Сказки

Кригер Борис

 

Ложечка, лампадка и вечерние дожди…

Cлякоть какая! Мурашки вредные шныряют по всем закуткам уличной промозглости и с недюжим рвением набрасываются на любое тёплое существо и хаотично курсируют от пупка к лопаткам и обратно. Вот счастье, случающееся разве что в сказке, – вернуться в объятья недушных одеял, под их нагретые дыханием кожи своды. А мурашки, оставшиеся в дураках, пусть суетятся на складках мокрого плаща да на китовой черни сломанного зонтика. Вернуться не терзаемым дурными опасениями за ворчливую и мятую карьеру. Вернуться и, укутанным по самую бельевую корзину с мыслями, оставить всё вовне.

Где-то в одном из атомов нашего одеяла завелось ядро страшно крупных размеров, просто гигант под стать Юпитеру, в сотни раз громаднее Земли. Только без кровавого пятна и без пучин аммиака и водорода. Вся необъятная сия поверхность облачена в бархат исполинского леса. От боков до полюсов дышит верхушками деревьев эта мельчайшая крупица нашего одеяла. Как чудно, что она маленькая такая и её не может никто украсть. Видимо, она необитаема. Только густые заросли, да травы у гигантских подножий стволов, только маленькие озерца, или даже поляны с проточной росой – в уютных сумерках задёрнутых штор. Однако о необжитости этих лесов есть мнения иные и занимательные. И правда – нет зелени, не тешащей ничей взор, нет ветвистых покрывал, не хранящих ничей уют, нет прохлады, не растворяющей ничью головную боль.

Коль скоро объект внимания нашего существует, он неминуемо населён. Не густо, а так – слегка по краям и немного в серединке. Не иначе, присутствие спаточных заек по опушкам позволяет угадывать их некрупные размеры и сонливый образ жизни. Они не торгуются с Богом и не умеют считать. Считать не только цифры, что уже немалое достижение, но и не считать, что если бывать добрыми, то впоследствии воздастся пропорционально. Также спаточные зайки имеют ушки и остальное, что положено. Они не рождаются и не умирают, не стареют и не хворают, ибо это всё и есть следствия предвкушения воздаяния. Границы обитания наших планетян колеблются в пределах лесных опушек, видимо, по природной их домашнести. Так раз поселившись, они там и проживают. Возможно, пристрастие заек к окраинам объясняется наличием каких-нибудь мишек в чащах, которые, как водится, много копошатся и несомненно мешают зайкам спать.

Бог на этой планете тот же, что и у нас. Он гостит там подолгу, не тревожа полудрёмные гущи. Он неощутимо прозрачен в атмосфере, в линиях листьев и в тёплой траве, лишь изредка пугая единственных пакостных существ этих мест – дождевых червей.

Оттого Он так долго отсутствует у нас, и нам приходится копить в тупом радении всякую всячину в извечном ожидании воздаяния, хворать и, как собакам, убегать в собачьи страны.

Никаким языком зайки не пользуются, так как давно уже всё друг другу сказали, к тому же благодаря чутким ушкам они умеют прислушиваться, и любой шорох глубоко врезается в их сознание. Один раз выслушав, они всё понимают.

Золота и коммунальных благ на зелёном Юпитере нет. Так сложилось, что ни того, ни другого его поверхность и недра не содержат. Зато гигантская масса ядра создает очень мощное поле изумительных свойств.

Базюка – субстанция трепетного откровения, мало ценящаяся на Земле, здесь приобретает настоящие физические свойства и встречается на планете россыпями, а то и слитками, с редкостью, достаточной для предмета, чтобы его ценили. Зайки стали бы поддерживать торговлю, если б не одно досадное свойство этого редкого ископаемого – превращаться в обычный песок при продаже и даче взаймы.

И носят зайки эти слитки мишкам, а те им мастерят из них колыбельки для малышей, которые там всегда бывают малышами…

На той стороне Юпитера, что ближе к глубинным слоям одеяла, особенно тепло и безоблачно. Леса здесь высятся вековые, а листва их настолько обвыклась сама с собой, что складно ведет мелодии не шелестом, а даже изящными скрипичными нотами, искусно вливаясь в ложбины и в тесные, на пол-лапки, тропы заблудшего ручья.

Как-то Зайка принёс к Мишке в чащу хороший кусочек базюки под колыбельку, да принялся подыскивать место присесть. С тем как раз-то в тех лесах не всё получалось. Деревья под стать планетянам никогда не засыхали, не крушились в буреломах, что и вело к острейшей нехватке пеньков. Зайка уместился на низко торчащем сучке, да и залюбовался на мишкину работу. Тот копошился, пыхтя и умничая, а после и вовсе заработался. Пушок у Мишки слегка растрепался, а колыбелька тихонько начинала выходить то одним бочком, а то и обоими из нежно сияющего розового слитка. Спаточный Зайка меж делом уснул, а проснувшись, даже всхлипнул от восторженности. Колыбелька вышла стройной и в то же время слегка подбочененной. Такой удобной, такой сиятельной, что Зайка в благодарность чмокнул Мишку в нос, сунул подарок подмышку и вовсе засобирался к себе на опушку.

Тут-то их беда и настигла. Небо всё сжалось в точку, и грозно перевернулся мир наизнанку. Никто из планетян при этом не повредился, и ядро, поросшее лесами, не убыло от сего катаклизма. Такие передряги случаются с этой вселенной. Созвездия атомов, подвластные Макроодеялу, иной раз встряхиваются, а то и опаливаются нещадной струёй комнатного обогревателя. Тогда мириады наружных атомов вмиг возбуждаются, ходят раскрасневшиеся и перебрасываются подушками электронов, словно непоседы летних лагерей. Они-то уж точно не заселены и никому своими несчастными выходками вреда не причиняют. А тут на тебе, пробрало, прожгло одеяльную галактику до самых ниток. Маленький Юпитер наш задёргало, заколотило, пугая его милых планетян. Но сразу всё улеглось, как провинившееся одеяло водворилось на место. Только Мишка да Зайка с колыбелькой пропали с лица Ядра и в недрах его не значились.

Конечно, где-нибудь они несомненно отыщутся, но как возмутителен сей вселенский катаклизм! Когда забредает чужая война, когда всё пустеет в иных интересах, когда нет сил бежать и поздно оставаться – не дай нам Бог бессмертья, чтоб это без конца переживать.

Колоссальнее Земли в миллионы раз, планета Юпитер – лишь атом одеяла, так стоит ли винить всемилосердного в его иной раз столь жестоком попущении и не пристало ли воздать хвалу всемерзкому за его неслыханную победу?

Ах, какая жуть осознать нужду вырвать с мясом слабое лицо из кратера подушки и сбросить несчётный скафандр одеял! И вместо раздольной дымки очутиться в комнатной клетушке, в мареве испарений и лени, приторной, как забота о хлебе. Так случилось с Зайкой и Мишкой в то же мгновение после адской метаморфозы. И сразу оба напуганных странника осюрпризились отвратительным свойством земной обители – разбушевавшимся временем, существом на Юпитере редким и мёртвым, давно упрятанным в толщах скалистых пород и вовсе аморфным, а не агрессивным, как у нас на Земле.

Время, последнее время, пронзило всю нашу материю, и мечутся в хаосе мгновения и питаются исключительно плотью.

У Зайки сразу заломило ушки от непривычки так скоро стареть, снедаемым оборзевшими минутами в качестве излюбленного яства. А Мишка только крепко зажмурился, пока немного не привык. И сквозь лютую бобу в очугуневших висках заворчал:

– Ой, чего это мы тут объявились? И проездом это, или насовсем?

А Зайка тихонько заплакал, подставляя колыбельку под слезинки, чтоб не пачкать чужих простыней. Но колыбелька таяла на глазах, ибо сделана была она из материала, никогда не материального на Земле.

– Это место немилое такое, – жалел Мишка Зайку, – и время здесь наглое и даже по всем углам расползается. То ли дело дома!

– Да, очень вредное оно, это время, вот и колыбельку съедает, не попёрхивается. Фу, хищник людоедистый, – зажаловался Зайка, катая на ладошке крошечный сияющий комочек, безропотно спешащий в небытие.

– Смотри, Мишка, его ж тут, это время, без очков видно, – испугался Зайка.

И правда, время ухмылялось по углам и стремглавыми тенями с отсветами справляло свой извечный и бесстыжий кругобег по сервантам и книжным шкафам. Это нам, глупцам, кажется по ночам, что стены наших жилищ мечут блики пучефарых автомобилей. Но Мишка-то, во всё привыкший вникать не на шутку, сразу эти выкрутасы времени раскусил. Древняя ящерица – Время, заточённая с незапамятных времён в подземельях мишкиной планеты, на Земле бродила ненаказанной и щипала беспрестанно виски.

– Мишка, ты меня спасёшь? – занадеялся Зайка, взмахивая росинки малюточных глаз.

– Конечно! – заверил Медведь, хоть и не ведал духом, как самому-то спасаться, но зайкины глаза так тоскливо надеялись, что Мишка ощетинился, цапнул Время за пришедшееся поблизости место, и оно, ещё немного поерепенившись, на время улеглось.

– Мишка, – тогда снова зашуршал Зайка, изрядно пытаясь совсем упрятаться в одеялах, – давай побежим куда-нибудь вдруг и добежим.

– Глупая ты Зайча-Мазайча, – забурчал Медведь, – давай уж лучше впадём в спячку, авось проснёмся где надо, и всё больше не будет так…

– Как? – всхлипнул Зайка, но Мишка совсем задремал, ибо он и так слишком долго пребывал в постели и обвыкся настолько, что посчитал, что лучше спасаться лёжа, чем куда-нибудь бежать. Тогда Зайка тоже приткнулся носом и не то чтобы уснул, а просто притих.

Катаклизм вышел действительно знатный, коль скоро меж столь чуждыми мирами, не разделёнными даже измеримым пространством, случилось такое сношение. Как сами-то владельцы принявшей Мишку с Зайкой постели очутились в самой гуще юпитерианского леса – ни умники земные, ни мудрецы небесные по сей день разуметь не в состоянии.

Эти двое сидели по уши в траве, а над их ощетиненными ужасом макушками бухли лимонные облака электронов, шелестели лиственные всхлипы, а поодаль деловито копошились степенные мишки, как раз осваивающие очередной обед. Отобедывать мишки любили немало, тем более что курочки на Юпитере числились овощами, а посему тут всласть ими гурманили, не беря на душу излишний грех смертоубийства. Мишки, разумеется, заметили престранное явление голобрюхих существ на полянке, но прежде чем проявлять гостеприимство, следовало основательно подкрепиться. Радушие ведь требует сил, и немалых.

Но тут один мишка, отъевшись, покосолапил к людям и, едва добравшись, нежданно уснул, поддавшись власти знатного обеда. Только третьему медведю удалось-таки добраться до окоченелых людей, с полными лапами всякой снеди. Он присел поближе и провозгласил:

– Здрасьте, я мишка, хотите курочки? У нас они числятся за овощ, так что угощайтесь без опаски.

Но люди не торопились исходить из летаргии, и если бы не их попеременные подёргивания, то и этот мишка благополучно бы уснул, так никого не угостив.

– Ну ладно! Не хотите курочки, так отведайте хоть морковки, она у нас идёт за деликатес, и мы ей спаточных заек потчуем, – поведал медведь и славно изловчился сунуть гостю гигантскую морковь прямо в полураспахнутый рот. Бедняге пришлось как следует поперхнуться, а такие неожиданности заставляют приходить в себя даже на Юпитере.

Мы приходим в себя не как в дом наш, а вовсе в иное строение, когда тело едва ли походит на то, что мы помним о нём. Когда в проёмах глазниц, боязливо взирая из его неустойчивых недр, видятся пёстрые или матово обмолоченные декорации окружающего бытия, я ничуть не смутился бы очнуться младенцем в своей деревянной кроватке от молоточного грохота света в моих ресницах и ясно вкусить глубину отшумевшего сна о моём бытии, ибо я его постигаю не более, чем дано его постигнуть трепетному сопляку.

Вот сижу я с морковкой во рту в прелестном обществе мишек с фабрики мягкой игрушки. Вот и женщина рядом, неприкрытая, прямо с постели. Кругом лес, вроде хвойный и тёплый и, видимо, летом. Вот над лесом цветные размывы, облака или что-то такое. Это бред, безусловно, но не больший, чем зимняя слякоть, чем низкий потолок над гриппозной кроватью.

– Слушай, мишка, вынь морковку, – пытаюсь я выразить мысль, но овощ крепко застрял и, высвобождаясь, я жую это сладкое прохладное тело, и оно деликатесно, и сок, словно от помидора, брызжет мишке на шёрстку, а тот смешно отряхивается и явно готовит к пуску вторую морковь, не более объятную, чем съеденная мной. А в корзинке, нежданно имеющейся при медведе, этих морковок так много, ну просто на всю зиму.

А вот говорит рядом женщина:

– Что ж ты морковку-то ешь?! – а потом плачет, плачет, наивно открытая такая, милая, как никогда, и несчастная.

Вот мишка закончил меня кормить и стал подрёмывать, а я несу всякую чушь, захлебываясь морковным соком: «Сейчас найдём себе угол какой, построим шалаш, мишек обучим грамоте, они нас почитать станут, истуканов возведут в нашу честь». Но женщина не верит и плачет.

Потом я беседую с мишкой поумнее, сидя на пригорке. Он завидует, как я кладу ногу на ногу, но лапы свои ему сложить мешает животик. Уже ясно, что весь этот мир – ядро атома моего одеяла, и похоже, мишка не сочиняет, что ни времени, ни богатства в этом мире нет. Как они без этого обходятся, только Богу известно. Вот и теперь Он сидит с нами рядом неслышно, недвижно, и от близости этой мне кажется всё пустяками и милой забавой. Он не торопится водворять справедливость и, немного послушав, уходит ветвями и нежной листвой по каким-то вселенским делам.

А мишка мне молвит:

– Ты знаешь, что зайки совсем не болтают и если б не мы, медвежата, планета казалась бы ужасно непривлекательной? Знаешь, если ты принесешь мне немного базюки, я тебе смастерю колыбельку, хотя лучше я тебя обучу мастерить самому. – Тут женщина приносит мне что-то в ладонях мерно сияющее с розовым, а то и вовсе изумрудным оттенком. Это кажется лёгким и фееричным, но неожиданно увесисто и твёрдо. Это кажется металлом каким-то или камнем, и запачкан он слегка слизистой грязью. Явно солнышко нашло его где-то в сырой траве, и от бликов свечения его женщина кажется странной и зримой. Мишка радуется и пихается пухлыми бочками.

– Вот это – базюка, из неё делают колыбели. Только раньше сходите помойте кусок сей в проточном ручье, потому как грязь эта – время, и если его не отмыть, то беда колыбели – растает и быстро и жалко, и малыш ваш не будет весёлым, как надо.

– Но у нас нет малыша! – сказала женщина. Её милые ушки всё время падали ей на глаза, и она забавно их отряхивала, а я незаметно почёсывал пушок.

– Ничто, сами знаете, ниоткуда не берётся, – заявил медведь, – я сам, честно говоря, не знаю точно, как всё это получается.

Тут я почувствовал себя на коне и постарался поделикатнее всё объяснить. Я начал с хромосом и яйцеклеток, но когда я окончательно запутался в излагаемом, а мишка вовсе задремал, меня охватило тяжёлое предчувствие со странной лёгкостью в известных местах. Да, мишка не догадался своевременно сообщить, что на ядре моего одеяла отсутствуют не только золото и время, не только дома и расчёты, но и лестные дополнения утех, столь сладостных на Земле. Я испуганно бросил взгляд на женщину, но она, вовсе озайчившись, взирала на меня гордо и таинственно, и была она мне не женщина никакая, а просто зайка, но только, наверное, мой.

Другого мишку я обучал петь, но слова запоминать он не стал, а сразу придумал свои:

Я не зайка, а медведь, Я не ем морковку ведь!

Мишка научил меня мастерить колыбельку, и когда она почти была готова, появился в ней малыш, розовый и здоровый, а мой зайка очень радовался и часто убегал на опушку, особенно когда хотел спать, потому что я во сне много ворочался и шебуршился.

А Бога я чувствовал совсем рядом. Он мне даже, кажется, однажды шепнул слово, но только я его не разобрал. Я было расстроился, но мишки меня успокоили, что так случается, дескать, Ему вовсе не нужно, чтобы Его понимали, а что же Ему нужно, я спросить позабыл.

Юпитер был так велик, что горизонта не было видно даже при самых ясных небесах, и окрестности виднелись на тысячи километров, и даже с верхушек деревьев казалось, что ты на дне гигантской чаши, до краёв наполненной малахитовой гущей. Сила тяжести на планете была велика, поэтому птицы здесь росли оседло, пуская корни и считаясь овощами. Из птиц были здесь, правда, только курочки, и то некрупные и сразу жареные.

Однажды я нашёл залежи сияющей базюки, она торчала из мшистого грунта. Я отломил большой кусок, но зайки у меня его не взяли. На Юпитере каждый должен был находить свою базюку сам, иначе она рассыпалась в песок. Я более чем уверен, что это лишь только поверье, но базюку я спрятал поближе к опушке, чтоб зайки её поскорее нашли. Но когда они эту базюку найдут, так обрадуются, так завеселятся и побегут, побегут с опушек прямо в чащи деловитых медвежат.

Я очень полюбил эти лиловые росчерки по всем небесам. Особенно, возлежишь в бархате шершавых трав, и всё небо кажется измученной палитрой, отброшенной творцом за полминуты, разве что, до завершения картины, – эдакий пестрейший черновик с кропотливыми сгущениями гуашей в часы бесплодного исступления; и едва скрывающие фон, суетливые мазки, смешение красок, вдохновенные пятна, оброненные в убеждённости, что не иначе как мироздание всем кагалом вот-вот затихнет в предвкушении творимой мной мазни.

Вот каким суетливым куполом я обзавёлся без надобности строить кров и похлебно, ежесущно мельтешить, без перерыва даже на сновидения.

Я брожу с зайкой по самым дремучим тропам без устали и скуки, этих двух смердящих пособников времени. Мне кажется, что мы обитаем в настоящем и что бы в этом мире ни происходило, оно так и проистекает бесконечно. То самое неуловимое лезвие, та тончайшая нить происходящего тут повсюду тянется, и я её рассматриваю с неторопливым интересом. Воспоминания же мои наоборот – скорочтимы и вовсе не нарушают вдумчивого созерцания.

Зайка грызёт сладкую морковку да то и дело поглядывает на меня милыми глазёнками; и мы селимся где ни попадя и спим в уютном тепле неведомо откуда прибывающего света.

Как разгулье просторов Юпитера способно сочетаться с этим добрейшим уютом – понять не по силам.

Здесь я вижу предметы, не виданные ранее мной, разве что только в глубочайшем младенчестве. Хотя бы вот тонкостенная капля роняется испещрённым листом, и её поверхность едва колеблется на зелёных прожилках. И после необузданного падения вдруг превращается в алмазный венец сказочного правителя, с изогнутыми врозь изящными лучами. А если в неё попадёт лишь капелька света – алмаз превращается в россыпь драгоценнейших самоцветов, подкупных разве что вселенскому монарху.

Я долго вслушиваюсь в роднейшее слово, и оно в многократном эхе становится мудрёным префиксом неведомого наречия. Я медленно жую жареную курочку, и мне больно за мой обретаемый мир перед глыбной непостижимостью оставленной мною земной громады. В сущности так мало отличимой от реальности, но столь изрядно смертной даже в моих глазах. Вот что делает время, поселись оно в любом месте.

А на Земле Мишке с Зайкой всё же приходилось просыпаться, ибо тьма там, как водится, сменилась днём. Странники боязливо выбрались из-под одеял и поочерёдно запнулись об обогреватель, виновник страшной катастрофы.

Дом, чья дверь выплеснула на несчастных тяжёлую бадью дневного света, был вовсе неухожен и рассыхался у самой широкой просеки на краю обширной долины, вовсю кишащей престранной, но грандиозной вознёй. Люди, кто порознь, а кто и семьями, кто вручную, а кто и мудрёными машинами катили в разные стороны вековые брёвна. На подмостках высились грубо высеченные статуи размером от пингвина до гренландского кита. Не скажем ничего о скрежете и суете, царивших над трудоёмкой сей канителью. По обочинам иной раз торчали фигурки зевак.

Местность вокруг была безлесой донельзя. Поодаль высились скалы, явно сотрясаемые бойней каменоломен. Экий Гееном.

Мишка попятился восвояси в дом, но вдруг был выдернут из дверного проёма решительным рукопожатием.

– Со Свободой тебя, брат, – огласил человек. Он был мужласт и дымил табаками. Мишка зажмурился, предчувствуя, что геркулес вот-вот обнаружит, что жмёт лапу плюшевой игрушке, и швырнёт его с Зайкой на мостовую под жернующие дорожную пыль брёвна. Вид-то у мужлана был не особенно добрый, хоть и немолодой.

– Я, короче, на будущей неделе истукана своего докачу – будем балагурить. Воздадим должное возлиянию, – последнее мужик сказал юродиво, но артистично.

– Блин, истукан-то мой, – продолжал пришелец, проталкивая Мишку с Зайкой назад в дом, – истукана-то загнул я малость, когда вырубал. Помнишь, ты мне говорил: «На кой тебе такая статуя огромадная?» Помнишь, говорил, мол, подохну я, пока до места её допру. А вот допёр, на тебе! – и мужлан, явно собиравшийся гостить, прежде чем усесться, коснулся многозначительно застёжки шароваров.

– На тебе, допёр ведь!

Мишка, до сих пор боявшийся поднять глаза, осмелел и немедля понял, отчего сей гость так крепко обознался. Он всё время тырился куда-то на подоконник, ни разу не одарив собеседника взглядом.

– Знаешь, браток, ссуди-ка мне пару брёвен, ненадолго. А то мои, блин, лопаются, как сардельки. Колосс-то мой, видать, к концу пути тяжелеет, а может, и дерево стареет. Куда ему, бедняге, такой груз годами выдерживать, не человек же – ломается.

Мишка совсем притих и вот-вот ждал – вот взглянет, и нету нас с Зайкой. Человек и правда перевёл взгляд, но не на Мишку, а на рукомойник, расположенный прямо в прихожей. И рукомойнику он сообщил следующее, отчего-то совсем доверительно:

– Знаешь, остохерело мне всё. Раньше всё ясно было: Визирь всех имел, себе статую строить заставлял, ну придавили его его же статуей, а привычку истуканов на брёвнах катать не раздавили. И кто заставляет? В наше время – ходи, гуляй, свободой пьянись. Хошь травинки нюхай, хочешь в небо плюй. Нет, блин, с младых ногтей я статую эту долблю. А знаешь, не хочется иначе. Есть такие – задолбят каменного пингвинчика, мигом отволокут, установят и давай следующего. А мне подавай статую жизни. Десять лет её колочу и ещё столько же проволочу – не отступлюсь. А хотя, – позавидовал пришелец, – вы люди добрые, умеренные. Не мучат вас по ночам, небось, всякие алчности. Вот, брат, хотя бы скульптура твоя, совсем невелика, не пингвинчик какой-нибудь, и всё же не мой десятиаршинный истукан. Зато и жизнь у тебя полегче, и мысли почище.

Мишка с Зайкой, забившиеся в угол, уже почти не опасались быть опознанными. Гость облуждал глазами всё, что было в комнате: стенные крючки, плохо собранный шкаф и даже местный горизонт в окошке, но мишкин угол явно был заповедным для его взгляда. Обитатели земные не умели смотреть на собеседника, не говоря уже заглядывать ему в глаза. И если уж случайно и приходилось им видеть друг друга, то никакая сила не заставила бы их вглядеться и осознать, что же они увидели. Земные жители были всегда так озабочены и замучены, что способность созерцать давно у них утратилась, заменившись приторной наклонностью к исступлённым глазоблудиям.

– Ты знаешь, брат, – продолжил исповедально гость, – ты, брат, один друг мне настоящий, пожалуй. Никому не сказал бы, а тебе скажу. Страшно мне, очень страшно. В бреду каком-то я пожизненном, что ли, да и мы все. Смотри, лесов в земле нашей нет больше ни кустика. Каждое брёвнышко из-за моря привозимо. Стоит безумно и трухлявое, лопается скоро и окончательно. Почвы давно ветры выдули. Не голодаем мы пока, но полжизни гниём за пропитание, а что остаётся, расходуем на воздвижение проклятых статуй. Что ты в жизни видел, кроме скальных участков, брёвен да повседневной охоты за пищей? И так все – и победнее нас – пингвинщики несчастные и обладатель гигантского колосса, что в центре полуострова, богач Рочекко. Тоже хоть и нежится в благонюханьях, а голова-то его, голова-то – озабочена не хуже голодного.

О грядущем мире сказками тешимся: дескать, кто статую больше отгрохает, тот и Бога больше всех любит, так и воздастся ему по любви его. А ты скажи вот по совести, о чём ты думаешь, когда статую свою долбишь или пихаешь её по уши в пыли, – ты не о Боге думаешь, ты размышляешь, как бы статуя твоя меньше других не вышла.

Ну ладно, ты-то как, мой милый малый, чего это я всё о себе да о себе? – Грубое лицо гостя разулыбилось, насколько то было дано, и взглянул он прямо и открыто, но опять же не на Мишку, а на огарок свечи на обеденном столе, заваленном вчерашними объедками.

– Мне страшно ещё и потому, – вдруг вновь возвестил пришелец, – что не может же быть, что вся безумная масса людей столь безумна. Должен быть и есть какой-то глубиннейший смысл в этом извечном жертвоприношении себя в счёт будущей жизни либо во имя потомств. И мы сотни раз толковали с тобой об этом сокровенном смысле, но так и не нашли его. Так и бродим неприкаянными. А знаешь, иногда, особенно прозрачными утрами, когда вчерашняя пыль уже улеглась, а сегодняшняя ещё не тронута, мне кажется, что где-то совсем под рукой есть наипростейший ключ этой загадки, что едва потянешься к нему, и весь наш опалённый кошмар закончится, голова стряхнёт извечный колпак озабоченности. Эта развязка такая простая и доступная, что кажется, часок-другой в тенистом саду едва пошуршать шагами опавшую листву, и она наступит, и всё станет ясно и покойно.

Грубое лицо гостя вовсе омедвежилось, а Мишка так заслушался, что чуть было не вскрикнул, что есть такая развязка и он, пушистый медведь, хорошо знает, где она, но, припомнив кошмар минувшей ночи, лишивший его с Зайкой дома, бедняга и вовсе притих.

– Нет такого ключа, блеф это, мираж, оправдание смердящей плоти, не желающей потеть во имя духа, во имя благодати и боголюбия, – вдруг рявкнул посетитель совсем неожидаемо, – вот хотя б взглянуть на наше существование незашоренными очами. К чему, к примеру, Закон позволяет волочить статуи по нечётным дням, а по чётным предписывает их долбить, и только каждый пятый день искать себе пропитание и строить кров? Зачем Закон запрещает приволочь сначала обрубок скалы к откупленному месту и лишь потом выдалбливать скульптуру, спокойно и без спешки, а не в суете посреди дороги? Не нам с тобой тырить в глаза лубочными пояснениями, дескать, Богу будет неясно, если покатит человек всю жизнь брёвнами по просеке необработанный камень, может, он его просто так катит от нечего делать. А коли, не дай Бог, посреди пути помрёт, то и не воздастся ему по трудам его бесплодным. Посему – кати и долби одновременно.

Ну а чего ж, к примеру, нельзя выточить статую прямо в скале – как же! Сказано в Законе: «Вознеси славу Его…», а как её вознесёшь, не сдвигаясь с места? И ещё Закон сообщает, что он-то ещё милосердный, что обрабатывая скалу по пути, мы отбрасываем лишнюю пыль и крошку, премного статую к концу дороги облегчая. Какое к лешему послабление?! Десятый год волочу, а с каждым днём всё надрывнее, всё более клеится к земле истукан.

– Ну полно, совсем я заврался, – вдруг воспрял мужлан, – разве не торчу я в кайфе от успеха, едва завидев некоего погорельца, начавшего со мной одновременно и даже пораньше, но пыхтящего теперь за многие мили позади, и не гордость ли взыграет при первом сравнении моего колосса вот хотя бы и с твоим жалким каменным обрубком? Нет, брат, немалого достиг я, немалого. И брёвнышки ты мне всё же дай, помнишь, как я тебе в начале лучшую скалу в округе раздобыл? А что ты из неё, красавицы, за уродца выбил, не мне решать, а должок оплати.

Морда пришельца вдруг раскраснелась, теперь он недобро зырился прямо в потолок над собой и молчал в ожидании ответа.

Мишка почувствовал, что если он такового не поимеет, то ненароком и взглянет на пушистых собеседников, и, собравшись с духом, промямлил:

– Хорошо, хорошо.

– Ну вот и славненько, – смягчился гость, сразу посерев лицом обратно. – Завтра зайду за тобой, сходим к твоей статуе, заодно и похвастаешь успехом.

Пришелец едва окончил, сразу резко вскочил со стула и вышел вон, полоснув на прощание по Мишке невидящими глазами. Только дверь захлопнулась, комната залилась сумраком, ибо время явно не спало и день был съеден окончательно.

Мишка с Зайкой, оставшись одни, забродили по комнате и наткнулись на обеденный стол. Они стали копошиться в оставленной на нём пище. Мишка выбрал кусочек курочки, но совсем холодный, безвкусный, а Зайка, погрызя горькую морковку, взялся за кусочек шоколадки, вовсе не растаявший, ибо было холодно.

– Зайка, – прожевал Мишка, – надо что-то делать – мы совсем пропадём с этими извергами. Нужно найти, как нам обратно вернуться. А это не получится, пока мы не поймём, как сюда попали. А человек этот совсем жуткий. Вдруг поймёт, что мы просто Зайкомишки, а никакие не владельцы возжеланных им брёвен?

– Он не плохой, – вдруг сказал Зайка, давясь шоколадкой, – он страдает от своего пристрастия, но поделать ничего не может.

– И не поделает, – заворчал Медведь, – он скорее нас под брёвна бросит, чем поверит, что его боголюбие неправильное.

– А ты почём знаешь? – спросил Зайка. – Может, даже очень правильное. Может, Бог его очень требовательный и неласковый.

– Не может быть неласкового Бога, Зайка, – рассудил Мишка. – Если он неласковый, это уже не Бог.

Зайка согласился:

– Да, Бог у него тот же, что и у нас, просто Он редко тут бывает.

– Но бывает же, – решил Мишка, догладывая снедь, – иначе отчего он так обмедведился, когда про тенистый сад с шуршащей листвой заговорил?

Странники доели, что было, и зашагали в спальню. Там было ещё холоднее, а по углам, как и прежде, шастало время.

На месте, где растаяла колыбелька, одеяло было ещё очень тёплым, и Зайка немедля под него забрался и оттуда стал Мишку зазывать, но тот вдруг зафантазировал и наверняка бы вовсе замёрз, если б Зайка его сильно не окликнул:

– Мишка, иди под одеяло, простудишься!

– Да подожди ты, Зайка, я, кажется, прозрился!

Зайка испугался и спрятался под ушки, а Мишка стал вещать:

– Посмотри, Зайка, как прожжено одеяло, значит, что-то его прожгло. Я думаю, что эта штука, что нас всё время об себя запинает, – обогреватель и его надобно включить.

Мишка решительно стал щупать пластмассовый прибор, и наконец тот мерно зажужжал, обдаваясь теплом.

– Вот здорово! – восхитился Зайка из-под ушек. – Ты самый хороший, качественный и умный. – Мишка вовсе ободрился и стал размышлять дальше, а Зайка нечаянно заснул.

Утро началось лишь бледностью окна и свежей влагой дуновенья, напоминающей ветерок юпитерианского леса.

Есть в мире вещи, которые как ни мучай, как ни истребляй, где-нибудь да и пробьются, просочатся и вновь займут своё незыблемое место. Как непредсказуемо любое начало – преддверие ли это драмы или фарса, – так неясна эта утренняя прохлада, предвестник ли это радости великой иль горького несчастья. А эти два крота дружны и следуют вместе.

Всё это подумал бы Мишка, если 6 всю ночь не размышлял, сидя на кровати, как же он с Зайкой всё-таки сюда попал. У него ничего не получалось, пока Зайка не проснулся и всё не объяснил.

– Мишка, мне снилось, что весь зелёный наш мир – лишь крупица этого прожжённого одеяла, а мы сюда попали потому, что его прожгли! – выпалил Зайка одним дыханием. Мишка аж запыхтел от недоверия, но вдруг сообразил, что свежий ветерок на пыльной планете – это чудо, а чудо – это Бог. Значит, не забросил Он нас здесь с Зайкой. Вот какой правильный сон Зайчонку приснил.

– Так давай скорее жечь одеяло обратно, пока мужик за брёвнами не пришёл, – засуетился Мишка и сразу потянул одеяло к обогревателю. Но Зайка вцепился в него и заупирался, несмотря что ушки, свисая, мешали тянуть и перевешивали.

– Мишка, не надо, наш мир такая маленькая крупичечка, вдруг он весь сгорит и пропадёт с мишками, опушками и зайками!

Мишка сразу уступил и призадумался, но тут дверь в прихожей хлопнулась и явился вчерашний человек. Он вещал ещё с порога, если ещё не из-за двери:

– Блин, с утра мне все толдынят: не бери у Мрыша брёвна, Джоф, они у него гнилые, поломаются, а с тебя выкуп запросит. Мрыш, Мрыш, ты меня не обманешь? Пойдём, покажешь брёвнышки и сразу со стряпчим уладимся, он уж со вчера, паскуда, гонорара ждёт. А трепачи-отговорщики, они, видать, завидники. И то правда, кто в наш век взаймы даёт? Разве что вот мы – друзья, и только.

Тем временем Джоф вытолкал Мишку с Зайкой на улицу, лишь успел Зайка изловчиться нацепить на Мишку шарфик, оброненный кем-то в прихожей.

День на Земле выдался пятый, то есть не волочительно-долбительный, а строительно-добывательный. Пыли было мало, истуканы на брёвнах торчали тут и там, поброшенные вдоль и поперёк великой просеки. А люди сравнительно тихо рыскали по окрестностям, охотясь или обмениваясь наохоченным. Кое-кто сидел по домам, починяя кров.

Деловитый Джоф не скоро дотолкал Мишку с Зайкой до их истукана. Оный маленьким обрубком вовсе не показался. Овальная громада локтей эдак тридцать в длину и десять в толщину. Морда у статуи была со скошенным носом и почти законченными косыми глазами. У статуи переминался с ноги на ногу стряпчий. Он немало обрадовался, завидев Джофа с компанией, получил магарыч и смылся после того, как Мишку заставили чего-то нацарапать на бумажке, врученной стряпчим.

– Ну, пока! – гаркнул землянин и, подхватив на плечо сразу три бревна, вдруг утопал впрочь.

В бумажке оказалось написано, что если Джоф брёвна через время не вернёт, то Мишка, исполняющий роль Мрыша, вправе отрубить нос джофовой статуе, но на какое время брёвна взяты, указано не было.

– Кажется, нас обманули, – испугался Мишка, – вот вернётся этот самый Мрыш и спросит свои брёвна, а у нас их Джоф насовсем увёл. Вот он нам носы-то и пообрубает.

Зайка забоялся и заплакал, вытирая слезинки ушком. Тогда Мишка взял Зайку подмышку и они никем не замечаемые поплелись к дому.

– Заинька, – всхлипнул Мишка уже в спальне, – я так боюсь каждого нового вздоха, и дрожит во мне всё, как вспоминаю, в каком чужом краю мы вновь проснёмся завтра. Ты знаешь, мне кажется, я даже время замечать перестал, как не замечаешь воздух, когда он повсюду. – Зайка молчал, изредка всхлипывая и утирая носик розовой лапкой.

Наутро Мишка куда-то засобирался и ляпнул Зайке, что пойдёт глянет, не вернули ли брёвнышки. Зайка понял, что никаких брёвнышек Мишка не ждёт, но решил подождать, чего Медвежонок усюрпризит. Зайка прижался к Мишке, чмокнул его и просил поскорее возвращаться, а сам забрался в постельку опять.

Мишка прибыл к своей статуе, когда повсюду кипела работа. Сегодня люди колотили статуи, просто день такой чётный выдался. Мишкина статуя лежала на пяти брёвнах несуразная, как тюлень в Сахаре. Кроме грубо выбитой морды, собственно, ничего в ней искусного не было. Мишка отыскал зубило и молоток да принялся трудиться тяжко, но вдохновенно, он и не заметил, как рядом на пеньке, коими Земля изобиловала, объявился спаточный Зайка и стал на мишкину работу любоваться.

К вечеру Мишка, весь в пыли, тяжело отпыхивался, но замысла его камень не выдавал.

– Камень тут не базюка, жёсткий и холодный, но я знаю, что и в нём есть капелька волшебства, – заявил усталый Медведь и отправился ужинать сладкими плюшками, которые Зайка ловко пёк из обнаруженных в доме запасов муки.

И так день за днём Мишка по чётным колотил камень, а по нечётным отсыпался, чтоб не привлекать излишнего внимания чужих к своему толканию, хотя им и так всё было изрядно безразлично.

Однажды Зайка, проснувшись на своём пеньке, отгадал замысел Медвежки: вместо грубой скалы смотрели на Зайку две пушистые фигуры, сидящие в обнимку. И как удалось Мишутке из жесточайшего камня выдолбить такую пушистость, как воспроизвёл он в столь неподатливом материале и зайкины ушки, и свой животик? Вот что значит всегда делать из базюки колыбельки, вот какой зодчий явил свой гений с зелёной планеты!

Глазки у каменного Зайки глядели весело и задорно и, казалось, вот-вот он совсем прижмётся к Мишке и чмокнет его в нос. А Мишка сам в камне вышел деловитым, но тоже весёлым и задористым, а у Зайки в лапках виднелась в точь базюковая колыбелька.

Скульптура была невелика, но так выделялась живостью и вкусом, что чужие иной раз останавливались и поглядывали кто боязливо, а кто и неприязненно. Но ничего не попишешь – свобода. Каждый клепает своё боголюбие как пожелает. Мишка старался на чужих не глядеть, а Зайка его всё подбадривал, пока не явился неожиданно Джоф и уставился по привычке в небеса, попеременно переводя взгляд на ближайший скальный массив, разложившийся в преддверии горизонта, близкого и низкого, неюпитерианского.

– Ну ты даёшь, брат, блин, – загорланил Джоф. Мишка разулыбался, простил краденые брёвнышки и принялся ждать похвалы.

– Ну, ты дебильнулся, малый, за десяток пятидневок не сдвинуться с места ни на йоту! Ты ж так на этом месте и подохнешь! А я тут проездом проследовал, смотрю – ну, ты дебил! Ладно, приходи ко мне на празднество. Статую устанавливаю. Не ту, старую, – её я продал за сотню санчей, а ту, что купил. Вот и устанавливать завтра буду.

– Не умеешь ты, Мрыш, жить, – заявил Джоф Медведю, – забыл, что за каждую установленную статую от Бога благодать достанется, а из фонда богача Рочекко пожизненная похлёбка в золотом супнике, с салом. Правда, супник один на всех, – но всё одно почёт. Продай свою статую, пока не поздно. Вон она у тебя не маленькая: тонн на…

И тут взгляд Джофа упал на мишкино творение. Глаза его залились гневом, ноздри вспухли, кулаки заколотили воздух.

– Да как ты, сукина мать, посмел над Богом надругаться? Карикатуры лепишь? Боголюбец чёртов! Да ты ж нас всех под гнев Божий подставишь! Под потоп! Недород! Понос всенародный!

На интригующие крики сбежалось немало чужих полюбопытствовать. Мишка с Зайкой стали, пригнувшись, улепётывать. Но никто их по-прежнему не замечал. Взгляды всех приковывали бушующий оратор да богохульная скульптура. Кое-кто уже стал побрасывать в неё камни и даже отбил ручку у колыбельки, но тут толпа попритихла. Дело в том, что собственной персоной пожаловал богач Рочекко в сопровождении свиты, на колеснице, запряжённой шестёркой страусов.

– А ну заткнись! – бросил он Джофу – и тот крепко поперхнулся в середине слова. – Эту статую я покупаю, – заявил толстяк, – но уважая вашу сраную свободу, я предлагаю вам перебить цену. Моё слово – миллиард санчей.

– Боже, на эти деньги можно купить всю Землю, – пробежало в толпе.

– Ну, если другой цены нет, то где хозяин? – заявил Рочекко, помолчав. Тут ни с того ни с сего выскочил Зайка, вовсе было с Мишкой убежавший.

– Эта статуя из базюки и при продаже рассыпается, – громко заврал он. – И вообще Мишка это для меня сделал, – добавил Зайка уже совсем тихо, из-под ушей.

– Короче, сделка не состоялась, – рявкнул Рочекко и тут же ускакал прочь с громадной своей свитой.

А Мишка с Зайкой отправились домой, всеми обходимые и ненавистно озираемые.

Наутро Мишка потопал приглядеть за своей статуей, но дурное предчувствие замучало его не напрасно. Видно, и правда статуя была из базюки или из материала ещё более чуткого. Лишь от обиды быть проданным монумент рассыпался в мелкие кусочки, да и кусочки куда-то разнеслись.

На самом же деле, едва Рочекко, а за ним и Мишка с Зайкой отбыли, Джоф с остервенением кинулся дробить статую.

Толпа немедля сообразила (толпа всегда соображает немедля), что статуя, ну, убожество это, не просто из камня, а из ценного камня. Не зря ж богач Рочекко такие вселенские деньги предлагал. Ну, не за карикатуру же эту мерзкую он деньги давал! Толпа набросилась и, задавивши Джофа, разнесла даже пыль на месте мишкиной скульптуры, складывая её бережно по мешкам. И теперь, утром, когда Мишка грустил несчастный, люди уже меняли её осколки по двадцать, а кто и по тридцать санчей за штуку. Кое-кто уже был выпнут из лакированной приёмной Рочекко при попытке этот мусор ему запродать. Кто прятал мишкины камни по закромам, а кто и торговал уже особо доверчивым простые каменюки под видом осколков мишкиной скульптуры.

Дома Мишку поджидало удивление, в прихожей вновь сидел Джоф, лишь мало повреждённый во вчерашней потасовке. Зайка с ним уже о чём-то беседовал, а в углу у рукомойника лежали взятые в долг брёвнышки.

Джоф увидел Медведя мельком и вовсе спрятал глаза.

– Мрыш, я вчера нечаянно, ей-Богу. Здорово у тебя твоя статуя вышла, а меня такая обида взяла, да ещё этот Рочекко со своим миллиардом. А всё-таки жаль, что так всё случилось. А про неправильное твоё боголюбие – это я и вовсе напрасно. Так уж суди меня как хочешь, а брёвнышки я тебе возвращаю, хотя на что они теперь.

Медведь не злился, но ему всё же захотелось спросить:

– Как же это тебя вчера толпа не задавила?

– Меня задавишь, – скромно покосился Джоф на свой окаменелый торс. – Видишь ли, дело какое странное: чем ты безобразней вещь выдолбишь – тем мрачнее она и сохраннее, так и я: меня Господь-Бог, чай, не в запале долбил, так, с прохладцей, вот и вышел я невзрачный да никчёмный, только разве что мрачный – как каменный пень, и вот почти полсотни прожил. А твоё вчерашнее творение и дня не просуществовало, потому как тонкостью и вкусом великим отличалось. Что ж ты думаешь, если морда моя насквозь стальной крошкой пропиталась, так я не смыслю в прекрасном? Ещё как смыслю, оттого-то я так осерчал, и завидно, и просто обидно, чтоб такое творение рядом с моим каменным ублюдком значилось. А теперь нет твоей красоты, так снова мой истукан величав и властен, пройдёт время, позабуду я мягкость твоих линий в камне, и моё убожество таковым быть перестанет, ибо сравнивать его возможно лишь с подобным убожеством остальных и уж никак не с твоими гениальностями. И всё же как тебе такое удалось? Как не сфальшивил глаз твой ни в единой линии? Ну, не упорствуй, смысла нет скрывать тайну эдакого мастерства.

Мишка захлопал глазами, но как ни держался, природная разговорчивость дала себя знать.

– Да очень просто, каменные мишка с зайкой в той скале всегда были, просто злое время закоченело их в толстейшую скорлупу, я долго колотил по ней молотком, и она потом осыпалась, и только. Это так же просто, как колыбель из базюки выбивать. Ведь в любом её кусочке колыбелька запакована, и стоит постучать хорошенько, она и появится.

– Странный ты, Мрыш, какой-то, – молвил Джоф и впервые глянул на Мишку. – То ли с тобой чего стряслось, а может, я болею. Изъясняешься ты больно витиевато. Не понять.

– А чего тут понимать? – вмешался Зайка. – Поломали мишкину статую, и всё тут.

Дождливая вереница вечеров еще не вступила в свои сонные квартиры. Земля иссохлась и, брошенной губкой, не то что ждала – бредила влагой. Алчные её уста, опылённые и обветшалые, пожирали каждую капельку едва остывших небес. Серая от пыли земля вдруг посерела, но вовсе иначе. Это ниточки влаги затеяли узелки на лужицах и поручнях открытых лестниц, связуя нервущимися волосками обрюзгшее небо и плотскую твердь.

О, это таинство вечернего дождя! Не позднего, матово-невидимого, а раннего, штрихующего круглую шапочку солнца, торчащую едва алой своей кардинальской макушкой. Это таинство размытого горизонта, едва зачавшего сумрак. И дождик тушует, тушует, и нет ни одной ровной линии в мире, не преломлённой в шариках воды.

Такая погода всегда загоняет людей в их удобные склепы. Но Мишка и Зайка вырвались прочь без шарфиков и без зонтов. Они зарезвились, и Мишка всё шлёпал по лужам, а Зайка отчаянно встряхивался, обдавая Мишутку вихрем толчёных хрусталей.

– Что за невиданное чудотворение! – говорил Медведь, отдышавшись и уводя Зайку гулять по чужим пустырям. – Я так счастлив, и чем неприкаянней ветер, тем лучше, чем влажнее порывы, тем слаще врывается свежесть.

Зайка жался к Медведю и мечтал, что пустынность округи реальна, что души во вселенной не встретишь, кроме их с Мишкою душ. А потом они вместе бродили по разным тропинкам и тропкам и молчали подолгу, глаза в глаза вливаясь друг в друга. А у Зайки кончики ресниц тяжелели от бухнущих капель, и оттого он хлопал глазками, а Мишка его обнимал.

Дело в том, что жестокое время, умывшись дождями, не хищно, а только пускает по душам тончайшие струи тоски о бесценном происходящем меж насыщенных влагой кулис. Тот самый горечный привкус любого события, та самая его неповторимость, неведомая на базючной планете.

Так тончайший оттенок грусти способен исправить любой прискучивший скетч, так гортанная нота из тысячи фуг зияет лишь в самой совершенной из них.

– У нас никогда больше не случится такого дождя, – думал Мишка, но это лишь было подстилкой для мишкиных мыслей.

Ну а Зайка решил:

– Эта слякоть такая волшебная только потому, что есть Мишка. И то, что мы дышим сейчас, уже не реально, не длится, а где-то давно позабыто, уже теперь отдаётся глухим воспоминанием.

Проклятое искушение планеты Земля – холодный напиток из трав, сочленение счастья и муки.

Меж тем гроза становилась неистовее, и даже вовсе обезумевшие бродяжки пожелали бы укрыться. Струи, налитые не иначе ртутью, вдруг забили без промаха, лужи бухли, грозя потопом. И водяная злость стучалась в непокрытые черепа, и безысходная пульсировала там внутри, в творожистой массе наших костяных сундучков. Скорее куда-нибудь, только б не убиться об эти водяные кирпичи, бросаемые небом, прилипшим к тесным косогорам!

Мишка с Зайкой заметались, застанные воздушной атакой вдруг взъярившейся непогоды. Но вокруг пустырей все двери были заперты, а карнизов дома не имели.

Вовсе отчаявшись обрести хоть какой-нибудь кров, промокшие странники сунулись в некие чугуннейшие ворота – и те оказались открыты. То были врата Великого земного Храма, по закону не ведающие засовов.

– Знаешь, Зайка, – отдышался Мишка, тихонько шарахаясь во мраке в поисках уголка посуше, – в этой жизни мне всё время хочется плакать. Едва выдастся коротенький передых, и слёзы совсем осмелевают. Это не жалость, не страх, не умиление.

Земля очень странная обитель – на ней всегда хочется плакать.

– Мишечка, – всхлипнул Зайка, – это просто кончился наш чудный ранний дождь. Просто вокруг темно и до исхода, каков бы он ни был, далеко непостижимо. А ты не жалей о нашем дожде. Пусть он уже никогда не случится, пусть он уже шелестит сохлой страничкой, но ведь его никто не может отнять.

Мишка недоверчиво захмыкал, но Зайка продолжал:

– Отнять не у нас. Мы-то что – хлипкие, как однодневные бабочки. У нас и жизнь, и память отнять ничего не стоит. Дождик этот у Него, и достаточно, что мы – лужистые пузырьки – его придумали, теперь он никогда, никогда не пропадёт.

На базюкиной планете, когда поминали о Боге, не тырились вверх, как у нас, а лишь разводили руками, указывая на всё окружающее. Зайка тоже было заразводил лапками, но больно понял несуразность своего жеста. Даже в Великом земном Храме Бог был только вверху в малюсеньком окошечке на взлёте купола. И то не всегда. Вот сейчас окно, под стать гранитной округе стен, было заперто истовой тучей и сочилось холодной капелью.

– Странно, зачем так много гранита? – удивился Зайка. Мишка тоже притих, задавленный величиной едва просветлевшего зала.

– Люди, наверное, боятся убегать в свои собачьи страны, вот и стараются погрести время под гранитом.

– Нет, – сказал Медведь, – видно, чем меньше Света вокруг, тем тяжеловеснее должно быть напоминание о нём. Если нет его в каждом дыхании, так пусть хоть громады эти не позволят о нём забывать.

Так, наверное, полагают люди.

По окончившейся грозе было славно шлёпать домой. И угрюмый его остов, едва завидевшись, уже не показался чужим. А тесная спаленка и вовсе стала промокшим странникам домом.

– Мы совсем уже здесь поселились, – говорил Медведь, включая пресловутый обогреватель.

Смирение, видно, свойственно всякой твари, земной ли, юпитерианской ли.

Уныние долго не может владеть окоченелым сердцем. Оно гниёт и душит тисками. Гасит блики любого солнца, но вдруг уступает в одном глубочайшем вздохе и терпит воцарившееся смирение до нового своего прилива.

Мишка с Зайкой позабыли о грусти и весело закопошились по комнатам, деловито их обживая. Зайка рисовал большую картину про царство базюки, где Мишка и Зайка мочили лапки в ручье, а ветви свисали по самые плечи в воду. А Мишка мастерил из обломков кухонного стола картинную рамку. Она выходила, конечно, не очень-то правильной формы, но славно смыкалась, а это и было-то главным.

Потом Мишкозайки готовили плюшки и долго чаёвничали в бликах дешёвой лампадки, но им было очень светло, даже, может, прелестней, чем в бархате чудной опушки. Они были вместе и даже совсем по-людски завели разговоры о пользе и смысле ну самых различных вещей. А время незлобной собакой гнездилось у выхода в кухню. Оно прижилось и вредило не так ядовито, хотя приручить его было совсем невозможно. Оно лишь скулило, что даже отстройте вы кухоньку в жилистой толще гранита, не огородят вас эти махинные стены ни от обиды всенощной, ни от похлебья вседневного.

Но Зайка и Мишка не совсем облюдились и знали немного не ведать о завтра, а просто ловить в чайной ложке кружочек лампадки…

Хорошо было Зайке и Мишке, однако ночь заползала и в их уютный уголок, разливаясь по дому зевотой.

Ночь – вещь весьма неопределённая как по своей консистенции, так и по роду занятий, коими её надлежит занимать. Цвета её материя тёмного, неброского, чего уж никак не оспоришь.

Населяют её самые разные бдения, но нередко в ночи бродят и разные сны. Вот где кончается бремя условности, физических констант и психологических противоречий. Ни рамки словесности, ни грани музыкальной грамоты не вмещают в себя и крупицы простора, предоставляемого сном. И кто ж нам виноват, что и тут мы боязливо топчемся у самого порога и тащим за собой в бездонные феерические омуты всякий плотский бред вместо свободного парения и там, у самых корней сновидений, ворошимся со своими кастрюльками варёных котят. Оттого-то все ночи столь заурядны и бледны. Видно, от пара, испускаемого несчастными малышами.

Хорошие сны не терпят ни сюжетов, ни развязок. Они просто зависают, как данность, а после остаются до самого нашего бегства неясным, но памятным следом.

Меж тем ночь множилась и густела. Мишка заворочался, бурча во сне какие-то песенки.

Каждое мгновение, будь оно и впотьмах, – свежайший лист, отбеленный и вымученный роскошной фактурой. Свиток, в который столь охотно поселяются письмена. Так и приволье сна обширно, и чего только не забредёт в его пределы.

Что-то случилось снова! Не обронил ли Мишка краешек одеяла на злосчастный обогреватель?!

О Боже!!! Что за адское бездолье окунуло мишкину планету в бездну огнепыхающего жерла! Чернь. Нещадная, необратимая гарь вместо некогда райского леса. Смерть и мерный гул пепелищных и резких ветров. И мы одни вдруг мечемся в этом сгинувшем мире. Наша шёрстка вся в пепле или даже едва подпалилась. Боже наш! Где Ты?! Едва отступил Ты ненароком, едва оставил из дланей Твоих благосердных Ты крошечку мира, и его тотчас же заняла пустота, не чертовщина всякая, а даже просто богоотсутствие.

Пустота – абсолютно весомый предмет, пожирающий место. Пустота – очень страшная антиматерия в мозаике мира. Вот теперь ни пеньков, ни соломинок нам. Так бездоннейший колосс из зелени – чудо-Землище вдруг становится просто крупицей в каком-то не хаосе даже, а просто пространстве, лишённом всего. Как просто нам, людям, искателям воздаяний, увидеть в постигшей беде означение кары и лишь рассыпаться в догадках, за что же её ниспослали. Как больно нам, зайкомишкам, понять этот ужас смятенья. Нет, не больно, а просто непостижимо. Мы с нашими шишками-мишками ну где-то в другой атмосфере, где нет единиц измеренья для кары и воздаяний. Так значит, столь стройная в мире земном развязка никак не случилась с ничтожным орешком базючьих опушек. Он зелен по-прежнему, мишки гуляют в чащобах, а зайки им носят базюку. И этот порядок ничем не нарушен. Ну даже сгори просто в пепел наше одеяло. Для связующей нити Земли и зелёной планеты не иначе придётся постигнуть иное решение.

Коль скоро эта ночь столь решающа – то решений, стало быть, занимать ей не придётся.

А всё-таки не может Мишка не ворочаться во сне. Уж больно быстро он отлёживается. Ну и сползёт это одеяло, да и накроет злополучный обогреватель.

– Ой, что это?! – очнулся Мишка в кромешной темноте. Такой тьмы Мишка ещё не видывал. Ну не слепнут же так ни с того ни с сего. – Фу, блажь. – Мишка шёрсткой ощущал, что сидит он в совсем замкнутом пространстве и не холодно ему и не тепло. Прежде чем совсем отчаяться, рассудительный Медведь не преминул осмотреться, но так как в темноте это совсем не выходило, он наугад, тихонько позвал Зайку полушепотком:

– Ой, Зайка, ты где?!

– Да я-то тут, – сразу откликнулся Зайка совсем заплаканно, – ты-то где? – Зайка слышался совсем рядом, но как Мишка ни копошился – ничего нащупать не сумел. Он всё натыкался на мало податливые, но дрожащие стенки, запершие его в совсем тугой каземат.

– Опять, Мишечка-копошун, обронил ты одеяло на обогреватель, – запричитал Зайка.

– А вот и вовсе не обязательно, может, это нас за долги по мешкам рассадили. Или за то, что под дождём бегали, мало ли за что, люди ж хитроумные. – Мишка распалился и стал дёргаться во всю мочь наружу, но упрямая оболочка не поддавалась.

Отчаявшись, Мишка заотпыхивался и зашептал:

– Главное, мы рядом и целы. Тут и за это благодариться надо бы.

– И то верно, – вздохнул Зайка.

Мрыш пробудился в своей кровати совсем перевёрнутым. Хотелось обозлиться по привычке на весь привидевшийся нескончаемый бред, однако обозлиться не получилось. Тут ещё внутри всё клокотало.

– Не иначе крабацуцки в животе завелись! – рявкнул он, ободряясь.

Женщина очнулась от крика и разом пихнула Мрыша локтем в бок.

– Чего орёшь?

– Да вот, нутро мутит.

– Ты жри на ночь меньше, вот экий супермен отъелся.

Женщина не злилась, а просто колола Мрыша, издавна ведая толк в побужденьях мужских, – чем больней уколешь, тем неистовей натиск, тем страстнее напор, а это лишь в спорах нежелаемо, а в иных стычках весьма пользительно.

– Посмотри на свои-то покрышки, – вовсе без смака отбрыкнулся Мрыш.

Вдруг женщина вскрикнула:

– У меня тоже что-то внутри бурлит. Что же мы вчера с тобой такого съели? Или, может, я того?

– Что ж, по-твоему, я тоже того? – зарычал Мрыш и отвернулся.

– Чего злой такой? – обиделась женщина.

– Сейчас, небось, Джоф явится брёвнышки клянчить, а мы ему не откроем! – решил оправдаться Мрыш.

– Как же! – заявила Леди. – У тебя вечно дверь нараспашку, добрая твоя душа!

– Слушай – странное видение мне было. Влажные леса, и плюшевые мишки копошатся в чащах, и ещё совсем золотые, только розовые слитки…

Женщина вдруг взглянула Мрышу прямо в глаза:

– …И спаточные зайки эти слитки мишкам, те делают им колыбели, и появляются малыши, которые всегда бывают малышами, – продолжила она встревоженно и растерянно. – Мне снилось то же самое, понимаешь! – и не сон это был какой-то, а целая жизнь, и будто бродили мы мишкозайками, и ты любил меня, как на Земле невозможно любить, – замечтала женщина.

– Да, зримая, такая ощутимая была эта жизнь, а теперь она не слышней, чем песенка вечернего дождя.

– Знаешь, я никогда не забуду этот сон, хорошо, что мы его видели вместе.

Мрыш было размяк, но вдруг ощетинился:

– И всё это, представь себе, случилось на ядре атома нашего одеяла, прожжённого обогревателем, бред да и только, но занимательный.

– Ладно, пора нам вставать, впустую проболтали, а могли бы всласть перепихнуться, – Мрыш хлопнул Леди по заду и засобирался. – Ты не помнишь, сегодня долбить или волочить?

– Веники вязать и в зад запихивать, – отозвалась женщина незлобиво.

– Ох, устал я от этого сна, и ночью нет покоя. Лучший сон – это сон без сновидений, – возвестил Мрыш, облачаясь в пыльные одежды. – Ох, и чую я большие неприятности. Уж не раздолбили ли нашу статую бандюги? А брёвна растащили, раз и Джоф не зашёл, знаться не желает.

– Чем же это тебе так сон наш надоел? – не слушала женщина.

– Не знаю, – буркнул Мрыш, – слишком долго это всё как-то проистекало, и мишки эти хоть и милые, но приторные, да и всё там приторно.

– И Бог? – сверкнула жена.

– А Бога я не видел.

– Зайка, – зашептал Мишка, – кажется, и правда опять случилась одеяльная метаморфоза.

– Да, – ответил Зайка приглушённо из соседнего мешка, который шевелился и беседовал с мишкиным казематом.

– Хозяева вернулись, и нам на Земле больше места не нашлось, – мне кажется, мы у них внутри, – заволновался Медведь.

– Только бы они не расставались, – зазвучал зайкин голос издалека. Это Мрыш отчалил на работу.

Мишка остался один в концентрированной тьме, и хотя снаружи давно праздновало утро, стало ему сумеречно и скверно. Он не принадлежал ни к какому полу и плакать ему не воспрещалось.

– Заинька, милый мой Зайка, – куда тебя унёс этот каменностенный мешок, я не могу дышать, не оттого, что мой каземат так душен, просто дыхание моё без твоего – простая плотская потребность, а вместе дыхания наши – милая мелодия, и без неё я не живу. Вот я, наверное, и умер, если нет тебя, мой Зайка, рядом. Дорого обошлось нам побывать человеками.

Достался нам не только вечерний дождь с лампадкой в чайной ложечке, досталось нам и убегать в собачьи страны, и я, наверное, туда уже убежал, и саван мой нерваный и навечно, – Мишка плакал безутешно, – пропал мой Зайка – розовые ушки, пропал Зайчонок.

– Не плачь, – вдруг шепнул Зайка откуда-то сверху.

– Ой, – закричал Мишка, – Зайка, где ты? Где ты? Неужели мы с тобой в одной купели! Ура! Пусть мы никогда отсюда не выйдем, главное, что ты со мной!

– Да не! – сказал Зайка. – Это меня немножко в этой женщине поселилось, ты не плачь. Остального меня Мрыш унёс, но он скоро придёт.

Женщина не спала и в изумлении прислушивалась к беседе плюшевых малышей. Ей было жалко их и знакомы они ей были очень. Кроме того, женщина заметила на стене у кровати картину в кривой раме, которой вчера там, разумеется, не было, и сидели на картине той Мишка с Зайкой и деловито мочили лапки в ручье.

На следующую ночь, когда Мрыш, разъярённый за свою пропавшую статую, наконец безнадёжно уснул и женщина, убитая перспективой весёлой жизни, тоже забылась, Мишка с Зайкой зарезвились каждый в своём мешке.

– Нам пора, – шептал расшерстившийся Мишка, – пора возвращаться.

– А как же наша милая планета, вдруг сгорит в обогревательном жерле?

– Не сгорит, – убедился Медведь, – кто не жаждет воздаяний, тот и не ведает кары. Нам кара – как глухим ругательства, в нас ими бросают, а мы бредём дальше как ни в чём не бывало.

– А как же несчастные Мрыш и женщина? – засочувствовал Зайка. – Что ж, так и будут хлопать друг друга по заду, перепихиваться и убегать в собачьи страны?

– Ну, этого ты у них не отнимешь, на то они и люди, они сами того хотят, – рассудил Медведь. – К тому же давай оставим им понемножку от Зайки и Мишки, натопчем тут хорошенько.

– А можно, я им свой хвостик-помпошку оставлю? – спросил Зайка.

– А как же ты будешь Зайкой без хвостика? – заумилялся Медведь.

– Не, только на немножко, он сам ко мне прибежит, когда Мрышу уже не понадобится.

– Я им тогда клочок шёрстки оставлю, – а когда женщины не станет, она в нём к нам на планету и прибудет, если захочет.

– Захочу, ещё как захочу, – зашептала женщина со сна, но так и не проснулась.

– Ой, Мишка, – приуныл Зайка, – как же я из Мрыша выберусь?

– А ты покопошись, только в одном каком-нибудь месте, вот и получится, – уверенно закопошился Медведь. Медведь-то ведь был копошун. Вертелся он, вертелся, да и выпал, громко плюхнувшись на кровать.

У Зайки же из Мрыша торчали только лапка да ушко, но Медведь решительно стал Зайку тормошить и наконец вызволил.

– Ну вот, – сказал Мишка, отдышавшись в сторонке, – давай собираться: переезд дело нешуточное.

Зайка смастерил бумажный кулёк и положил туда лампадку в чайной ложке, а Мишка принёс кусочек вечернего дождя.

Когда вещи были упакованы, Зайка с Мишкой сели на дорожку.

– Счастливо! Счастливо! Счастливо! – сказали они.

– Мишка, – вдруг заволновался Зайка, – а Мрыш не обидится, что мы лампадку в чайной ложке взяли?

– Не! – пораздумал Медведь. – Мы ему базючную колыбельку с картиной в кривой рамке оставим.

– Какую колыбельку? – запамятовал Зайка.

– Да ту, что у нас на кровати растаяла, её ж только не видно, но понарошке она есть…

Наступало едва родившееся утро. Мишка с Зайкой выбрались в окно и потопали по тоненькому карнизу, которым старый дом, на счастье, обладал. Мишка шлёпал впереди, таща прожжённое одеяло и обогреватель – универсальнейшее средство путешествий.

А Зайка с кульком за ним поспевал.

С этой стороны дома к самому карнизу подступала необъятная гладь озера, очерченного дальними холмами. Зайка с Мишкой никогда раньше его не замечали и очень теперь обрадовались. Они сбежали с карниза и, наслаждаясь влагой посвежевшей ночи, поскользили к еле проступающему берегу.

Вся долина за домом была залита до краёв белым зыбким туманом. И поплыли под Мишкой с Зайкой подводные косогоры и равнины.

Если б женщина не спала, она бы подошла к открытому окну и ещё успела бы увидеть деловитых малышей, ускользающих по туманной глади.

На подоконнике нашла бы она зайкин хвостик-помпошку да клочок мишкиной шёрстки. Она закричала бы малышам вернуться за пропажей, но, взглянув ещё раз, не различила бы ничего, кроме белого тумана.

А на мишкиной планете стали Зайка с Мишкой не просто зайка с мишкой, а те самые, что принесли с собой лампадку в чайной ложке да вечерний дождик.

И шли над Юпитером вечерние дожди.

1993

 

Медвежка

В стране, где снег привычнее асфальта и вечерами теплится искорками, скрипящими и пахнущими, наверное, морозом, – там уютно в меховых варежках и шарфе, в тёплом скафандре, и только носу ведома враждебность окружающих, и он отваливается.

Медвежка был один. Ах, это обычно. Ведь все одни, даже когда в автобусе. Нет, правда, жили ещё вокруг живые души, больше всё кобеля, волчары и гадюки. Были похожи они друг на друга, несмотря на разнородство, ибо кобеля с волчарами носили змеиные кожуры, гадюки с кобелями лязгали зубищами, а волчары с гадюками таскались, никого не любя, развеивали семя и отличались прагматизмом. Сначала медвежку очень не уважали за отсутствие сих причиндалов. Наверно, его били, коль скоро по утрам он не хотел ходить в школу. Была ещё у мишки мамища – большая, тёплая, жутко ругающая, но приласкивающая, и потому ещё милая, что пособляющая медвежке в самом вкусном деле – утка с яблоками – первый шаг философа. Субстанция манящая, но, по опыту известно, кончающаяся почти без права выпроса добавки.

И Новые года шли сначала шумно с запахом мандаринов, потом шумно без запаха, а после бесшумно без запаха, до и вовсе одинокой сосиски с пивом в земле, где эра новая вне закона.

Был мишке папища – молчащий, но страшный, редко орущий, от чего и молчащий даже страшный. Он ел борщ всегда из тарелки глубокой, и вилку имел свою, и трапезничая, глаз молчащих не сводил с ручки форточки балконной двери. Его все боялись, и бабулька медвежкина боялась: «Вот придёт, достанется нам на орехи…» Но папа бережлив был очень.

Милая бабушка мишки была старенькая и прозрачная. Медвежка думал, что он умрёт, как её не станет, но не умер, а её не стало. Мишка любил её очень и мучил, как мучают всех любимых.

И был у них овощной день, чтоб есть один чеснок. Чеснок, конечно, не ели, но всё одно весело, хоть и грустно.

Был ещё у медвежки жёлтый игрушечный медведь, и он его мучил, наслаждаясь, хотя и сшил сам ему трусики. Но кончилось всё, как оборвалась плюшевая голова, и был то, может, первый грех сладострастный, а значит, и не грех.

Ещё боялся медведька уходящего времени, боялся что-то забыть, потерять. Игрушки в детсад не дал – не из жадности, а от страха их никогда больше не увидеть. И каждую бумажку не выкидывал, и каждое слово бабушке пересказывал, чтоб не потерялось. А мамище говорил, что слепит все бумажки когда-нибудь в один большой лист. Но мамища кричала на кухне на бабульку, что мишка сюсюкалкой вырастает, а мы ж не на монмартрах проживаем.

Медвежка был всем – космонавтом, укротителем змей, гладиатором и суперменом в летающей суперподлодке. И всё обрывалось всегда прелестью холоднящих простыней, облизывающих плюшевую шкурку, и пиратским дрейфующим кораблём до утра.

Строил мишка ещё пластилиновые города и всегда их разрушал, при том упиваясь больше, чем от их строительства. А была кругом тишина.

Но волчары сорвались с цепей. Запах плюшевого мяска будоражил их истовые ноздри. «Он нужен нам позарез!» – вдруг взвопили они. А медвежка источал определённый аромат, столь сладенький волчьему сердцу. Волчары дробили когтями асфальт, сочились проулками, сваливались с крыш. «Где пушистый медвежонок? Ну его на войну! Ой, сваляем ему пушок!» И лязгали волчары автоматом, и пили газированную воду.

Медвежка слез со стула и спрятался под кровать. На столе остался недорушенный пластилиновый город. Явно чувствовалось, что в нём шла большая война. Её развязал медвежка. Под кроватью было темно, и он боялся темноты, потому что это самая настоящая слепота, а в ней каждого можно обидеть.

– Я – медвежка плюшевый, лапистый, – бормотал медвежка. – Отчего же жаждут шкурки моей однорожие волчары?

В уюте подкроватья слабо верилось во вселенский заговор против медведьки, но он продолжал:

– Ну, выньте мне зубки, оторвите лапки! Осладостраститесь разок, и пусто? Ну, давите жёлтых цыплят! Ведь суть пушистая у них такая ж, но голова отяжеляется исключительно клювом.

– А нам плевать, медвежонок ты или цыплёнок! – глухо отозвались волчары из подвала. – И ты у нас ещё завоешь черепахой!

Медвежка совсем заплакал и сел на попку. Никогда он ещё не был пластилиновым, которого хотят измять. Мрак под кроватью и вовсе отяжелел, медвежка забылся, и капельки лимонного сока из глазок заволокли собой всё. Было ясно, что теперь должно что-то случиться, потому что так плохо долго быть не может.

И тут, расстилая перед собой неуверенные лапки, вошло солнышко, розовое, тёплое, с помидорными губками и тесными, манящими лучами.

– Пушистый медведь, – сказало солнышко, – тебе ведь нужен розовый свет? Тебе ведь нужно лесное тепло, шишечная тишина?

– Бе! – проронил носом медвежка. Он вдруг стал так счастлив и удивлён, что даже ничего не испугался.

– Мне так нужна твоя пушистость и лапистость, – загрустило солнышко и уселось на пыльном подкроватном полу, отложив лучики в сторону.

– Тебе нужна пушистость, – забормотал медведь. – Это то, что я прячу от мамищ, папищ и волчар в коробочке из-под индийского чая, которую подарила мне бабушка?

– А что, твоя бабушка была индуска? – удивилось солнышко.

– Наверное, ведь все иногда бывают индусами, – сказал с грустью медведь и полез из-под кровати на полку, где стояла пушистость.

– А тебе её давать навсегда или только нанемножко? – спросил медведь.

– А ты как хочешь? – улыбнулось солнышко.

– Если мы будем пользоваться ею вместе, то тогда навсегда, – прагматизировал медведь.

– А что твоя пушистость умеет? – поинтересовалось солнышко, серьёзно заглядывая в коробку, откуда медвежка доставал всякую всячину.

– Моя пушистость умеет всё, что положено, – заявил медведь и стал раскладывать перед солнышком обглоданные утиные косточки в форме китайских палочек для съедания риса, сломанных солдатиков, клок шерсти любимого кота и ссохшуюся грейпфрутовую дольку.

– Ой, мне нужно идти, – заторопилось солнышко и тихонько выскользнуло из дома. – Ведь я совсем не твоё, хоть и ничьё.

– Как! – взвизгнул медведь, но солнышка уже не было. Медведь сильно загрустил, вылез из-под кровати и, сняв с гвоздя треснутую скрипку, отправился на крышу, забыв даже про волчар.

Медведей много не бывает.

Медвежка сидел на крыше засохшего дома и наигрывал на скрипке, прислонив завиток к окирпиченной трубе, потому что на весу он всё время мешал смычку, который мог бы рвать нутро человеческое в клочья, душу вынимать и колесить по ней, как на извозчике. Смычок так не делал, потому как сам не хотел, да и медвежка не настаивал. Музыка выходила ершистой и накликала беду, а беды – животные стадные.

Задолго до соло на крыше медвежка бредил звёздами. Кометы и формулы он не любил. А вот звёзды из пыльных нечитанных книжек с полки обещали крупные расстояния и своей висячестью в пространстве, одновременной огромностью и мелочностью стали не чем иным, как нашим отражением в полировке фортепьяно.

Но вдруг чёрная жирная проглота навалилась с небес и стала всасывать обрюзгшей губой антенны с домами. Дождь – слюна. Медвежке стоило лишь подумать, нет, даже просто подразуметь: «А не бросить ли всё: мамищ, папищ, кошёлки?!», и туча учуяла слабость пушистой пылинки и втянула медвежку в головосшибательно несущееся зарево.

Вот тебе за оторванную жёлтому мишке голову, за разрушаемые всласть города! Ну и что, что пластилин? В любых городах кто-то живёт.

В центрах смерчей всегда тишина. Медвежка, влетевший внутрь комком, уткнулся в пух одинокого милого облачка, обитателя спятивших вихрей.

К нему подошёл маленький народ.

– Ты – народ? – спросил медвежка, оглядывая хлипкое существо с висячим языком и шершавым крылышком.

– Конечно! – сказал народ.

– А почему тогда тебя так немного? – удивился медведь. – И если ты – не весь народ, то где остальное?

– Нет, я – весь. Просто сначала мы звались – зажиточный народ. Нас было много, и мы жили долго, потому что возникли из крылышек мёртвых насекомых, а мёртвое, как водится, долго живёт. У нас было всё: дома, ванны, и даже свобода. Но чего-то всё-таки не хватало, причем не всем вместе, а каждому в отдельности чего-то не хватало.

Медвежка подбоченился на облачке и принялся слушать, потому что делать было больше нечего.

– Селились мы, – продолжал крыльчатый выродок, – в тихом месте, например, как здесь, в урагане или тайфуне каком. И не было нам забот. Только иногда хотелось очень по-простецки на кухне или там в подъезде удавить кого-нибудь или жахнуть сковородкой, или мозги все вытрясти кому-нибудь, чтоб аж самому тошно было.

Медвежка задрожал и стал зарываться поглубже в облачко, но заметив, что глаза народа чисты, уселся на место, хотя подбочениваться не стал.

– Вы что ж, садисты, терористы или пилаты какие?

– Не! – завизжал маленький народ и стал отбрыкиваться сухим крылышком, словно на него напал москит. – Мы были даже демократы! Казнь смертью у нас отсутствовала, да и вообще мы друг друга любили как следует. Но всё-таки иногда хотелось почаще кого-нибудь задушить или даже съесть.

– Съесть! – пискнул медведь.

– Да, а почему бы нет! Ведь именно медленно съев кого-нибудь живьём, и начинаешь смаковать вкус жизни.

Один великий из нас осчастливил всех. На нашем конклаве он открыл такую речь:

– Если мы все так забавно живём, если нам всем по углам достаётся по капельке жизни, когда кто-нибудь обуялый стервозностью отчищается, принося жертву себе путём разъятия другого, будем же, как гордые красноликие майя, приносить эту жертву прилюдно, ибо нет ничего справедливее делиться всем со всеми пополам.

– А кто кого будет есть? – законно парировал конклав. – Ведь съеденным никто быть не захочет. Может, завоюем чужой народ да и поочистимся на славу, коль скоро разговор об этом зашёл?

– Не!!! – сказал великий из нас, которого никто слушать не хотел, потому что стеснялись. – Почавкать чужестранцем не в кайф, ведь не от голода мы трапезничаем, а чтоб послушать, как верещит наша жертва, как в суд апеллировать грозится, как клянёт нас последним словом, как за плечи нас хватает. А ежель то чужеземец, он своим бормотанием неясным никакого проку не даст. Обучать же их языку нашему муторно, да и накладно встанет. Хоть ничего не скажешь, чужеземца вонючего задрать – большего изыску нет, коль он по-нашенски реагирует.

Зажиточный народ был большой, и каждый решил, что пока до него дело дойдёт, то и внуки его окочуриться успеют. И стал народ есться согласно установленному порядку, и счастлив был очень, и ласков.

– А ты ж как остался? – нетактично брякнул медведь.

– По закону нечётности, разумеется. Я пробовал съесть самого себя, откусил крылышко, но больно оказалось, и я бросил.

– А в бога вы верили? – осмелел медведь, осмотрев беззубый ротик маленького народца.

– Конечно, но нечаянно забыли, как его зовут, и молились на всякий случай, чтоб не обиделся.

– Так тебе повезло, – сказал медведь, – ты, видно, предпоследнего зажевал, у тебя в животе целый народ, ты теперь сам себе правитель и сограждане. Ты, наверно, самый хитрый, маленький народ.

– Нет, просто я был самый убогий и жалкий, а таких есть неинтересно. Предпоследнего я съел не по правилам, не мучая, предпоследний, видишь ли, помер от несварения желудка. И мне, несчастному, пришлось есть мертвечину.

Между тем внизу сгустки урагана немного рассеялись, и было видно, как стелется совершенно пустая земля с абсолютно пустыми морями. С такой высоты неудивительно, что всё кажется пустым и бесцельным.

К медвежке, летящему на своём облачке, пришло такое чувство подвешенности, какое бывает только у мух, утопленных в омуте, или у птиц, обрабатываемых в мясорубке. Плохо, короче, было медведю. Кругом была пустота, а так уж водится, что в пустоте редко бывает лучше. «Но где же города? – думал медведь, глядя вниз. – Куда исчезли горы и озёра?»

Всё сливалось в бесцветную серую ленту, и ничто не доказывало, что они где-то вообще существуют.

– Разве может быть так плохо на небе? – спросил вслух медведь и всхлипнул. Почему нет? Плохо может быть где угодно, если тошно внутри.

Медведь вовсе затоскливился. Раньше хоть с маленьким народом можно было заговорить, а тут и он куда-то подевался, то ли перебрался в ураган поспокойнее, то ли сам себя съел.

«Может, мне тоже попробовать?» – решил медведь, но кусать себя не стал, а только пососал лапу и, закопавшись в облачко по самые ушки, тихонько уснул.

Во сне он скучал по пушистости в коробке, по бабушке, догадываясь, что если по ней можно скучать, значит, где-то она ещё есть. Всё было перемазано грустью и нежностью, и тут из-за ураганного завихрения выскользнуло запыхавшееся солнышко.

– Ой, – засуетился медвежка от растерянности и смущения.

– Не мельтешись, лапистый медведь, – отдышалось солнышко. – А я тебе чего-то принесло.

– Покажи, пожалуйста, – попросил медведь, мало чего соображая, но успев словить сразу семь догадок, включая шоколадку. Но это оказалась всё та же чайная коробочка, о которой медведь, конечно, грустил, но хотелось и шоколадку тоже.

Солнышко догадалось и, покопавшись лучиками, достало растаявшую плитку, потому что ведь солнышко очень тёплое. Медведь принялся уплетать подарок, чтоб хоть как-то подавить смущение и интригующую весёлость.

– Главное – не подавать виду, а то опять уйдёт… – по-охотничьи смекнул медведь и спросил немножко развязно:

– Как там волчары?

– Волчары рыщут.

Медведь проснулся и нахмурился, потому что урагана почти уже не было, а он всё ещё по какой-то чудовищной инерции куда-то летел. Было ясно, что чем дольше летишь, тем дальше улетаешь.

– Ну и бог с ним, – сказал медведь и стал снижаться, сильно покачиваясь в синеве.

В клочьях обжитого урагана медведь, как был на маленьком облачке, шлёпнулся на крепкий грунт. Местность кругом была пустынная, с жёсткой травой и окладистыми лесками по бокам.

«Мадагаскар!» – решил медведь и сильно обрадовался. Он сунул облачко подмышку и потопал в ближнюю сторону.

– Здравствуй, суслик, – сказал медведю обитатель, сам смахивающий на суслика.

– Простите, – сказал медведь, не желая перечить, – но я не суслик.

– Ну и дурак, – шепнул обитатель и сплюнул сквозь два редких зуба.

Медведька опешил и почесал пушок. «Ну, ну, – задумался медведь, – наверно, у обитателя совсем плохие дела. Не все ж на моём Мадагаскаре такие канутые».

– Ты давно здесь? – спросил суслик незаинтересованно.

– Минуты две, – посчитав, ответил медведь. – А что?

– Это здорово, – завеселился суслик. – Мы знаем, что когда все суслики прибудут к нам, мы раскупорим Великую бутылку Шампаньского.

– А зачем её не раскупорить сейчас, если уж так хочется? – недоумевал медведь, редко себе отказывавший в желаемом.

– Почём облачко? – отвлечённо спросил обитатель, поглядывая на медвежкину ношу.

– А разве облака продают? – изумился медведь.

– Твоё-то и дарить стыдно! – суслик придирчиво ткнул в брюшко облачка, и оно обиженно капнуло дождинкой.

Медведик сам критически глянул на облачко и приметил, что оно, и правда, куцее больно, с желтизной на брюшке. Из облачка потихоньку вываливались клочки и, опадая, протыкались жёсткой травой, как мыльная пена.

– Полно любоваться, – зевнул обитатель. – Сунь свой воздушный фрегат куда подальше, не будешь же ты повсюду с ним таскаться.

Медведь, поразмыслив, суетливо выкопал маленькую ямку посредством чесания лапы о траву, сложил туда совсем рассупонившееся облачко и присыпал с горкой.

После медвежка поднял глаза на обитателя, который недобро ухмылялся:

– Что, жалко?

– Это всё, что у меня с собой есть, – загрустил медведь.

– А, так это весь твой капитал! – прыснул обитатель.

– Ну да, – разоткровенничался медведь.

– Ну вот и славно, капитал выгодней всего вкладывать в землю.

Тут обитатель проворно засеменил прочь, не оглядываясь, а медведька стал за ним поспевать. Они топали по заброшенным террасам древних полей, и кругом было больше камней, чем чего-нибудь другого. Меж тем смеркалось, и медвежка всё чаще стал спотыкаться и елозить на брюшке по камням.

«Что-то – больно – колючий – мой – Мадагаскар – совсем – не – так – всё – должно – случаться», – думал медведька прерывисто и запыхавшись.

Медвежка не на шутку обрадовался, когда впереди показалось скопище сусликов вокруг какого-то крупного сооружения. Медведю верилось, что в толпе мадагаскарцев-то уж найдутся один-два, имеющие представление о пушистости и прочей лапистости, которых, по медвежкиным соображениям, на острове должно быть завались.

Толпа сусликов увлечённо отплясывала вокруг гигантской, в пять ростов бутылки из-под шампанского, обросшей мхами, хвощами и берёзками от давности стояния на сём месте. Содержимое было неразличимо сквозь толстые наслоения, но судя по отзвукам топанья сусличьих ног, бутылка была безнадёжно пустой. «Она ж пуста, как мой животик!» – подумал медвежка, который кроме приснившейся в урагане шоколадки ничего не ел.

Медведька приблизился. С ним не поздоровались, а сразу предложили тоже станцевать вокруг Великой бутылки из-под шампанского, испитого праотцами. Медвежка подвигал лапой, но танца не получалось. Близстоящие суслики криво покосились на медвежьи попытки вписаться в общий кругоход. Тогда он перестал двигать лапой и отошёл в сторонку.

Между тем приплясывания вокруг Большой бутылки приобрели совершенную стремительность. Как было странно это. Коричневые обитатели с висячими животиками, стрельчатыми усиками и грустными, подёрнутыми дрёмом и вороватостью глазками в отдельности были сусликами. Но в общем их движущаяся масса была просто великолепна и дышала даже зверской силой. Шуршание сусличьих лапок обретало в умножении качество шума, сравнимого разве с прибоем самого большого океана. О счастье ближним отрогам, что двигалось море по кругу! Иначе не устоять было б им против рыжей танцующей лавы.

Вдруг над шелестом живчиков закачалась залихватская песня, подхватываемая со всех сторон в унисон.

«Что ж, – подумал медведь, – как водится, где пляшут, там и поют». Он попытался подскулить, но сразу закашлялся.

– Мы раскормлены не для разврата, Не слизнявыми порами всасывать нам Оголтелую благость живого. Нам Великой бутылки дано содержимое, Что разлито по нашим животикам, Славно танцующим, —

пели мадагаскарцы.

Куплет повторялся многократно на разные пульсирующие напевы.

– А ты чего не приобщаешься, суслик? – спросил медведя тихо явившийся местный мудрец.

Медведь решил не расстраивать старика утверждениями, что он вовсе даже не суслик, а медведь, и спросил напрямик:

– Скажите, уважаемый, а где у вас тут пушистость или лапистость там? И нету ли у вас тут волчар, а то я пошёл.

– Суслик, – отвечал мудрец торжественно, – возрадуйся! Наш остров полнится всем в изобилии: цветущими садами с фантастическими грушами, полнотонными реками со сладкой водой. Всё сказочно и великолепно. А главное – у нас есть Великая бутылка Шампаньского, которой можно утолить жажду всех сусликов на свете.

Медведь повнимательнее огляделся вокруг: груш не было, рек не было тоже.

– Хорошо тут у вас, – дипломатично отметил медведь, – но не совсем ясно по вопросу пушистости.

– Что ж неясного? Всё, что ты видишь перед собой, суслик, только для сусликов, ибо только суслики догадались приберечь древнюю бутылку Шампаньского, которую наполняешь и ты своим приходом.

– А, так значит, у вас нет пушистости, – догадался медведь и едва ль не заплакал.

Медвежка отвернулся от мудреца, который уже успел про него забыть и упоительно гнусавил вслед внушительному хору:

«…животикам, славно танцующим!»

«Я, наверное, их не люблю уже», – подумал медведь и потопал прочь.

Едва он зашёл в тень очередного пригорка, как всё вокруг засосалось непролазной темнотой, но совсем не пыльно-подкроватной, а распахнуто-уличной, что гораздо хуже. «Пора подумать о берложке», – решил медведь, сам себя подбадривая.

Берложкой оказалась овальная ложбинка высохшего ручья. Ночь была удушливой и беспокойной. Хорошо, что на острове не водятся волчары. В такой застоявшейся атмосфере было бы немудрено отыскать плохо спящего медвежку.

Утро оказалось таким же душным. Остров погружался в густое марево испарений и пыли, надышанных и натоптанной за ночь танцующими сусликами. Медвежка с тяжёлым сердцем отправился на берег умываться, но вода в море была тёплой и вязкой, как компот.

Утренний голод выгнал исхудавшего медвежку в общество сусликов, что лениво рассыпались по холмикам, отдыхая от ночного празднества.

– Привет тебе, суслик! – промямлил сонный мудрец, валявшийся в раскидистой позе неподалёку.

– Господин мудрец, – выдавил из себя медведь, – а принято ли на острове завтракать?

Медведь подразумевал тёплую французскую булку с маслом и мёдом.

– На! Вкуси фантастических груш, суслик, – вяло отвесил мудрец и протянул что-то, зажатое в лапке.

Медведь принял, но напрасно закапался слюнкой. Конечно, то была не груша, а каменюка, откровенно на фрукт не похожая.

Медведь так был забижен со вчера, что даже ни обиделся, и двинулся в глубь острова в поисках хоть какого-нибудь завтрака. Он думал:

«Это наверняка не Мадагаскар. Не может быть Мадагаскар мой таким отвратительным. В таком туманище солнышко меня никогда не найдёт, а вот волчарам это запросто. А может, это и Мадагаскар, но чего вдруг я решил, что на нём есть пушистость? Да и зачем мне больше пушистости, чем у меня и так есть? Вот что значит верить в остров, зная о нём только название и то, что он достаточно далёк, чтобы там было всё по-другому».

Вдруг из-за колючего куста послышалось уверенное чавканье. «Вот же кто-то завтракает, может, и мне перепадёт чего», – зарадовался медведь. За кустом он увидел гадость. Маленький народ, сильно окрепший, но всё с тем же крылышком, дожёвывал спящего суслика, который даже не проснулся по такому случаю.

– Ты чего?!! – завизжал медведь. – Прекрати немедленно!

Но было поздно, так как суслик был уже доеден окончательно. Когда сусличьи усики были проглочены, маленький народ застенчиво улыбнулся.

– Ты зачем его съел?! – закричал медведь немного истерично.

– Это разве называется съел? – возмутился маленький народ. – Этих сусликов никогда не приучить к настоящему вкусу жизни. Я бросил для них скитаться по ураганам, обосновался здесь. Но ленивых сусликов ничем не оторвать от их идиотской бутылки. Но я всё-таки верю, что этому народу удастся втолковать истинный порядок вещей. Тогда и для них настанет светлый век. Жалко ведь народ. Суетится у своей пустой склянки, зовёт кого ни попадя сусликами, угощает кирпичами. Примыкай ко мне, медведь, посладострастничаем!

«Прав, конечно, маленький народ. Нехорошие эти суслики, но нехорошесть вовсе не повод есть живьём», – подумал медведь, успокоившись, но мелкой рысцой посучил прочь, поминутно оглядываясь, не преследует ли его маленький народ. Но тот и не думал есть медведя, отправился агитировать группку сусликов, с интересом пронаблюдавшую съедение их собрата.

Тем временем темнело. Может, медведь проснулся поздно и попытки позавтракать отняли весь божий день, а может, сразу после завтрака на острове темнело, ибо жили там только суслики, которые днём спали. Из того рассудить – и правда, для чего понапрасну нужен свет, разве для отделения одной календарной буквы от другой, за ней следующей?

Едва добрался медведь до своей берложки, как стало и вовсе темным-темно. Он примостился в ложбинку, решился спать, но голод сон прогонял. Тогда медведь начал мыслить. А мыслил он так:

– Ещё не всё так плохо. На Мадагаскаре пушистость должна быть, даже если и в очень рассеянном виде. Только где она? Кроме сусликов на острове никто не живёт. Разве вот ещё маленький народ объявился, но он со своим дохлым крылышком всех не переест. Он ведь маленький. И это хорошо. Но где же лапистость? Да! Но ведь суслики тоже слегка пушистые, – неожиданно прозрел медведь, но тут же засомневался, припоминая, где именно суслик пушист. Не припомнив, медведь принял это за аксиому и стал воображать, что вот завтра он, медвежка, выберет себе какого-нибудь суслика попроще, обнаружит в нём пушистость, сколько есть, и начнёт её в нём выдрессировывать, терпеливо и ласково. А потом ещё чего-нибудь придумает, суслики станут медведями, туман над островом рассеется, и наконец заживут они с солнышком на плюшевом Мадагаскаре в волшебном лесу, озеленённом исправившимися лапистыми сусликами.

С этого места медведькины мысли совсем поползлись и плавно шлёпнулись в счастливый сон. Так только медведь умел сам себя осчастливить. А это так хорошо.

Но во сне ему снилось совсем другое. Словно бродит он по Мадагаскару голодный и злой, с облачком подмышкой. А суслики дородные, одеты празднично и хрумкают все, как один, фантастические груши, а медведю не дают. Медведь уже понимает, что облачко продать на груши придётся, знает, что нехорошо это, а делать нечего. И так гадко у медведя на душе от этого, что хоть зареветь, да не поможет.

Но тут медвежку что-то пробудило, и он тоскливо обрадовался, что хоть облачко продать не успел. Медведь потянулся со сна и, как был потянутый – застыл закаменело, – в берложку заглядывали волчары.

– Завтра, паршивый искатель пушистости, ты пойдёшь на войну! Все желтопёрые цыплята перебиты. Отбрыкиваться нечем, – зазлорадили волчары, да как стали кусать медведьку и, всё ещё остолбенелого, макали в бочонок, нарочно припасённый. А в бочонке том было не что иное, как густющее дерьмо. Медведь забрыкался, заотплёвывался и вовсе было уж изничтожился, как побросали его волчары.

– Нехай до завтра отмокает. Никуда он, жирный, не улизнёт. Кругом море, а медведи не водоплавают.

Волчары ушли. А медведь долго катался по песку, а потом отскабливался. Он был напуган? Нет, он стал очень злым медведем, потому что даже загнанные в угол добрые мыши очень злиться умеют.

– Это я не водоплаваю?! – ревел медведь. – Так я вам так заводоплаваю, все вы, сусло-волчары эдакие, перезахлёбываетесь.

Ему очень хотелось, чтоб вдруг стал бы весь Мадагаскар с обитателями пластилиновым, взял бы он тут своё. Суслика на суслике, волчары на волчаре не осталось бы.

Но медведь бушевал недолго, потому что всё-таки был добрым медведем. Он поскоблился в последний раз и очень быстро побежал.

Снова стемнело, а медведь бежал что было сил по чёрному коридору без стен. Было очень темно, а темнота всегда пронизана множеством коридоров. Из-за марева над островом звёзды там не светили, и только пушистым лапам были ведомы острые камни.

– Где ж моё милое облачко? Куда я его подевал? – лихорадило мишку, и он притормаживал и усердно топал лапой о землю – авось да и нащупается ямка, авось да и отыщется пропажа. Это, конечно, смешно – бегать впотьмах по необъятному острову с немалой гористостью в надежде оступиться в ту самую ямку, куда запропастилось самое нужное. Это почти как миллион в лото угадать. Медвежка ж так и оступился. Почти каждому когда-то везёт: кому – миллион, а кому – запнуться о заброшенный холмик. На первый взгляд, невелико счастье, а медведю впотьмах – так в самый раз.

Медвежка долго обшлёпывал брошенное облачко, отряхивал и приклеивал на слюнку отпавшие клочья, и лишь уверившись, что оно опять годится хоть куда, сунул его подмышку и двинул, принюхиваясь к запаху ближнего моря.

– Неужели убегу? – завеселился медведь, шумно топая и крепко подминая облачко.

– Ну, погоди ж ты, – вдруг хмуро озарился он, – что ж тут солнечного такого? Бежать, и нету больше у меня Мадагаскара, лапистость на исходе, пушистость вся свалялась. А солнышко наверняка меня где-нибудь ищет под кроватью дома или догадалось, что я отбыл, и почти уже нашло меня здесь. Куда ж мне по морю двигать?

И правда, бежать – это ж только пока бежишь сладостно, а когда прибегаешь, то опять всё как прежде. И нет Мадагаскара.

Медведь от такой думы даже присел на полдороги, и так ему стало непутно и пустовато, что захотелось ему прям тут на облачке погибать и наутро с волчарами откусываться.

– О, горе какое эта жизнь! Где угодно – дерьмо да слёзы, – рассудил медведь, тяжко поднялся и потащился-таки к морю, но уже без всякого настроения.

На море медведь набрёл неожиданно. Так бывает ночью вблизи тихой воды. Песок под лапами мокреет и постепенно погружается, переходя из суши в морское дно. И лишь когда вода начинает хлюпать с каждым шагом, и потягивает лёгкими солёными дуновениями, ясно наверняка, что это уже море.

– Такое большое, а тихое, – подумал медведь, хоть ничего не говорило за наличие морского размаха. Было темно, а в темноте лужица любая и море на ощупь одинаковые. Медвежонок, зайдя поглубже, подумал, что совсем не боится, хотя очень испугался. Дерзкий план побега, свободно умещавшийся в плюшевой голове, оказался вовсе хрупким, обретая реальное мокрое и необъятное воплощение.

Медведь, храбрясь, сложил на воду облачко, отогнал его от берега, покуда возможно было идти, а там с трудом взобрался на свой податливый кораблик и тихонько погрёб лапой прочь. На медвежью удачу, его подхватило вкрадчивое глубинное течение и плавно, но настойчиво потащило, немного покачивая. Медведь тогда даже грести перестал и развалился на облачке, заложив лапу за лапу. Ему почему-то стало сонно и спокойно. Невидимый Мадагаскар уплывал, а нового не предвиделось.

– Медведик, лапистый мой, – сказало солнышко, обнимая сонного медведя, – ты мой бедный бродяжка. Не сидится тебе на месте, хоть так не хочется никуда идти.

Медведик ласкался и радовался, и время стояло нетронутое, тихо искрясь, разлитое по тонким бокалам.

– Солнышко медвежистое, – сказал медведь, – ты, наверное, самое-самое!

– А почему наверное? – улыбалось солнышко.

– Потому что ты тоже медведь, только очень блестящий и тёплый.

Медведька немножко плакал, перебирал свою чайную коробочку, куда к прочей пушистости прибавился хвостик мадагаскарского суслика, единственный пушистый кусочек этого плодовитого зверька. Он снова уплетал принесённую ему шоколадку, а солнышко заворожённо плыло над медвежьим облачком, а кругом было почти темно, так как весь свет остался между ними. Только тени небесных облаков, далёких и сетчатых, ползли по околдованным странникам. А может, то были тени ветвей голых деревьев, покачивающихся в распахнутом окне?

 

О Мишке, Зайке и золотых рыбках

Однажды у Зайки и Мишки завелись две золотые рыбки. Сначала у них завелась только одна рыбка, но поскольку у Мишки постоянно были заветные желания и эта рыбка была всё время занята их выполнением, пришлось завестись дополнительной золотой рыбке, чтобы Зайке всё время не приходилось ждать, пока Мишка все свои желания осуществит. Рыбки заводились сами. Они поселялись в круглом аквариуме с разноцветными камушками-леденцами, который приготовил им Зайка из круглого сосуда, выменянного у Бобра Мишкой. Мишка рассказывал Бобру разные сказки и истории, а Бобёр давал ему за это разные вещи, которые вылавливал в ручье. Как попадали золотые рыбки в аквариум, никому не известно. Скорее всего, их кто-то туда приносил из ручья, но поскольку ни Мишка, ни Зайка за этим занятием никого не застали, все считали, что рыбки заводились сами по мере надобности. А вот у Бобра рыбки не заводились, хотя он и жил у самого ручья и уже три банки под аквариумы подготовил. Может быть, всё дело было в том, что в этих банках у Бобра раньше солились помидоры и не было разноцветных камушков. А у Зайки разноцветные камушки в аквариуме были, вот поэтому к нему рыбки и пошли.

Рыбки, как и все золотые, были волшебными и умели исполнять заветные желания. Скажет Медведь: «Рыбка, рыбка, хочется пельменей миску!», наутро встанет – у него пельменей миска. Или Зайка скажет: «Рыбка, рыбка, – как хочется ромашек!», проснётся наутро, а у него рядом с кроваткой полным-полно ромашек. Так вот и жили Мишка с Зайкой припеваючи с волшебными золотыми рыбками в аквариуме, пока в один день всё не испортила кошка Муська. В общем, она была не злая кошка, но очень уж независимая и сама себе на уме. Долгое время она рыбок не замечала, потому что была очень занята то вылизыванием хвоста, то валянием в пыли на солнышке. Но вот однажды она рыбок заметила, и Зайка обнаружил перепуганных рыбок и кучу воды на полу с кошачьими следами. Он, конечно, очень Муську отругал. Она даже засмущалась ненадолго. Но стало ясно, что рыбок надо спасать. Стали Мишка с Зайкой их по ночам караулить на табуретке, но на первую же ночь заснули и не заметили, как кошка Муська опять пыталась их лапой выловить. Стали Мишка с Зайкой решать, как же им рыбок спасти. Желания они от испуга перестали исполнять. Ни пельменей, ни ромашек в берложке больше не водилось. Решили Зайка с Мишкой рыбок в ручей отпустить, потому что не могли обеспечить их безопасность. Понесли аквариум к ручью, а тут Бобёр пристал – дайте лучше мне, кошек у меня нет и желаний полно неисполненных. Отдали Мишка с Зайкой рыбок Бобру, а сами грустные вернулись домой. Зайка очень любил свою кошку Муську и даже скучал по ней в своей поездке в Барвазанию. Да и выгнать её никак нельзя было – не ушла бы. Вот и пришлось Зайке с Мишкой рыбками пожертвовать.

Сидели Зайка с Мишкой грустные до вечера. По привычке каждый своё желание загадал. Мишка – орехов лесных погрызть с утра, а Зайка – свежей морковки. И пошли спать. Грустные пошли спать, потому что было ясно, что теперь их заветные желания выполнять некому. Рыбки-то теперь у Бобра были.

Проснулся Мишка наутро – смотрит, а желание-то его снова выполнилось – стоит лукошко подле кроватки, полное лесных орешков. А у Зайки полным-полно морковки. Что ж, выходит, рыбки в благодарность за спасение от кошки Муськи и от Бобра стали желания Мишки с Зайкой выполнять.

Радовались Мишка с Зайкой очень сильно. Потому что случилось чудо. А даже в сказке чудеса не каждый день случаются. Правда, Мишке показалось, что он спросонья видел, как Зайка в лес с утра за орехами ходил. А Зайка на своей морковной грядке обнаружил мишкину натоптанность. Но всё равно каждый из них верил, что его чудо настоящее.

А у Бобра ничего не получалось. Не выполнялись его желания никак. Видно, он неправильные вещи загадывал…

 

О том, как Мишка с Зайкой в Парыже были

Сидел Мишка рядом с берложкой, сидел, да и заскучал. Стал он совсем хмурый и не шутил вовсе. Зайка его веселил, веселил, лил ему водичку за шиворот, щекотал пятки, но ничего не помогало. Тогда Зайка решил повезти Медведика в Парыж прогуливаться. Туда недавно Бобёр плавал нервишки подлечить и вернулся такой радостный, что просто невмоготу.

А Парыж-то был очень далеко от Леса. Зайка купил два билета на ковёр-самолёт, который взял у Бобра. На ковре на этом кроме Мишки с Зайкой никто не летел, но билеты всё равно надо было купить, иначе бы ковёр этот обиделся. Он очень был своевольный ковёр, и, наверное, поэтому его Бобру в лавку и сдали. Зайка покормил ковёр морковкой в дорогу, погрузил на него Мишку и всякую утварь со снедью, и поутру они отправились в путь. Летели они над разными горами и оврагами. Грызли орешки и семечки и разговаривали, какой он из себя, этот Парыж. Зайка думал, что это такой огромный лес с вековыми деревьями высотой с айсберг, что живут там дикие медведьки и зайки и бегают они голышом (Парыж ведь непрыличный). И от этого там всем так весело, и все туда ездят смеяться. А Медведька знал, что Парыж – это такой город из многоэтажных берложек и что живут там парыжцы и едят курасоны (это курицы сонные такие). Это он в дедушкиной толстой книжке прочёл, а дедушкина книжка никогда не ошибалась.

При подлёте к Парыжу ковёр-самолет встречал бегучий кролик. Он приветствовал Зайку отдельно по-родственному. А Медведя никто не встречал, потому что бегающих медведей даже в Парыже не было. Парыж оказался страшно суматошным и преимущественно состоял из волчар разных пород. Они часто угощали конфетками. Но как развернёшь фантик – а там всякая бяка (это шутки у них такие).

Домой Мишка с Зайкой возвращались пешком через всю Засранцию (страну, где был Парыж), потому что их ковёр-самолёт насмотрелся в Парыже всяких свобод и летать отказывался. Пришлось его подмышкой через всю Засранцию волочить. Зато когда вернулись Мишка с Зайкой в свой родимый Лес, Медведь грустить больше не стал, чтобы его Зайка больше в Парыж не выгуливал.

 

О том, как Мишка с Зайкой в шахматы играли

Как-то раз Мишка с Зайкой сели играть в шахматы. У Зайки был один белый коняшка и три чёрных пешечки. У Мишки была королева и один слон. Доски у них не было, и поэтому они устроились играть прямо на траве. Зайкин конь пасся, щипал понарошку травку, а пешки его охраняли. А у Мишки королева каталась на белом слоне. Игра не очень получалась, потому что как с утра фигуры занялись своими занятиями, так ничего не менялось. Но, впрочем, всем было хорошо и весело. Только слон немного простудился и чихал хоботом, а королева вытирала ему нос носовым платком с вышитыми лилиями. (У всех королев носовые платки вышиты лилиями, и поэтому им иногда даже приходится терпеть и не сморкаться, чтобы не портить рисунок.) Вдруг пришел Бобёр и заявил, что Мишка с Зайкой неправильно играют.

– Это почему это неправильно? – возмутились Зайка с Мишкой.

– А потому что белый слон, например, должен ходить только по белому полю и наискосок, а у вас он вообще по траве гуляет, – умно сообщил Бобёр.

– А мы его в зелёный покрасим, – обрадовался Зайка, – и тогда он не только будет по зелёной лужайке бродить, но и по правилам будет ходить.

Зайка даже уже достал откуда-то зелёный карандаш и густо его наслюнявил, чтобы красить слона. Но потом задумался: если он наискосок будет ходить, он же запнуться может или лбом обо что-нибудь стукнуться. Королева тоже не соглашалась с этими правилами. Во-первых, она боялась испачкать платье, если слона покрасят зелёным, потому что её платье было белым, а на белом зелёное не смотрится. Во-вторых, её не устраивало, чтобы её слон всё время запинался, потому что он и так уже чихал. А ещё он мог в траве потеряться, слон-то у нее некрупный выдался. А зелёного слона в зелёной траве потом пойди отыщи. А королевам без слонов никак нельзя. Им пешком ходить неприлично. Зайкин конь тоже был против, хотя и промолчал. Пешки стали Бобра прогонять. Он им на пикник наступил. Они там только бутерброды разложили, а он шлёп, и термос опрокинул, а там горячее какао было.

Короче, Бобёр ушел умничать домой. А Зайка с Мишкой так до вечера в шахматы и играли.

 

Сказка про золотого кота

В одном селении жил золотой кот. Люди его очень ценили, потому что он к ним жить прибился бесплатно, и не хотели продавать, так как золотые коты очень редкое явление. Но вот однажды людям пришлось совсем туго. Кушать было нечего, и решили они золотого кота продать. Дали объявление в местную газету, мол, продаётся золотой кот со всеми вытекающими выгодами. И правда, купил кота один богач, потому что прельстился вытекающими выгодами. Кот даже заплакал, так не хотел покидать селение, где его все любили. Но ничего не поделаешь – нужда диктует свои законы. Завязали золотому коту люди его пожитки в узелок. А пожитков-то у кота было всего-то два предмета – золотая чашка-поилка и золотая кружка-кормилка. Попрощался золотой кот со всеми жителями селения, поплакал и пошёл к богачу. А богач тоже был человек неплохой, но не душевный, а оттого никто к нему за так жить идти не хотел. Вот и решил богач хоть за деньги, а привязанность к себе купить. А поскольку у богатых всё должно быть особенное, золотое там, или платиновое, или пушное всякое, ну дорогое, короче, вот и решил богач купить себе кота не простого, каких и бесплатно кругом шатается с тыщу, а особенного, золотого. Глядь в газету, а там на тебе – продаётся золотой кот.

А Мишка с Зайкой в ту пору занимались дрессировкой животных и путешествовали через ту местность с гастролями. Узнали они, что водится в этих краях золотой кот, ну и решили полюбопытствовать, неужто есть такая замечательность на свете. Ну, пришли они в дом богача, тот их принял хорошо, угостил пряниками, ватрушками, напоил чаем. Сказали Мишка с Зайкой ему спасибо, и тут им золотого кота богач и показал. Смотрят Зайка с Мишкой, а это никакой не золотой кот, а тот самый их кот по имени Лисик-Кисик, которого они в своём Лесу еще прошлой осенью заводили. Узнал их кот, но виду не показывает. Боится, что богач узнает, что он не золотой никакой и напрасно он на него свои деньжища потратил. Ну а Мишка с Зайкой тоже молчат, думают, что ошибаются. Как так, золотой кот и вдруг их кот Лисик. Иногда очевидные вещи кажутся неправильными из-за того, что все вокруг заблуждаются на их счёт. Ну, Мишка и спрашивает, зачем, мол, богач, вы купили золотого кота? А богач приветливо так отвечает:

– Ну как же, из-за вытекающих из этой покупки выгод.

– То есть вас не сама покупка интересовала, а только то, что из неё вытекает? – уточнил Зайка.

– Ну конечно, я же богач. Я ничего так просто не делаю, а то так вмиг разоришься. А богачу обязательно всё время надо оставаться богатым, иначе он потеряет свою индивидуальность.

Тогда Мишка ему говорит:

– Так может, вам взять только то, что из вашей покупки вытекает, а саму покупку выменять на что-нибудь другое, тоже выгодное?

– Действительно, – сказал богач. – А то что же это я продешевляю.

Тут достал Зайка лискин горшок из тележки, который он возил с собой на случай, если Лисик найдётся. Лисик как увидел свой горшок, так туда сразу залез и из него чего-то вытекло. Богач обрадовался, что извлёк из золотого кота выгоду, и с радостью обменял его на хомячка, которого Мишка с Зайкой безуспешно пытались дрессировать. Поскольку гастролировать стало не с чем, вернулись Зайка с Мишкой и золотым котом Лисиком в Лес к себе домой и стали там жить-поживать. А богач в общем остался доволен.

Ссылки

[1] Жан-Поль Сартр (1905—1980) – французский писатель, философ и публицист.