сестричка, вся усеянная узелками, словно колкими полуснежинками-полудождинками, которыми столь славится погода, как раз та самая, какую весной сорок четвертого года не на шутку взбодренные бомбежками берлинцы окрестили со свойственным им пафосным сарказмом «фюрер веттер» – гитлеровская погодка. Кто бы мог подумать, что русское слово «ветер», скорее всего, произошло от немецкого слова «погода»? Я оплакиваю собранный на стыке чужих языков мой до оскомины милый язык…

Вот и теперь лил пронзительный, затопляющий подвалы ливень, иногда внезапно переходящий в снег, и снова казалось, что зима никогда не уйдет в область простоволосых воспоминаний.

Герберт Адлер ютился за обеденным столом в квартире дочери и чувствовал себя неловко, ибо присутствовал в этом неприхотливом, но опрятном жилище в отсутствии хозяйки. Он был человеком крупным и оттого, где бы ни появлялся, сразу же начинал ютиться, словно бы всяческое строение было ему тесно, что вызывало неудобство как у него самого, так и у всякого, кто находился с ним рядом. От смущения и неудобства гость спасался созерцанием букета роз, красиво расставленных в прозрачной простоватой вазе.

Герберт купил букет вместе с вазой и водой. Ему не хотелось возиться, ждать, пока сонные цветочные девушки соберут свою очередную занудную икебану. Он просто ткнул пальцем в готовый подарок и суетливо расплатился, словно бы стыдясь своей поспешности. Ведь всякий цеховщик, ремесленник без страха и упрека, будь то цветочник или башмачник, ждет, что мы посвятим его услугам вселенную безраздельного внимания… А Герберт не мог останавливаться на мелочах долго, а ведь розы – это мелочь, так, нечто сродни полуживому гербарию. Просто непростительно, как много внимания придается цветам, словам, жестам… Обычно розы привычны и затрапезны, но когда попадается действительно словно собранный для сомнительного шедевра почтовой открытки букет, не устаешь поражаться странному совершенству замысловатых ворховатостей, сплетающихся в единый розовый стан. Ах, эти мертвые цветы… Мы забываем, что они тихо и от этого как-то еще более безвозвратно мертвы. Мы любим созерцать их, вдыхать их посмертный аромат. Ах, эти цветочные мощи, предмет мимолетного поклонения и неминуемого забвения. Каким только шекспирам не вещали вы о своих несбывшихся проказах? Любопытно, есть ли такие цветы, которые испытывают эстетическое, буквально доведенное до экстаза, наслаждение от созерцания людей? Нет, не живых людей, а как раз наоборот, мертвых. Пожалуй, есть… Иначе отчего в последний путь провожают словно бы не сотрапезники усопшего, а ходячие цветники, рассаженные по периферии заданной каждому отжившему человеку траектории, внезапно или постепенно утрамбовавшейся в отправную точку исчерпанного и от этого почему-то особо отвратительно сладостного в своей очевидной завершенности бытия?

На столе были расставлены только что приобретенные подарки: разноцветные тарелки и салатница. Вся посуда была веселой и даже несколько кукольной раскраски. Тарелки были разными. Одни обладали голубой каемкой и сулили нечто комичное в силу своего именования: «тарелочка с голубой каемочкой», другие были зелены, как молодые стебельки, а что еще нужно молодости, как не все заменяющая собой зелень? Казалось, вот войдут такие предметы в обиход, и в доме никогда не будет пасмурно, потому что на фоне таких смешных тарелок и кружек просто не может совершаться ничего хмурого и обыденного.

Они с женой заехали в контору, где работала дочь, и взяли ключ, чтобы подготовить сюрприз ко дню ее рождения, расставив и разложив подарки. Ей исполнялось двадцать лет. В дни рождения вся семья привычно сходила с ума и не успокаивалась, пока не тратила несколько тысяч. В прошлом году они подарили дочери самую дорогую профессиональную фотокамеру, из тех, которые знаменитые журналисты таскают по горячим точкам, чтобы волновать нас очередной подборкой глянцевых кадров, роскошно, с шокирующими деталями отображающих страдание, голод и смерть. Энжела же – а именно так звали счастливую обладательницу заповедной камеры – фотографировала этой камерой лепестки, ветви деревьев, облака, мягкие игрушки и прочие девичьи атрибуты окружающего мира, неизменно включающие в себя двух ее котов, лениво спящих во всех вообразимых и невообразимых позах.

На этот день рождения Герберт Адлер купил большой холст и повесил его над обеденным столом в квартире своей внезапно повзрослевшей дочери. Ему хотелось, чтобы она нарисовала какую-нибудь картину: неважно, натюрморт ли, пейзаж, – важно, чтобы она творила. Иначе, считал он, повседневность засосет и эту душу, пока еще нетронутую вирусом обреченности на никчемность, повсеместно принятую за норму. Этот холст своей белизной будет напоминать, что вот же, есть возможность творчества, и она в любой момент может нанести свои несмелые, но значимые мазки на непочатую белизну холста.

Герберт Адлер ощущал, что белизна имеет своего рода непроницаемую защитную капсулу, эдакую скорлупу, оболочку, звонкую, как истинное, а потому не слишком хрупкое стекло… Попробуйте занести кисть над огромным холстом – и рука ваша неминуемо отпрянет, дыхание станет чаще, на лбу выступит испарина и неизбежно захочется сложить краски и кисти и не трогать эту абсолютную в своей пустоте белизну, ибо, как ни изысканны ваши порывы, первый мазок – это всегда грязь, порочная, тягучая полоска, кричащая, как рана вандализма, линчующая невинность холста, как толпа неброских идей, отдающих пошлятинкой вперемешку с безысходным, беспробудным, а потому столь естественным и обыденным для всякой толпы пьянством.

Чистый холст – это единственная связующая составляющая заговора против мастерства, ибо у гения и у бездарности холст одинаков до тех пор, пока на него не нанесен первый мазок. Точно так мы долго не решаемся приступить к жизни, но потом оказывается, что нечаянно, будто в забытьи или же по пьяни, мы извалялись в грязной обуви на собственном холсте, и дальше уже нет смысла воздерживаться. Мы пытаемся сделать вид, что ничего не произошло, что так все и замышлялось – довести вот это пятнышко до формы облачка, благо, что облака бывают любой, разве что не квадратной, формы, а вот эту мазню мы пытаемся превратить в высокозначимый намек на непредсказуемость, которая часто кажется гениальной, но оказывается лишь очередным симптомом нервного недомогания.

Испачканный холст подолгу зависает над нами, как надгробие нашего не реализовавшегося своезначия, а потом мы пытаемся спрятать его подальше, чтобы никто не увидел эдакого неуспеха. Хотя формы и пятна, по сути, лишь только иллюзия, создаваемая очень нервными клетками нашей глазной сетчатки. Там, в глуби наших очей, совершается таинство зрения, и по тонким цепочкам аксонов, побратавшихся с дендритами, несутся бесшабашные кинохроники повседневных движений и мыслей, нарисованных мирозданием просто так, для лучшего обозрения окружающего, обманчивого, как морская соль, которая должна быть романтически соленой, но оказывается просто плевательной смесью, от которой недолго возненавидеть не только море, но и мировой океан!

И вот наставал момент, и Герберт Адлер не знал, занести ему карающую кисть над холстом-обидчиком или повременить, постараться остудить свои набрякшие от природного гнева мысли. Сила притяжения оголенной, белой, как холст, шеи настолько могущественна, что вы и сами не заметите, как ваши руки, занесшие над ней тесак, обрушатся, и потом всю оставшуюся вечность вам придется искать оправдания в неприкаянной скандальности жертвы или в чем-нибудь еще… Но оправдания нет, ибо было сказано нам: «Будьте добрыми», или что-то в этом простом и, казалось бы, легко выполнимом духе. Но, снедаемый вполне естественной для животного его размера ненавистью, натерпевшись более чем достаточно для накопления незыблемой уверенности в собственной правоте, Герберт Адлер обрушивал тесак, а потом запрещал себе страдать угрызениями внезапно проклюнувшейся совести.

Вот он, белый холст, прошитый насквозь автоматной очередью и внезапно закровоточивший из всех своих пулевых отверстий. Что мы делаем со своей жизнью? Что она делает с нами? Простые и понятные формулы добра неосуществимы, а сложные и аморфные сентенции зла, наоборот, сами напрашиваются на язык и срываются, словно камни с горного склона, и в этом камнепаде гибнет все, что могло родиться от сочетания уже весьма поруганного благородства и выцветшей на солнцепеке обид добродетели.

И не нужно искать оправдания в бодлеровских строчках «O douleur! O douleur! Le temps mange la vie…» – «О боль, о боль! Время пожирает жизнь…». Это вовсе не так. Это вовсе не время пожирает жизнь, а жизнь пожирает время – то самое, которое следовало бы потратить на вдумчивое творчество или просто на размышления над белым, так и нетронутым холстом… Это время безжалостно растерзано жизнью. Оно стенает и просится наружу – вдохнуть еще хотя бы разок чистого воздуха вдумчивого одиночества, но нет, жизнь веселится и правит свой безумный бал. Мы таскаемся с вещами, мыслим денежными знаками, любим шкурки банковских счетов. Ах, как нежна и восхитительна бумага, на которой напечатана кругленькая сумма! Какой покой сулит эта неприхотливая иллюзия достатка!

Мы покупаем холст и тем самым продаем душу. Потом выкупаем ее, родимую, втридорога, но холст так и остается за нами, только он по-прежнему бесстыже бел, как ярко режущие глаза снега Антарктиды, как белесая сущность бледной спирохеты, вызывающей болезнь, не принятую в приличном кругу влюбленных, но преследующую по пятам любое творчество, ибо оно прежде всего заключено в порыве, а порывистость заразна и сначала изъедает тело, а потом принимается и за астральные его ипостаси…

Герберту хотелось домой. Он устал шататься по городу. Жена тоже устала. Адлеры ожидали прибавления в семье, и Эльзу все время подташнивало. На первом ультразвуковом исследовании подтвердили, что беременность протекает нормально, и сообщили, что ясно просматривается эмбриональный пузырик. Эльза ухватилась за это слово и стала звать его «пузыриком».

– Сегодня Пузырик дал мне скушать завтрак, – радостно говорила она. – Вот мы договоримся с Пузыриком и поедим супу…

Эльзе было под сорок, и окружающие с уважением смотрели на нее: «какая молодец, у самой дочери двадцать лет, а она решилась начать все сначала»… Герберт долго упорствовал, он с трудом согласился и на первых двух детей. Но когда Джейку исполнилось тринадцать, а Энжела стала вполне самостоятельной молодой женщиной, Герберт снова уступил. Последнее время он начинал понимать, что единственно действительно значимое, что может оставить человек на этой земле, – это дети. Эльза понимала это всегда и тихо внимала философствованиям Герберта о трудностях жизни, несправедливости мироустройства и прочих веских причинах, по которым не следует рожать детей. Но вот наконец терпеливая Эльза снова дождалась, и вместо заведения кошек, кроликов, собак, рыбок, птичек и прочей живности для погашения материнского инстинкта Герберт соизволил дойти до блестящей в своей гениальной простоте мысли, что единственно, действительно значимое, что может оставить человек на этой земле, – это дети.

Вечером того же дня Адлеры у себя дома уселись паковать те подарки, что не оставили в качестве сюрприза в квартире именинницы. Можно было не прятаться, как прежде, в подвальном этаже дома для этого священнодействия, и Эльза вдумчиво и со вкусом заворачивала различные предметы в красивую оберточную бумагу – серебристо-голубую и красную в белый мелкий горошек. Этот неторопливый процесс мог протекать вполне беспрепятственно, пока дети занимались изготовлением горшков и глиняных тарелок в городском кружке гончарного творчества, куда, кроме них двоих, ходила еще одна девушка, на вид лет семнадцати, но гордо сообщившая, что она уже замужем (что, впрочем, казалось, никак не влияло на ее вкусы в гончарном искусстве).

Герберт сидел и подписывал подарки смешными посвящениями, а Эльза поминутно спрашивала его:

– В какую бумажку завернуть сережки?

– Какие сережки? – уточнил Герберт. – Бриллиантовые?

Адлеры решили подарить Энжеле бриллиантовые сережки. Она устала от своих эпатажных серег, какие носит аборигенствующая молодежь, и поэтому уже давно не носила сережек, от чего ее ушки казались несчастными. Накануне Адлеры зашли в ювелирный магазин и подробно и не торопясь осмотрели все имеющиеся в наличии бриллиантовые серьги. Выбор пал на самые маленькие, и не столько из-за денег, сколько из-за желания, чтобы они подошли к нежной девичьей шее Энжелы. На ней массивные камни казались бы вульгарными и напоминали бы бижутерию. Сережки, выбранные родителями, были изящны и милы. Малюсенькие камушки крепились на трех шестиках, отчего свет свободно играл в изысканных миниатюрных гранях. Белое золото тоже прибавляло нежности этому подарку.

– Нет, бриллиантовые я уже упаковала. Те, что Джейк сам сделал…

– Ну, эти, безусловно, нужно паковать в красную бумажку в горошек, – подумав, серьезно ответил Герберт… Он, конечно же, не видел никакой связи между содержимым подарка и цветом обертки, более того, ему претили все эти незначительные подробности, но, стараясь понять Эльзу, рассудил, что в красной бумажке в белый горошек подарок Джейка будет смотреться лучше, чем в строгом серебристом убранстве другой бумажки.

«Лучшие друзья девушек» – подписал Герберт милую наклейку, изображавшую бабочку.

– Приклей это на бриллиантовые сережки, – сказал он. Эльза ласково улыбнулась.

– Давай, придумывай всякие смешные подарки… – сказала она, заметив, что Герберт отвлекся и снова погрузился в изучение каталога книжного аукциона. Книги были настоящей страстью главы семейства Адлеров, что уже начинало беспокоить остальных домочадцев. Герберт мог потратить неприличную сумму на какое-нибудь редкое издание, и, хотя, надо отдать должное, он практически всегда читал то, что покупал, все-таки превращение трехэтажного дома Адлеров в библиотеку не совсем входило в планы остальных членов семьи. Стоило Энжеле переехать на свою квартиру, как Герберт переделал ее комнату в еще один раздел своего необъятного книгохранилища, застроив это детское гнездышко грубыми дубовыми полками и заставив их древними томами, выглядевшими подчас так, словно они были вынуты из могилы. От старинных книг дом наполнялся запахом плесени и пожарищ. А Эльзу тошнило, но она стеснялась признаться, что тошнит ее именно от старых книг. Герберт и сам с опаской и некоторой даже брезгливостью брал в руки эти повидавшие виды фолианты, но все же завороженно следовал этой своей библиотечной страсти и поэтому, когда Эльза окликнула его, с трудом оторвался от каталога.

Герберт удалился на несколько минут в прихожую, где за тонкой детской перегородкой проживали три собаки породы басет и один безродный пес в стиле бодер-колли. Все они были заброшенными, а оттого немного несчастными свидетельствами сублимации, которой Герберт пытался обуять в своей семье детородный инстинкт. После непродолжительной борьбы Герберту удалось отвоевать слегка обслюнявленную кость, которую он торжественно принес Эльзе и попросил завернуть свою добычу в нежную серебристую обертку, предварительно упаковав в коробочку.

«От Эльзиных собак» – торжественно подписал Герберт подарок.

Дарить смешные подарки наряду с серьезными, настоящими дарами стало в доме Адлеров традицией. Самому Герберту дарили и полено, упакованное как бутылка шампанского, и банки с кошачьими консервами с подписью «от котов». Он отдаривался обгрызенной булкой и мотком туалетной бумаги.

Обычно именинник, которого домочадцы будили, шумно заваливая к нему в спальню с шариками и огромными мешками с подарками, наивно потирал глаза и начинал разворачивать подарки, а ему кричали: «Постой, не открывай! Прежде отгадай!», и он щупал и гадал, догадки иной раз были смешнее самих подарков, и дом наполнялся кутерьмой и весельем, коты шурудили брошенные обертки, собаки грызли, что могли, птички в клетках надрывались из последних сил, чтобы перекричать всю эту орущую ораву, и только рыбки тихо и задумчиво плавали в своем аквариуме.

– Чего бы еще завернуть? – задумчиво промямлил Герберт. Его блуждающий взгляд упал на знаменитую фотокамеру, оставленную дочерью на его столе. – А что, если ей снова подарить фотокамеру?

– Ну, и почему это будет смешно? – мягко спросила Эльза.

– Гмм… Ну, не знаю… Это смешно уже само по себе: подарить одну и ту же вещь на два дня рождения подряд… Это почти такой же конфуз, что случился со мной и моим братом, когда тот послал мне праздничную открытку с напечатанными там пожеланиями, поленившись добавить что-либо от себя. На следующий год, ища, что послать брату, я наткнулся на ту же самую открытку, но совершенно позабыл, что ее прислал брат, а поскольку выглядела она вполне нетронуто, словно из магазина, так и отправил, опять же, кажется, ничего не написав. Брат сказал, что был удивлен, как мне удалось найти точно такую же открытку, какую он посылал в прошлом году. Вот и поди, пойми его, шутил он или всерьез думал, что я купил еще одну такую же открытку? Вообще эти формальности весьма напрягают человека – дни рожденья, Новый год, вынужденные праздники, и ведь сколько их за жизнь? Не сосчитать… Подарки нужно дарить, когда того просит душа, а не в определенные даты…

– Герберт, ты и так превратил нашу жизнь в нескончаемый праздник, поэтому нам так трудно свыкнуться с необходимостью праздновать общепринятые торжества, – сказала Эльза и заторопилась: – Скоро вернутся дети, я не успеваю завернуть подарки!

Неподдельный ужас скользнул по ее милому смешному личику. Герберт мобилизовался и, собравшись с мыслями, выпалил:

– Подарить фотокамеру еще раз будет смешно, потому что Энжела наконец избавилась от своего ухажера…

– Скорее, сожителя… – вздохнула Эльза.

– Ну, так или иначе, эта камера напоминает мне о нем, потому что он неразлучно носился с ней весь год, пока они жили вместе… А помнишь, как Энжела боялась, что Стюард стащит у нее эту камеру, да и не только ее… – сказал Герберт. – А подпишем мы этот подарок: «от Стюарда»… По-моему, выйдет смешно!

– А не обидим ли мы ее?

– Мне кажется, не обидим. Этот малый умудрился так ее достать, что, кроме страха за свои вещи, я не нашел в Энжеле никаких иных чувств. А ведь, казалось бы, первая любовь у девочки… Кто рассказал бы, я не поверил бы…

– Да, Энжела у нас стойкий оловянный солдатик. Девочкам обычно очень трудно отказаться от их первых…

– Любовников?

– Ну да… И они, упыри, это отлично знают. Издеваются, как хотят…

– Ну, этот упырь уже доиздевался… – удовлетворенно заметил Герберт.

– Ну, не у всех же есть такие героические отцы вроде тебя, – улыбнулась Эльза и гордо погладила Герберта по голове.

– Сегодня, когда я сидел в квартире у Энжелы, мне казалось, будто мы изгнали оттуда козла…

– Положим, в том, что мы недолюбливали ее избранника, нет ничего необычного. Естественным образом так отреагировали бы любые родители, если бы у них из-под носа увели девочку… Но он-то каков?

– А что – каков? Он с самого начала был находкой. Бросил школу, курил наркоту, даже, кажется, в тюрьме сидел по мелочи… И главное, не преминул похвастаться всем этим при первом же знакомстве с нами: мол, так, мол, вам, думайте, что хотите, а дочурку вашу я сожру и не поперхнусь…

Лицо Гербрта отуманилось. Он явно пришел не в самое наиприятнейшее расположение духа.

– Пакуй фотоаппарат, и добавь талоны на шоколадно-молочный коктейль…

– Какие талоны?

– Да те, что мы обнаружили у Энжелы в квартире вместе с вежливым письмом от молочного комбината, адресованным Стюарду.

– То письмо, над которым вы с Джейком так неостановимо ржали?

– Да, то самое… Ну это надо же, жил человек на всем готовом, в ус не дул, так нет, повадился строчить жалобы на некачественные молочные продукты. Купил себе пакетик с молочно-шоколадным коктейлем. Тоже мне, молокосос. В его возрасте я пил виски из горла, а не молочный коктейль. Так ему этот коктейль чем-то не приглянулся, он и давай писать… И это за несколько дней перед тем, как Энжела его поперла! Нашел время беспокоиться о пакетике с коктейлем!

– Вообще-то чужие письма читать нехорошо…

– Ты знаешь, никогда себе не позволял, но, увидев открытый конверт от молочного комбината, не выдержал. Леший попутал, прочел… Тебя тошнило, и ты вышла на несколько минут, а мы с Джейком как раз наткнулись на это письмо…

– Хохот, который я услышала, меня даже напугал…

– Джейк сказал, что с молочно-шоколадным продуктом все было как раз в порядке. Оказалось, что Стюард его даже не покупал, а хвастался Джейку, что время от времени отправляет письма на несчастный комбинат, что якобы купил некачественный продукт, зная, что они в виде извинений присылают талоны на бесплатные пакеты с их продукцией… Надо же было, чтоб девочка так прикипела к ничтожеству…

– А к ничтожествам они чаще всего и прикипают… Порядочные люди женятся, заводят детей, обеспечивают семью, – промолвила Эльза со вздохом, – а этот после года совместной жизни заявил – и кому? нам, родителям, хоть никто его за язык не тянул, – что жениться он не готов и что Энжеле все равно никогда не хватит духу его выставить…

– Возможно, ей и не хватило бы, если бы я не вмешался… – задумчиво вздохнул Герберт и помог Эльзе спрятать подарки, потому что у дверей послышался веселый смех детей. Трудно сказать почему, но занятия гончарным делом приводили их в неописуемый восторг и потом весь вечер они пребывали в прекрасном расположении духа.

Эльза втайне была счастлива, что дочь избежала обычного в таких обстоятельствах душевного нарыва. Сама Эльза в семнадцать была беспомощно влюблена в своего сверстника. Казалось, ни одного мужчину на свете не любили сильнее и преданней, чем его. Когда он ее оставил, Эльза пыталась покончить с собой. Эта история оставила тягучий шрам на всю жизнь, и теперь Эльза смертельно боялась, что весь этот ужас повторится с ее несчастной, слабенькой дочуркой, ее масенькой такой девочкой… В других обстоятельствах Эльза обязательно остановила бы такую жестокость. Конечно же, ей было не по душе вышвыривать человека на улицу, но страх за дочь возобладал над всем, и она не противилась, когда Герберт привычно встал на тропу войны.

Окружающие спокойно и с очевидным интересом наблюдали за ходом военных действий, тем более, что стороны ничего не скрывали… Конечно, большинство были на стороне Герберта, потому что вообще не считали молодых за людей и относились к ним хуже, чем к домашним животным, но некоторые полагали, что Адлеры все-таки чрезмерно жестоки и что они – просто-напросто зажравшиеся буржуа, как моль, прокушавшие до дыр собственную совесть…

…Всю ночь Герберту снились отвратительные сны. Похоже, подсознание и есть наш злейший враг. Хочется хотя бы там, во сне, на грани бытия и небытия, когда все кажется сморщенным до ничтожной точки, забыться, но нет… Если наяву сознание подчиняется строгим усилиям воли, ходит паинькой, не плюет без надобности в колодец мыслей, из которого само же пьет, то стоит наступить эпохе снов, как тут же всякие запреты слетают, как оборванные ноябрьским ветром последние листья, и сны мучают человека, не давая ни охнуть, ни вздохнуть.

Вот где поселяется ядовитая субстанция, именуемая в простонародье совестью. Она слепа и не очень умна. Ей неведомы хитрости разума и расчетливость логики. Она просто знает, что совершенное или замысленное нехорошо. И неважно, что человек предъявит ей тысячу доказательств и разумных противопоставлений. Всё, поздно. Пустил в себя троянского мерина совести – жди страданий на пустом месте и пустоты на месте души… А как его не пустить? Этот троянский конь совести (который, кстати, не следовало бы называть троянским, потому что вовсе не троянцы же его замыслили, а враги их, греки…) истопчет своими деревянными копытами все, что только сможет, да еще и наделает кучу где-нибудь в самом потайном углу души.

У Герберта болела совесть. Да, этот подонок заслужил, чтобы его выбросили из дома. Да, Стюард был существом зловредным и гибельным, но от этого Герберту было не легче, ибо наш внутренний судья не желает прислушиваться к доводам логики, не владеет арифметикой и плюет на термодинамику. Его ничего не интересует, кроме интуитивно ощущаемого общемирового баланса добра и зла. И, осознанно совершая зло, как бы ни было оно оправданно и своевременно, мы расшатываем этот баланс и навлекаем на себя слепую казнь собственного естества… Не нужно высокопарности… Не нужно снова говорить о моральном законе внутри нас да о звездном небе над головой. Просто, вне зависимости от того, что совершил ваш обидчик, подсознательная грымза, именуемая совестью, пошлет вам сны с какими-то покойниками, подсмеется над вами, приснив дочку и жену в виде воинов гражданской войны и прочую чушь, которыми и полнились сны несчастного Герберта.

В общем, Герберт не имел особо разрушительных намерений. Если бы Энжела не заговорила некоторое время назад своим, как всегда иносказательным, языком – «найдите мне принца…», что означало: «мне очень плохо с этим человеком!», Герберт никогда бы Стюарда и не тронул, даже благословил бы на что угодно, лишь бы дочь была счастлива. Но когда оказалось, что она несчастна настолько, что уже просит о помощи, то у Герберта все, разумеется, вскипело, и он потер руки от предвкушения битвы.

Эльза была мобилизована списаться с несколькими молодыми людьми от имени дочери, причем эти действия почти не скрывались. Как только появился приличный на первый взгляд паренек и Энжела поняла, что не останется мучительно одна, без внимания, без надежд, без просвета, она молчаливо дала свое согласие на завершение эры Стюарда.

В течение недели после этого «найдите мне принца» Стюард был вышвырнут из офиса компании Герберта, где бил баклуши и гадил как только мог, но чтобы создать иллюзию, что Стюард при деле, Герберт терпел и старался не обращать внимания. Энжела, которая, несмотря на свою молодость, была взята Гербертом в бизнес на паях, руководила этим офисом и умудрилась потерять за один год всю сумму, скопленную на так и не состоявшееся обучение в колледже. Тогда Герберт сам впрягся выполнять работу Стюарда, а тот под благовидным предлогом был отправлен работать дома. За несколько недель бизнес расцвел, и дочь вернула почти все потерянные деньги. Увидев, насколько Стюард оказался вредоносен, Энжела помрачнела не на шутку.

Герберт пытался помочь им разойтись, как в море альбатросы, – без скандала, без вопросов… тем более, Энжела призналась, что боится противоборства с ним из-за каждой вещи.

Однажды вечером, сидя у камина, Герберт осторожно, но серьезно спросил дочь, окончательно ли она решилась расстаться со Стюардом, и был удивлен твердости ее решительного «да». Энжела никогда не отвечала «да» или «нет». Она всегда отвечала «не знаю». Даже тогда, год назад, когда Герберт спросил ее, неужели она хочет выйти замуж за Стюарда, она ответила «не знаю», что на ее наречии означало «да!». Герберт тут же организовал съем квартиры, и молодые съехались жить гражданским браком.

Можно было тысячу раз объяснять, что не в работе дело, не в деньгах, не в обещаниях… Но человек неразрывно связан со своими материальными заморочками, с изнанкой своего холста, и тут уж нечего сказать, – Стюард был фактической катастрофой в материальном плане. Может быть, он каким-то фантастическим образом мог бы приковывать чувства дочери к себе, оставаясь полным и последовательным разрушителем всего, к чему прикасались его несчастные ручки, но этого не произошло. Он совершил нечто такое, что у Энжелы, казалось, не осталось и капли жалости к нему, не то что любви, и Герберта, честно говоря, это поражало. Конечно, он сам был вовсе не безгрешен, предложив Стюарду место в компании, да еще под началом Энжелы. Он прекрасно понимал, что это западня, ловушка, и сам бы он ни за что в нее не попал. Однако Стюард действительно был то ли идиотом, то ли просто холодным расчетливым паразитом, – он заглотил наживку и принялся паразитствовать на шее Энжелы до тех пор, когда ни о каких чувствах уже не могло быть речи.

Наконец Герберт решился закончить это никчемное противостояние. Зная, что Стюард был отчасти прав и у Энжелы никогда не хватит смелости самой вышвырнуть его, в одно замечательное утро он написал короткое письмо Стюарду и, прежде чем отправлять, прочел его дочери:

Здравствуй, Стюард!
Герберт Адлер

Моя дочь сообщила мне, что сегодня она собирается порвать с тобой отношения и возвращается жить к нам. Эмоциональная сторона всего этого, пожалуй, не мое дело. Но поскольку наша компания нуждается в квартире, где ты проживаешь, я хотел бы, чтобы ты съехал в течение недели. Поскольку твои нынешние рабочие функции полностью основывались на просьбе Энжелы обеспечить тебя хоть каким-нибудь достатком, можешь считать себя свободным от каких-либо деловых обязательств по отношению к нашей компании. Пожалуйста, имей в виду, что большая часть вещей, находящихся в квартире, принадлежит либо компании, либо Энжеле, так что постарайся не забирать ничего, кроме своих личных вещей. Если мы не досчитаемся чего-либо, это будет считаться кражей. Однако если ты уйдешь тихо, я дам тебе денег на дальнейшее устройство. Всего доброго.

Энжела внимательно выслушала письмо и сказала: «Хорошо, сегодня после работы я вернусь домой». Она сказала это так просто, словно бы речь шла о поездке в магазин.

Герберт решил поделиться с Эльзой своей маленькой победой, но Эльза плохо себя чувствовала и пыталась отстраниться от этого конфликта. Она принялась убирать на кухне, хотя вот-вот должна была прийти уборщица Лари.

– Ну кто убирает перед приходом уборщицы? – негодовал Герберт, который искал поддержки.

– Я убираю перед приходом уборщицы. Посмотри, что творится у нас на кухне. Если она это увидит, то тут же уволится… – серьезно отвечала Эльза. Она по-детски полагала, что в жизни можно спрятать голову в подушку, и гроза пройдет…

Герберт всегда пытался угадывать тайные желания жены и дочери, которые они редко раскрывали ясно, поскольку вряд ли сами хорошо их осознавали. Он не считал это чем-то ущербным со своей стороны, ведь, угадывая их тайные желания, он пытался их сделать счастливее, а счастливые домочадцы неизбежно сделали бы счастливым и его самого. Кстати, Герберт подумал, что ведь это же совершеннейшая глупость, будто «враги человека домашние его». Очередная злонамеренность перевода Евангелия. Слово «домашние» наверняка пришло от латинского слова, означающего «слуги». «Враги человека слуги его»… Вот так, стоить исправить маленькую неточность, и все становится на свои места…

Вечером Энжела вернулась домой и была весела, как никогда. Она играла с Джейком, смеялась и вообще вела себя так, словно бы с ее слабеньких плеч свалился огромный груз.

Герберт решил, что объяснение уже состоялось. Вдруг зазвонил телефон. По отдаленным интонациям Герберт понял, что Стюард письма еще не читал и что объяснение происходит как раз в этот момент.

– Ты не собираешься домой? – спрашивал Стюард.

– А ты разве не читал письмо моего отца?

– Нет… Что за письмо?

– Хммм… Ну, почитай…

– Может, ты объяснишь мне, что происходит?

– Я решила расстаться с тобой…

Дальше диалог стал глуше, слова ложились друг на друга гуще, и Герберт не мог расслышать, о чем они говорили. Видимо, Энжела закрыла дверь комнаты.

Через минуту как-то неожиданно быстро появилась Энжела.

– Ну, что?

– Ничего… Сказал, что любит меня. Потом еще что-то, но я сделала, как ты учил делать в таких случаях: положила трубку на тумбочку, а сама принялась читать книжку. Когда в трубке перестало трещать, я взяла ее и спросила: «Ты все сказал? Ну, тогда почитай письмо отца».

– Молодец, – ухмыльнулся Герберт.

Через несколько минут телефон зазвонил снова. Этот разговор был еще короче. Стюард наконец нашел письмо, прочел и сообщил, что со всем согласен.

– Как-то он поразительно быстро сдался, – расстроилась Энжела.

– Видимо, подействовало обещание денег за хорошее поведение, – презрительно процедил Герберт.

Энжела загрустила пуще прежнего. Герберт понял, что зря заговорил о деньгах.

– Ничего, – подбодрил он Энжелу, – завтра припрется к тебе в офис, будет клясться в любви…

– Угу… – невнятно пробормотала дочь.

Энжеле казалось, что она имеет дело с каким-то аморфным в своей упрямости существом. Если раньше она скучал по Стюарду, стремилась проводить буквально каждый час скороспешной трепетности вместе, то теперь, как только она видела это вечно недовольное и хмурое формообразование, ей хотелось ударить его по лицу.

«Что со мной происходит? – терзалась она. – Как такое могло случиться, что родной, любимый человек смог так опротиветь? Неужели из-за этих треклятых денег? Из-за его никчемности, паразитизма? Не может быть… Не может быть, чтобы из-за денег! Должно быть что-то еще… Но что же? Конечно же, все дело в неблагодарной холодности Стюарда, в каком-то постоянном чувстве, что я для него не главная самозначимость его жизни, а так, второстепенный объект. Да, да… Именно объект, воспринимаемый по отдельности, штрихами: вот я хожу, вот разговариваю, а вот я с ним в постели… И все это отдельно, все порознь… А в совокупности, всей меня целиком, какая я есть, словно бы нет для него, и это трудно вынести. Он не видит во мне человека. Я словно бы разная среда обитания: то теплая, нежная, влекущая, напрягающая его мужские эмоции, а то вялая и никчемная необходимость, повинность, дряхлая трухлявая обида, сивая тряпочка, брошенный чулок, не нужный никому, даже мне самой… Стюард ощутил свою власть надо мной, решив, что я – его послушная марионетка, а как только я показала ему, что это не так, что я не просто объект, не удобное средство удовлетворить свои надобности, а живой человек, он перестал меня видеть, перестал ощущать мое присутствие, уткнувшись в неизменную череду экранов телевизоров, компьютеров и прочей электронной дряни… Плохое настроение стало его визитной карточкой. Просыпаясь, он хмурится. А я хочу, чтобы он улыбался каждый раз, когда открывает глаза и видит, что я рядом с ним, что мы вместе… Да, я хочу, чтобы он был от этого счастлив, как была счастлива я, наблюдая его сон, такой неровный и тоже нахмуренный… Интересно, что же ему все время снится? Тоже я, капающая ему на мозги? Отчего я стала отравлять его существование? А если и не стала, то что же происходит в этом постоянно замкнутом коконе, в котором заперся мой любимый? Осознание того, что наступил очередной серый день, явно не веселит его, не дает ему волнующего чувства продолжения бытия, как будто жизнь является для него неприятной нагрузкой к удовольствиям, которые он тоже, между прочим, принимает как должную дозу лекарства, как нечто необходимое и совершающееся только потому, что так принято, так надо, иначе просто нельзя… А я не хочу, чтобы это совершалось как ритуал дневного бодрствования, повседневного насмехательства, дурной возни под одеялами… Довольно! Я еще никогда так не умудрялась опротиветь себе, как живя с этим человеком. А вместе с самой собой мне опротивел и внешний мир, и внутренний. До последней степени, до крайности опротивел – не как-нибудь иначе. Мне опротивели и свет, и потемки, и эта бесконечная, приторная зима. Зима, наступившая согласно календарю, зима, которой тоже принято в определенное время наступать, будто нет других альтернатив… Будто не может быть иначе. Верно у Бродского:

Мне опротивел свет. Это январь. Зима согласно календарю. Когда опротивеет тьма, тогда я заговорю.

И вот пришло время мне заговорить… Вот пусть только завтра появится – я все ему скажу. Зима словно бы сковала всю мою нежность к этому человеку. Он опротивел мне задолго до своих дурацких поступков… Как я любила разговаривать с ним, потому что его голос завораживал, а то, что он говорил, поражало глубиной…. А теперь все это кажется не более чем бредом. Может быть, он болен? А я жестокая тварь и отношусь к нему как к вещи, которая испортилась? Может быть, мне надо нести этот крест всю жизнь? Может быть, я ему очень нужна? Нет… Не может быть. Он, должно быть, меня даже не ненавидит, а просто холоден и безразличен. И ему нужны деньги. Ему все время нужны деньги… При этом он не хочет и пальцем пошевелить, чтобы помочь мне их доставать… Ах, деньги? Да что деньги! Я бы любила его несмышленого и никчемного, но только не такого, каков он есть, или теперь стал, или… Это я во всем виновата. А кто еще? Я противная, назойливая дура… Я никогда не буду счастлива, потому что я никому не нужна, и не могу быть нужна. Мне прямая дорога в монастырь… Уйти, чтобы не видеть себя в объятиях мужчин, чтобы не знать о своей роли приглянувшейся им вещицы… Да, именно аккуратно упакованной в юбочку и блузку вещицы, новой, как нетронутая гладь упаковки чулок, только что принесенных из магазина… Да, да, именно эротичные чулки с подвязками, прозрачное белье, прозрачная ночная рубашка… Таким я запомнюсь этому человеку. Словно бы я сама по себе недостаточно ценна и желанна… Я так не хочу. Это не то, во имя чего я готова поставить крест на всей своей жизни… Пусть приползет ко мне извиняться, я его все равно не прощу. Ни за что!»

Однако на следующий день Стюард пропал. Когда в съемную квартиру пришла уборщица Лари, его там не было. Энжела, узнав это, стремглав бросилась спасать свои вещи, за которые особенно беспокоилась – знаменитую фотокамеру и компьютер. Но спешка была излишней: Стюард пропал на целый день. Наконец Энжела не выдержала и под предлогом какой-то житейской мелочи позвонила ему на мобильный телефон. Он оказался в другом городе!

Как только Герберт это услышал, он почему-то пришел в ярость.

– Даже когда увольняешь работника, он ведет себя более эмоционально! А тут попользовался в течение целого года, и ни в одном глазу! А что, если поехать на квартиру и поменять замок?

К удивлению Герберта, Энжела дала согласие и на это действие. Герберт вызвал мастера и поменял замок, после чего, довольный собой, вернулся домой.

– А что, если Стюард вернется? – испуганно спросила Энжела.

– Тогда я сниму ему комнату в мотеле, – пробурчал Герберт.

Часов в двенадцать, когда в доме Адлеров уже улеглись спать, раздался звонок. Энжела неохотно сняла трубку. У Герберта кольнуло сердце, как когда-то в детстве, когда его родителям должна была позвонить учительница с очередной жалобой на невыученные уроки. Герберт быстро взял себя в руки и пришел в игривое расположение духа.

– А я что могу сделать, это отец сменил замок! – услышал он голос дочери.

Через несколько мгновений Энжела передала трубку Герберту.

– Как дела? – как ни в чем не бывало, спросил Герберт.

– В общем-то, не очень хорошо, – затрещал раздраженный от возбуждения голос Стюарда, – я стою под дверью своей квартиры, а вы сменили замок!

– Это не твоя квартира, – доброжелательно разъяснил Герберт, как если бы Стюард был совсем маленьким и пытался взять не свою игрушку.

– Нет, это моя квартира! Я достаточно долго в ней проживал, и имею право войти и хотя бы забрать свои вещи! Кроме того, ведь вы же сами позволили съехать через неделю…

– Но Энжела сказала, что ты уехал в другой город…

– Я ездил туда смотреть фильм, а сейчас вернулся домой, в собственную квартиру! Вы обязаны немедленно дать мне ключ!

– Это не твоя квартира, и я ничего не обязан… Я могу снять тебе комнату в мотеле, если тебе негде ночевать…

– Нет, вы обязаны! Вы не имеете права так поступать! В квартире находится стиральная машина моей матери! Я собирался завтра ее забрать! – Стюард кричал, не давая Герберту говорить. Он считал, что в этом заключается его особое умение добиваться своего, то есть орать так, чтобы собеседник не мог вставить слова. Но Герберт был уже отнюдь не мальчик. Ему было под сорок, и он успел повидать и не таких пострелов… Герберт в ответ просто аккуратно положил трубку.

Через минуту телефон зазвонил снова.

– Вы должны дать мне ключ… – принялся за свое Стюард.

– Если ты будешь продолжать орать, я опять положу трубку, – спокойно заявил Герберт. – Как-нибудь перетопчешься до утра без стиральной машины твоей матери, если ты, конечно, не собираешься в ней спать. – В трубке замолчали. Герберт продолжил:

– То, что ты орешь на меня с оплаченного мной мобильного телефона, требуя пустить тебя в оплаченную мной квартиру, не делает тебя ни более правым, ни менее бездомным. Переночуй в мотеле, а утром я отдам тебе твои вещи. В эту квартиру ты больше не войдешь…

Тут трубку бросил Стюард.

– Ну, что ж, действительно идиот, – пробормотал Герберт, но телефон снова зазвонил. На этот раз голос Стюарда звучал с такой невозмутимой ненавистью, что Герберт на мгновение испугался за свою жизнь и жизнь членов своей семьи.

– Извините, прервалась связь, – процедил он с расстановкой. – Мне не нужно мотеля… Я найду, где переночевать. Мы займемся этим вопросом завтра, и я думаю, найдем законное решение… – Слово «законное» Стюард произнес с такой многозначительной интонацией, что Герберт хмыкнул про себя: «Наверное, не убьет, просто будет жаловаться властям, идиот».

– Спокойной ночи, и большое спасибо за все, – с изумительно вежливой ненавистью в голосе закончил разговор Стюард.

Герберт долго не мог уснуть. В бархатистой темноте спальни ему мерещилась тихая фигура Стюарда, заносящая нож над ним и беспокойно спящей рядом Эльзой.

Стюард был шизофреником. Точнее, это была темная история, на которую его сбивчивые объяснения не проливали свет. Сразу же после знакомства с Энжелой он пояснил, что жениться вообще не может, поскольку у него шизофрения. Когда же они стали жить вместе, начал вести себя так, словно он то ли пошутил, то ли это был не совсем окончательный диагноз…

Герберт, будучи человеком начитанным до нездоровой крайности, однажды долго беседовал со Стюардом, пытаясь выявить симптомы шизофрении, но ничего, кроме вязкости мышления, не обнаружил. Хотя трудно ожидать, чтобы больной признался отцу дочери, что его мучают галлюцинации… Впрочем, Стюарда не слишком беспокоило мнение родителей Энжелы о нем.

Посреди ночи Герберт проснулся от страшного шума. Казалось, что выбили входную дверь. «Ну, вот все и кончилось… – с каким-то странным облегчением промелькнула гибельная и почему-то все упрощающая мысль. – Что ж, я буду драться до конца…»

Герберт уже было поднялся и стал соображать, что же применить в качестве орудия защиты, но понял, что он, пожалуй, бредит… Просто с крыши упал огромный кусок льда… Несмотря ни на что, наступала весна, и все вокруг таяло…

Джейк тоже не спал. Он, пожалуй, больше всех опасался, что Стюард явится к ним в дом и всех их убьет. Неважно, были у него на то основания или нет, но это ощущение не на шутку волновало неокрепшую душу. Ему вовсе не хотелось умирать за просто так, ни с того ни с сего, из-за каких-то заморочек старшей сестры. Джейк вообще был весьма недоволен всем происходящим. Конечно, ему нравилось, что его родители настолько ненормальные, что почти никогда не пристают к нему с уроками и прочей дрянью, отравляющей детство всякого человека, но подчас Джейка волновало, куда же могут завести забавы его отца… Тот, по мнению Джейка, был человеком вовсе без тормозов, и несмотря на удивительную отзывчивость и внезапную щедрость, подчас мог быть чрезвычайно жестоким.

«Только слепой не видел, к чему все идет. Сразу же, как только Стюард появился в нашем доме, всем, включая котов, стало ясно, что он из себя представляет. Ну, и надо было гнать его взашей, а не поощрять Энжелу с ним сходиться, пусть, мол, сама решает свою судьбу… Что за глупости? А если она дура?»

Несмотря на весьма нежный возраст, Джейк был рассудительнее своих родителей. Он не любил всяческие конфликты и скандалы, ему не нравились тонкие интриги отца и простодушные истерики матери. Иногда, когда Герберт допоздна засиживался за рабочим столом, Джейк, проходя мимо, ласково окликал его и говорил так, словно бы отец сыну: «Пойди, поспи… Опять будешь сидеть всю ночь!» И, как ни странно, Герберт слушался, сворачивал свои дела и шел спать. Джейку это нравилось. Он словно родился взрослым. Конечно, шалости и бесшабашная веселость, столь свойственная беспечным годам взлетной полосы жизни, Джейку были знакомы, но во всей этой истории со Стюардом он не одобрял ни сестру, ни родителей. «Не нравится человек – так и скажи. Закрой перед его носом дверь… Что миндальничать да лавировать, как акробат на канате… С другой стороны, коли допустил уже, зачем теперь так жестоко поступать? Взяли и в одночасье уничтожили целый мир отношений, целую купольную полость стечения всяческих перебежек… Дурь это. Жестоко… Словно убили человека. Нехорошо…»

На следующий день дрязги продолжились. Стюард стал требовать впустить его в квартиру. Герберту доставляло несказанное удовольствие унижать этого наглого и самоуверенного щенка. Они с Эльзой подъехали к дому, в котором находилась квартира Энжелы. Там, словно затравленный, но до конца так и не сломленный волчонок, рыскал Стюард в окружении родственничков – тети квадратной формы и какого-то типа хмурого телосложения. Он, видимо, привез их для убедительности, а может, и правда стремился воссоединиться со своей стиральной машиной, и ему нужна была помощь перетащить этот агрегат.

Подъезжая к дому, Герберт приветливо и игриво помахал Стюарду ручкой, но тот только злобно зыркнул на него в ответ. Выйдя из машины, Герберт подумал: вот сейчас будут бить, и ему стало от этого весело и волнительно. Уже лет двадцать никто не производил с его телом ничего такого вразумительного, как побои. Ведь именно они, милые, заставляют нас чувствовать себя поразительно живыми. Недаром существуют народы, у которых кулачные бои стенка на стенку являются традиционным развлечением, как американские горки или еще какие-нибудь аттракционы, или как музеи восковых фигур предприимчивой мадам Тюссо, разбросанные по столицам Европы.

– Как дела? – радостно спросил Герберт Стюарда.

– Вообще-то дерьмово, – ответил Стюард, ели сдерживая праведный гнев, и, нарушая все приличия и не поговорив о погоде, тоном мирового судьи задал коронный вопрос:

– Согласны ли вы предоставить мне доступ в квартиру, где находятся мои вещи?

– Нет, потому что вас трое, вы ворветесь, и я не смогу вас контролировать, – приятным, слегка бархатистым от волнения голосом ответил Герберт и улыбнулся.

– У тебя нет мозгов, – грубо вякнула тетя, обращаясь к Герберту.

– Здравствуйте, – учтиво поздоровался Герберт с тетей и снова улыбнулся. Хмурая личность продолжала маячить на заднем плане.

– Вот, посмотрите, я полностью оплатил телевизор, и теперь он принадлежит мне, – торжественно заявил Стюард и протянул Герберту смятую бумажку, на которой значилось, что юный вымогатель действительно сбегал с утра в магазин, где неудавшаяся чета в рассрочку купила огромный телевизор, и заплатил остаток суммы.

Герберт взял в руки бумажку и внимательно ее рассмотрел.

– Так ты хочешь выплатить нам то, что было выплачено Энжелой, и забрать телевизор? – серьезно спросил он, и было видно, что этот вариант не мог вызвать возражений.

– Я думаю, если учесть те зарплаты, что вы мне не доплатили, мы будем квиты, – нагло заявил Стюард.

– А, то есть того, что ты тут жил на всем готовом и трахал мою дочь, тебе недостаточно? – с неожиданной яростью произнес Герберт.

Стюард не ожидал такого поворота, и искорка страха мелькнула в его нашкодивших глазках.

– Это была ее прерогатива, – туманно ответил он. Герберт долго потом обдумывал эту фразу. Что он имел в виду? Герберт действовал вслепую. Энжела так и не рассказала ему, что же сделал ей этот человек, в которого, казалось, она была по уши влюблена. Но Герберту было достаточно признания дочери, что тот совершил нечто, что более не позволяет ему претендовать на жалость и человеческое отношение. Услышав это, Герберт и Эльза были готовы растерзать Стюарда. Что же он сделал их дочери? И вот теперь Стюард сказал, что это была ее прерогатива… У Герберта чесались руки ударить Стюарда по лицу, но он сдержался. Это все испортило бы и поставило бы Герберта вне закона. Молокососу это на руку, он тут же побежит жаловаться в полицию…

– Итак, вы пустите меня в квартиру?

– Может быть, ты еще полицию вызовешь? – с кислотной желчью процедил Герберт. – В присутствии полицейского я, пожалуй, пустил бы тебя, чтобы он проследил за порядком.

– Все, я вызываю полицию, – произнес Стюард и, отойдя на безопасную дистанцию, стал звонить с оплаченного Гербертом мобильно телефона в службу экстренных происшествий.

Герберт потоптался, положил квитанцию о покупке телевизора в карман и пошел к машине.

– Я поеду, мне надоел этот спектакль.

Родственники попытались его удержать, а Стюард снова повторил свою таинственную фразу:

– Это его прерогатива. Он может уехать.

Отъехав пару километров, Герберт весело порвал квитанцию об оплате телевизора. Не успел он припарковать машину у дома, как ему позвонил полицейский.

– Вы не могли бы приехать и выдать молодому человеку его кошелек и документы?

– Только если вы проследите, чтобы он ничего не стащил из квартиры…

Герберт снова ехал по той же дорогое. Ему отчего-то было приятно валяться во всей этой грязи. Склока радовала его.

Прибыв на место, Герберт подошел к полицейскому, который демонстративно не выходил из машины, таким способом выражая свое презрение к происходящему. Вот если бы произошло убийство, или серьезная кража – тогда другое дело. А тут вызвали по пустяку…

Стюард рыскал где-то в стороне (видимо, искал пропавшую квитанцию на телевизор).

Герберт умел и даже любил разговаривать с властями. При этом он входил в такое чудное состояния полного слияния с государством, мыслил как оно, дышал категориями всеобщего блага, что неизменно оказывался на высоте и считался крайне добропорядочным гражданином. Это было вовсе не от лицемерия. Просто в Герберте жили два человека: один – несносный бунтарь и анархист, другой – законопослушный член общества. В каждый отдельный момент Герберт свято верил в собственную искренность. Правда, каждый раз после перехода от государственного образа мысли к диссидентскому у него немного кружилась голова и пощипывала совесть… Потом он долго и несносно болел, понимая, что только не подал виду, а на самом деле тяжело и вовсе не бесследно пережил предательство самого себя.

Итак, он вежливо и с максимально допустимой в подобных обстоятельствах правдивостью ответил на все вопросы полицейского, сообщил, что квартира не имеет к Стюарду никакого отношения и так далее, и попросил полицейского поприсутствовать, когда Стюард будет допущен внутрь.

Полицейский хмуро согласился, неуверенно пробормотав, что вообще-то не следовало менять замок, но Герберт произнес какие-то совершенно правильные с законной точки зрения слова, и полицейский отправился наблюдать за порядком в квартире.

Герберт открыл дверь и по-хозяйски уселся за обеденный стол, предложив и полицейскому сесть, но тот отказался и остался стоять у входа.

Родственники попытались было тоже сунуть нос, но Герберт вежливо сказал полицейскому:

– Я хотел бы, чтобы эти люди не входили. Пусть войдет только Стюард.

Полицейский как-то незаметно вытолкал родственников за дверь, и те понимающе подчинились. Вообще с появлением ими же вызванного полицейского вся святая троица стала словно шелковая.

Стюард стал подносить Герберту различные вещи, спрашивая, может ли он их взять.

– Нет, это вещь спорная, – не без видимого удовольствия отвечал Герберт на все, что подносил к его носу Стюард. Все, включая чуть ли не зубную щетку!

– А это? – растерянно спрашивал Стюард, указывая на вспышку для фотоаппарата.

– А ты за нее платил? Зачем тебе вспышка, если фотоаппарат принадлежит Энжеле? – отвечал Герберт, прекрасно зная, что Стюард никогда ни за что не платил.

– Вообще-то эту вещь вы подарили мне на Рождество.

– Положи на место, – торжествующе ответил Герберт.

– Этот спектакль может продолжаться вечно, – строго сказал полицейский Стюарду. – Возьми свои документы и кошелек и освободи квартиру.

– Остальное ты можешь оспорить в гражданском суде, это не касается полиции, – предупредительно пояснил Герберт, и полицейский довольно кивнул.

Стюард понял, что спектакль не удался и он попался в собственную мышеловку. Полицейский не выкручивал руки Герберту и не арестовывал его, как ему наивно представлялось, а внимательно наблюдал, чтобы сам Стюард ничего не прихватил из квартиры.

– Можно взять стиральную машину? – спросил Стюард.

– Нет, она тоже спорная… – весело ответил Герберт.

– Но ведь это же машина его матери! – послышалось завывание тети из-за двери.

– Видимо, они перевезут машину на склад и передадут вам ключи, – успокоил всех полицейский.

– Ты так и не понял, что речь идет не о вещах… – грустно улыбнулся Герберт Стюарду.

– Мне кажется, что как раз о вещах… Вы лицемеры… Энжела ранила меня в самое сердце, а вы просто обобрали меня до нитки…

– Это как раз то, чего мы со дня на день ждали от тебя по отношению к нашей дочери, – искренне возразил Герберт. Происходящее доставляло ему чрезвычайное, тягучее, как патока, удовольствие.

Наконец все разошлись… Вдогонку Стюард прокричал:

– Все, чего я хотел, – это забрать свое дерьмо…

– Твое дерьмо всегда с тобой, – весело бросил ему в ответ Герберт.

На следующее утро Герберт написал своему адвокату письмо с просьбой подготовить иск против Стюарда, так, для острастки, на всякий случай.

Затем Герберт принялся за письмо к Стюарду, написание которого вызвало у него буквально состояние экстаза:

Стюард!
Герберт Адлер

Я прилагаю письмо к своему адвокату, описывающее нашу позицию в деловых отношениях с тобой. Если ты захочешь через суд добиться от Энжелы каких-либо денег или вещей, ты получишь встречный иск.

Однако я не стану подавать на тебя в суд, если ты, после того как заберешь свои вещи, которые мы оставим в специально отведенном для этого месте, навсегда исчезнешь из нашей жизни. Если же ты продолжишь приставать ко мне или к Энжеле со своей «драмой» или попытаешься подать на нас в суд, мы незамедлительно подадим на тебя жалобу в полицию, ибо мы убеждены, что ты намеренно склонил нашу дочь к сожительству с целью вымогания у нее денег, в то время как твоя так называемая работа привела к колоссальным потерям не только в компании, но и к потере личных сбережений Энжелы, которые были скоплены на ее образование в колледже. Единственная причина, по которой я не подаю на тебя в суд немедленно, заключается в том, что ты – бездомный, безработный неудачник, и я не смог бы вернуть себе даже потрат, необходимых для того, чтобы подать на тебя в суд.

Ну, а теперь об эмоциональной стороне вопроса. В чера ты назвал меня лицемером. Это не так. Ты никогда мне не нравился. И я этого не скрывал.

Когда оказалось, что ты бывший (и, возможно, будущий) наркоман, шизофреник и даже не закончил среднюю школу, это отнюдь не прибавило любви к тебе, несмотря на всю либеральность моих взглядов на людей.

Ни одна из моих попыток привести тебя в божеский вид, обеспечить работой и достойным заработком не увенчалась успехом. Ты портил все, к чему прикасались твои руки.

И это тоже я был готов терпеть, но ты каким-то образом умудрился так сильно оскорбить Энжелу, что нет тебе прощения. Впрочем, я не удивлен. Ведь в порыве бахвальства ты нравоучительно заявил Джейку, что для того, чтобы завоевать девушку, необходимо убедить ее в том, что ты являешься всем, чем она хотела, чтобы ты являлся. Нет, дорогой мой альфонс, жалкий жиголо. Для того чтобы завоевать девушку необходимо, действительно стать всем, чем она хотела бы, чтобы ты стал.

И знакомство с твоей семьей отнюдь не прибавило тебе шарма. Как-то твоя мама заявилась к нам и стала отговаривать нас ехать на одно важное мероприятие, утверждая, что ей приснилось, что мы все погибли в автокатастрофе, и что последний раз, когда ей приснился подобный сон о других людях, они на самом деле разбились! Нам все-таки пришлось поехать, и мы вернулись живыми, но я тебе признаюсь, это было не самое приятное путешествие в моей жизни.

Когда Энжела из-за тебя бросила школу и в слезах заявила, что хочет выйти за тебя замуж, я не видел никакой другой возможности, как дать вам съехаться, чтобы она сама смогла убедиться в том, какое ты ничтожество.

Все, чего я хочу, – это чтобы ты извинился перед Энжелой. Как только она получит твои извинения, я передам тебе ключ от места, где хранятся твои пожитки. Я говорил тебе, что дело не вещах. За свою жизнь наша семья уже не раз лишалась практически всего, я легко раздавал свои вещи наркоманам, соседям и просто малознакомым людям. Мы пускали пожить в свой дом и вовсе незнакомых нам людей. Дело в том, что ты не понимаешь никакого другого языка, кроме языка вещей, поэтому мне и пришлось устроить весь этот спектакль, из которого, впрочем, ты, кажется, не извлек урока.

После того как письмо было отослано, Герберту стало противно. Он действительно никогда не цеплялся ни за деньги, ни за вещи. А этот щенок вынудил его вести себя так, будто последний склочник.

– Я знаю, как следует поступить. Вот теперь Стюард наверняка извинится, и мы все соберем ему денег. Эльза, ты дашь ему денег?

– Да, – ответила жена, – я постараюсь наскрести долларов семьсот.

– И я дам, – сказал Джейк и трогательно притащил свою копилку.

– Ну и я выдам ему тысячу или полторы. А ты, Энжела?

– И не подумаю… – ответила девушка и отвернулась.

– Мы ведь помогаем нищим, бездомным вне зависимости, негодяи они или святоши… – возразил мистер Адлер.

– Хорошо… – неохотно согласилась Энжела.

Так набралось около трех тысяч долларов, с лихвой перекрывающих все вообразимые и невообразимые потери Стюарда в результате отчуждаемого у него телевизора.

Однако вместо извинения пришло письмо от адвоката Стюарда, а Энжела внезапно призналась, что заглянула в электронный почтовый ящик Стюарда, который то ли по рассеянности, а может, и намеренно не поменял пароль. Там она нашла неотправленное письмо, предназначавшееся ей. Письмо весьма польстило Энжеле, однако ничуть ее не тронуло… Всё о себе, о себе, о себе…

Ты никогда не прочтешь этих строк. Я не спал несколько ночей… все время я слышу твой голос… каждый раз, когда я вижу машину, похожую на вашу

. каждый раз, когда кто-нибудь мне звонит… постоянно… это ты… это все ты… ты была всем в моей жизни в последние годы, и я не могу жить без тебя… Это так больно, как… я уверен, ты знаешь… только бы иметь возможность видеть тебя ежедневно… как я не понимал, какое это было счастье… знать, что я увижу тебя вечером, смогу тебя обнять… поцеловать… это уносило прочь любое из моих мучительных волнений… Мне никогда не преодолеть того, что произошло… Но я должен! А я пишу тебе письма, которые ты никогда не прочтешь… Я не сплю… постоянно думаю о тебе… что дальше… страх… ненависть… любовь… я так растерян… Мне нужно освободиться от этого состояния, но каждый наступающий момент ясности разрывается в клочки моими мыслями… твоим присутствием… ты одна… ты все и ничто для меня одновременно… я никогда не смогу тебя обнять… никогда не буду с тобой… и это так замечательно… но так болезненно… мечты, разорванные в клочья… жизнь, разорванная в клочья… Я не думаю, я только пишу… Мне нужно быть с тобой… Мне нужно уйти… Любовь все затопляет… Я никогда не дам тебе уйти…

Мне кажется, я слишком фиксируюсь на одном и том же… Наверняка это моя болезнь… мои эмоции овладевают мной и затравливают меня обратно в одну и ту же ловушку, которая мне так знакома… чувства – вот что разрушает меня. Нужно убить в себе чувства… Они слишком сильны, чтобы продолжить жить как ни в чем ни бывало… я уничтожу чувства… я не буду больше чувствовать… я не буду… я добьюсь… ничего больше, до победы… ничего… начиная с сего самого момента…

– Этот щенок так ничему и не научился… Всё о себе, о себе, о себе… Главное чтобы только, не дай бог, не самоубился. Всё, что в нем есть человеческого, он считает болезнью… – вздохнул Герберт, а сам подумал, что вот она, изнанка его холста, только, похоже, если продолжать так жить, то от холста не останется ничего, кроме изнанки. Просто не надо было связываться с этим пасмурным и по-своему очень страдающим человеком. Он неизбежно втянул и Герберта, и всех его домашних в эти свои страдания, в грязь, в удушливость склоки, да, да, именно в столь не свойственное Герберту склочное перепихивание угрозами.

Где же произошла ошибка? Почему дочь не слушала его и Эльзу, когда они предупреждали ее год назад? А может быть, не нужно относиться к жизни, как к парадному холсту? Довольно! Это отношение – тоже наверняка несносная ошибка какого-нибудь перевода Новейшего Завета. Люди должны ошибаться, иначе невозможно себе представить никакой жизни, никакого развития, никакого движения… Пускай вся жизнь протекает в узелках холстовой изнанки; боль так же необходима, как и наслаждение, подлость, благородство, злоба, доброта… Не нужно искать идеального, чистого, незапятнанного, это все дурная иллюзия, упрямая ошибка толкования… Не совершив оплошность, не покаешься, а не покаявшись, так и останешься с зависшим на всю жизнь неприступно-белым, а потому неизбежно чужим холстом.