За время, пройденное мною от сперматозоида до специального корреспондента, я научился любить, ненавидеть, лгать, приобрел некоторые знания и первый сексуальный опыт в университете, отслужил в армии, освоил ремесло журналиста, прочел немало книг, расширил кругозор и сексуальный опыт. Одним словом, начал кое-что понимать в женщинах и жизни. У меня появились привычки, цели, расставились приоритеты. Всё вышеперечисленное моя память сохранила где-то в глубинах серого вещества, сформировав мою личность. Ведь мы состоим из знаний о себе. И существуем, пока помним сами себя. И вот здесь таится загвоздка. Мысль о том, что всё рано или поздно пойдет прахом только потому, что все мы смертны, то есть когда-нибудь забудем себя, иногда ввергает меня в уныние. Наверняка так или иначе об этом думает каждый из семи миллиардов гостящих на Планете землян. Но я утешаю себя — мог бы вообще каплей на простыне высохнуть и ничего не увидеть! А аргумент, что именно я, будучи сперматозоидом, добился успеха в битве за яйцеклетку, внушает оптимизм и наполняет смыслом мое существование. Если смог я тогда, еще бестолковым головастиком, пробиться к своей цели, опередив миллионы конкурентов, то не зря, стало быть, все это и есть у меня здесь какая-то своя, особая роль и миссия. Но все-таки миссии мне мало. Как и большинство землян, я хочу верить, что личность живет вечно. Особенно остро мне требуется убедиться в этом перед военными командировками. Поэтому сейчас я иду в церковь.

«Пошла отсюда!», — шикаю на ворону, но та и не думает отставать. Она летит совсем низко, почти касаясь меня крыльями и что-то каркает мне прямо в ухо. Со стороны может показаться, что мы заодно и идем куда-то вместе. Точнее, я иду, а она летит рядом, иногда скача по веткам, встречающимся на ее пути, и отчитывает меня за что-то, как сварливая жена. Черные бусины глаз норовят заглянуть прямо в душу, и я отворачиваюсь, отмахиваясь от вороны. А она все каркает и каркает, словно пытается сказать что-то важное на своем вороньем языке.

Захожу в церковь, покупаю свечки в маленькой церковной лавке. Старушка, которая их отсчитывает, похожа на няню, которая была у меня в детстве. У нее такие же грубые руки с въевшейся в них землей и нарочито строгое лицо.

Когда мне было полтора месяца, умерли мамины родители. Сначала умер дедушка, а через пять дней бабушка. Она не смогла жить без него. Меня простудили на похоронах — стоял холодный апрель, а квартиру часто проветривали. Врачи констатировали двухстороннее воспаление легких и сказали родителям: готовьтесь — не выживет. Старухи у подъезда шипели: два покойника в доме, третьего не миновать. Но Господь решил иначе. И я выжил. Тогда, чтобы сидеть со мной после выздоровления, позвали няню. Бабу Таню. Набожную деревенскую женщину, которая каждый день обтирала меня холодной водой, чтобы закалить хилый организм, и выводила гулять, даже если на улице стоял мороз. Родители считают, она меня выходила. Несмотря на кажущуюся грубость, руки ее были очень мягкими и нежными.

Старушка в церковной лавке похожа на бабу Таню. Мне стало уютнее, осадок от встречи с вороной ушел. Встаю прямо под купол церкви и неумело, чуть стесняясь, крещусь. Прошу Бога оставить меня в живых и не калечить. Я считаю молитву делом очень интимным. Поэтому специально прихожу в церковь, когда в ней не идет служба. Нет посторонних людей, неистовых старух, разбивающих лбы о церковный пол, и косых взглядов. Мне всегда почему-то кажется, что в церкви на меня кто-то осуждающе смотрит. Я плохо разбираюсь в именах святых, церковных праздниках и ритуалах. Но я всегда молюсь. Молюсь как умею. Искренне. У меня есть свои молитвы и слова, с которыми я обращаюсь к Богу.

Надо сказать, я хожу в церковь, не только когда мне что-то надо от Господа. Стараюсь заходить и просто так, чтобы Бог не думал, что я корыстен.

Но сегодня я прошу:

«Спаси и сохрани, Господи! Господи, Отче наш, Иже еси на небесех…»

Восковые свечки тают в моих руках, гнутся, и я спешу предать их фитили пламени, выпрямляя мягкий воск руками, ставлю свечи перед распятием и образами святых.

«Да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…»

Свечи разгораются, не чадят, пламя ровное. Я вижу в этом хороший знак.

«Хлеб наш насущный даждь нам днесь. И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим. И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого!»

Ставлю оставшиеся свечи перед иконами, крещусь и бормочу уже на свой лад слова благодарности Богу, прошу за родных и близких.

Зимнее солнце бьет в оконные витражи, его лучи прыгают солнечными зайцами по рамам и подсвечникам. Сегодня в это время в церкви я совсем один. Только «баба Таня» беззвучно шевелит губами, читая молитвы по такой же старой, как и сама она, книге.

Выйдя из церкви, я еще раз перекрестился, задрал голову к сверкающим куполам, вдыхая морозный воздух. Все будет хорошо…

* * *

— Тебе снова повезло, Ваня! — хлопнул Гусь по плечу Ивана Севрюгина, видеоинженера, страдающего аэрофобией, когда самолет приземлился.

В Грозном нет аэропорта. За восемь лет войны от него ничего не осталось. Как и от самого Грозного. Летать в мертвый город гражданским бортам незачем. В чеченском небе появляются только истребители, бомбардировщики да военные вертушки, которые боевики периодически сбивают. Поэтому мы пробираемся в Чечню через Минеральные Воды. Это курортное место известно лечебной минеральной водой и первоначальной могилой убитого на дуэли Лермонтова, находящейся в соседнем Пятигорске. Со времен Лермонтова на Кавказе мало что изменилось. Русские солдаты по-прежнему воюют с «горцами».

Аэропорт Минвод наполнен преимущественно бородатыми мужиками, которые кого-то встречают или куда-то улетают. Они шумно обнимаются, похлопывая друг друга по плечам, трутся щетинами в знак приветствия. На Кавказе так принято. Большинство из них смахивают на боевиков, которых полевые командиры поощрили краткосрочным отпуском.

Лема позвонил мне на мобильный, как только мы получили багаж.

— Алло, Миша, — слышу в трубке знакомый, низкий, с хрипотцой голос. Лема говорит с легким акцентом, — я на месте.

— Хорошо, будем минут через десять, — ответил я.

Лема — чеченец, ему за пятьдесят. Подрабатывает тем, что возит в Грозный телевизионщиков. Мы доверяем ему. Лема никогда не опаздывает и всегда конспирируется. Он опасается, что нас могут похитить и потом требовать выкуп у телеканала. Мы тоже этого боимся. Журналисты — лакомый кусок для местных торговцев людьми. Стараемся не привлекать к себе внимания, но нас выдает аппаратура.

— Эй, какой канал? — кричит бородатый таксист, видя большую камеру «Бетакам» в руке Гусева. — В Грозный едете? Давай отвезем, эй, недорого!

— Отвезешь, отвезешь. К брату своему в зиндан отвезешь, — злобно шипит Гусь бородачу.

— А что, много за тебя дадут? — хохочет тот. — Я слышал, тут одних телевизионщиков за миллион долларов выкупили! Правда, э?

— А ты у своего брата-миллионера спроси. Он с тобой не поделился, что ли? — огрызается Гусь.

Бородатому шутка понравилась, и он снова захохотал, скаля белые резцы.

Несмотря на середину декабря, погода почти весенняя. Солнце, выглянувшее из-за горы Змейки, покрытой Бештаугорским лесом, растопило редкие островки снега на площади, и мы пытаемся обходить лужи и грязь, в которой тощие голуби делят корку хлеба.

— Смотри, не то что в Москве. Там голуби жирные, падлы, даже летать разучились, пешком ходят, — прохрипел Иван Севрюгин. Две огромные сумки с аккумуляторами и другим съемочным «железом», килограммов по тридцать каждая, висят на нем крест-накрест. Лямки от сумок — как пулеметные ленты на груди матроса мятежного корабля. Они впиваются Ивану в его полное тело, сдавливая шею и мешая говорить.

— С приездом, парни, — Лема каждому жмет руку и приобнимает. Мы тоже приветствуем его на кавказский манер, слегка приникая щеками к щеке и похлопывая по широкой спине.

Североосетинский Моздок между Минводами и Грозным. Как в любом прифронтовом городе, здесь чувствуется дыхание войны. На улицах много боевой техники и военных, санитарных машин с красными крестами, везущих раненых в госпитали или в аэропорт, для отправки в Москву. Моздок — крайняя точка мира. Слово «последний» на войне не говорят. На войне за это слово бьют по морде. Потому что оно больно режет ухо острой, как бритва, тоской. Нельзя говорить «последний день, последний кусок хлеба, глоток воды»…

Перед тем как въехать в зону боевых действий, журналисты на здешнем рынке закупают продукты и водку на все время командировки. И частенько коротают крайний перед Чечней вечер в обществе недорогих местных проституток. Но сегодня мы не будем ночевать в Моздоке, а сразу поедем в Грозный. Группа, которую мы меняем, уже снялась с места. Теперь эфир голый и времени у нас в обрез. Главное — успеть приехать на базу до темноты. Ночью и федералы, и боевики без разбору стреляют по всему, что движется.

На рынке «Газель» заполняется коробками с макаронами, китайской лапшой, тушенкой, колбасой, хлебом, консервами. Бывший мичман, а ныне видеоинженер Иван Севрюгин по-хозяйски торгуется с рыночными тетками, пытаясь сбить цену. Но те твердо стоят на своем, зная, что деваться нам все равно некуда и заплатим столько, сколько просят. Через моздокский рынок ежедневно проходят десятки офицеров, контрактников, солдат-срочников и журналистов. Покупают все одно и то же. Для местных рынок — стабильный, хороший доход. Берем несколько ящиков водки. Водка в Чечне — валюта. За бутылку можно организовать БТР, чтобы добраться до места съемок. С помощью водки можно узнать много полезной информации, завязать нужные знакомства, снять напряжение. Словом, без водки на войне — никуда. Подумав, я взял еще ящик. Пятый…

В машине всех, кроме Лемы, сморило, а через какое-то время он нас разбудил, остановившись перед мрачным дорожным указателем «ЧЕЧНЯ»:

— Просыпайтесь, парни, въезжаем.

Мы разлепили веки и вывалились из машины.

— Кому отлить — делайте прямо здесь, на дороге, — сказал Лема. — На обочину не суйтесь — могут быть мины. До самой базы останавливаться не будем.

Да мы и так все это знаем. Помочились на дорогу. Обычно техником в Чечню со мной ездит Влад Шестунов. Но недавно в небольшой автомобильной аварии он потерял зуб, а операция по внедрению в его челюсть чужеродного импланта пришлась как раз на сроки нынешней командировки. Вместо Влада в этот раз поехал Иван Севрюгин. Наверняка Шестунов сейчас елозит в кресле стоматолога, мокрый от страха… О том, какую роль его выбитый зуб сыграет в нашей судьбе, мы узнаем чуть позже…

Иван закурил. Гусь не курил никогда, а я бросил лет восемь назад. Поеживаясь, все уставились на изрешеченный пулями, превратившийся в сито указатель «ЧЕЧНЯ», символизирующий условную границу между двумя мирами. Еще в середине девяностых, во время первой чеченской, кто-то чуть ниже приписал на нём: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В АД!» Такая же надпись есть при въезде в Грозный…

* * *

Первые километры территории Ада ничем новым не удивили. Всё, как месяц назад, когда мы с Гусем были в Чечне крайний раз. Так же, как и в другие наши осенне-зимние командировки. Те же серые, унылые кавказские степи — местами заснеженные да поросшие сухим бурьяном. Вдалеке — плоский силуэт гор, словно нарисованный карандашом на бумаге, вырезанный ножницами и искусственно приклеенный к общей картинке.

Редкие блокпосты федералов: бетонные блоки под масксетью, мешки с песком, красно-белые полосатые шлагбаумы да полинявшие от солнца, дождя и снега, кое-где пробитые пулями российские триколоры. Бойцы в камуфляже проверяют документы и груз, стреляют закурить, справляются о земляках среди нас. Иногда встречаются чеченские села. Многие абсолютно целы, как будто и войны никакой нет. Только редкие жители с любопытством рассматривают белую «Газель» с тонированными стеклами, да собаки лают нам вслед. Но буквально кожей ощущаешь напряжение взведенной до отказа пружины, готовой в любой момент сорваться и запустить какой-то чудовищный механизм. Села стараемся проезжать быстрее. В них даже федеральные войска без крайней нужды и крепкого боевого прикрытия не заходят. Поскреби любое село — и найдешь боевиков, факт! Словно читая вслух мысли остальных, Гусь кричит Леме, имитируя кавказский акцент:

— Давай, Лема, давай да-ра-гой! Пока они нас как баранов в горы нэ увели или нэ за-рэ-за-ли!

Лема жмет на газ. Ему тоже не хочется общаться с «бородатыми зайцами», как иногда называют боевиков. Он чеченец, сотрудничающий с федеральными властями.

Впереди показался очередной блокпост. Даже издалека видно оживление. Бойцы напряженно смотрят в нашу сторону, кто-то поднял снайперскую эсвэдэшку и изучает машину в оптический прицел. Между бетонными блоками люди в камуфляже таскают ящики. Когда мы подъехали ближе, навстречу вышли сразу четверо бойцов, держа машину на прицеле. Блокпост ощетинился стволами.

— Ваня, не вздумай громко портить воздух, — язвит Гусь, — изрешетят в ответ и даже не моргнут.

— Тогда я по-тихому испорчу, — зловеще отвечает техник.

— Кто такие и куда? — задает вопрос старший. Судя по всему, офицер, но знаков различия на камуфляже нет. Конспирируется от снайперов боевиков.

— Телевидение, — отвечает Лема. — Журналисты из Москвы в Грозный. Мы протянули аккредитационные и журналистские удостоверения.

— Что-то припозднились вы сегодня в Грозный, — сказал офицер, возвращая документы. — Через час темнеть начнет, а в нашем районе уже сейчас команда «стоп колеса». Вон за тем холмом, — он махнул рукой в направлении Грозного, — банда орудует. Прямо к ним в лапы попадете. Так что не могу я вас пропустить, парни. Останетесь у нас до утра.

— У меня свое начальство, товарищ…

— Майор, — ответил он, поёжившись. Вместо «звездочек» на плечах его камуфяжа я разглядел по дырке.

— У меня свое начальство, товарищ майор, — сказал я, удивляясь, что делает целый майор на этом забытом богом блокпосту. — Сегодня группа должна быть в Грозном. Сейчас на базе никого нет, кроме технарей. Случится что-то, а в эфир выходить некому. Для телеканала это катастрофа.

— Тоже мне — катастрофа! — отогнув брезентовый полог, заменяющий входную дверь, офицер крикнул в черноту дота: — Столетов!

В бетонной утробе раздалось шарканье сапог, сопение, и через пару секунд в проеме показался черный силуэт.

— Размести журналистов на ночлег, накорми и покажи, что к чему, утром поедут в Грозный, — приказал майор и, давая нам понять, что разговор окончен, добавил: — Вечером посидим, расскажете московские новости.

В ноздри ударил запах кирзы, кислого человеческого пота, перловой каши, гуталина и печного дыма. Свет тусклой керосиновой лампы выхватывает из темноты фрагменты железных коек с панцирными сетками, босые ноги, лежащие на голых, без постельного белья, матрасах, пустую оружейную пирамиду. Автоматов в пирамиде нет, они стоят с пристегнутыми магазинами рядом с койками, прислоненные к бетонным блокам, из которых составлены стены дота. Бревна подпирают деревянные доски, заваленные сверху мешками с песком и обтянутые снаружи масксетью. Несколько бойцов спят. Они даже не шелохнулись, когда наш провожатый громко гаркнул:

— Не обращайте внимания! Не проснутся, суки потные, даже если из пушек палить начнут!

Мы пробираемся вдоль бетонных стен, обклеенных фотографиями голых девиц и увешанных гранатометами, в самый конец помещения. Там стол, сооруженный из пустых ящиков, над ним тлеет еще одна лампа. Рядом трещит поленьями буржуйка.

Старший сержант Федор Столетов, контрактник, оказался довольно словоохотливым. Ловко накрывая на стол, рассказывает, что стоят они здесь пару недель и скоро их должны сменить. Что блокпост укомплектован исключительно контрактниками, всего их вместе с майором 15 человек, а сам Федор приехал на войну из вологодской деревни на заработки. Дома работы нет, а если бы и была, то получал бы он за нее раз в пять меньше, чем здесь, на войне. В Чечне Федя Столетов уже полгода, успел повоевать и даже «завалить» двух «духов» во время одной из зачисток, которую их подразделение проводило вместе с «вованами». Говорит он обо всем этом спокойно, обыденно и без бахвальства, словно обсуждает последние деревенские новости — у кого корова отелилась, к кому родственники из города приехали, а кому глаз на дискотеке подбили. Деловито нарезав буханку чёрного широкими ломтями, он мастерски открыл штык-ножом одну за другой четыре банки тушенки и, нацепив на белобрысый ёжик волос ушанку, отправился за дровами для буржуйки. Мы тоже достаем свои запасы, увенчиваем гору консервов парой бутылок «Столичной». Лема вздыхает, он планировал к ночи вернуться домой. Гусь осоловело молчит, ему уже все равно — завалиться бы побыстрее на боковую. Но тут с треском рвется брезент. В проеме за майором мелькает топленое молоко угасающего дня. Уверенно обходя торчащие босые ноги и острые углы ящиков с боеприпасами, он бесшумно приблизился к столу. Зыркнул на «Столичную», присел на пустой ящик. Сняв ушанку без кокарды, положил ее рядом:

— Ну как там Москва?

* * *

…Пацан лет пяти, босой, бежит по пыльной дороге. На нем только шорты, сам мальчишка весь черный от южного загара и похож на индейца. Его русые волосы выгорели и стали белыми. Ноги зарываются в дорожную пыль по икры.

— Миша-а-а! — доносится из-за забора голос его бабушки. — Со двора ни ногой! — Вернись сщас же! — бабушка делает строгий вид и грозит кулаком. — Вот я папе с мамой телеграмму дам и расскажу, что ты бабушку не слушаешься!

Мальчишка уныло плетется обратно, по дороге прихватив длинную палку, и чертит ею круги и полосы в пыли, которая хорошо подходит для рисования. Можно, как на грифельной доске, вывести рожицу, а потом разровнять босой ногой пыль и нарисовать что-то снова.

— Иди, черешню поешь, я тебе целую миску намыла, — лицо бабушки уже не такое строгое.

— Не хочу я черешню, я купаться хочу! — ноет мальчишка.

— А кто ж тебе не дает, я вон тебе корыто во дворе водой наточила, купайся!

— Я на речку хочу! Не хочу в корыте!

— Вот папа приедет, будешь с ним и на речку ходить, и на море! А пока я за тебя отвечаю, будешь в корыте купаться!

Пацан этот — я. Баба Миля, Мелания Емельяновна — моя бабушка, мать моего отца. К ней на Кубань родители привозят меня каждый год.

Вздыхаю, смотрю на высокий-превысокий тополь, упершийся вершиной в выцветшее от солнца бледно-голубое небо. «Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ух!» — шумит тополь листвой, когда его верхушку качает горячий кубанский ветер. Шелест этот волнует меня. Тополь будто зовет, разговаривает о чем-то, спорит, бунтует, размахивая задранными кверху лапами. Тополь ничей, он сам по себе вырос на улице лет сто назад и, хотя стоит ближе к дому соседей Щипалиных, растет все-таки перед их калиткой, а не за ней. Значит, тополь ничей и по нему можно лазить. Если из бабушкиных простыней соорудить парашют, можно попробовать прыгнуть с тополя, прикидываю я. Но пока у меня есть другие важные дела.

Крадусь вдоль белой стены хаты, пачкаясь в побелке, мимо колючих кустов шиповника, малины и черной смородины, листья которой, разогретые солнцем, источают дурманящий аромат. В самом конце стены под камнем спрятаны спички и целлофановые пакеты. Беру палку, обматываю ее целлофаном и подбираюсь к муравейнику, облепившему угол дома. Муравьи, похоже, чувствуют себя здесь хозяевами и частенько захаживают по своим тайным проходам внутрь бабушкиной хаты. Они проложили тропы к буфету, в котором всегда есть драже и сахарные трубочки, купленные в местном сельпо бабушкой для меня.

Поджигаю целлофан. Горящие капли с ревом «катюш» устремляются на землю. Огненный дождь, обрушившийся «с небес», вызвал панику среди трудяг-муравьев. Основной удар пришелся на тропу, по которой насекомые организованным караваном таскали яйца личинок и соломинки в свои жилища. Толпа муравьев несла даже огромную полураздавленную пчелу. Пчела была еще жива и отчаянно сопротивлялась. Но это не помогало. Муравьи деловито тащили ее в свое жилище, не спрашивая на то желания. Страдания пчелы и страшный ее конец — быть съеденной заживо толпой настырных насекомых — прервала огненная лава, которая лилась откуда-то с неба. Возможно, муравьи подумали, что это их муравьиный бог, прогневавшись за что-то, наслал на них небесный огонь, убивший и пчелу, и тех, кто хотел ее съесть, превратив в пластиковое плато муравьиную тропу. Конечно, несчастным было невдомек, что причина их страшной, но быстрой смерти — всего лишь в сахарных трубочках и разноцветном драже. Порой невозможно понять, почему в жизни случаются те или иные вещи.

Но тут прямо надо мной прогремел гром. Оглушил. Я посмотрел в почерневшее небо, на согнутый ветром тополь, и мне показалось, что сам я превратился в муравья.

— Миша-а-а-а! — зовет меня бабушка Миля, стоя на крыльце. Ее голос тонет в раскатах грома. — Миша-а-а-а! Гроза идет, быстро в дом!..

* * *

— Миха! Миха! — я медленно открываю глаза и первое, что вижу — фотографию мулатки с грудями, похожими на дыни сорта «Торпеда». Мулатка похотливо улыбается мне с бетонной стены, но я не могу сосредоточиться на ее сиськах— все трясется. Наконец соображаю, что трясусь я сам, точнее, это Гусь трясет меня за плечо, пытаясь разбудить:

— Вставай быстрее, «духи» на блокпост напали!

Недалеко ухнуло, потом сразу еще раз. Бетонные блоки-стены подпрыгнули, и с потолка просыпалось немного песка. Шлюхи на постерах мерзко выгнулись, тряхнули сиськами и снова замерли в развратных позах. Началось, сука!

Блокпост теперь напоминает муравейник, который кто-то пытается разорить.

— Живее, суки! Всем разобрать патроны и гранаты! — орет откуда-то из дальнего угла майор.

Я не вижу его, но точно знаю, что это он, хотя и голос какой-то другой. Вспоминаю, что накануне пили с ним водку часов до двух ночи, говорили про Москву, женщин и мирную жизнь. Зовут его Саша. Кажется, он из Марьина. Смотрю на часы — половина четвертого ночи. Выходит, спал всего полтора часа. Хмель слетает мгновенно, под ложечкой начинает мерзко сосать. Ненавижу это состояние, которое уже не раз испытывал в «горячих» командировках. Каждый раз возвращается этот мерзкий животный страх, доставшийся от моих первобытных предков. Страх, за который себя ненавижу и к которому никак не могу привыкнуть. Страх за собственную шкуру. Инстинкт самосохранения.

— Гусь, камера! — ору Пашке, пытаясь подавить внутреннюю панику. Но это лишнее. Гусь профессионал и сам знает, что делать. Вместо большого «Бетакама» они с Иваном готовят к съемке маленькую цифровую «Соньку», которая может снимать даже в темноте в инфракрасном режиме. Военные сейчас делают свою работу. А мы обязаны делать свою. Через маленькую амбразуру дота расстреливает ночь из крупнокалиберного пулемета какой-то парень. Широко расставленные ноги в коротких берцах, камуфлированные штаны, а сверху — гражданский, не по форме, джемпер — «вшивник». По белобрысому ежику узнаю Столетова. Стреляет Столетов длинными очередями и, судя по всему, вслепую. Не видно же ни черта, просто стрижет сухие кусты, чтобы боевики не подобрались вплотную.

Зацокали, застучали пули по бетонке свинцовым дождем. Страх тошнотворным комом подкатил к горлу. Хочется блевать. Заснуть и проснуться, когда все закончится. Или просто проснуться, чтобы все это оказалось сном. Спрятаться. Убежать. Прикинуться страусом и засунуть голову в песок. Вернуться на машине времени назад, к бабушке в кубанскую станицу Варениковскую, когда о войне узнавал только из книг о пионерах-героях. Бабушка брала книги для меня в станичной библиотеке. Я читал их, страшно завидовал пионерам-героям и точно знал — войны в моей жизни не будет никогда.

— Ща из граников долбить начнут, и хана нам всем, братская могила! — орет, мечась между койками ошалевший контрактник, здоровенный детина. — Неделя до дембеля, до конца контракта, как знал, сука!

— Как раз помылись сегодня с утреца на ключе, чистое все надели. Не зря, стало быть, — спокойно набивая магазин патронами, сказал другой контрактник, с всклокоченными рыжими волосами и заспанным лицом.

— Заткнись, сука, хорош каркать, застрелю, падла! — детина с перекошенным лицом передергивает затвор, но падает, сраженный ударом в челюсть. Из темноты, как привидение, появился майор. Посмотрел на нас:

— Вот что, парни, хреново дело. «Духи» на нас вышли, похоже, много их. Пока издалека щупают, но если всерьез возьмутся, долго не продержимся. Минут десять, и то при удачном раскладе. Говорю как есть.

Новый ком блевотины подкатил к моему кадыку. Хочется метаться, орать еще громче, чем отправленный майором в нокдаун детина, хлопающий сейчас, как бык, глазами навыкате. Из глаз детины текут слезы, из носа — кровавые сопли. Всхлипывая, он размазывает их по лицу.

Мой мозг парализован страхом. Истеричной птицей мечется и бьется о стенки черепа, пытаясь найти выход и не находя его. Одна-единственная мысль — на хрена мне все это? Что я тут делаю? Почему так рано, ведь мне всего тридцать три? Зачем выбрал эту дурацкую профессию, зачем поехал в Чечню, ведь столько раз зарекался? Какое дело мне до всего, что тут происходит? А ведь народ сейчас спит себе в Москве и других городах родины-гиганта и до одного места им вся эта Чечня! Настя! Что ей снится сейчас в постели с мужем? Чувствует ли, как близко стою я к черте, за которой, всем хочется верить, что-то есть, а на самом деле — неизвестность. И от этой неизвестности становится еще противнее, потому что билет в один конец — это слишком. Билет в страну Неизвестность — это чересчур, я на такую командировку не подписывался, не так рано, во всяком случае. Господи, ну пожалуйста!

«А что ты хотел? — спрашивает, как всегда некстати, мой внутренний двойник. — Ведь ты знал, что так может быть. Знал, но не хотел думать об этом. Об ЭТОМ люди вообще предпочитают не думать. Словно дети, которые прячутся под одеялом от чего-то страшного и непонятного, земляне гонят мысли о смерти. При этом каждый втайне надеется, что будет жить вечно. В сознании человека не укладывается мысль, что этот мир может обойтись без него. Большинство людей относительно спокойно воспринимают чужую смерть, отказываясь верить в свою». Но мое первое «я» не слушает двойника. Оно орет внутри: «Стоп, мы сейчас сойдем на этой станции, мы гражданские, а вы тут без нас разбирайтесь!» Но ведь не скажешь и не сойдешь никуда. Не убежишь в поле, не спрячешься за холмом, пока все утихнет, не вгрызешься зубами в землю, притворяясь сухой травой, пылью, снегом, грязью, лишь бы не заметили, лишь бы миновало, пронесло…Господи, как же хочется жить! Я сглатываю ком и сиплю Гусю с Иваном:

— Камеру не выключать, совсем. Писать все подряд.

— Да знаю я, — отвечает невесело Гусь. Внешне каждый из нас спокоен. Что происходит внутри — личное дело каждого.

— Мы по рации запросили помощь, но приказали пока держаться самим минимум час, пока не подойдут «вованы» — сказал майор. — Меньше километра к югу самарчане стоят, но их тоже долбят. Две красные ракеты с их поста видели, убивают их совсем. Вертушки работать не могут — темно. Остается артиллерия, но это крайний вариант, сровняют вместе с нами. Вы, это, в армии-то служили?

Мы киваем.

— Нас тут пятнадцать человек, — продолжает майор, — с вами — девятнадцать. Каждый ствол на счету, — офицер говорит быстро, но отчетливо, твердо как-то. — Заставить не могу, могу предложить — вон там, у стены, на плащ-палатке автоматы и боеприпасы трофейные. Возьмите, хотя бы за себя постоите, чтобы не просто так «духам» отдаться.

— Мы журналисты и не имеем права брать в руки оружие, — говорю я ему.

— Какие уж тут права! — машет рукой майор. — Впрочем, решайте сами! Хотя бы броники наденьте, — он исчез за брезентовым пологом.

Основная часть бойцов рассредоточена вне бетонного дота, по периметру блокпоста, между мешками с песком. Совсем рядом тяжело заработал АГС, с небольшими интервалами вдалеке стали рваться его гранаты. Гусь снимает в режиме ночной съемки какого-то бойца, поливающего темноту матом и свинцом. Оружие мы решили взять только в самом крайнем случае. Про бронежилеты спросить оказалось не у кого, все заняты делом. Вместе с Иваном мы присели на корточки, спрятавшись за мешками с песком. Гусю в его работе мы помочь сейчас ничем не можем. Несколько пуль противно свистнули, как показалось, совсем близко, над головами. А может, так только показалось. Над мешками проворно вскочил какой-то боец с гранатометом. Не целясь, саданул заряд в темноту и тут же снова присел. Сноп пламени от выстрела на мгновение выхватил из темени кусок масксети, бетонный блок стены и грязную глыбу льда под ней. Затем на долю секунды все снова погрузилось во мрак, еще больший, чем прежде, и одновременно новой короткой вспышкой от разорвавшейся гранаты вздрогнула земля. Бойцы беспорядочно расстреливают заснеженную степь, словно она повинна в их страхе, и лишь снайпер, сросшийся веком с резиновым окуляром прицела ночного видения, без лишней суеты выискивает свои жертвы, изредка делая выстрелы. В этот момент на противоположной стороне обрывается чья-то жизнь. Острая пуля эсвэдэшки разбивает чей-то череп, пронзает сердце. Те, кто пришел забрать наши жизни, лишаются своих. Щелк! Щелк! — выполняет свою работу совсем молодой парень, лет двадцати двух, не больше. Он стоит прямо надо мной, просунув винтовку в узкую щель между мешками, совершенно спокойный. Лишь изредка деловито вытирает со лба струйки льющегося, несмотря на мороз, пота. Со стороны кажется, что боец стреляет в тире по жестяным зайцам и носорогам, пытаясь заполучить призовую плюшевую игрушку.

Чтобы хоть как-то успокоиться, я «включаю инопланетянина» и пытаюсь посмотреть на происходящее его органами зрения. Как будто я инопланетный репортер, ведущий трансляцию на Галактику:

«Небольшие группы землян-самцов вступили в противоборство и пытаются умертвить друг друга с помощью железных трубок, плюющихся огнем. Вместе с огнем из трубок с большой скоростью извергаются куски металла. Металл может с легкостью пройти сквозь тело землянина или разорвать его на куски, поскольку оно состоит на семьдесят процентов из жидкости и, несмотря на твердый скелет, напоминает желе, обтянутое тонким пергаментом. Злоба, ненависть и страх — эти чувства сейчас испытывают земляне-самцы по отношению друг к другу.

Что стало причиной конфликта в этой части планеты, как и в других ее точках, где люди ежедневно истребляют друг друга, нашему разуму понять сложно».

Все закончилось также внезапно, как и началось.

— Прекратить огонь! — захрипел откуда-то слева майор. Разом все стихло, и в темноте стало отчетливо слышно, как где-то хрустнул снег, лязгнул затвор, кто-то сплюнул, где-то истерично хохотнули, а внутри дота громко и протяжно заматерились.

— Столетов! — позвал майор. — Проверить личный состав, доложить о потерях!

Минуты через три Федя Столетов доложил, что потерь нет. К счастью, никого не зацепило. Есть ли потери со стороны боевиков — точно определить невозможно. Предположительно трое убитых нашими снайперами, но трупы, если они были, «духи» наверняка забрали.

До утра уже никто не спал. Первый шок прошел, на смену ему пришло возбуждение, все стали делать шумные предположения — что это вообще было и почему банда оставила блокпост в покое. Майор сказал, что нам всем повезло, потому что был это никакой не бой, а так — боестолкновение. По оперативным данным, банда была человек сто, не меньше, из них обстреливало нас не более двух десятков, но если бы «духи» захотели, то легко взяли бы блокпост, не оставив камня на камне. Вероятно, это был отвлекающий маневр. По рации передали, что самарчанам повезло меньше. У них два двухсотых и четыре трехсотых.

Как только рассвело, мы собрались в дорогу. Удивительно, но ни одна пуля не попала в Белянку — «Газель» Лемы, которую он заботливо спрятал с тыльной стороны блокпоста, за бревнами и мешками с песком. Все время, пока шел обстрел, Лема был рядом с машиной.

Простились с майором и бойцами. Майор извинился за то, что задержал нас до утра. Все, мол, могло закончиться иначе. Напоследок, отведя в сторону, протянул мне две гранаты-«эфки». Протянул суетливо, как заботливый дед отдал бы внуку пирожки.

— На вот, возьми. В дороге всякое может случиться. Шляетесь тут без охраны и оружия. Легкая добыча для шакалов!

Гранаты я не взял.

«Добро пожаловать в Ад!» — вспомнилась надпись при въезде в Чечню. Через минуту блокпост растворился морозной дымкой вместе с майором, который крестил нас автоматом. Как его фамилия, я так и не спросил…

Если у городов существуют лица, то лицо Грозного конца 2002 года — все в язвах, как у человека, переболевшего проказой. Кажется, нет ни одного квадратного сантиметра на стенах, не тронутого пулей или осколком. Город-призрак. Он и есть, и нет. Ни одного целого дома. Сильно разрушенный во время первой и окончательно во вторую чеченскую войны, Грозный напоминает теперь Сталинград из кинохроники Великой Отечественной. Огромные дыры от ракет и снарядов в панельных многоэтажках, одинокие фасадные стены, почему-то оставшиеся стоять после того, как дома рухнули, горы битого кирпича и руины, руины, руины…

Из разных концов города фоном доносятся короткие автоматные очереди, иногда слышны взрывы. В большинстве случаев бойцы федеральных сил стреляют просто так, на всякий случай, по подвалам во время зачисток территории от боевиков. Забрасывают гранатами подозрительные подъезды, прежде чем туда войти. Но где-то все-таки вспыхивают короткие стычки с боевиками.

Мы прибываем на базу, в центральную комендатуру. За охраняемым периметром, как за небольшой крепостью, маленький оазис относительно спокойной жизни. На территории базы комплекс правительственных зданий, военные подразделения и журналистский городок, именуемый телевизионщиками ТВ-юртом. Нас веселым улюлюканьем встречают коллеги — журналисты разных телеканалов и радостным визгом два пса — Вермут и Вискарь. Примерно год назад дворняги стали членами большой журналистской семьи. Подобрал их кто-то еще щенками во время одной из зачисток в руинах. С тех пор они живут на базе. И собаки, и наши коллеги-журналисты чтят традиции ТВ-юрта. Вновь прибывшая группа должна проставиться, а значит, вечером будет пьянка. Кто-то предлагает начать уже сейчас, но я отмахиваюсь, ссылаясь на то, что день в разгаре.

Техники-флайвэйщики, Виталик с Серегой, сообщили, что Москва оборвала спутниковый телефон, разыскивая нас. Уже прошла информация о боестолкновении на блокпосту. С одной стороны, в редакции волновались. Но с другой — они хотят получить от нас сюжет.

* * *

Спутниковая тарелка поймала останкинскую студию в Москве. Электричество на базе вырубилось, и техники запустили дизельный генератор, сквозь звук которого я с трудом разбираю слова ведущей праймового девятнадцатичасового выпуска Елены Соколовой. В глаза бьет свет от ламп, которые Гусь направил мне прямо в лицо, чтобы хоть как-то высветить его в темноте. Я почти не вижу камеру и поэтому смотрю прямо на сумасшедшее белое солнце, которое светит, но не греет.

— …Свидетелем боестолкновения банды боевиков с блокпостом федеральных сил в Чечне стала съемочная группа нашей телекомпании, — слова ведущей летят из космоса через спутник, с трудом продираясь к моему уху. Успеваю подумать о том, что спутник был бы сейчас абсолютно бесполезен без обыкновенной солярки и примитивного раздолбанного дизельного агрегата. Пытаюсь прижать плотнее крошечный наушник, не видимый зрителям, но слышимость лучше не становится. Кошусь вправо. За столом, под знаменитым ТВ-юртовским навесом, прямо на улице, несмотря на холодный декабрьский вечер, уже собралась толпа единомышленников, объединенных целью напиться водки. Навес, под которым обычно проходят все журналистские пьянки, скрыт от зрителей армейской маскировочной сетью, но мне хорошо видно, как коллеги, не дожидаясь окончания прямого включения, разливают ледяную водку по пластиковым стаканам в каких-то двух метрах от меня. Запах нарезанной колбасы, хлеба и открытых шпротов дурманит мой рассудок и отвлекает от информации, которой я сейчас по долгу службы должен поделиться с Планетой.

— На прямой связи с нашей студией мой коллега, специальный корреспондент… — генератор молотит, захлебываясь соляркой, ведущую почти не слышно. Главное — не облажаться и вовремя начать говорить. Наш материал идет первым в выпуске как самый важный. Сердце с бешеной скоростью бьется где-то у кадыка. Прямой эфир — каждый раз стресс, сколько бы ты ни работал. Говорят, журналистам за вредность полагается молоко, как и летчикам-испытателям. Снова смотрю на водку. Уже не слышу ни генератора, ни ведущей. Только стук собственного сердца в ушах в ритме пасадобля. Камеры по-прежнему не видно, лишь ядовитые лампы-«пятисотки» слепят глаза до красных зайцев. Мне нужно за кого-то зацепиться, найти кого-то живого, кому я буду рассказывать новость. Под слепящими приборами замечаю Вермута с Вискарем. Склонив головы, псы осуждающе смотрят на меня. Они ожидают своей порции колбасы и водки, к которой успели пристраститься за время общения с телевизионщиками, а я всех задерживаю. Решаю, что Вермут с Вискарем и будут моей аудиторией.

— Пожалуйста, Михаил, вам слово, — будто с другой планеты, все-таки долетают до меня слова ведущей, и я, почему-то сразу успокоившись, начинаю рассказывать собакам. Сначала коротко об увиденном на блокпосту, затем предлагаю посмотреть двухминутный сюжет, смонтированный и перегнанный в Москву также по спутнику перед эфиром. Сюжет идет почти без закадрового текста, на живых лайфах, состоящих из пальбы и криков. По его окончании ведущая задает еще пару вопросов, после чего прощается со мной и переходит к другой теме.

Замолк дизель. Гусь вырубил свет. Вермут с Вискарем дружно залаяли, бросились под навес к своим мискам. ТВ-юрт оживленно загудел басовитым роем мужских голосов. Словно гигантские пчелы, решившие все вместе опылить один цветок, деловито вьются и жужжат над длинным столом корреспонденты, операторы, техники ведущих каналов России. Расставляются стаканы, закуска. Первый тост, как положено, за встречу. Второй (между первым и вторым — чтобы пуля не пролетела) сразу — тоже за встречу. Все мы знакомы не первый год, многие кочуют вместе по разным войнам, случающимся на Планете. Хоть и работаем на конкурирующих каналах, кажется, даже скучаем друг по другу. Третий тост по традиции — за тех, кого нет. Молча. Стоя. Не чокаясь. На «стене плача» в строительном вагончике, в котором живет наша группа, фотографии коллег-журналистов и военных, с которыми мы успели сдружиться за время командировок. Все они погибли в Чечне. Каждый раз, возвращаясь в Грозный и заходя в вагончик, первым делом смотришь на «стену плача», в надежде, что фотографий там не прибавилось.

— Третий, мужики! — поднимается Вадик, техник одного из телеканалов. Пластиковый стакан в его ручище кажется маленькой мензуркой. Все шумно шаркнули, отодвинули скамейки, торжественно встали. Напряженно глядя в водку, как в кофейную гущу, где гадалки видят судьбу, синхронно выпили, присели. После третьего тоста я почувствовал, как спирт, проникнув в кровь, горячими толчками разносится по телу. Стало теплее, мысли нащупали позитивную волну и стали плавно раскачиваться на ней. Вспомнилось жаркое индийское лето, в котором мы с Гусевым были всего неделю назад. Новые робинзоны, ищущие рай на Земле. Пастельно-розовые закаты, белый песок и метафизические беседы под шум океана о смысле жизни, добре и зле и о том, чего все-таки на нашей планете больше — Ада или Рая? Все это кажется теперь обрывками яркого, цветного сна и совсем не вяжется со «стеной плача» в нашем строительном вагончике и кусающим щеки чеченским декабрьским морозцем. Не таким сильным, как в России, но из-за влажного воздуха подло пробирающим до самых костей.

Со стороны Ханкалы один за другим стали раздаваться глухие выстрелы гаубиц, и через секунду над нашими головами в сторону гор полетели стопятидесятидвухмиллиметровые снаряды.

— «Саушки», — прокомментировал Иван.

— Традиционное ночное выравнивание гор, — подхватил Гусь.

— Теперь на полчаса, не меньше, — сказал какой-то рыжий военный без знаков различия.

Я только сейчас заметил, что за столом оказалось несколько незнакомых мне людей в камуфляже. Наверное, их пригласил кто-то из корреспондентов. Каждый репортер, как может, ищет информацию для своего телеканала. А потому все пытаются обзавестись личными источниками. Военные, с которыми удается подружиться, не только делятся нужными сведениями, но и часто помогают добраться до мест событий. Сделать это без их помощи в зоне боевых действий непросто и небезопасно.

«Интересно, — подумал я, — а как расслабляются инопланетяне? Что они пьют, нюхают или вкалывают себе, чтобы затуманить сознание и хоть ненадолго уйти от реальности? Может, они слушают какую-то специальную музыку? Или погружают себя в транс усилием мысли, как йоги? А может, также бухают, как мы? Или им там ничего такого не требуется? И мир, в котором они живут, вполне их устраивает?»

— От нашего стола — вашему, — от размышлений меня отвлек голос, показавшийся знакомым. К столу подошли четверо военных, но лиц не видно из-за тени. Тонкая, смуглая рука поставила на стол бутылку дагестанского коньяка. Вслед за рукой из тени вышло хитрое раскосое лицо. Зула! Узнаю разведчика-калмыка. Зула во весь рот улыбается ослепительно белыми зубами. Света от них больше, чем от фонаря над столом. Другого выражения лица у него и не бывает.

— Здорово, братаны! — Зула пробирается к нам, а за ним его друзья-разведчики: Стас, Сашка Погодин (Погода) и их командир Степан, возглавляющий особое подразделение разведки.

— Как узнали, что наши братья-телепузики приехали, решили навестить, — говорит Степан, устраиваясь на скамье. — Калмык изнылся весь, скучал без вас.

Мы встаем навстречу, приобнимаемся с каждым, щека к щеке. Братания у военных на кавказский манер.

— Зула, ты же в отпуске должен быть, дома! — говорю я.

— А я был там, — калмык хитро улыбается. — Целых три дня был, родню повидал и обратно приехал. Скучно там. Все другое стало. Люди злые, как собаки. Деньги все хотят. Не понимаю я там ничего. Скучно. Поеду, думаю, лучше обратно к братьям моим.

— Чурка ты косоглазая! А где ты здесь-то добрых людей увидел? — Стас, снайпер, шутя, дает Зуле подзатыльник. — Ему отпуск дали, а он вернулся. Нет чтобы с девками там целыХ три недели салямалейкум делать, он в Чечню обратно приперся!

— Девки чужой не хочу, я на твой сестра женюсь, — Зула специально коверкает русский и лукаво улыбается. Это его любимая шутка. — Фото видел — красивый баба! Молодой!

— Баран ты киргизский! Не «красивый», а «красивая»! — Стас накладывает в тарелку Зулы тушенку. — Так и пошла она за тебя, за чурку косоглазую!

— Я не киргиз, я калмык, — Зула совсем не обижается.

— Да какая разница! — машет рукой Стас, и все смеются.

Я знаю Зулу и Стаса уже второй год, почти с самого начала второй войны. И каждый раз при встрече с ними слышу шутку про женитьбу хитрого калмыка на сестре его названного брата. Каждый раз это ничем не заканчивается. Стас — снайпер, а Зула — универсальный солдат, как его называет Степан. Может и с пулеметом, и со снайперской эсвэдэшкой побегать, и за механика-водителя на бэтээре, если надо. Степан, подполковник, наблюдая за своими бойцами, только усмехается. Он отбирает к себе в разведку только самых отчаянных и безбашенных. Тех, кто успел как следует повоевать.

Зула воюет в Чечне с конца 1994-го, еще с первой кампании. Участвовал в двух штурмах Грозного и уцелел. Во время первого, самого кровавого новогоднего штурма города Зула проходил срочную службу. Ему было восемнадцать. Тогда погибли тысячи необстрелянных пацанов, вчерашних школьников, ровесников Зулы, которых бездарные министры и генералы словно оловянных солдатиков швыряли в огонь. На вторую чеченскую войну он пришел уже по контракту, с куском льда вместо сердца, так и не прижившись на гражданке. Зула всегда улыбается. Кажется, у него не бывает плохого настроения. Но в узких глазах-щелках живет печаль. Я безумно рад видеть Зулу, Стаса, Погоду и Степана…

* * *

Сегодня мы сняли только инженерно-саперную разведку. Ничего интересного. С разминирования дорог в Грозном начинается каждое утро.

Петрович сидит под навесом и ждет нас. Собственно, ждет Петрович водку, но поскольку выдать ее можем только мы, ему приходится ждать нас. Я знаю Петровича второй год. По званию он майор, а вот чем занимается и за что отвечает в комендатуре, понять не могу. Прямо об этом Петрович не говорит. Иногда я его вижу на зачистках руин или в других военных операциях, где задействованы подразделения комендатуры, но чаще на базе. Каждый день, как на работу, Петрович является к нашему вагончику, поскольку знает, что водка у журналистов имеется. Получив пол-литра, делится информацией — где что случилось, где и какая операция будет проходить. Нередко помогает с транспортом — добраться до точек съемок. Выпив, Петрович любит вспоминать о своих военных подвигах. Однажды, изображая, как он расправлялся с боевиками и рвал их на куски, Петрович вошел в раж и, выхватив из кобуры «макаров», несколько раз шарахнул в воздух. Одна из пуль пробила нашу спутниковую тарелку. Корреспондентам, работавшим тогда в Чечне, пришлось докладывать в Москву о случившемся. Петровича, правда, не сдали и списали все на войну — шальная, мол, пуля. Никто не думал, что такая мелочь вызовет реакцию, но в Москве решили: надо рассказать о том, в каких условиях работают наши журналисты! И заставили сделать сюжет. Парням пришлось потом, действительно рискуя жизнью, специально выезжать на боевые операции, где стреляли уже по-настоящему, чтобы сказать: «И вот одна из таких пуль попала в нашу спутниковую тарелку!»

Петрович после того случая, чувствуя вину, не приходил за водкой целую неделю.

— Здорово, Петрович! Ты, как всегда, на боевом посту! — ехидничает Гусь, завидев майора.

Тоскливое лицо Петровича моментально озарилось. Завидев нас, он довольно крякнул, поправляя густые черные усы. Под его расстегнутым бушлатом виднеется неизменная десантная тельняшка с голубыми полосами. Ушанка с кокардой по-дембельски сдвинута на затылок. Еще раз крякнув, майор не без усилия поднял грузное тело и одновременно в приветствии правую руку. Вермут и Вискарь, лежавшие до этого с грустными мордами у ног Петровича, тоже привстали и начали радостно повизгивать.

— Да ты не один, а с собутыльниками! — не унимается Гусь.

— Когда-нибудь, Пашок, я тебе что-нибудь отстрелю, — для виду обижается Петрович.

— Здорово, Петрович, — приветствую майора. — Не успел соскучиться, как мы снова тут! Что нового?

— Да ничего нового. Воюем помаленьку. Пацанов вот троих из второй роты неделю потеряли. Пошли утром на инженерную разведку с саперами. «Духи» фугас взорвали и обстреляли потом. Засада, в общем. Но ты их не знал, по-моему, — Петрович назвал фамилии. Да, я действительно не знал погибших. — Неделю назад один наш бэтээр подорвали, но там без двухсотых обошлось, контузило только всех, двоих осколками зацепило, сейчас в госпитале тащутся.

— Нам бы тему какую-нибудь нормальную, Петрович! Готовится что-нибудь тут у вас интересное? — спрашиваю я.

— Да ничего у нас интересного, — уклончиво отвечает Петрович, — зачистки да разминирования. «Духи» по ночам закладывают мины, а мы утром выковыриваем их. Сам же все знаешь.

Петрович хитер, конечно, и совсем не так прост, как кажется. Ясно, что он только прикидывается простаком-выпивохой. Я уверен, что он связан со спецслужбами и приходит к нам не просто за водкой, а пронюхать, что мы наснимали за день и под каким соусом все это будет выдаваться в эфир. Есть, правда, еще пресс-служба Дома правительства, с которой у нас часто бывают скандалы. Но эти действуют открыто. А Петрович косит под «своего» и делает вид, что, кроме водки, его ничего не интересует. Сливает нам всякую ерунду, которую мы и без него знаем.

Петрович получил заветные пол-литра, а Вермут с Вискарем — колбасу и тушенку. Спаивать собак я запретил, и теперь они жалобно смотрят на Петровича. В принципе могли бы объединиться: у псов есть закуска, у него водка. Петрович собирается расположиться под нашим навесом, но я прошу его не разлагать группу и покинуть территорию, раз у него нет для нас никакой информации. Про себя думаю, что пора перестать тратить на него водку. Что-то и с транспортом в крайнюю командировку он подводил. Видимо, получил распоряжение больше не помогать нашему каналу. Значит, какой-то материал не понравился военным.

Декабрьское кавказское солнце растопило корки льда и подмороженные комья земли. Теперь к берцам прилипает жирная и липкая, как пластилин, чеченская глина. Ее очень трудно счищать с обуви и одежды. Когда нет облаков, то солнце на Кавказе светит и греет даже зимой как-то по-весеннему. Я решаю воспользоваться кратковременным теплом и принять душ. Трогаю бак, наполненный водой, — он слегка нагрелся на солнце. Душевую мы соорудили прямо на улице, между двумя строительными вагончиками. Бак с водой закреплен деревянными распорками выше человеческого роста. От него идет железная трубка с краном и лейкой на конце. Женщин на базе практически нет, но на всякий случай «душевая» закрывается полупрозрачной полиэтиленовой пленкой. Долго настраиваю себя, прежде чем раздеться. Наконец складываю снятую одежду на скамейку и, дрожа от холода, становлюсь на деревянную обледенелую решетку босыми ногами. Снимаю с шеи цепочку с металлической пластиной, на которой выгравированы мое имя, группа крови и название телекомпании. Вешаю медальон на гвоздь и с диким воплем открываю кран. Как ни странно, вода теплее, чем я думал, и в первые секунды кажется, что все не так страшно. Но легкий ветерок, проникающий со всех сторон, холодом обжигает тело. На улице плюс пять, не больше. Лихорадочно намыливаю шампунем голову, яростно тру тело, пытаясь хоть чуть-чуть согреться. Бормочу себе под нос песню, которую отец в детстве часто напевал мне вместо колыбельной. Иногда ее слова почему-то сами собой вспоминаются в экстремальных ситуациях: «Налили негру стакан вина, он залпом выпил его до дна…» Уже почти не чувствуя конечностей, пытаюсь смыть мыльную пену тонкой струёй воды, которая едва сочится из бака над головой. «Шляпу надвинув, он зал покинул, и поглотила его ночная мгла…» — отбивая зубами чечетку, допеваю куплет. Неожиданно на словах «ночная мгла» полиэтилен отдернулся, и сквозь мыльную пену, начинающую щипать глаза, я увидел силуэт девушки. В тот же миг пленку шумно задернули. «Извините!» — донеслось до меня под дружный гогот Гуся, Ивана и наших техников — Виталика и Сереги. Холод сразу прошел. Меня будто обдали кипятком! Какая-то девушка заглядывает в душевую, когда я, весь в мыле, голый, выбиваю зубами барабанную дробь и напеваю песню про негра! Более дурацкую ситуацию трудно вообразить. Конечно, это проделки Гуся. По-другому и быть не может. Наспех вытершись полотенцем и напялив одежду, выхожу из душевой. Гусев и компания, довольные представлением, радостно скалятся.

— Гусь, иди-ка сюда, — бросаю на ходу и ныряю в вагончик. — Что за хрень? — набрасываюсь на оператора, как только он входит.

— Она подошла, спрашивает: «Можно в Москву позвонить?» — Гусь еле сдерживает хохот и постоянно прыскает. — Мы сказали, это вообще-то запрещено. И разрешить может только старший. Она спросила — а где ваш старший? Мы сказали — там и показали. Мы даже не успели остановить ее! Ей же и в голову не могло прийти, что кто-то может мыться на улице зимой. — Гусь не выдерживает и снова начинает ржать.

— Придурки, блин! — я наливаю в стакан немного водки и выпиваю залпом, чтобы согреться. — Кто она такая?

— Я не знаю, раньше не видел никогда на базе, — Гусь стал понемногу успокаиваться. — Как она засмущалась! Покраснела вся! Убежать прямо хотела, но мы ее задержали. Сейчас у флайвэйщиков в вагончике сидит.

— Зачем?

— Тебя ждет. Я же сказал, ей очень надо позвонить в Москву.

— Ладно, я сейчас подойду.

Кое-как пригладив волосы, захожу в технический вагончик, где располагается аппаратура. Здесь же база спутникового телефона — единственная связь с другим миром. С миром, в котором нет войны и до которого всего-то два часа лету. На стуле, перед монтажной «парой», скромно опустив глаза в пол, сидит девушка лет восемнадцати. Подняв глаза на меня, она тут же снова опустила их в пол, вспыхнула и тихо сказала: «Здравствуйте». Даже при тусклом свете видно, как щеки ее зажглись румянцем.

— Здравствуйте, — ответил я. — Мне казалось, что девушки уже давно разучились краснеть.

— Чеченские девушки не разучились, — едва заметно улыбнувшись, ответила она.

— А вы чеченка?

— Наполовину. У меня мама русская, а отец чеченец.

— Меня зовут Михаил, — представился я.

— Ольга, — ответила девушка и снова покраснела.

— Вы хотели позвонить в Москву?

— Да, если можно. Буквально на минутку. Мне сказали, что к вам военные часто ходят звонить, вы им разрешаете.

— Иногда разрешаем, но далеко не всем военным, а только тем… кого давно знаем, — у меня едва не слетело с языка «только тем, кто нам бывает полезен». — Хорошо, Оля, звоните, только недолго. Москва нас сильно ругает за перерасход спутниковой связи.

— Спасибо, — Ольга достала из кармана короткой синей куртки с меховым капюшоном маленькую потертую записную книжку, открыла на нужной странице. Я попросил техника помочь девушке набрать номер. Пока Сергей набирает сложную комбинацию спутниковых шифров и кодов, я изучаю Ольгу, прижавшую длинную кривую трубку к уху и слушающую гудки. Она оказалась не просто симпатичной девушкой. Она очень красива. Видимо, это тот случай, когда смесь восточной и славянской кровей дарит восхитительные черты лица. Она совсем не похожа на чеченку. Но и на русскую в полной мере тоже. Скорее, я бы сказал, что в ее чертах есть что-то итальянское. Девушки похожего типажа встречались мне на севере Италии. Правильные черты лица, чуть выдающиеся скулы, абсолютно прямой, аккуратный нос, высокий прямой лоб и огромные глаза цвета темного янтаря. Кожа при этом совсем не смуглая. На голове нет традиционного для чеченки платка. Темные, с шоколадным отливом волосы убраны перламутровой, под слоновую кость, заколкой, открывая красивую шею и трогательные, идеальной формы уши. Точнее, сейчас мне видно только одно ухо — левое, к правому прижата трубка спутникового телефона. Отдельные пряди волос, случайно выбившиеся из прически, придают лицу Ольги какую-то особенную нежность.

Слышны длинные, долгие гудки. Наконец девушка отнимает трубку от правого уха. Теперь я могу рассмотреть и его.

— Не отвечает, — грустно сказала Ольга, возвращая Сергею телефон. Да, уши у нее особенно красивы. Никогда не думал, что уши могут быть так сексуальны. Две идеальной формы морские раковины с очень аккуратными, изящными завитками в центре. Нежные, почти детские мочки с едва заметными дырками от сережек, но самих серег нет. Я завороженно уставился на ушные раковины, изучая совершенство их спиралей, будто в этих линиях скрыты вся тайна мироздания и смысл человеческого существования.

— Я пойду, — снова немного краснея, сказала девушка, чувствуя мой взгляд, и, неожиданно подняв длинные ресницы, посмотрела прямо. Без вызова, скорее, с любопытством и какой-то легкой дерзостью в огромных карих глазах. Теперь пришел мой черед смущаться. Уловив это, девушка улыбнулась кончиками губ, в глазах пробежали веселые искорки. В этом раунде она победила.

Мы вместе вышли из вагончика, я подал Ольге руку, помогая спуститься по крутым железным ступеням. Подобрав одной рукой полы длинной шерстяной юбки, под которой угадываются стройные ноги и изящные, упругие бедра, она протянула узкую, прохладную ладонь с длинными пальцами, на которых я с удивлением отметил хороший маникюр с бледно-розовым, не бросающимся в глаза лаком. Я вызвался проводить девушку до ворот базы, она согласилась, и мы пошли в сторону КПП. Ольга уже не смущается, смотрит на меня прямо и спокойно, даже с какой-то легкой иронией. Возможно, она вспомнила, как застала меня в душевой. Или поняла, что понравилась мне, и теперь это ее забавляет. А я, старательно изображая равнодушие, словно беря интервью, задаю вопросы о ней и ее семье, исподтишка продолжая разглядывать девушку и недоумевая про себя, как такая юная, хрупкая красавица могла оказаться в этой космической черной дыре, где правят силы зла. Где нет ничего, кроме крови, грязи, страха и смерти. Мне очень любопытно, кому Ольга звонила в Москву, но спросить не решаюсь.

— Родилась я в Москве, а в Грозный мы переехали с родителями, когда мне было семь лет. Мой отец из Грозного, я уже говорила, что он чеченец, — начала Ольга свой рассказ.

— С отцом все в порядке? — осторожно спрашиваю я.

Ольга улыбнулась:

— Да, он жив, здоров, с боевиками не связан и снова живет в Москве. Он вернулся туда задолго до войны. Они с мамой развелись, когда мне исполнилось десять. Мама музыкант по образованию, окончила консерваторию. Коренная москвичка.

— Вы, выходит, тоже?

— Что тоже?

— Коренная москвичка?

— Да, москвичка. Только большую часть жизни прожила здесь, в Грозном. Теперь даже не знаю, чего во мне больше: русского или чеченского? Я ведь очень маленькая была, когда мы уехали.

— А почему вы с мамой не вернулись в Москву?

— Так получилось. Мамины родители, мои бабушка с дедом, не очень хорошо приняли отца. Они всю жизнь сдували с мамы пылинки и считали, что ее избранник должен быть особенным. Отец в то время был простым инженером-строителем. Я — плод любви горячего чеченского парня и русской красавицы из интеллигентной московской семьи, которой родители запрещали прикасаться к грязной посуде и поручням в метро. Кстати, мне к поручням тоже запрещали прикасаться. Бабушка — известный в Москве хирург, была уверена, что я непременно подхвачу какую-нибудь заразу. Дед ее в этом поддерживал. Видели бы они все это! — Ольга кивнула в сторону виднеющихся за воротами базы руин. Потом она замолчала, и мы какое-то время шли молча мимо избитого пулями и осколками бетонного забора. Я тоже молчал, и через какое-то время Ольга продолжила сама:

— Дед был профессором филологии. На нашей даче в Быкове собирались известные актеры, музыканты, писатели. Я хорошо помню эти встречи. Было очень шумно, весело, постоянно играла музыка. А меня каждый раз непременно ставили на стул, и я под мамин аккомпанемент пела «Подмосковные вечера» или «Выйду ль я на реченьку». Все очень умилялись и наперебой говорили, что я, как и мама, буду певицей. Всю жизнь бабушка с дедом видели в качестве маминого мужа сказочного принца. Выпускника МГИМО, например, а не «джигита», как они всегда называли отца. В принципе они неплохо относились к отцу как к человеку, но постоянно давали понять, что он из какой-то другой сказки, что ли.

Впереди показался КПП, и мы с Ольгой, не сговариваясь, сбавили шаг.

Я молча слушал, и она продолжила:

— Маме все предрекали блестящее будущее. После консерватории ее звали в оперу, но она всегда хотела петь на эстраде. Она и сейчас прекрасно поет, а тогда… Ее звал на гастроли с собой сам Давыдов! Предлагал создать дуэт.

— Давыдов? — я не удержался. — Врешь! — неожиданно для себя перешел я на «ты».

— Нет, не вру. Тогда она была потрясающе красива. Даже сейчас, спустя годы, и после всего, что ей пришлось здесь пережить, она все еще очень красива. А тогда толпы мужчин-поклонников, перспектива сольных концертов, ее даже на телевидение звали ведущей. Говорили, вы, главное, приходите, а какую передачу будете вести — придумаем. Отец очень ревновал. Просто места себе не находил. А потом поставил вопрос ребром — или я, или сцена. А тут еще ему предложили место заместителя генерального директора в крупной строительной компании в Грозном. Для молодого, амбициозного парня это была хорошая карьера. В принципе я понимаю его. Он хотел быть главным в семье, не оглядываться на родителей жены. Для мужчины это важно, а для кавказского мужчины — важно особенно.

Мы вышли за ворота базы и медленно идем по направлению к небольшому рынку, расположенному на площади перед комендатурой. На рынке чеченки торгуют всем, что может заинтересовать военных: тушенка, макароны, сигареты, пиво, можно купить даже обмундирование. Я хочу дослушать рассказ Ольги. Совсем не хочется ее отпускать. Кажется, я давно ее знаю. Так бывает: видишь человека, и кажется тебе он своим. Как будто видел ты уже когда-то это лицо, глаза, слышал этот голос и чувствовал запах. Ученые называют это химией. Я подумал о том, что, возможно, Ольга — землянка женского пола, подходящая мне по химическим и биологическим признакам.

— Что было потом? — я не заметил, как мы миновали рынок на площади и подошли к шлагбауму, за которым начинаются руины. Млеющие на пригревающем солнце контрактники, облокотившись на мешки с песком, с любопытством разглядывают Ольгу.

— А потом мы переехали в Грозный. Тогда это был очень красивый, цветущий город. Маленький Париж, так здесь говорили.

— Да, я слышал.

— Бабушка и дедушка остались в Москве. Они поругались с мамой и почти не общались. Отец стал работать заместителем гендиректора в строительной компании, а мама сначала сидела дома, как и подобает жене чеченца. Это ей не нравилось. Со временем начались скандалы. Отец разрешил ей устроиться в школу обыкновенным преподавателем музыки, но этого ей было недостаточно, конечно. Бабушка с дедом умерли. Мама продала их московскую квартиру, но началась перестройка, и деньги прогорели. В итоге родители все-таки развелись. Отец оставил нам квартиру, а сам ушел на съемную. Потом наступили девяностые, и компания, в которой он работал, закрылась. В Чечне стало совсем плохо с работой, многие стали уезжать. Друзья отца предложили ему в Москве начать небольшой строительный бизнес. Он снова отправился в Москву, а мы остались в Грозном. А потом началась война. Отец всегда нам помогал. У него давно другая семья, но он несколько раз приезжал, чтобы увезти нас, а мама каждый раз наотрез отказывалась. Никак не могла простить ему загубленной карьеры и, как она говорит, жизни. Да и возвращаться в Москву уже не к кому. Ни родных, ни друзей, ни квартиры. Здесь сначала были хорошие соседи, друзья, но и их не осталось. Кто погиб, кто уехал. А потом как-то и отношение к русским семьям изменилось, мягко говоря.

Мне известно про тот период. Тогда нечеченские семьи вытеснялись, вплоть до убийств. И не только русские. Многие стали уезжать, пытаясь продать квартиры, но их никто не покупал. На стенах домов часто можно было встретить надпись: «Не спешите покупать квартиры у Вани и Маши, они все равно будут наши». Русских выгоняли с работы, убивали, насиловали, выбрасывали из окон собственных квартир, вешали во дворах, отбирали имущество, угоняли в рабство. В почтовых ящиках русские находили «письма счастья»: «Русские, не уезжайте! Нам нужны рабы и проститутки!» Все это мне неоднократно рассказывали бежавшие из этих мест люди, с которыми встречался во время съемок репортажей. Непонятно, как Ольга с матерью выжили в этом кошмаре. Словно прочитав мои мысли, Ольга сказала:

— Нас не тронули, потому что отец чеченец и семья русская только наполовину. Но не всем так повезло.

— Ты сегодня отцу в Москву звонила? — наконец, не удержавшись, спросил я.

— Да. Думаю, теперь уже мама готова уехать. Хочу попросить его помочь.

— Где же вы живете сейчас?

— Там же, где и жили до войны. В Октябрьском районе, на Фонтанной улице.

— В руинах?! — вырвалось у меня.

— Да, от дома мало что осталось, — Ольга горько усмехнулась, — мама работает здесь, в Центральной комендатуре, секретарем в Доме правительства. Я иногда помогаю ей перебирать бумаги. А в свободное время подрабатываю переводчиком и заодно проводником для западных журналистов.

— Так ты переводчик?

— Вообще-то я немного художник и хотела стать дизайнером интерьеров. Но не сложилось, как видишь, — она снова повела головой в сторону руин, — при таком экстерьере интерьер невозможен. А английский выучила просто так, чтобы занять себя чем-то и не думать о войне. Мне иностранные языки всегда легко давались. Еще на итальянском говорю. Только итальянцев я здесь что-то не видела.

— И чеченский знаешь?

— Конечно, знаю. Я же выросла здесь.

— А с нами можешь поработать? Проводником, если понадобится?

— Могу, конечно, если платить будете, — Ольга строго посмотрела на меня. — Западные телеканалы хорошо платят.

— Будем, конечно, нам выделяют для этого деньги. Только…

— Что только? — Ольга уловила недоверие в моем взгляде.

— Прости за прямоту, сколько тебе лет?

— Я не стану кокетничать, — она улыбнулась. — Мне двадцать четыре.

— Честное слово, я бы не дал больше восемнадцати.

— Да ладно, это в маму. Она очень моложавая. Такая конституция. А у нее от бабушки. А бабушка всегда молодо выглядела в свою маму и так далее, — Ольга засмеялась. — Меня и сейчас иногда за школьницу принимают. Ну, мне пора, — Ольга в который раз посмотрела на руины и вздохнула. Видно, что ей совсем не хочется туда возвращаться. Находясь на базе, она ненадолго забывает о кошмаре, в котором живет уже много лет.

— Как же ты добираешься до дома? — спросил я и вдруг заметил стоявшую неподалеку грязную «шестерку» с тонированными стеклами. На капот машины облокотился совсем юный чернявый парень с бледным, болезненным лицом. С хмурым интересом он наблюдает за нами.

— Это Рустам, — сказала Ольга, перехватив мой взгляд. — Он живет в нашем подъезде и иногда по-соседски подвозит нас с мамой.

Парень явно нервничает, и взгляд его на Ольгу не показался мне соседским. Я вдруг поймал себя на том, что очень не хочу отпускать ее в эти страшные, черные руины, где нет ни воды, ни тепла, ни света, ничего, кроме страха и неизвестности, с этим недобро глядящим на меня чеченцем.

— Ты заходи в любое время, если нужно будет позвонить, — предложил я ей. — Если меня не будет, техники в курсе. Они тебя уже видели. А о гонорарах проводника договоримся!

— Хорошо, — улыбнулась Ольга и зашагала в сторону машины.

* * *

Ночью «саушки» снова принялись ровнять горы. Строительный вагончик, в котором спим мы с Гусем и Иваном, вздрагивает от каждого выстрела гаубиц и будто поеживается, когда над ним со стороны Ханкалы с протяжным свистом пролетают тяжелые, начиненные смертью металлические болванки. За окном повалил снег, и Вермут с Вискарем жалобно подвывают у крыльца в тон пролетающим снарядам. Пришлось открыть дверь и впустить собак в вагончик. Темными мохнатыми клубками ворвались они в сени и уселись на специально отведенные для таких случаев места. Высунув языки, горячо и часто задышали, благодарно сверкая в темноте глазами. Где-то далеко в горах слышны глухие, ухающие, словно из-под земли, разрывы и доносится едва различимый стрекот вертолета. Это он наводит артиллерию на цели, зависнув над горами, с помощью тепловизора выискивая теплокровных существ. На экране тепловизора тела животных и людей загораются красным. Большое скопление двуногих красных существ ночью означает банду боевиков. Туда и летят снаряды.

— Ну наконец-то, спят усталые игрушки! — бормочет Гусь. — Я уже без этой музыки и не засыпаю, она для меня вместо «Спокойной ночи». Дружок, а хочешь, я расскажу тебе сказку? — обращается он к Севрюгину и пинает его кровать. В ответ из-под одеяла раздается сонный мат техника.

— Ну, как хочешь, — говорит Гусь и мгновенно засыпает.

Я думаю об Ольге. Вспоминаю изящные ушные морские раковины. Спелые черешни карих глаз, локоны каштановых волос, изгиб тонкой шеи. Раковины. Ушные. Морские. Ну конечно, морские! Ведь и кровь человека по составу близка к морской воде. Создатель всего, что есть на этой Планете и во Вселенной, един. Во всем живом есть одни и те же химические элементы, повторяемость линий. В нас природа — и мы в природе.

Думаю о том, что сейчас делает Ольга в своем полуразрушенном войной доме, где нет ни тепла, ни воды, ни нормальной еды. Куда в любое время могут вломиться какие-то подонки и сделать с ней и матерью все что угодно. Захотелось хоть как-то помочь Ольге, но я не знаю как.

В прежних военных командировках я никогда не думал о мирных жителях. То есть искренне сопереживал им, делая материалы про жизнь обычных людей на войне, но никогда не пропускал через себя их боль и проблемы. Старался не знакомиться без необходимости и интересовался дальнейшей судьбой только в случае, если из этого мог получиться репортаж. Будешь слишком эмоционально сочувствовать одним — не сможешь рассказывать о других. Журналист должен быть беспристрастен и иметь холодную голову. Он простой рассказчик, который обязан максимально объективно описать ситуацию. Я давно понял — если позволю себе слишком проникнуться чьим-то горем, не смогу писать. Так же, как врач не сможет оперировать. Здоровый цинизм и юмор — буфер, который всегда меня выручал. Встретив Ольгу, я незаметно для себя нарушил одну из важнейших заповедей репортера-стервятника. Я думаю об Ольге. Странно, но мысль о том, что они с матерью ночуют в руинах, мешает мне заснуть.

Чтобы отвлечься, пытаюсь представить, как выглядит их жилище сейчас и как выглядела комната Ольги до войны. Плюшевые игрушки, всякие девчачьи штучки и, конечно, пианино. Пианино обязательно должно быть… Ушные раковины. Идеальные спирали. Вселенная. Раковины. Морские…

* * *

Ольга появилась на базе через два дня. Все это время, выезжая на съемки в город или возвращаясь с них, я с надеждой смотрел в сторону КПП — не мелькнет ли синий, отороченный мехом, капюшон?

Я перегоняю в Москву материалы об уничтожении федералами подпольных нефтеперерабатывающих мини-заводов и о бунте контрактников в одной из военных комендатур Грозного. Солдаты сложили оружие и отказались воевать, потому что финансисты не выплачивают им положенных «боевых» денег, требуя «откаты». Руководству этот материал нравится особенно. Это бомба, и когда она рванет в эфире, непременно будет грандиозный скандал, а это принесет каналу дополнительные рейтинги.

Дверь за моей спиной приоткрылась, пропуская снаружи лучи света, забелившие мониторы. В белом прямоугольнике стоит Ольга. Она приветливо улыбается и слегка краснеет, как и в первый день нашего знакомства.

— Я стучала, — говорит она, смущаясь.

Снимаю наушники и, стараясь не выдать неожиданную радость, машу ей рукой — заходи, мол! Сегодня на ней вместо синей куртки короткое черное пальто. Волосы гладко убраны назад и собраны на затылке черной заколкой, полностью открывая замечательные ушные раковины и подчеркивая изящный изгиб шеи. Как и в прошлый раз, на лице почти нет косметики — лишь легкая пудра на персиковой коже, длинные ресницы чуть тронуты тушью и почти бесцветная помада на полных чувственных губах. Ей снова надо позвонить в Москву. Набираю на спутниковом телефоне шифры и мобильный номер ее отца, который Ольга диктует по записной книжке, кожаная обложка которой в некоторых местах протерлась насквозь.

— Это дедушкина, — заметив мой взгляд, говорит Ольга.

— Алло, — после нескольких длинных гудков раздался мужской голос, который показался мне молодым. Передаю трубку Ольге и выхожу из вагончика, чтобы она могла спокойно поговорить с отцом.

Ольга выходит через несколько минут. Как и в прошлый раз, помогаю спуститься ей по железным обледенелым ступенькам, держа за тонкую, прохладную ладонь. Ольга выглядит взволнованной. Спрашиваю, все ли в порядке.

— Да, просто мы так редко с отцом созваниваемся, последний раз это было полгода назад. Мне немецкие журналисты давали позвонить, — слезы затопили янтарь ее глаз, и от этого они кажутся еще крупнее, словно под увеличительными линзами.

— Папа сказал, что постарается помочь нам с мамой как можно скорее выехать отсюда. Он обрадовался, что мама наконец согласилась. На первое время обещал снять квартиру в Москве, а там видно будет, — она улыбнулась, и два ручейка горными потоками брызнули из глаз по щекам, увлекая за собой едва заметные крупинки пудры. Ольга смахнула ручейки и виновато улыбнулась:

— У отца давно уже другая семья. А тут мы еще. Впрочем, это я уже говорила…

Мы сидим с ней в столовой Дома правительства — единственном месте на базе, где можно поесть. Как альтернатива есть еще чеченская шашлычная на площади перед КПП, но я не люблю ее за тесноту, накуренность, липкие столы и пластиковую посуду.

Ольга отказалась от еды, как я ни уговаривал, согласившись только на стакан яблочного сока и шоколадку. Мы рассказываем по очереди каждый о себе. Она мне — про музыкальную школу, своих подруг, которые давно покинули Чечню и с которыми утеряна связь, про довоенный Грозный. Я — о родном Нижнем Новгороде, Москве и всякой ерунде, о которой говорят с человеком, когда с ним просто хочется говорить. В какой-то момент Ольга посмотрела в сторону, заулыбалась, замахала руками. Обернувшись, я увидел достаточно привлекательную женщину средних лет. Улыбаясь, она идет к нашему столику.

— Это моя мама, — шепнула Ольга. — Она здесь работает, я говорила.

— Здравствуйте, я Ольга Ивановна, Олина мама, — представилась женщина, целуя дочь в щеку и протягивая мне руку.

— Да, мы две Ольги! — засмеялась Оля.

— Здравствуйте, — отвечая на рукопожатие, я слегка привстал и неуклюже показал на стул, предлагая присесть.

— Я ненадолго, — сказала женщина, присаживаясь.

Судя по Ольгиным рассказам, ее матери должно быть за пятьдесят, но на вид я не дал бы ей больше сорока пяти. Ясно, что в молодости эта женщина была очень красива и пользовалась вниманием мужчин. Видимо, муж-чеченец ревновал не зря, опасаясь соперников. Неглубокие морщины уже тронули ее лицо в уголках рта и век, но сами глаза, большие, как и у дочери, только не карие, а зеленые, смотрят на мир с живым интересом. Правда, иногда они внезапно замирают и тускнеют изумрудами, от которых убрали луч света, когда она вспоминает что-то неприятное. Но через мгновение Ольга Ивановна находит новый повод для веселья:

— Ольгуш, ты пригласи ребят к нам в гости, пусть снимут, как выживает в руинах недобитая русская интеллигенция, — и тут же изумруды в глазах гаснут, подергиваясь болотинкой, — а вы знаете, какой красивый был город!

На ней строгий, немного старомодный, видимо, из начала девяностых, довоенный еще костюм: узкая, длинная тёмно-серая юбка, подчеркивающая стройную фигуру, и такого же цвета приталенный пиджак с большими накладными карманами. Белая блузка под пиджаком с небольшим кружевным воротником. Наверное, этот костюм Ольга Ивановна надевала, когда еще преподавала в школе музыку. Косметикой, как и дочь, она почти не пользуется. Скорее всего, чтобы не раздражать радикально настроенных мусульман. В ее взгляде, повороте головы, осанке что-то гордое и величественное, как будто она до сих пор на сцене: встанет сейчас и пойдет выступать дуэтом с Давыдовым, а не перепечатывать бесконечные приказы и распоряжения, да мыть полы, когда все уйдут, надев поверх серого костюма синий халат.

Ольга Ивановна просидела с нами целый час, а когда спохватилась, стало смеркаться. Им с дочерью надо возвращаться в руины, чтобы успеть до комендантского часа. Я проводил их до ворот базы, где на белой «шестерке» поджидал все тот же мрачный, настороженный Рустам. Рынок перед комендатурой стремительно пустеет, торговки торопятся по домам. С разных концов города доносятся автоматные очереди, иногда глухие разрывы гранат. Привычная какофония заменила обычный городской шум. Мне стало стыдно, что эти две женщины едут на ночь глядя в грозненские руины, куда даже федералы суются только днем. А я остаюсь на базе, где есть хотя бы иллюзия защищенности. Ольга Ивановна сразу как-то сгорбилась и теперь выглядит на свои пятьдесят с хвостиком. Уже без особых церемоний прощается и как-то суетливо усаживается в машину.

— Скажи хотя бы адрес, — попросил я у Ольги.

— Ты не найдешь, — грустно говорит она, — теперь здесь ни улиц, ни домов. Одни битые кирпичи. Я покажу в следующий раз на карте, — и захлопнула дверь с черными стеклами, за которыми уже ничего нельзя разглядеть. Ни изящного изгиба шеи, ни прекрасных морских ушных раковин. Молчаливый Рустам, мрачный кормчий, повез на своей «шлюпке» их с матерью — живых в мертвый город, в царство Аида, в само чрево Ада.

* * *

Ближе к ночи пришел Степан. Подполковник всегда вежливо стучит, прежде чем зайти, что не характерно для ТВ-юрта. Следом за ним тенями скользнули в вагончик Стас и Зула. Невысокого роста, крепко сбитый, всегда трезвый и подтянутый Степан не похож на большинство военных в Чечне. Он интересуется историей вообще и военной историей в частности. Изучает биографии великих полководцев всех времен. Не скрывает восхищения наиболее талантливыми и решительными как советскими, так и немецкими военачальниками времен Второй мировой. Степан считает себя патриотом, но его боевой позывной — Карл — в честь нацистского адмирала-подводника Карла Дёница. Степану нравятся военная дерзость и непотопляемость во всех смыслах, которые были свойственны Дёницу. Боевики боятся Карла, а потому ведут на него охоту. А он — на них. Неофициально группу Карла и военные, и боевики называют «Ночными призраками». «Хороший индеец — мертвый индеец», — говорит подполковник о боевиках словами белокожих завоевателей Америки, и глаза его колют синим льдом.

От водки разведчики отказались, сославшись на ночную работу. У нас в гостях они всегда почему-то держатся чуть стеснительно. Едят немного и с достоинством, неторопливо отхлебывая терпкий горячий чай из керамических кружек. Ни за что не скажешь, что убивать для них — обычное дело.

Зула со Стасом в «гражданке» вообще сошли бы за студентов. Вот Зула. Очень легкий человек. У него никогда не бывает проблем. Всегда рот до ушей. Зубы — белоснежный фарфор. Откусывает крошечный кусок печенья, на мгновение хмурится, но только для того, чтобы подуть на чай так, что его и без того узкие калмыцкие глаза-щелки закрываются полностью. Делает осторожный глоток и снова расплывается в улыбке. «Человека убивать только сначала трудно, потом привыкаешь», — как-то делился Зула. «Через нож вообще не нравится мне, — говорил он, скаля белоснежные клыки и щурясь. — Кровища, грязь… Лучше просто: шлепнул из автомата — и все».

В 1996-м Зулу и таких же, как он, пацанов-срочников, предала страна. Тысячи мальчишеских жизней признали напрасными жертвами. Войска из Чечни стали выводить. Покидать Ичкерию, по словам Зулы, было приказано без оружия, оставляя его чеченцам. Многие попадали в засады, где с безоружными солдатами и офицерами жестоко расправлялись боевики.

Зула с друзьями припрятали трофейные автоматы, завалив их ветошью на дне «Урала». Их машину «вели» две тонированные «Нивы», набитые вооруженными до зубов бородачами. Но когда «Урал» завернул за крайний дом перед выездом из села и на несколько секунд стал невидим боевикам, бойцы, взяв оружие, высыпали из машины, разбежались и залегли. Как только показались «Нивы» с чеченцами, Зула с товарищами открыли огонь, расстреляв всех, кто был в машинах. С тех пор Зула твердо усвоил, что бить и стрелять надо всегда первым. Если не съешь ты — сожрут тебя. В этом заключен простой закон выживания всех живых существ на планете Земля.

То ли вкус крови оказался так сладок, то ли душу свою Зула потерял в Чечне тогда, в восемнадцать, и найти никак не может. Но на вторую войну он пришел уже сам, по контракту.

А вообще Зула очень добрый и надежный. За друга жизнь отдаст и последнюю рубашку снимет. И скромный. Ордена и медали свои никогда не надевает, даже в отпуске. И подвигами боевыми не хвастает. Но есть у Зулы одна страсть. Кто-то собирает марки, кто-то значки или редкие монеты. Зула коллекционирует человеческие уши. Насобирал уже несколько ожерелий. Уши он отрезает у мертвых врагов, а затем по каким-то специальным рецептам вымачивает, высушивает и нанизывает на леску, как воблу. Как-то раз он пришел к нам, как всегда, белоснежно улыбаясь, увешанный своими трофеями. На самом деле не Зула это придумал. Кто первым из землян собрал коллекцию вражеских ушей и срезал первый скальп — неизвестно. Может, индейцы, а может, еще первобытные люди. Но потом так делали на многих войнах. Вот и Зула теперь делает. Он говорит, что начал собирать уши боевиков после того, как увидел труп своего друга, ранее захваченного в плен чеченцами, с отрезанными ушами и половыми органами. Тогда Зула поклялся собрать сто ушей с пятидесяти «уродов», как он называет боевиков. Гениталии Зула отрезать брезгует. «Духи» еще не то делают, — говорит Зула, — головы нашим отрезают живьем, к крестам прибивают, скальпы снимают. Так что моя коллекция — так, ерунда. Немного еще осталось», — он скалится, обнажая белоснежные клыки, и трясет связками высохших, неестественно маленьких, но сохранивших форму человеческих ушей.

— Сегодня ночью в разведку идем в город, — Степан-Карл смотрит на меня исподлобья колючими синими точками. — Можете с нами, если хотите. Сделаете репортаж.

Мы с Гусевым и Севрюгиным переглянулись. Выехать на боевое задание с разведчиками, с одним из самым секретных подразделений, «Ночными призраками»! Конечно, я хочу. О таком эксклюзиве можно только мечтать. Но и риск высок. Хотя на дворе конец 2002-го и широкомасштабных боевых действий в Чечне не ведется, как, например, в 2000-м или даже в 2001-м. Сейчас война больше партизанская. Но ночью Грозный контролируется федеральными войсками формально. Боевики активно перемещаются малыми группами, нападают на блокпосты, караулы, минируют дороги, обстреливают комендатуры. Постоянно гуляют слухи о том, что вот-вот боевики попытаются штурмом вернуть себе Грозный. К слову, в 1996-м боевиками были атакованы Грозный, Гудермес и Аргун. Тогда федеральные войска вели тяжелые бои в Грозном, потеряв контроль над большей частью города. После этого были заключены известные Хасавюртовские соглашения, положившие конец первой чеченской войне.

Я соглашаюсь на предложение Степана. Упускать такой эксклюзив нельзя.

— Одно условие, — Степан продолжает сканировать своими глазами мои. — Если тебя завалят, я тело твое на базу не повезу, а прикопаю где-нибудь на помойке. Мишань, без обид. Говорю сразу и честно. То же самое касается и вас, — кивнул Степан Гусеву с Севрюгиным. — Сами понимаете, официально брать я вас не могу и проблемы мне не нужны. Если все пройдет удачно и те, кому надо (Степан поднял глаза в потолок и постучал себя по погонам, имея в виду спецслужбы), после репортажа поймут, что вы лазали с нами, у меня проблем не будет. Но случись с вами что-то, меня замотают.

Я сказал Пашке, что могу пойти один с маленькой камерой «Сонькой» и сам управлюсь, но Гусь обиженно промычал, что сниму я без него «непременно говно». Ивана решили оставить на базе, чтобы не рисковать зря еще одним человеком, хоть он и сопротивлялся.

Быть закопанным на помойке не хочет никто. Но вариантов нет. Соглашаюсь на это условие, мысленно отдав должное честности Степана. Гусь кивнул, также завещая разведчикам распоряжаться своим телом.

…Два бэтээра, «Боревар» и «Кондор», без опознавательных знаков и с выключенными фарами пыхтят соляркой во внутреннем дворе комендатуры, перед воротами, которые бойцы прозвали «Вратами в Ад». «Врата» выкрашены синей, местами облупившейся краской. Снаружи к ним приделаны красные пятиконечные звезды — давно дырявые от пуль. Сразу за вратами — черные руины, откуда уже привычным фоном доносятся выстрелы — одиночные и очередями, да редкие глухие разрывы. На все это никто не обращает внимания. Только опытные бойцы способны отличить по звуку — идет где-то перестрелка, бой или какой-нибудь пьяный контрактник от нечего делать либо от страха лупит из пулемета по руинам.

Степан построил разведчиков у раскидистого каштана, под которым летом хорошо укрываться от палящего чеченского солнца. Сейчас каштан выглядит черным скелетом, цепляющимся костлявыми лапами за морозный воздух.

— Идем двумя группами, — шепотом инструктирует Степан бойцов, — задача: выдвинуться в город в район возможного обстрела блокпостов и при обнаружении противника уничтожить его.

Ночью блокпостам достается от боевиков. Чечены выходят из руин, обстреливают посты, нередко пытаясь их захватить. Почти каждую ночь Степан отправляется со своими разведчиками на охоту. Молва о том, что в Грозном действует особая группа спецназа, рыскающая, подобно волкам, по ночам и уничтожающая боевиков, давно разошлась по городу среди мирных и военных. Я не знаю, где базируется Степан с бойцами. Они появляются в комендатуре словно из воздуха. А потом также растворяются. Одно слово — призраки! Иногда даже командование не в курсе вылазок разведчиков. Это делается для того, чтобы информация не просочилась и «духи» не устроили на «призраков» засаду.

Разведчики проверили боеприпасы, попрыгали на месте — не шумят ли? У кого-то брякнула фляга, Степан приказал поправить. На броню каждого бэтээра бесшумно вскарабкались по пять бойцов. Мне досталось место на «Бореваре», Гусю — на «Кондоре». Степан рассадил нас по разным машинам из простых соображений — не класть яйца в одну корзину. Яйца в данном случае — мы. Если подорвут один из бэтээров и погибнет один репортер, другой может уцелеть. Самое главное, когда сидишь на бэтээре, — крепко держаться за ручки, приделанные к броне, чтобы не слететь, когда машину подбрасывает на ухабах. Но еще важнее — занять правильное место. Так как обочина справа, первыми в случае взрыва фугаса гибнут те, кто сидит на правой стороне. Поэтому все стремятся занять левую. Военные корреспонденты — не дамы, и блатное место им никто не уступает. Но и суеты никакой перед усаживанием разведчиков на броню никогда нет, все занимают места с достоинством. Где успел присесть, там и поехал. Только Богу известно, как там будет. Сегодня мне удалось «зашарить» правильную, левую сторону. На броне рядом со мной — Стас и Зула. Стас ковыряется с «Оксанкой» — так он называет свою снайперскую винтовку. То ли в честь подруги, то ли от тоски по женщинам. То ли просто от тоски. На войне почему-то принято давать имена неодушевленным предметам, как бы одушевляя их. У механика-водителя Лехи — бэтээр «Боревар». У Стаса — винтовка «Оксанка». Он настраивает ее как гитару перед игрой. Подкручивает колесики на прицеле, проверяет прибор ночного видения.

Мне снова приходится бороться с тошнотворным комом в горле, пересиливая свой страх. Смотрю на разведчиков. Они абсолютно спокойны. Они привыкли к войне настолько, что их не тошнит. Завидую им.

Вообще, думаю я, трусость и смелость — понятия неоднозначные. Один и тот же человек в одних и тех же ситуациях может повести себя по-разному. Сегодня он может закрыть амбразуру телом и стать героем. А завтра подумал бы— стоит ли? От чего это зависит — непонятно. Может, от погоды. Или от расположения звезд, когда в один день жить хочется больше, чем в другой. А может, от того, получил ли весточку боец из дома и какой была эта весточка. Дал ли каптерщик солдату нижнее белье и сапоги нужного размера или они ему жмут? Так жмут, что жизнь не в радость. От усталости, хронического недосыпания, равнодушия и апатии, от голода и отчаянного страха перед врагом. От всего этого человек тоже может пойти на крайности. И даже на подвиг. В общем, мне кажется, что человек не всегда верен сам себе.

Зула устроился с пулеметом где-то слева, я его почти не вижу, только зубы белые светятся в темноте.

«Ну, на хрена мне все это?» — крутится в голове знакомая, как старая пластинка, мысль.

— Всем надеть маски, рыла в камеру журналистов не светить, — рыкает Степан и опускает пятерню на шлемофон механика-водителя.

«Боревар» взревел, обдал нас облаком отработанной солярки и рванул к распахнувшимся вратам в Ад. Оглядываюсь назад, пытаюсь найти на броне «Кондора» Пашку, но вижу только мрачный силуэт бэтээра в пыли. Фары у обеих машин по-прежнему выключены, и одному Богу известно, как в кромешной тьме среди руин ориентируются водители.

«Боревар» с «Кондором» несутся по ночному Грозному. Вихри колючей пыли вперемешку со снегом жалят щеки, выбивают из глаз слезы. Я пытаюсь вглядываться в темноту, но вижу только черные скелеты домов. Они зловеще нависают над нами и, кажется, вот-вот взорвутся тысячами огненных вспышек, направив на нас всю ненависть Ада. Кажется, за каждым поворотом этого чертового лабиринта поджидает смерть. Впрочем, так оно и есть. Минут через десять машины неожиданно встали. На смену шуму ветра и реву моторов пришла внезапная, оглушающая тишина. Даже выстрелов нигде не слышно. Тихо, как на кладбище. Разведчики бесшумно спрыгнули с бэтээров, рассредоточились, стали водить стволами по черноте ночи, уткнувшись в окуляры прицелов-«ночников».

Наконец, глаза привыкают к темноте, и я обнаруживаю, что мы действительно рядом с кладбищем. Теперь я понимаю, что это за место, так как немного изучил Грозный за пару лет командировок. Это мусульманское кладбище появилось уже во время войны и находится прямо в бывшем парке культуры и отдыха. Жители свозили сюда со всего города неопознанные трупы родственников и хоронили, недалеко от сожженных аттракционов и «чертова колеса». На многих могилах стоят остроконечные пики. Это означает, что погребенный погиб насильственной смертью и родственники поклялись за него отомстить. После мести пики меняют на надгробные плиты. Степан говорит, что здесь похоронено много боевиков.

Пашка включил инфракрасный режим, позволяющий снимать в кромешной темноте.

Степан-Карл шепотом по рации отдает распоряжение бойцам. С гарнитурами связи и приборами ночного видения разведчики похожи на киборгов или космических пришельцев. Степан дергает меня за рукав, шепчет в ухо:

— Сейчас выдвигаемся через кладбище, прочешем парк. Часто «духи» отсюда подбираются к блокпостам.

Гусь снимает Степана почти в упор, приближая камеру вплотную к маске с прорезями для глаз, пытаясь записать хоть какой-то звук.

Ощущается дыхание реки Сунжи, огибающей парк и не замерзшей зимой. Все кажется сюрреальным. И то, что мы кромешной ночью идем с разведчиками-пришельцами через мертвый парк, и черные руины вокруг — все похоже на какую-то далекую, темную планету. Кажется, здесь нет жизни, только небольшая группа инопланетян высадилась в этом страшном месте. Мне снова вспомнились те индийские робинзоны. «Ад — это и есть наша планета…» — сейчас слова полуголого программиста из Лондона кажутся мне не такими уж и безумными. Изуродованные скелеты аттракционов, сквозь которые пробивается сухой бурьян, обугленные деревянные лошадки и ослики на фоне мрачных зарослей кустарников, припорошенных снегом, и черных деревьев выглядят особенно зловеще. Покореженное чертово колесо уродливой гримасой безжизненно застыло над парком. Теперь с него можно обозревать только кладбище и руины. Аттракцион в Аду. Людей сажают в развороченные проржавевшие кабинки и показывают, как выглядит Ад с высоты птичьего полета. «Посмотрите, на что способны люди в своей бессмысленной злобе и жестокости», — говорит экскурсовод дьявола и хохочет.

— Здесь придется немного пройти через минное поле, — шепчет мне Степан. Не обращая внимания на мои вытаращенные глаза, продолжает: — Когда Грозный второй раз взяли, тут заминировали все. Карт минных полей, конечно, никто не составил, тогда не до этого было. Разминировать территорию тоже пока нет смысла, «духи» тут постоянно шляются. Ну и нам приходится за ними. Но пройти дальше можно только этим путем. Так что советую не шарахаться по тропе, как беременные козы, а ступать прямо за нами.

Такого экстремального аттракциона в этом чертовом парке мы с Гусем, конечно, не ожидали. «Мог бы предупредить», — думаю о Степане.

Разведчики стараются идти след в след, метрах в пятнадцати друг от друга на случай, если кто-то один подорвется на мине, чтобы осколками не зацепило остальных. Гусь прилип глазом к миниатюрной камере, стараясь снимать все подряд. Я знаю, что если посмотреть на Пашку в прибор ночного видения, то голова его будет светиться зеленым нимбом. Это из-за режима инфракрасной съемки. Для снайпера лучшей цели не придумаешь. Шепотом прошу Пашку периодически выключать камеру.

Пошел легкий снег. Падая на землю, белые снежинки тут же превращаются в черную грязь. За двадцать минут группа проходит метров сто пятьдесят. Со стороны это выглядит так: группа мужиков ночью, гуськом, на большом расстоянии друг от друга, исполняет смертельный танец, в котором каждый шаг может стать последним: то поднимают, то медленно и осторожно, как цапли на болоте, опускают ноги на землю. Наконец Степан подает знак. Опасный участок пройден. Стараюсь унять дрожь в коленях, вызванную страхом и мышечным напряжением от «танца».

— Фу-ух! — шепчет рядом Гусь. — У меня все яйца поседели!

Вдруг Зула, идущий впереди, поднял руку. Группа встала. Зула что-то знаками показал Степану, тот махнул рукой, и разведчики залегли, бесшумно растворившись среди деревьев. Призраки есть призраки. На пару секунд мне показалось, что мы с Гусем остались совершенно одни посреди дьявольского леса. По еле слышному шепоту нахожу Стаса, который оказался рядом с нами. Мы с Гусем легли на мерзлую, полусгнившую листву, источающую слабый приторный запах.

Стас шепчет в гарнитуру связи Степану:

— Вижу движение. Наши пациенты. Двое с оружием.

Степан, которого я сейчас не вижу, хрипит ему в наушник:

— Вылечи их.

— Понял. Работаю, — шепнул Стас и затих, вглядываясь в прицел «Оксанки». Кажется, что он и не дышит даже. Я вижу, как Гусь напряженно снимает Стаса, завалившись сбоку от него на кучу мокрых, грязных листьев. Под ложечкой начало противно сосать.

«Оксанка» у Стаса с глушителем, но даже с ним два щелчка, как хруст сломанных веток, разлетелись в черной тишине по парку, вспугнув воронье. Сделав один за другим два выстрела, Стас откатился в сторону, меняя позицию, что-то шепча Степану по рации. Мы с Гусем тоже на всякий случай отползли.

«Ночные призраки» один за другим проявились в ночи и бесшумно двинулись вперед. Метров через сто мы увидели два тела, лежащих на снегу. Степан поднял руку. Группа остановилась, а двое разведчиков — Сашка-Погода и рыжий парень, лет двадцати пяти, имени которого я не знаю, приблизились к трупам.

Боевик лежит на спине, неуклюже подогнув ногу, и сквозь падающий снег смотрит в небо на некстати вышедшую из-за облаков луну, осветившую мертвенным светом небольшую поляну. «Странно, — почему-то подумалось мне, — снег идет и одновременно светит луна». На лбу мужчины чернеет маленькая дырка, оставленная пулей из «Оксанки». Рядом валяется автомат. Второй уткнулся лицом в землю. Он в черной вязаной шапке, из-под которой выбиваются светлые волосы. Рыжий осторожно перевернул боевика на спину. Под ним оказалась снайперская эсвэдэшка.

— Снайпер, — тихо сказал Погода.

— Прибалт или русский, — уточнил рыжий.

— Может, хохол, — сделал предположение Зула.

— Да какая разница! — резким шепотом оборвал Степан. — Забрать документы и оружие, прикопать листьями!

Неожиданно второй захрипел. Пуля попала ему в грудь, но он еще жив.

— Стас! — укоризненно бросил снайперу Степан.

— Виноват, командир. Темно, снег и расстояние приличное. — Стас закинул «Оксанку» за плечи и достал нож, склонившись над боевиком: — Сейчас исправим.

Группа прочесала парк и вернулась к бэтээрам, когда метрах в пятистах из руин стали раздаваться длинные автоматные и пулеметные очереди. Стреляли в сторону бывшего дудаевского дворца.

— Четырнадцатый долбят, — оживился Степан. — По коням!

Четырнадцатый блокпост одиноко стоит посреди огромной площади, на месте снесенного до фундамента после штурмов дворца Джохара Дудаева. С одной стороны «четырнадцатого» — полукруг руин. Из них и стреляют боевики по ночам, а нередко и днем. Степан связался по рации с постом, предупредив, что едут свои, чтобы по нам не открыли огонь. Бойцы спрыгивают с брони еще на ходу, а бэтээры открывают огонь по руинам из крупнокалиберных пулеметов. Боевики обстреливают блокпост со стороны центрального рынка. Красно-желтыми пятнами вспыхивают руины и почти одновременно свинцовые осы с коротким жужжанием проносятся над головами, тупо впиваются в мешки с песком, расплющиваются о бетонные блоки, раздирают встречающиеся на пути деревянные щиты и брус. Пара пуль звонко тренькнула по «Боревару», из которого с глухой яростью, словно захлебываясь матом, долбит крупнокалиберный КПВТ. Раскаленные крупные гильзы сыплются на землю, как зерно из-под молотилки. Со злобным шипением гильзы остывают в снегу. Чуть в стороне хрипло «лает» пулемет «Кондора».

— Давай за броню! — толкает нас с Гусем Погода. Гусь высунул руку с камерой из-за бэтээра и пытается снимать вспышки со стороны руин. Потом переводит камеру на разведчиков, скучившихся за бэтээрами и расстреливающих стены домов из автоматов.

— Карась, — орет Степан Димке Карасеву, у которого за спиной висит гранатомет, — долбани по уродам!

Карасев покопошился с РПГ, выдохнул, выскочил из-за брони, встал, широко расставив ноги, пытаясь прицелиться раньше, чем в него попадут летящие из руин пули. Уши заложило от выстрела, а через секунду в руинах ухнуло.

— Нормально, сразу вдогонку еще раз! — командует Степан.

После второго выстрела из гранатомета стрельба со стороны руин стихла. Степан убедился, что никого не зацепило, перекинулся парой фраз со старлеем, старшим поста, и группа пошла в руины на зачистку. Я попросил Пашку выключить камеру на время: светящийся в «ночниках» зеленый нимб от режима ночной съемки может нас выдать. Да и нет большой необходимости снимать еще одну «проходку» разведчиков. Картинка та же самая, а зрителю, запивающему пивом бутерброды перед теликом, наплевать, где конкретно она снята. Договорились включать камеру по ситуации.

Центральный рынок, откуда шел обстрел и куда сейчас направляются «Ночные призраки», считается одним из самых гиблых мест в Грозном, осиным гнездом боевиков. Сюда даже днем подразделения федеральных войск не заходят без крайней необходимости. Среди многочисленных руин, окружающих рынок, боевикам легко укрываться. Днем здесь торгуют чеченцы, которым некуда с этой войны податься. Продают самое необходимое: еду и предметы гигиены. Но можно заказать и обмундирование. Конечно, и оружие из-под полы можно купить. Между первой и второй войнами, когда Чечня жила «автономно» от России, на рынке открыто торговали оружием и рабами. Здесь можно было купить пленного российского солдатика или любого похищенного с целью выкупа или продажи человека. Торговля людьми процветала на Кавказе с начала девяностых и так или иначе присутствовала даже в советские времена. Большой спрос на живой товар есть и сейчас. И хотя продают невольников не так открыто, по сути, ничего не изменилось. Собственно, об этом мы сейчас и снимаем один из документальных фильмов.

Зашедших на рынок по неопытности или глупости российских солдат нередко убивают. Кто боевик, а кто простой торговец — не отличишь. Часто человек бывает и тем и другим. Ударят ножом солдата или пристрелят в толпе — и готово! Частенько снайперы постреливают из примыкающих вплотную к рынку руин. А бывает, чеченцы солдат в плен уведут, в зиндан посадят, рабами сделают. Или во дворе своем головы отрежут — кровную месть совершат за погибших на войне родственников. Некоторые даже торгуют пленными специально для продажи на кровную месть, как баранами. Их покупают те, кто хочет отомстить комфортно и без риска. Словом, центральный рынок — гиблое место. Когда федералы делают здесь зачистку, то окружают рынок со всех сторон, расставив на крышах руин своих снайперов и подогнав «Уралы» для задержанных. В них увозят всех подозрительных. Как-то днем, в одну из прошлых командировок, мы писали на центральном рынке стендап под прикрытием чеченского ОМОНа. Это было признано коллегами как высшее проявление пижонства и безрассудства.

«Призраки» тенями скользят по пустой площади, пытаясь укрываться за редкими стволами голых деревьев. Главное — добраться незамеченными до разрушенных домов. Теперь даже шепот запрещен. Боевики где-то совсем рядом. Луна снова скрылась за облаками, и снег повалил сильнее. Это хорошо, так нас труднее разглядеть. Наконец группа вошла в руины. Разведчики окончательно слились с ночью и снегом, я вижу только Зулу, который идет рядом с нами, и иногда Степана, то появляющегося, то исчезающего чуть впереди. Мы оказались рядом со зданием, из которого стреляли боевики. Степан отправил двоих разведчиков внутрь проверить. Остальные растворились в темноте, заняв оборону. Боевики оставили нам «подарки». Разведчики сняли две растяжки с гранатами, и мы с несколькими бойцами вошли в помещение. Похоже, раньше здесь был магазин. Степан включил фонарь, прикрывая его рукой. Пошарил тусклым лучом по стенам, испещренным пулями. В углу, возле развороченного оконного проема, темнеет что-то бесформенное. От пятна идет пар и широкие темные разводы. Подойдя ближе, мы увидели человеческие кишки. Видимо, принадлежали они кому-то из стрелявших по блокпосту. Судя по всему, погибших было двое: стена напротив окна была также забрызгана кровью и слизью от внутренностей, а рядом валялись клочья одежды. Ясно, что боевики унесли трупы с собой. Все время, что мы были внутри здания, никто не проронил ни слова. Степан знаками дал понять, что пора двигаться дальше.

Теперь группа не идет, а почти ползет. Низко пригнувшись, разведчики медленно движутся от стены к стене. Я снова потерял из виду всех, кроме Гуся и Зулы, которому, судя по всему, Степан поручил быть рядом с нами. Через какое-то время понимаю, что мы рядом с площадью центрального рынка, в одном из мертвых дворов. Возможно, до войны здесь было уютно. Чернеющие огромными дырами стены домов описывают полукруг, в центре которого когда-то был разбит небольшой палисадник. Падающий крупными хлопьями снег напомнил о приближающемся Новом годе. Стало грустно и тревожно.

Неожиданно прямо перед нами вырос Степан с поднятой вверх рукой, сжатой в кулак. Мы замерли. Тут же откуда-то из снега возник Стас. Теперь, в своем заснеженном снайперском обмундировании, он похож на Деда Мороза с посохом. Только его посох — снайперская винтовка. Стас чем-то встревожен и жестами общается со Степаном. Также внезапно, абсолютно бесшумно, прямо из черноты перед нами появился Погода, напугав нас с Гусем. В то же мгновение мы отчетливо услышали совсем рядом, метрах в десяти от нас, чеченскую речь. Все замерли. Прислушавшись, я понял, что говорят из-за угла стены, возле которой мы стоим. Судя по приглушенным голосам, боевиков человек пять и еще несколько голосов раздаются чуть дальше, ближе к рыночной площади. Мне вдруг подумалось — а сколько их вообще может быть тут ночью в подвалах руин? И под ложечкой в очередной раз противно засосало. Вновь промелькнула мысль — какого… я тут делаю? Ночью, в центре Грозного, на центральном рынке, когда в нескольких метрах за стеной слышится гортанный говор боевиков. Разведчиков — всего шесть человек. Сколько боевиков — никто не знает. Степан знаками что-то нервно обсуждает со Стасом, Погодой и Зулой. Со стороны они походят на группу глухонемых. Опустившись на корточки, я осторожно выглянул из-за угла. Внутри все похолодело. Теперь видно даже силуэты боевиков. Кажется, я смог бы дотронуться до ближайшего из них рукой. Сердце бешено колотится. Только бы они не услышали его стука! Что предпримет Степан? Решит напасть на них? Но что потом? Я стал лихорадочно думать — что делать, если начнется стрельба и мы с Гусем отобьемся от группы? Что, если затеряемся в этих руинах? Я вспомнил кишки убитого боевика и то, что журналистов часто называют стервятниками. Стервятники питаются падалью. Нам приходится снимать много смертей и нам платят за это деньги. Аварии, катастрофы, войны… Чем больше масштаб трагедии, тем ценнее репортерский материал. И многие из нас сознательно идут на риск, понимая, что настоящий рейтинговый материал нередко делается на чьей-то крови. Но часто и сами стервятники попадают в ловушки и становятся добычей. Именно так я сейчас себя и ощущаю — попавшим в ловушку собственных амбиций стервятником.

Я делаю Гусю знак, чтобы тот приготовился включить камеру.

Но неожиданно группа снимается и бесшумно выдвигается в направлении блокпоста. Степан решил не атаковать? Наверное, нас пожалел — думается мне. Если честно, испытываю огромное облегчение. Появилась надежда благополучно выбраться из этого проклятого места. Идти обратно оказалось легче и быстрее. Когда до блокпоста остается метров сто пятьдесят, Степан связывается с кем-то по рации. Потом подходит к нам с Гусем, вполголоса поясняя свое решение:

— «Духов» там человек пятнадцать было. И это только те, кого мои насчитали. Это странно, обычно посты обстреливают маленькими группами, по два-три человека. Значит, уроды что-то затеяли. Вступать с ними в ближний бой было глупо. Неизвестно, сколько их там еще по подвалам сидит. Да и не видно ни хрена, друг друга могли положить. Я дал наводку минометчикам, они сейчас по координатам отработают.

…Внутри блокпоста тесно, накурено и шумно. Сквозь гомон «контрабасов» слышно, как в руинах, где мы были минут десять назад, рвутся мины.

Режется хлеб, льется по пластиковым стаканам водка, ножи вонзаются в жесть консервных банок. Закуска выкладывается на длинный деревянный стол, на котором вырезаны названия городов и имена тех, кому доводилось здесь сидеть. Колян из Владимира, Жека из Питера, Артем из Нижнего Новгорода, Денис из Москвы, Славон из Новосибирска…

Собравшиеся — бойцы блокпоста и разведчики Степана — возбуждены после перестрелки с боевиками и похода в руины. Мощный выброс адреналина, который все испытали, газировкой будоражит кровь, и теперь все разговаривают громко, как стая крикливых птиц. Голоса стали трескучие и ломкие, как тонкий лед на морозе, а движения — резкие и чуть суетливые. Скоро адреналин в крови станет разрушаться и на смену возбуждению придут вялость в мышцах и апатия. Ничего не поделаешь, химия человеческой природы. Затем волной накроет депрессия, которую можно попытаться ненадолго вылечить водкой. Главное — не переборщить. Разведчики рады, что можно немного отдохнуть, перекусить, что не ввязались в бесполезный бой на центральном рынке. Могли бы кого-то потерять. Жизнь землянина и так хрупка, а смерть внезапна. А на войне — и подавно. Наверняка каждый, кто вернулся сейчас из руин, думает, что мог бы и не сидеть уже в этом жарко натопленном месте. Не ожидать своей порции тушенки и водки, а остывать на броне «Боревара» или «Кондора», завернутый в брезент. И то, если бы своим удалось притащить сюда тело. А то еще хуже — «духи» бы над останками поглумились. Или собаки сожрали бы. Думаю об этом и я, вспоминая слова Степана перед выездом: «Если что, я тебя назад не повезу, а прикопаю на помойке…»

Присутствие разведки, в свою очередь, ободряет бойцов блокпоста. С разведкой не так страшно — лихие ребята. Не боятся ночью по Грозному разъезжать на своих «коробочках».

— Всё, сегодня «духи» не сунутся больше, — облегченно выдыхая, говорит один из контрактников, поднимая вверх указательный палец и поворачивая правое ухо в сторону руин, словно настраивая слух на сладкую музыку минометных разрывов. — Слышите? Артиллерия пайку отрабатывает! Правильно все, а то задолбали совсем, суки! Моду взяли — несколько раз в сутки долбить по нам. Без прикрытия уже и поссать не сходишь!

Выпили по одной. И сразу по второй, как водится. Трещит поленьями буржуйка. Горячими толчками спирт гонит кровь по венам, достигает мозга, сокращая в нем кислород. И уже не такой страшной кажется война. И черные дома. И чертово колесо, и трупы в парке рядом с кладбищем, и само кладбище с пиками, и человеческие кишки на полу в руинах. И то, что весельчак Зула, успевший таки отрезать уши у убитых боевиков, теперь размахивает над столом окровавленным пластиковым пакетом, демонстрируя трофеи и белоснежно улыбаясь. Кажется, мы все сейчас где-то на дне Ада. Но сам Ад и сама смерть землянам кажутся менее страшными, когда они выпивают. Может, для того они и придумали алкоголь, чтобы хоть на время изменять свою личность, вырываться из цепких лап сознания, забывать об инстинкте самосохранения и не видеть, что творят с себе подобными.

— Погода, — кричит захмелевшим голосом куда-то в туман сигаретного дыма Димка Карасев, который отличился сегодня точными выстрелами из гранатомета. — Давай, скажи за Жирика!

И Погода, весельчак и балагур, говорит голосом Жириновского:

— Вы думаете, эти контрактники — нормальные солдаты? Это банда алкоголиков, ублюдков и тунеядцев! Дебилы! Негодяи! Всё, я сказал! — постовые гогочут. Рыдает разведка. Ржем мы с Гусем. Жирик получается у Погоды идеально, не отличишь! Ему бы пародистом быть!

— Подонки! Они пропьют все бэтээры, все автоматы, танки и самолеты, эти уроды! Кого вы отправили на Кавказ защищать родину? Этих наркоманов? — продолжает под общий хохот свое выступление Санька.

Минометный обстрел стих, и теперь наверняка далеко над руинами разносится наш безумный смех из одиноко стоящего посреди пустой площади блокпоста, на месте бывшего обкома КПСС, бывшей площади Ленина, бывшего города. Все здесь бывшее…

«Ночные призраки» в городе-призраке», — пришел мне в голову каламбур.

Почему-то вспомнилось, как Погода высказывался про девушек. Он считает их очень кровожадными и жестокими существами. Когда Сашка приезжает в отпуск, некоторые недалекие девушки, узнав, что он воюет в Чечне, часто спрашивают его, сколько человек он убил. Для Погоды это интимный вопрос. Личный. Поэтому отвечает он всегда тоже вопросом: «А сколько у тебя мужиков было?»

Я захотел в туалет и направился к выходу.

— Стой! — бросается за мной старлей, командир поста. — В сортир на улицу не ходить, по нему снайперы «духов» работают. Уже двоих так потеряли. Хуже смерти не придумаешь, чем в сортире. Ночью вообще в него не ходим. Днем-то, чтобы один погадил по-человечески, трое должны прикрывать.

Приоткрыв дверь, смотрю на силуэт деревянного туалета, притулившегося к бетонным блокам. Даже в темноте видно, что он похож на дуршлаг или на изъеденное термитами дерево, которое вот-вот рухнет.

— Вон ведро, дуй в него, — показывает старлей.

Минут через тридцать разговоры стихли. Все сидят, уставившись кто в стакан, кто в изрезанный географией российских городов стол. Апатия, пришедшая на смену возбуждению после короткого боя, накрыла удушливой, прокуренной волной тесное помещение блокпоста. Понемногу все стали трезветь, возвращаясь в реальность после краткосрочного отпуска в беззаботный параллельный мир, пропуском в который обычно служит водка.

Разведка засобиралась на базу. Постовые загрустили как хозяева, которым не хочется отпускать желанных гостей. За бетонными блоками взревели «Боревар» с «Кондором».

* * *

Вот бывало в студенчестве: хочешь купить новые ботинки. Мечтаешь о них. Купил — нравятся, радуют. Нюхаешь новую кожу, гладишь. А поносил немного — жмут. Ноги в кровь стирают. Также и с девушками. Девушки, конечно, не ботинки, но принцип тот же. Я вдруг понял, что наши с Настей отношения, легкие и беспроблемные, со временем будут жать, как обувь, которая никогда не притрется к ногам. Всегда будут кровавые волдыри. Прорвавшись, они принесут временное облегчение, но стоит снова надеть ботинки, станет еще больнее. Мы с Настей очень разные и живем в параллельных мирах. Ведь интересно нам было только в постели, а после ду́ша мы снова превращались в инопланетян, говорящих на разных языках. За прошедшие неполные две недели я звонил ей всего пару раз. Это были разговоры ни о чем. О погоде, шмотках, которые она купила или собирается купить. О том, куда сходила, что поел ее йоркшир, чем погадил и что нового случилось в жизни знаменитостей. Надо сказать, о своем муже-банкире она всегда говорит гораздо меньше, чем о йоркшире Тони. Точнее, о муже она вообще никогда не говорит. Ни плохо, ни хорошо, как о покойнике. Его как будто и нет вообще. Настя относится к нему со спокойным уважением, как к железному станку, печатающему деньги.

Ольга стала появляться на базе почти каждый день. Как-то она показала мне на довоенной карте города улицу и дом, где живут они с матерью. Раньше улица называлась Фонтанной. Теперь ее сложно найти. Со съемочной группой мы каждый день колесим по Чечне и Грозному, снимая материалы для «Новостей» и очередного документального фильма, но ни разу не получалось заехать к Ольге домой. Я решаю обязательно сделать это в ближайшее время. Мне очень хочется увидеть, как она живет.

В комендатуру Ольга приходит помогать матери и заходит ко мне поболтать. Если мне не нужно срочно готовить сюжет или выходить в эфир, мы с ней идем гулять. Прогулки наши обычно проходят вдоль бетонного забора, избитого пулями. Забор — это сто метров обшарпанных плит, отделяющих вагончики журналистов от небольшой площади перед Домом правительства. Замерзнув, отправляемся пить чай в наше журналистское жилище. Тогда Гусь с Иваном деликатно уходят к флайвейщикам или соседям с других каналов, предварительно сняв с веревки сохнущее белье и одежду.

Я стал замечать, что жду этих встреч. Что хочу чаще видеть Ольгу рядом, чувствовать запах ее кожи и любоваться идеальными завитками ушей. Выяснилось, что нам нравятся одни и те же писатели, художники и старые фильмы. Правда, оказалось, Ольга не знает ни одной современной кинокартины. Откуда?

— В Грозном вот уже семь лет показывают только один фильм — про войну, — горько шутит она.

От страшных мыслей и тоски Ольгу спасала и до сих пор спасает домашняя библиотека, которую всю жизнь собирал ее дед-филолог. Эту библиотеку, как и многие вещи своих родителей, мать Ольги перевезла в Грозный после продажи московской квартиры. Книги, среди которых есть и весьма редкие, были особой гордостью деда. Среди них попадаются экземпляры начала восемнадцатого и даже конца семнадцатого века. В разделе художественной литературы Ольгин дед собрал лучшие произведения самых достойных, по его мнению, писателей мира. Ему очень хотелось, чтобы его внучка все это прочла. Так и получилось. Все восемь лет войны и до сегодняшнего дня, когда мы сидим с Ольгой в нашем вагончике в декабре 2002-го, книги из дедовской библиотеки были ее единственным развлечением и утешением. Она читала, чтобы не сойти с ума. Сначала от ужасов первой войны, затем от кошмаров второй.

Читая книги деда, Ольга может хоть ненадолго вырываться из Ада, в котором живет. Книги служат ей проводниками в другую реальность, другой мир, где есть любовь, красивые города и добрые люди, где совершаются благородные поступки и не надо бояться за свою жизнь и жизнь матери — единственного по-настоящему близкого ей человека на Земле. Благодаря книгам Ольга поняла, что где-то, возможно, не так уж и далеко, кроме Ада, существует и Рай. Для Ольги Рай — в первую очередь безопасность. Довоенная жизнь уже стирается в ее памяти. Она кажется ей сном. Будто и не было никогда ничего, кроме проклятой войны. Кроме руин, страха и смерти вокруг.

Когда началась первая чеченская, Ольге было семнадцать. Она окончила школу и собиралась стать дизайнером. Параллельно успела с отличием окончить художественную школу. Писала в основном пейзажи. Но дизайн стал ее особенной страстью. Поначалу Ольге хотелось придумывать одежду, и в Грозненском доме моды даже выпустили две коллекции по ее эскизам, имевшие успех. Французские модельеры, присутствующие на показе, отметили ее коллекции специальным призом. Но позже Ольга переключилась на дизайн интерьеров. Она мечтала создавать самые красивые в мире дома и квартиры. Много общалась с преподавателями местного университета, готовясь поступать на дизайнерское отделение. Скупала в книжных магазинах и киосках все журналы про интерьер, некоторые книги ей присылал отец из Москвы.

А потом пришла война. Ехать им с матерью было некуда. Ольга Ивановна категорически отказывалась принимать помощь от бывшего мужа. Надеялись, вот-вот все закончится. После первой войны, с 1996 по 2000 год, когда Чечня получила так называемую независимость и в республике возникла тотальная безработица, мать с дочерью стали ездить вместе с соседями в Моздок за продуктами. С копеечной наценкой продавали их на центральном рынке в Грозном. Этот период для Ольги с матерью не был мирным. Им приходилось выживать. Обстановка оставалась военной.

Позже, уже во вторую войну, Ольге Ивановне удалось получить работу в Доме правительства. А Ольга стала ей помогать и иногда подрабатывала проводником и переводчиком у журналистов, стаями стервятников слетающихся со всего мира на войну.

— И все-таки у Мунка не солнце, а луна написана в картине «Девушки на мосту», — Ольга подняла голову вверх, пытаясь отыскать в еще светлом небе бледно-золотой диск.

— Почему ты так решила? — Я тоже посмотрел на небо. Мне не хочется, чтобы луна появлялась. С темнотой наступает комендантский час и Ольге придется ехать в руины.

— Это не я решила. По этому поводу много спорили искусствоведы. Мне ближе версия в пользу луны. Она самая логичная. Я прочитала в какой-то дедовской книге, что в своих письмах Мунк называл эту картину «Летняя ночь». Все же очевидно, если ночь — значит, там луна! И чего из-за этого так спорят?

— Почему же луна у него не отражается в воде?

— Просто забыл написать. Или с того места, где он стоял, она не отражалась. Часто все в жизни гораздо проще, чем кажется. Но люди любят придумывать тайны, — она морщит нос и улыбается.

За ее кротким на первый взгляд нравом скрывается импульсивная и чувственная натура. Ольга оказалась большой спорщицей, готовой горячо рассуждать о том, оказало ли, например, творчество Кортасара влияние на романы Маркеса и что общего у обожаемой ею золотой латиноамериканской тройки писателей, включая Борхеса. Она утверждает, что ее любимый «Доктор Живаго» Пастернака стал бы еще в два раза лучше, будь роман вдвое короче. Иногда она слишком бескомпромиссно отстаивает свое мнение. В такие моменты я вижу, как в ней просыпается кровь отца-чеченца.

— Леонардо Да Винчи был в первую очередь гениальным художником, изобретения — лишь хобби. А многие из них вообще ему приписывают, — будто лекцию читает Ольга, истосковавшаяся по любым разговорам, не связанным с войной и поиском продуктов.

Мне не хочется с ней спорить. Пользуясь возможностью, любуюсь чудесными завитками ушных раковин.

— В улыбке Моны Лизы, по-моему, нет никакой загадки, — продолжает Ольга, — И чего все так переполошились из-за этого! Вполне себе обыкновенная, счастливая женщина, которая просто тихо радуется, что ее пишет знаменитый Да Винчи! Может, он смешил Джоконду, рассказывал веселые истории или флиртовал с ней, пока ее муж торговал шелком у себя лавке!

Если я и спорю, то делаю это только для того, чтобы немного позлить Ольгу. Тогда можно увидеть, как в этой девушке борются два начала. Как чеченская ее кровь сражается с русской. Кротость и скромность уживаются в ней со взрывным характером, который сама хозяйка пытается сдерживать, словно дикого скакуна. В такие моменты она особенно прекрасна.

— Ты слишком самоуверен и считаешь, что во всем прав! — говорит она. Ее щеки и прекрасные уши залил алый румянец, а ресницы слегка подернулись инеем. Кончик носа тоже немного покраснел, и от этого она кажется по-детски трогательной. Я вижу, что Ольга замерзла, и мы идем в вагончик греться чаем. А там уже продолжаем наши споры. О том, какое мороженое вкуснее, какие блюда лучше в русской кухне, а какие в кавказской, есть ли во Вселенной инопланетяне и писал ли Моне все свои лондонские пейзажи с натуры или дописывал уже по памяти в Париже? Как будто ничего важнее этого нет среди страшных руин, в которые ей все-таки придется вернуться после наших ничего не значащих споров.

Повадки дикого Маугли органично сочетаются в ней с манерами утонченной, образованной девушки, воспитанной даже старомодно, словно занесло ее сюда из конца девятнадцатого века. Выросшая в сплетении двух религий и разных культур, она при свечах и под звуки падающих бомб читала Чехова, Стендаля, Кафку, Бальзака, Бунина, Булгакова. Изучала редкие фолианты из коллекции деда, ища в них защиты и спасения. При этом Ольга совершенно не ориентируется в современной жизни. Война научила ее выживать в руинах. Ценить простые вещи: хлеб, соль, воду. Прятаться от бомб и мародеров. Но некоторые ее суждения по-детски наивны. У нее никогда не было мобильного телефона, потому что в середине девяностых, когда началась первая чеченская, они были роскошью, а потом в зоне боевых действий мобильной связи и вовсе не стало, нет ее и сейчас. Тогда же она перестала смотреть телевизор — в городе, похожем на разбомбленный Сталинград, нет телевидения. Разумеется, у Ольги нет компьютера, и об Интернете она знает лишь понаслышке.

— Говорят, в Москве сейчас такие пробки, что можно несколько часов в них простоять и никуда не сдвинуться. И что пешком ходить там быстрее, чем ездить на машине. Я не представляю, как это. Я помню Москву совсем другой: широкие проспекты, свободные дороги. Еще «Детский мир» хорошо помню. Мы с дедом часто туда ходили, и он мне всегда что-нибудь покупал. Там еще на входе огромный зеленый крокодил был и доктор Айболит. Айболит лечил крокодила. А еще мороженое помню, эскимо, мое любимое. Когда с мамой в Моздок за продуктами ездили, иногда покупали, но оно совсем другое. Еще помню метро и как оно пахнет — железной дорогой. Я всегда любила метро. Помню, как дед с бабушкой запрещали мне браться там за поручни и каждый раз драили мне руки, когда мы возвращались домой, и дезинфицировали меня какими-то лосьонами. От меня потом долго пахло поликлиникой на весь двор, — Ольга снова улыбается.

А я думаю о том, что приближается комендантский час и ей надо возвращаться в руины. И снова мне становится стыдно перед ней за то, что ночуем мы по разные стороны «баррикад». Я на базе в относительной безопасности, а она за облупившимися и дырявыми от пуль «вратами Ада». Снова мне не хочется отпускать ее с молчаливым, хмурым Рустамом.

— А Рустам — он всегда такой молчаливый и мрачный? — спрашиваю я.

— Это он с незнакомыми людьми такой настороженный, — веселость слетела с лица Ольги. Вопрос о Рустаме напомнил ей о возвращении в руины, и я тут же пожалел, что задал его. — Вообще, он ребенок еще, ему шестнадцать всего. Но считает себя мужчиной.

— А как же машину водит? Права откуда? — задаю идиотский вопрос.

— Да какие здесь сейчас права? Отец и старший брат его погибли. Как — не знаю. Еще один брат, средний, кажется, в России. Рустам живет с матерью и двумя сестрами, они торгуют на рынке. Мы живем в одном подъезде. Когда он был маленьким, его бабушка часто просила меня приглядывать за ним во дворе. Он мне почти как младший брат. Семья у них была большая и очень приветливая, всегда помогут. Машина у Рустама от отца осталась, на ней товар возит. И меня заодно по-соседски.

— По-соседски? Мне показалось, смотрит он на тебя как-то иначе.

— Да что ты, говорю же, он ребенок совсем, я старше его на восемь лет! Хотя чеченцы и быстро взрослеют, — Ольга краснеет, — соседи здесь помогают друг другу. В нашем доме всего пять семей живет. Так вот Рустам — единственный мужчина.

Перед тем как проводить Ольгу, отдаю ей тексты нескольких новостных сюжетов, которые уже вышли в эфир, для того чтобы она перевела их на чеченский. Я вру, что наш телеканал сотрудничает с некоторыми газетами, выходящими на чеченском языке. Знаю, просто так она деньги ни за что не возьмет. А привлекать ее в качестве проводника передумал. Это неудобно для нас и может быть опасно для нее. Ольга оказалась очень педантичным и ответственным в работе человеком. Возвращая тексты, каждый раз уточняет множество деталей, спрашивает, можно ли изменить ту или иную фразу для большей корректности перевода. Я прошу не напрягаться, ведь «текст еще будет отредактирован в газетах». Плачу ей честно заработанный гонорар. По ее глазам вижу, что деньги им с матерью крайне нужны. Затем, когда Ольга уходит, прячу ее труды на дно своей большой черной спортивной сумки, с которой езжу только в Чечню.

Как-то Ольга пришла позвонить отцу вместе с Ольгой Ивановной. Они согласовали отъезд в Москву, назначив его на середину января. Это уже совсем скоро, осталось меньше месяца.

— Я волнуюсь немного по поводу отъезда, — говорит Ольга. — С одной стороны, Москва — мой родной город, с другой — я выросла в Грозном и совсем не представляю себе, как буду жить в Москве и чем заниматься.

— Будешь заниматься дизайном, чем угодно. Отец, в конце концов, что-то посоветует. Все лучше, чем здесь.

— Да, наверное, — Ольга неуверенно улыбается.

Мы попрощались с ней, как всегда, за воротами, на маленькой площади. Пожилые чеченки уже свернули прилавки с товаром и теперь гортанно покрикивают друг на друга. Все торопятся успеть домой до комендантского часа. Ольга привычно исчезла в грязно-белой скорлупе тонированной «шестерки». А я, глядя вслед удаляющейся машине, понимаю, что с каждым разом мне все труднее отпускать ее от себя.

* * *

В ТВ-юрте очередная пьянка. Наши соседи — съемочная группа одного из телеканалов — отмечают «дембель». Завтра приезжает их смена, а они возвращаются в Москву. «Официально» телевизионщики проставляются дважды: когда приезжают в Чечню и когда заканчивается срок командировки. Еще поводом может послужить эксклюзивный репортаж, за который похвалило руководство. Но поскольку здесь постоянно кто-то приезжает или уезжает, а репортажи выходят каждый день, то знаменитый стол под навесом накрывается регулярно. Когда важного повода все-таки нет, пьют просто так. Без повода.

Обычно на «официальные», большие пьянки приглашается весь ТВ-юрт и «зеленые человечки» из знакомых. Так журналисты называют военных за цвет камуфляжа.

Мы с Иваном и Пашкой готовимся к завтрашним съемкам. Иван собрал чистые кассеты, поставил на зарядку аккумуляторы. Пашка проверяет камеру. Я составляю график съемок, изучаю по карте район, в который поедем, набрасываю в блокнот тексты стендапов. Москва заказала сюжет о том, как живут мирные жители, оставшиеся в городе. Я думаю, что это хороший повод заглянуть в гости к Ольге. Но сначала надо заехать в штаб группировки федеральных войск на Ханкалу, записать дежурное интервью с военными об обстановке.

Мы присоединяемся к общему веселью, когда между Лехой Седовым, здоровенным оператором, и маленьким сержантом-контрактником завязался спор. Начал его «зеленый» человечек. Он кричал что-то вроде: «Все журналюги продажные твари, которые работают на «духов»». Все это он стал выкрикивать после того, как вдоволь наелся и напился за нашим столом. Кто он такой и кто его пригласил, никто не знает. Скорее, сам затесался, на халяву. Все недоуменно переглядываются. Леха пытается урезонить человечка, но тот только больше распаляется от спокойных аргументов оператора. Наконец контрактник попытался достать Лехино лицо кулаком. Но Леха проворно увернулся и схватил «зеленого» человечка одной рукой за воротник куртки, а другой — за ремень. Сделав рывок, поднял над головой. Постоял секунду как штангист, фиксирующий взятый вес, и грохнул контрактника об землю. Тот затих. Все сразу о нем забыли и снова стали пить, но минут через десять человечек очухался. Видимо, от мороза. Он вдруг резко вскочил и, визгливо вскрикнув: «Всё, хана вам всем!», вприпрыжку побежал в сторону расположения роты.

— За автоматом рванул, — догадался кто-то из военных, и пара «зеленых» бросилась следом.

Чуть в стороне коллеги готовятся к прямому включению на Москву. Они попросили не шуметь. Я подумал — интересное получится шоу, если этот маленький, злобный, пьяный зеленый человечек вернется с полным боекомплектом и начнет расстреливать всех из автомата в прямом эфире.

Вернулись военные, погнавшиеся за контрактником. Опасения были не напрасными. Сержант был настигнут в момент, когда уже схватил автомат и набивал карманы гранатами. Оружие у него отобрали. Конечно, сильно избили и привязали к кровати до утра. У коллег началось прямое включение, корреспондент Захаров рассказывал об обстановке в Чечне. Под навесом продолжали выпивать. Вскоре мы вернулись к себе и легли спать, но через пару часов на улице снова началась какая-то возня. Я подумал, что отвязался от кровати сержант, но дело было в другом. Оператор Зуйкин, в прошлом боксер, о чем-то поспорил со своим видеоинженером Пауковым и сломал ему челюсть. При этом все суетились вокруг еще одного корреспондента, перебравшего водки и, по общему мнению, умирающего. Имени его никто не знал, он был из новеньких, в Чечне первый раз и, видимо, еще не изучил свою норму. Либо паленая осетинская водка так повлияла на неподготовленный организм. В госпиталь по ночному Грозному, ясное дело, никто его не повезет. По всему видно, что у новенького острая алкогольная интоксикация и без медицинской помощи он может и вправду загнуться. Вот так бесславно, не от злой чеченской пули, а в собственной блевотине из кильки и тушенки. Стали искать врача. Наконец пришел пьяный военный фельдшер Серега, который долго искал у корреспондента вены, чтобы поставить капельницу с гемодезом для очистки крови.

— Вены говно, — авторитетно заявил фельдшер после двух неудачных попыток попасть иглой в кровеносный сосуд, причинив «умирающему» еще больше страданий, — у него их вообще нет.

— Как же нет? — удивился какой-то техник в крупных очках, работающий на дециметровом канале. — Вены есть у всех, по ним кровь течет!

— А у него нет! — сказал фельдшер и сделал еще одну попытку, на этот раз удачную.

Минут через сорок больной стал приходить в себя. На коротком стихийном собрании было решено: в Москву доложить, что видеоинженер Пауков, которому Зуйкин сломал челюсть (кстати, они лучшие друзья), упал с бэтээра. Так он еще и страховку получит. Отравившемуся с непривычки корреспонденту надо пару дней отлежаться. Поэтому, чтобы Москва его не доставала, завтра необходимо сообщить на его канал, что корреспондент с группой героически уехали вместе с зелеными человечками в горы искать боевиков. На том и порешили.

Что делается в ТВ-юрте, здесь и остается. Однажды от нашего телеканала пытался доехать до Грозного с проверкой один чиновник. Посмотреть, как тут дела с дисциплиной и расходованием командировочных денег. Долетев до Минвод, посмотрев на бородачей да на местный колорит, он, не выходя из здания аэропорта, взял обратный билет и на том же самолете вернулся в Москву. Больше проверок не было.

Наконец в ТВ-юрте наступила тишина. По традиции все помолились: «Спасибо, Господи, что дал нам прожить еще один день» и «Дай Бог, чтобы всегда наши потери были такими, как сегодня». Это имелись в виду сломанная челюсть видеоинженера Паукова и отравление водкой новенького корреспондента. Завтра все разъедутся по своим заданиям. Репортажи из мест, где люди убивают друг друга, на Планете всегда выходят в эфир первыми. Земляне ждут кровавых подробностей.

* * *

Вертушка догорала на земле, когда мы к ней подскочили. Ясно, что из экипажа никто не выжил. Треском сухих поленьев взрываются патроны из боекомплекта. Второй сбитый вертолет не видно, он упал за многоэтажками, на окраине Грозного.

Мы уже подъезжали к Ханкале, где располагается штаб группировки федеральных войск, чтобы записать интервью с военными об обстановке, когда сразу две ракеты ударили по находящимся в воздухе где-то над Октябрьским районом Грозного вертолетам «Ми-8». Один из них пытался дотянуть до аэродрома, но рухнул факелом недалеко от нас и взорвался, развалившись на куски.

Пашка Гусев снимает «с плеча» догорающую машину, пока Иван возится со штативом. Чеченец Юсуф, машину которого мы арендовали сегодня, боязливо смотрит в небо, где показались два боевых «крокодила». Со стороны траншей, окружающих ханкалинскую базу, к нам бегут двое военных в касках. Они что-то кричат и машут руками, одновременно пытаясь придерживать тяжелые армейские бронежилеты, которые почему-то не застегнуты, а просто накинуты сверху и при беге бьют им по яйцам. Ноги военных вязнут в жирной и липкой, как трясина, чеченской грязи. Я понимаю, что нам хотят испортить эксклюзив, и говорю Гусю, чтобы торопился, наснимал как можно больше планов. А Ивана прошу приготовить на всякий случай «левую» кассету, чтобы отдать федералам вместо той, на которую идет съемка, если будут отбирать. Мы всегда так делаем.

«Крокодилы» отстреливают тепловые ракеты на случай, если боевики ударят из ПЗРК и по ним тоже. Ракетными залпами боевые машины выжигают «зеленку» перед аэродромом, в которой могли прятаться боевики, сбившие вертушки. Только в декабре вместо цветущей зелени — заснеженные холмы, сухие кустарники да голые деревья алычи. Один за другим пилоты двух «рептилий» заходят на курс, вымещая на клочке земли всю бесполезную теперь злобу за погибших товарищей. Ракеты огненными смерчами вздымают комья грязи, вырывают с корнями деревья. Трещат пулеметы, выбивая свинцовым ливнем грязно-белые фонтаны.

Наш водитель Юсуф — чеченец, которого рекомендовал Лема на сегодняшний день вместо себя, как человека надежного, что-то кричит мне и показывает пальцем вверх. Теперь я вижу, что один из вертолетов изменил курс и заходит прямо на нас. Смотрю на треногу, на которой Гусь уже установил камеру. Объективом он целится в вертолеты. И тут до меня дошло. Вертолетчики приняли нас за боевиков с ракетой, увидев направленную на них какую-то хрень на треноге. Один оператор нашей телекомпании уже погиб таким образом. Его по ошибке расстреляли с воздуха федералы.

Вертолет зашел на боевой курс и теперь, резко снизившись, несется к нам. Понял все и Иван. Не сговариваясь, мы сбиваем Гуся вместе с камерой и штативом, тащим к обочине, к заваленной снегом траншее, местами поросшей сухим бурьяном. Юсуф бросается прочь от своей синей «семерки». Оборачиваюсь — вертолет несется так низко, что сквозь стекло кабины видно бледное лицо пилота. На нем играют желваки размером с кулак. Оглушив шумом винтов и пулеметным треском, подняв метель, «крокодил» промчался прямо над нами, затем стал набирать высоту, делая новый заход.

Вдруг совсем рядом из снежной пыли донесся отчетливый, невероятно затейливый русский мат. По шкале матерной «этажности» или по десятибалльной я оценил его на твердую десятку. Прозвучавшая фраза заняла бы достойное место в коллекции любого филолога-фольклориста. Это наконец-то добежали до нас со стороны штаба двое военных. Они с разбега ухнули в траншею, едва не упав на камеру, которую Гусь в крайний момент прижал к груди.

— Передайте дельфину, это карандашики! Это карандашики, сообщите дельфину! Отставить стрельбу! — кричит в рацию один из военных, капитан.

Тут же над головами пронесся вертолет, обдав новой порцией снежной пыли. Я успеваю отметить странные несостыковки: пилот вертолета, модель которого за профиль прозвали «крокодилом», почему-то носит позывной «дельфин». Карандашики, понятно, мы. Так в радиоэфире военные обычно называют солдат и иногда журналистов.

— Вы откуда взялись, мудаки? — капитан дышит тяжело, как конь на скачках, пытаясь сбросить с сапог огромные комья грязи, но чеченская грязь — особенная, прилипчивая, просто так от нее не отделаешься.

— Оттуда, — я махнул рукой в сторону Грозного, пропустив «мудаков» мимо ушей.

— А куда?

— Туда, — показываю в сторону Ханкалы. Но военный меня понял. — Так это вас ждут на КПП? А какого хера здесь делаете?!! — орет капитан.

— Работаем, — я пожал плечами.

— Значит, так, — капитан почему-то неожиданно успокоился. Видимо, оттого, что ему удалось-таки сбросить огромные куски глины, кандалами висевшие на его сапогах, — собрать мне все документы, аккредитации, что там у вас еще, и кассету сюда из камеры!

Я смотрю на Ивана, он чуть заметно кивнул. Значит, кассету успели поменять, молодцы. Чтобы не возникло подозрений, начинаю канючить:

— Кассету мы не можем отдать, это собственность компании.

— Товарищ капитан, а может, мы их здесь грохнем, по-тихому, в окопчике, раз они такие умные? — подключился к разговору второй военный — сержант-контрактник.

— Да я бы с радостью, только в штабе в курсе, что они подъехали, — отвечает капитан. — Кассету сюда, и мы ведем вас в штаб! Генерал ждет.

— Ладно, отдай, — говорю я Гусю. Тот достал из камеры кассету с подборкой песен из индийских фильмов, протянул капитану. Обычно в качестве «левых» кассет мы берем бракованные и подлежащие утилизации копии из архива.

Юсуф, целый и невредимый, но весь в снегу, ковыряет пальцем дыру в крыше машины. Как раз над местом водителя. Еще две пули пробили левое крыло, но колеса остались целы. Он огорченно цокает языком и что-то бормочет на чеченском.

— Прости, друг, — говорю я ему, — постараемся компенсировать.

Генерал встретил нас с нескрываемым равнодушием. Он похож на большую старую черепаху, которую разбудили и вытащили из аквариума. Красные от бессонницы, навыкате, глаза слезятся в уголках, и генерал постоянно промокает их сжатой в кулак ладонью. От этого может показаться, что генералу жаль погибших вертолетчиков и он плачет. Минут тридцать он давал нам интервью. Рассказывал об обстановке в Чечне. Только что сбитые вертолеты никак не укладывались в его доклад, который он добросовестно выучил наизусть заранее. Более того, сгоревшие вертушки портили статистику, и генерал постоянно запинался, как школьник, плохо знающий урок, пытаясь объяснить случившееся своими словами. Из-за этого нам пришлось писать много дублей. Выяснилось, что в вертолете, который мы успели заснять, вместе с пилотами было девять человек. Во втором, упавшем за домами, — четверо. Все погибли. Тринадцать жизней оборвались за считаные секунды.

Генерал уже в том возрасте, когда некоторые военные могут завидовать ровесникам — сослуживцам, геройски ушедшим молодыми, не познавшим морщин, импотенции и подагры. Конечно, вряд ли он хотел бы оказаться в тех вертолетах, но производит впечатление человека, уставшего от жизни. Кажется, его уже мало что интересует, как если бы все хорошее осталось в далеком прошлом. И теперь он ничего не ждет и не просит у судьбы, доживая свой век, как сухой клен во дворе, почерневший от времени и солнца. И желает он, пожалуй, только одного: достойной смерти. Закат жизненного пути для генерала важен, как когда-то были важны ее восход и зенит. В пьесе, как известно, больше всего запоминается финал. От того, какими будут финал и занавес жизни, зависит, какую память оставит каждый после себя. Стихи поэта, трагически ушедшего на взлете, всегда более ценны для людей, чем произведения тех, кто познал руки сиделок и раздражение нетерпеливых родственников, ожидающих наследство. Кроме того, платой за долголетие нередко является маразм, и окружающие запоминают о человеке последнее — измененное сознание личности, которую они когда-то любили и которой восхищались. Личности, искореженной разочарованиями и болезнями, несбывшимися надеждами, испорченной славой и деньгами или их отсутствием. Личности, находящейся в плену высушенного временем кожаного мешка, усыпанного маргаритками смерти. Да, определенно, генерал устал. Если бы он мог выбирать, то наверняка выбрал бы почетную смерть в бою, а не в собственной кровати, где его могут найти обмочившимся и с перекошенным ртом.

Наверное, то единственное, что еще поддерживает в генерале силы и дает ему ощущение своей нужности, — это ВОЙНА.

Мы возвращаемся на базу. Совсем рядом — Октябрьский район Грозного, где живет Ольга. Но надо срочно перегнать в Москву картинку о сбитых вертушках, и я решаю заехать к Ольге завтра. Юсуф крутит баранку. Сквозь дыру, оставленную крупнокалиберным пулеметом в крыше его «семерки», видно серое небо. Я думаю о том, как выстроить репортаж, какие фразы генерала вставить в него из синхронов. «Эксклюзив нашего канала», — объявят ведущие в начале новостного выпуска. Наверняка он снова пойдет первым номером. О смерти в «Новостях» всегда говорят в начале. А о жизни вообще почти не говорят. Разговоры о жизни не повышают рейтинг. Из этого я делаю вывод, что смерть для людей важнее и интереснее жизни. Например, рождение младенца никогда не станет главным информационным поводом. Только если он будет отпрыском какой-то знаменитости или настолько уродлив, что уродство его можно будет сравнить со смертью. Его покажут, если у него три головы, пять рук или шесть ног. Конечно, в голосах ведущих будет читаться сочувствие, но все будут понимать: сюжет о малыше показывают в «Новостях» первым номером лишь потому, что он страшно уродлив. А это пробуждает в людях первобытное любопытство. Почти такое же, как чужая смерть, когда толпа собирается вокруг тела несчастного.

Материал, который мы сегодня отсняли, редкая удача для журналиста. Первым оказаться на месте события, записать интервью с очевидцами, снять как можно больше планов. В этом и состоит работа репортера. Хорошо, если кто-то кричит или рыдает в кадре, эмоции цепляют народ. Но по погибшим пилотам плакать сейчас некому. Разве что генералу. Или у него просто конъюнктивит? Может, не выспался и поэтому тёр свои красные черепашьи глаза? О пилотах плакать будут родные где-то в российской глубинке. А меня руководство, конечно, похвалит. Может, и премию дадут. Потому что рвущийся боекомплект в догорающих вертушках на крупных планах — это круто. Такое мало кто снимал. Или вообще никто. Я думаю о том, на что потрачу свою премию, если получу ее, и еще раз смотрю на дыру в крыше машины. А ведь могли бы и нас тоже. Свои же, по ошибке. Вот бы материал был коллегам!

Продолжая мысль, словно вытягивая ее из рваной железной дыры, в которой виден кусок серого, унылого неба, думаю о том, что смерть одних дает пищу другим. Не только журналистам: работникам кладбищ, наследникам, военным, ученым, изучающим старение человеческого организма, фармацевтам, изобретающим и торгующим лекарствами. Чем больше людей умирает от какой-то болезни, тем выше прибыль фармацевтов, разрабатывающих и продающих лекарство от нее.

Да и вообще, на Земле до сих пор хватает еды и воды живым лишь потому, что ежедневно в мире умирают более 160 000 человек. Это как-то уравновешивает баланс жизни на Земле — ведь рождается людей ежедневно в два раза больше. Выходит, все живущие — стервятники, существующие благодаря умершим?

Я совсем запутался в своих размышлениях, когда мы подъехали к базе. Посоветовавшись с Гусевым и Севрюгиным, решили компенсировать Юсуфу ремонт машины из «непредвиденных расходов», выданных на командировку. Юсуф повеселел.

Голубые, с облупившейся краской и дырявыми красными звездами, ворота распахнулись, приняв нас из Ада в недра условного оазиса безопасности. Справа мелькнули голый каштан и бывшие продовольственные склады, превращенные в казармы.

У вагончиков ТВ-юрта околачиваются Вермут с Вискарем и вчерашний перепивший корреспондент. Он ищет водку. Судя по всему, его мучают похмелье и совесть одновременно. Корреспондент назвался Виталиком и заискивающе поинтересовался, что нам удалось снять.

— Синхрон с главным мировым террористом, которого ищут все спецслужбы мира, представляешь себе? — спросил его Гусь.

— Теоретически, — ответил Виталик.

— Так вот: это полное говно по сравнению с тем, что мы сегодня сняли! — заключил Гусь и гордо зашагал в сторону нашего жилища. Вообще, это старая шутка, на которую давно никто не клюет, но на новенького Виталика она произвела впечатление.

…Сюжет о сбитых над Ханкалой вертолетах действительно прошел первым номером в праймовом девятнадцатичасовом выпуске. Повторяли его весь вечер. Кроме того, в каждом выпуске пришлось еще «прямиться». Снова я рассказывал Вермуту с Вискарем — моей самой преданной аудитории, поскуливающей под навесом, — очередную грустную историю под звук дизельного генератора. На этот раз о погибших вертолетчиках и офицерах, оказавшихся на борту.

Как-то само получилось, что собаки стали постоянными участниками моих прямых включений. Они чувствуют, что нужны мне в этот момент. Кроме того, это стало для них развлечением. Слушать сводки последних событий в Чечне Вермуту с Вискарем нравится не меньше, чем лакать водку с Петровичем, гонять кошек или отыскивать кротовые норы. Как только начинает чихать дизель и зажигается свет «пятисотки», псы — где бы они ни были и чем бы ни занимались — устремляются на площадку рядом с навесом. Садятся около Гусева — справа от штатива, на котором стоит камера, и внимательно смотрят на меня. Они никогда не позволяют себе лаять во время прямых эфиров, лишь тихонько поскуливают, словно переживая за происходящее.

Вечером пришли Стас и Зула. Я не видел их неделю. Выяснилось, что все это время они были в рейде со Степаном в горах вместе с фээсбэшниками. Степан остался отсыпаться в казарме, место расположения которой не знаем даже мы.

В подробности этого рейда разведчики нас не посвятили, только Зула, скалясь белоснежными резцами, продемонстрировал пластиковый пакетик с тремя парами окровавленных ушей. Совсем не похожие на морские раковины, просто грубо отрезанные куски человеческой плоти с торчащими хрящами.

— Вот трофеи, — сказал Зула, потрясая пакетом, — с рейда. Не успел еще высушить, свежие совсем.

— На хрена ты их сюда притащил? — спросил я.

— Да так просто, вам показать, — Зула снова заулыбался. — А чё такое? Хотите, снимите, по ящику покажете. Но лучше потом всю коллекцию, все сто штук. Мне немного совсем осталось, скоро закончу.

— Чурка ты косоглазая, — привычно говорит Стас своему другу. — По какому ящику такое можно показывать?

Зула пожал плечами и скромно присел на табурет в углу. Затем достал моток лески, длинную, кривую сапожную иглу и стал нанизывать на леску уши.

Мы рассказали про сбитые боевиками вертолеты. Разговор привычно пошел в метафизическом направлении: о жизни, ее смысле и скоротечности. Эти темы здесь возникают сами собой.

— Вот вертолетчики сегодня думали, наверное: «Сейчас на базу вернемся, чайку попьем или чего покрепче. Письма домой напишем, за жизнь поговорим», ну вот, как мы сейчас с вами, — задумчиво рассуждает Гусь, — а только «духи» — на тебе, зафигачили из ПЗРК, и ни тебе чая, ни писем. Один пепел.

— Эти вот тоже вряд ли вчера думали, что сегодня я их уши мариновать буду, — отзывается из своего угла Зула, протыкая очередное ухо здоровенной сапожной иглой.

— Слушай, киргиз, — специально дразнит Зулу Стас, — вот ты вообще кого-то любишь в жизни? Или у тебя от твоей коллекции уже совсем крыша поехала?

— Я не киргиз, я калмык, — как всегда, спокойно отвечает Зула. — Конечно, люблю. Мать люблю, отца, сестренку младшую люблю. Она у меня знаешь какая! Добрая! Ветеринаром, наверное, будет! Всех животных домой тащит, птиц всех. Кому кошка крыло побила, кому лапу прищемили, всех лечит, жалеет! Животных я тоже люблю. А людей не очень. Большинство людей подлые. — Зула смахивает с мертвого уха каплю запекшейся крови в пакет.

— В кого же ты такой душегуб? — улыбается Стас другу.

— Я не душегуб, я справедливый. Око за око, ухо за ухо!

Пришел Лема сказать, что завтра на съемки с нами снова поехать не сможет — надо везти тетку к стоматологу в Моздок. Он договорился с Юсуфом, чтобы тот его подменил. Увидев Зулу, Лема помрачнел.

— Что ты на меня уставился, индеец? — Зула трясет леской. — Здесь нет ушей твоих родственников!

— Ты плохое дело делаешь, — мрачно сказал Лема, — так нельзя.

— Это почему же так нельзя? Почему им так можно, а нам нельзя?

— Так можно душу свою потерять, — отвечает Лема. — Они потеряли, и ты потеряешь.

— Все-таки хочется подольше пожить. Посмотреть, что на Земле дальше твориться будет! Но как можно в этой жизни что-то планировать? — продолжает прерванный философский разговор Иван. — Не могу я понять, как все устроено. Живет себе человек, а потом раз — и все! И нет человека! Мура какая-то! Нелепица!

— Это еще хорошо, если раз — и все! — говорит Зула. — Мне главное, когда придет время, чтобы быстро! У нас друг один на мине подорвался, Петр. Так, пока его на бэтээре везли, он собственные кишки руками держал. И просил нас, умолял, плакал: «Пацаны, пристрелите, не могу терпеть, так больно!» А мы смотрим на него, ревем и не можем его пристрелить, понимаешь? Никто не смог. Как в друга стрелять? Сейчас я себя за ту слабость ненавижу. Надо было обязательно помочь ему. Все равно ведь помер, только намучался. Мы вот со Стасом договорились: если такое с одним из нас случится, другой поможет. Так ведь, братан?

— Так, братан! — отвечает Стас.

— Да, страшная смерть, — сказал Гусь, поежившись.

— Страшная смерть — это когда одинокий старик умирает дома на унитазе, потянувшись за туалетной бумагой. И находят его только недели через две вздувшимся и объеденным собственными кошками. Да и то лишь потому, что соседи стали жаловаться на невыносимую вонь, — говорит чеченец Лема. — Нет ничего страшнее, чем умереть в одиночестве, забытым родственниками. Или когда их нет у тебя совсем, и ты один, никому не нужен, никто не придет к тебе на могилу.

— А вот интересно, есть там все-таки что-то? — Гусь посмотрел в окно на поднимающуюся луну.

— Должно быть, — сказал я.

— Почему же должно? — спросил Пашка.

— Потому что все это, — я обвел всех рукой — Лему, Стаса, сидящего в обнимку со своей снайперской «Оксанкой», Гуся с Иваном, отхлебывающих чай, Зулу, нанизывающего уши убитых врагов на леску, — и указал в сторону руин, — не может существовать просто так, само по себе.

— А мне иногда кажется, что все это сон. Потому что не может быть этого по-настоящему, бред какой-то, — говорит Иван Севрюгин. — Мне все кажется, что вот проснусь в другом мире, не в таком чернушном, как этот. Где никто никого не пытается унизить, пристрелить или нагнуть на деньги. Где просто живут себе люди рядом друг с другом и никто никого не трогает.

— А мне кажется, что наша жизнь — реалити-шоу для инопланетян или компьютерная игра, — говорит Зула, — что-то типа стрелялок. Может, просто какие-то безумные геймеры сталкивают нас друг с другом, заставляя убивать. Или мы сами погружаемся в эту игру, как в «Матрицу». И когда тебя в этой игре убивают или ты сам умираешь, то просыпаешься и понимаешь, что все это была игра. Здесь не живешь, а выживаешь. Надо корячиться, зарабатывать деньги, воевать, строить какой-то дом, детей завести — это все, как в игре, где есть разные уровни. Даже может жизней у нас несколько, только мы об этом не знаем, мы же внутри игры! А потом раз — грохнули тебя, ты очнулся, смотришь, а тут рядом Стас, братан, сидит, вместе с тобой играет, только он еще в игре, а ты уже нет. И ты будишь его, толкаешь, говоришь: хорош в этой игре сидеть, игроман! Пошли пиво бухать!

Все засмеялись.

— Ага, только я — это не я, а осьминог какой-нибудь умный, — смеется Стас, поглаживая снайперскую винтовку. Он всегда гладит свою «Оксанку» нежно, как женщину. — Мы же не знаем, какими мы можем оказаться в том другом мире. Может, мы вообще медузы, или сгустки энергии, или облака!

— Нет, облаком не хочу быть, — говорит Зула, — как я тогда на твоей сестре женюсь? А еще представьте, что в том мире время идет не так, как здесь. То есть вот мы думаем — годы идут, жизнь проходит, планы, как вы говорите, строим на эту жизнь, а там, где мы осьминоги или облака, ну, или такие же, как сейчас, — с головой, двумя руками и ногами, там за всю нашу здешнюю жизнь проходит час или два этой компьютерной игры!

— А мне кажется, что в нашем мире просто есть другие измерения. Или мы продолжаем жить в едином информационном поле планеты. Или даже Вселенной. — выдвигаю я свою теорию устройства мира. — Если уж даже человек создал теле— и радиоволны, по которым передаются голоса и изображения людей, то почему бы не существовать другим волнам, космическим, которые мы просто не видим? Вот гоним мы картинку на Москву через спутник. Через какие-то секунды человек, который говорит, ходит, кричит, стреляет, перемещается в пространстве на тысячи километров. Не человек, конечно, а его изображение. Тогда почему у Планеты не может быть своего информационного поля, в котором хранится прошлое и где продолжают жить души умерших как разумные сгустки энергии? Ведь там места всем хватит? Они могут нас видеть, а мы их — нет. Ведь даже теле— и радиоволны, которые изобрели люди, видно только с помощью специальной аппаратуры.

— Вот вы болтаете про ваши матрицы, компьютерные игры, осьминогов с облаками, как дети, и не понимаете, что живете в Аду, вами же созданном. Ну, не только вами, конечно, — подключился Лема, до этого мрачно наблюдавший за Зулой. — На самом деле вокруг нас — рукотворный Ад. Когда по Грозному идешь — разве не Ад? Вот ты уши людей отрезаешь и на веревку цепляешь, — обратился он к Зуле, — разве это не Ад? Вокруг нефть горит, неба не видно, от домов одни стены остались. Трупам человеческим на улицах давно никто не удивляется! Люди постоянно говорят о Рае, но еще ни в одной точке планеты им не удалось создать хотя бы нечто, похожее на Рай. Но зато они с легкостью создают места, похожие на Ад. Когда я вижу все это, — Лема кивнул в сторону руин, — понимаю, что темного в людях больше, чем светлого.

Нечто похожее я уже слышал в Индии от новых робинзонов, которые как раз и пытаются создать место, похожее на Рай. Одни и те же вопросы волнуют совершенно разных людей, живущих в разных точках планеты и находящихся в разных жизненных ситуациях. Я вспомнил, что Лема не всегда был водителем. До войны он преподавал в Грозненском университете философию. Я бы подискутировал с ним, но спать мне хотелось больше.

Все немного помолчали, а потом стали расходиться. Завтра надо постараться прожить еще один день в этом мире. Будь мы все персонажами в компьютерной игре высших существ, будь то Ад или сон длиною в жизнь, который в другом измерении длится мгновения…

* * *

«Осторожно, снаряд разрывается, осколки туда-сюда разлетаются…» — местным шлягером надрывается кассетник в машине Юсуфа. От текста песни нас с Гусем душит хохот, но вида не подаем, боимся обидеть хозяина машины. У Юсуфа много кассет с разными военными песнями. Абхазия, Приднестровье, Югославия, Таджикистан, Афганистан… Войны разные, а песни похожие.

…Простреленные вчера крышу и крыло автомобиля Юсуф замазал пластилином. Видимо, разумно решил пустить двести долларов, выделенные нами на ремонт машины, на семейные нужды.

Сегодня нам надо сделать репортаж о жизни мирных чеченцев, который вчера не сняли из-за сбитых вертолетов. Вертолеты важнее — это трагедия, «событийка», эксклюзив. А про жизнь — «нетленка». Можно показывать в любое время — не протухнет. Я собираюсь наконец заскочить домой к Ольге. Тем более на базе ее несколько дней не было.

На блокпостах нас тормозят, но не задерживают. Довольно быстро добираемся до окраины Октябрьского района. Здесь Юсуф выключил магнитофон и стал напряженно вглядываться в дорогу и руины, зловеще проплывающие по бокам. С разных концов города то далеко, то близко, то раскатисто, то коротко и сухо, будто дятел стучит по дереву, раздаются выстрелы. Прямо над нами со звуком, заставляющим внутренности вибрировать, пронеслась и ушла в сторону гор пара истребителей. Формально федеральные силы контролируют весь город, но Октябрьский считается плохим местом. Несмотря на то что район соседствует с Ханкалой, где сосредоточена группировка федеральных сил, здесь постоянно наблюдается активность боевиков. Вот и вертушки вчера откуда-то отсюда сбили, как выяснилось. Зря «крокодилы» выжигали местность перед аэродромом.

Я решаю, что для репортажа нам подойдет любая семья. Может, даже Ольга с матерью согласятся дать интервью. Или кто-то из их соседей. Поэтому мы направляемся сразу к дому, который Ольга отметила на карте.

Поначалу даже Юсуф, местный житель, никак не может найти нужную нам Фонтанную улицу. Он кружит вдоль руин, вглядывается в разбитые дома и довоенную еще карту Грозного. Цокая языком, приговаривает:

— Э-э, давно не был в этом районе! Лишний раз не поедешь сейчас никуда, мне здесь делать нечего!

На домах ни номеров, ни табличек с названиями улиц. Да и самих домов тоже, считай, нет. Наконец чуть в стороне показалось несколько зданий. Относительно целых, из красного кирпича.

— Вот, точно, эти дома, — с облегчением восклицает Юсуф. — Но какой из них ваш — не знаю. Спросите у кого-нибудь.

Два одинаковых дома стоят ближе к нам. Еще четыре, такие же, чуть в стороне. Юсуф остался в машине, а мы, взяв камеру и штатив, двинулись в сторону зданий. Здесь явно живут. Я думаю об Ольге. Интересно, дома ли она? Почему не появлялась несколько дней на базе? Все ли с ней в порядке? Немного волнуюсь, потому что много раз пытался представить себе дом, в котором они живут с Ольгой Ивановной, их квартиру. И еще от того, что неуютно чувствую себя среди руин, потому что здесь совершенно явно ощущается запах смерти. Он висит в воздухе, раздражает ноздри и вселяет в душу какую-то животную тревогу. Наверное, нечто подобное испытывают животные на бойне, ежедневно наблюдающие, как их сородичей забивают на мясо. Дыхание смерти на войне похоже на приторный аромат сгнивших цветов. Он, подобно вирусу, заражает тоской и тревогой всех, кто дышит этим воздухом.

Неожиданно земля под ногами гулко дрогнула, ударила снизу и сразу осела, лишив равновесия. Разом исчезли все звуки, уши мои будто забились ватой. Поднимаю голову. Вижу, как прямо на нас медленно падает стена из красного кирпича. Гусь что-то орет мне, но не слышу его. Осознаю, что бежим с ним куда-то в сторону, сквозь лавину пыли и щебня. В серой мгле с трудом вижу впереди Гуся, прижимающего к груди камеру. Волочу за собой штатив, боюсь его потерять. Первые мысли: «Обстрел! Ольга!!!»

— Что это было? — Гусь смотрит на меня ошалелыми глазами. Мы едва успели отскочить от груды камней, которые несколько секунд назад были домом. Лежим в грязном снегу, с ног до головы в серой пыли, в ушах еще звенит, но вата из них постепенно уходит. — Бомбят, что ли?

В ту же секунду чуть в стороне раздался новый взрыв, и еще один из шести кирпичных домов стал медленно, грузно оседать, как толстозадый чиновник, вальяжно присаживающийся в кресло.

Мы рванули к стоявшим чуть поодаль четырем домам. В голове мечутся мысли: «Что происходит? Кто и зачем взрывает дома? Где Ольга?»

…Я не сразу узнал ее среди чеченок, сидящих на тюках во дворе посреди красных шестиэтажек. Голова покрыта платком. Он повязан так, как обычно носят платки чеченки. Издалека ее можно принять за старушку. Лица почти не видно, лишь огромные карие глаза. Рядом с Ольгой ее мама, Ольга Ивановна. На ней почти такой же «чеченский» платок. Они смешались с другими женщинами и старухами, сидящими кто на тюках с вещами, кто прямо на снегу. Из мужчин здесь только старик да мальчик лет восьми. Ольга гладит пушистую кошку, черную с белыми пятнами. Я прошу Гусева снимать все, что видит, а сам подхожу к ним. Увидев меня, Ольга удивленно вскинула брови и с легким смущением отвела глаза в сторону, на сидящих рядом с ней чеченок.

Я поздоровался. Мне казалось, Ольга мне обрадуется, мы не виделись несколько дней, тем более договаривались, что я приеду к ним, как смогу. Но она ведет себя очень сдержанно. Ее явно смутило мое неожиданное появление и потрепанный внешний вид.

— Привет, — сдержанно ответила она, опустив глаза. Кажется, она стесняется соседок-чеченок, всех этих тюков с вещами и своего платка на голове.

— Еле нашли ваш дом, — говорю я, отряхивая одежду от пыли. Даже водитель местный плутал долго. Что случилось?

— Сами ничего не понимаем, — стала рассказывать Ольга Ивановна. Ее голос периодически срывается на сильный кашель. Сейчас она совсем не походит на ту красивую, подтянутую женщину, которую мне приходилось видеть в Доме правительства. И дело даже не в старомодном платке. Щеки ее ввалились, лицо выглядит бледным и осунувшимся. Я вспомнил, как она садилась в машину Рустама, отправляясь сюда, в руины, из комендатуры — крошечного, пусть и мнимого уголка безопасности посреди Ада. Как на глазах состарилась она тогда, превратившись в суетливую старушку, несмотря на свои пятьдесят два. Видимо, само место это, где невозможно чувствовать себя в безопасности, как вампир, высасывает силы и отнимает на время красоту, словно беря ее взаймы, но обратно долг никогда не возвращает полностью. К тому же Ольга Ивановна оказалась простужена. Несколько дней лежала с сильным гриппом и температурой. Ольга ухаживала за ней. Этим объяснилось их отсутствие на базе.

— Приехали военные, сказали, что здания находятся в аварийном состоянии и подлежат немедленному сносу. Дали на сборы полчаса, сказали взять только документы и теплую одежду. Выгнали всех на улицу. Два дома уже взорвали, — рассказала Ольга Ивановна.

— Да, мы видели, — сказал я.

— В одном доме женщина немного не в себе была. Одна в квартире жила, у нее погибли все. Она военным дверь не открыла, так они дом прямо вместе с ней и взорвали, — сказала Ольга. — Здесь в каждом доме пять-шесть семей осталось, не больше. Это же самые целые дома, наверное, во всем Грозном! Пусть и разрушены немного, но с другими не сравнишь. Почему они тогда вообще не взорвут все, что еще хоть как-то стоит? — и тут же, будто спохватившись она взяла на руки кошку: — Кстати, познакомься, это Кассандра. Можно Кася, — Ольга наконец-то чуть заметно улыбнулась.

— Ты мне про нее не рассказывала.

— Не успела, — она сдвинула платок назад, почти на самую макушку, открыв лицо.

Кассандра оказалась пушистой зеленоглазой красавицей. Судя по всему, она довольно своенравная, как и ее хозяйка. И, конечно, избалованная. Видно, что до сего момента война обходила кошку стороной. Она выглядит вполне упитанной, с лоснящейся, будто шелковой шерстью. Уверен, Ольга с матерью, скорее, себе откажут в куске, чем своей любимице, названной в честь героини греческого эпоса, пророчицы Кассандры. Словно прочитав мои мысли, Ольга сказала:

— Она уже в почтенном возрасте. Ей восемнадцать. По кошачьим меркам долгожительница.

— Это от горного воздуха, дыхание которого доходит и до равнины, — попытался пошутить я.

Ольга улыбнулась:

— Каська помнит всех членов нашей семьи. Бабушку, дедушку. Она помнит меня маленькую и этот город совсем другим. Мы купили ее с дедом еще в Москве, на Птичьем рынке, перед переездом в Грозный.

Из-за угла дома выбежали трое в камуфляже и бросились к Гусеву, снимающему людей на снегу. Я направился к оператору. За солдатами в нашу сторону быстрой походкой шагает офицер. Один из бегущих орет Пашке:

— Убрал, на хрен, камеру!

Я понимаю, что действовать надо быстро и нагло. В таких ситуациях это иногда срабатывает.

— Иди сюда! — ору в ответ военному, хотя он и так к нам бежит. На его лице мелькнуло замешательство, военный даже слегка тормознул, как осаженный конь. Это хорошо.

— Кто старший, кто руководит взрывами? — продолжаю входить в роль, понижая голос на полтона, придавая ему зычности и чуть растягивая слова, как это делал генерал Лебедь. Планов в голове никаких, придется импровизировать. Вижу, как Гусев растерянно опустил камеру. Наверное, решил, что я свихнулся.

— Старший вон, подполковник, сюда идет, — отвечает тот, который орал. Он оказался сержатом-контрактником.

— Не идет, а ползет, как таракан беременный! — вспомнил я расхожую армейскую фразу.

Подполковник, худой, простуженный, уставший до чертиков, с красными прожилками в воспаленных глазах, со впалыми небритыми щеками, приблизившись, покашлял и безразлично спросил, даже не матерясь:

— Что здесь происходит? Кто вам разрешил снимать?

— Это я вас хочу спросить, что здесь происходит и кто вам дал право взрывать дома мирных жителей? — не давая подполковнику опомниться, я достаю из внутреннего кармана белый прямоугольник бумаги с печатью и своей фотографией. Сунув ему в лицо, гаркнул:

— Аппарат помощника президента! Как ваша фамилия, товарищ подполковник? Какое подразделение?

Слово «президент» имеет для военных магическую силу. Президент главнее любых генералов. А значит, человек с удостоверением президентской структуры, несомненно, имеет право вздрючить кого угодно. Особенно если он так нагло себя ведет.

Лицо подполковника вытянулось, он заговорил, немного заикаясь:

— П-подполковник Селезнев, Н-ский полк. У меня приказ. Вчера с крыши одного из этих домов были сбиты два наших вертолета. Мне приказано уничтожить эти дома, так как они стоят недалеко от аэродрома и занимают стратегическую позицию.

— Эти дома не находятся в непосредственной близости от Ханкалы. Перед ними еще много домов. Вы их все будете уничтожать? — на этот вопрос действительно хотелось бы получить ответ.

— Пока что у меня приказ снести только эти дома. Повторяю, по нашим данным, ракеты были пущены именно отсюда, — ответил офицер.

— А при чем тут мирные жители? Вы же не можете уничтожать все объекты, откуда атакуют боевики!

— Я просто выполняю приказ. Да и какие это мирные жители? Среди них половина боевики, а остальные — сочувствующие или укрывающие.

— Кто боевики — вот эти старухи? Тетки эти боевики? — Мне даже играть не надо. Возмущение само рвется наружу.

— Здесь присутствуют не все жильцы. Есть и молодые мужчины. Мы думаем, они связаны с боевиками. Сейчас они где-то укрылись.

— А этим куда деваться? — я кивнул в сторону женщин, расположившихся прямо на снегу, среди которых и Ольга с матерью. Чеченки, увидев камеру, начали, как обычно, с причитаниями подвывать.

— Эти могут разместиться по родственникам, у кого есть. Остальных отправим в лагеря для беженцев.

— Иди сюда, — грубо бросил я Гусю. Тот, подыгрывая, повиновался. — Снимай! Снимай все тут и подполковника тоже! Так, еще раз, товарищ подполковник, на камеру: имя, фамилия, звание, подразделение! Кто конкретно отдал вам такой приказ и на каком основании?

Подполковник как грач втянул голову в плечи. Отвернулся, подняв воротник бушлата, и пробубнил, что без разрешения своего начальства интервью давать не может. На самом деле Гусь и так снял наш диалог. Незаметно, как обычно, в таких случаях.

— Немедленно отменить взрывы домов! — ору я. — А за те, что уже уничтожили, вы еще ответите! Вы и ваши начальники, это я вам гарантирую! — здесь я уже начал переигрывать. Но подполковник, досадно махнув рукой, распорядился дома разминировать. Видно, офицеру самому не по душе такой приказ. И вся эта чертова война давно уже давит ему на кадык.

Саперы бросились внутрь домов. Я убрал в карман белый прямоугольник с печатью и фото. Это всего лишь журналистская аккредитация, позволяющая работать в зоне боевых действий. Маленькими красными буквами вверху на ней действительно написано: «Аппарат помощника президента». Но означает это лишь то, что этот аппарат такие аккредитации выдает. Я не раз пользовался документом в Москве, когда нарушал правила дорожного движения. На гибэдэдэшников действует также безотказно. Но сейчас эта мятая бумажка с тремя волшебными словами и печатью оказалась по-настоящему полезной. В то же время я понимаю, что казнь домов лишь отсрочена.

— Ты что творишь? — шипит сзади Гусь, когда мы повернули обратно к сидящим на снегу людям. — Они же могли нас просто шлепнуть здесь, и никто бы не нашел никогда!

— Теоретически могли, — спокойно отвечаю я. — Только кто же их разберет? Ты видел, как подполковник смотрел на нас? Ему настолько все осточертело, что он сам себя уже шлепнуть готов, не то что нас с тобой.

Отряхнув от снега узлы с вещами, жильцы засеменили к домам. Неуверенно, будто не веря, что снова увидят свои квартиры, вновь обретут крышу над головой. Даже если крыша эта дырявая и выбиты все окна, это всегда лучше, чем ничего.

Ни Ольга с матерью, ни их соседки не слышали, о чем мы говорили с похожим на грача подполковником. Все решили, что он просто не решился взрывать дома при журналистах. А завтра, когда нас не будет, вернется с саперами. Снова всех выгонят на снег, а дома заминируют. И тогда уж точно взорвут. Взорвут зло, чтобы камня на камне не осталось, превратят дома в груду пыльных обломков. И двор, в котором они прожили вечность — каждый свою, превратится в пустырь, усеянный битым кирпичом. Скорее всего, так и будет. Все-таки подполковник не выполнил приказ. Военные выяснят, что к аппарату помощника президента я имею такое же отношение, как к Большому театру.

Существует только один способ спасти эти дома — сегодня же выдать сюжет в эфир. Я задаю себе вопрос — стал бы я все это затевать, если бы в одном из этих домов не жила Ольга с матерью? Не знаю. Наверное, стал бы. Все-таки война идет не с «мирными», а с боевиками. Хотя отличить одних от других подчас невозможно. Тут подполковник прав.

Журналистам нелегко работать на войне, где нет линии фронта и четкого деления на своих и чужих. Ты сочувствуешь военным. Среди них много знакомых и даже друзей. Но и мирных жалко. Они всегда между жерновами. Военные взрывают дома, с крыш которых были сбиты их вертолеты. Такая тактика применялась и применяется на многих войнах по всему миру разными армиями, в том числе и Советской в Афганистане. Если из кишлака раздавался выстрел, его нередко стирали с лица земли. Жители других селений в следующий раз сто раз подумают, помогать ли боевикам и пускать ли их в свои села. Если в частном чеченском доме обнаружена спрятанная взрывчатка, ее уничтожают на месте под предлогом неизвлекаемости. Вместе с домом. Семья боевика остается на улице. В Израиле, например, дома террористов уничтожаются официально. Так власти пытаются воздействовать на террористов — через семьи и кланы.

В Грозном в этот раз ответственность за сбитые вертолеты разделили жильцы многоэтажек, среди которых наверняка есть сочувствующие боевикам и даже их родственники.

К нам подошел старик, что сидел на снегу среди женщин. Рассказал, что ночью был минометный обстрел частного сектора, прилегающего к многоэтажкам. Там якобы были замечены боевики. Одна из мин попала в жилой дом. Погибла беременная женщина-чеченка.

…Напротив распахнутых ворот курят мужчины. Вполголоса обсуждают случившееся. Их уже предупредили о нашем приходе. Навстречу нам шагнул смуглый, жилистый бородач лет сорока пяти. Перед воротами лежат собранные в кучу осколки с крылатыми оперениями. Мужчины и старики обступили нас, стали возбужденно говорить. О беспределе, который учиняют военные, об убитой беременной женщине. Все это я слышу в каждой чеченской командировке по многу раз. Ясно, что мина залетела в дом случайно — война есть война. Но родственникам погибшей от этого не легче.

Мужчины по очереди поднимают тяжелые осколки и с силой швыряют их обратно на землю, все больше возбуждаясь. Их можно понять. Я замечаю за заборами домов вооруженных людей. Поначалу там сновали мальчишки, перебегая от дома к дому. Чеченцы часто отправляют детей на «разведку». Затем стали появляться вооруженные автоматами взрослые. Особо не прячась, они переходят от столба к столбу, от дерева к дереву, наблюдая за нами. По побелевшим скулам Гусева понимаю, что он тоже заметил мужиков с оружием и даже наверняка делает на них «наезды» трансфокатором камеры, одновременно продолжая снимать все более распаляющуюся толпу. Я не знаю, боевики ли те, кто за нами наблюдают, или это вооружившиеся от мародеров крестьяне, или это сами мародеры, хотя для нас и то и другое может быть плохо. Подполковник со своими саперами наверняка снялся, да и не услышит тут никто, кричи не кричи. Пытаюсь успокоить мужчин, гневно размахивающих руками перед камерой. Про себя думаю, что они наблюдали, конечно, за взрывами домов, и это их тоже завело. Но раз позвали нас, вряд ли станут убивать или брать в заложники. Им надо, чтобы вышел материал. А коли цель у нас в этом отрезке времени одна, можно пока не бояться.

…Чеченка лежит на полу. Все готово к прощанию с ней перед погребением в соответствии с мусульманскими обычаями. Рядом на ковре сидят родственники, соседи и мальчик лет четырех, ее сын. Он совсем не плачет, только, не отрываясь, смотрит на мертвую мать. Ребенок будто не понимает, зачем весь этот страшный маскарад, почему тихонько воют тетки и вполголоса переговариваются мрачные мужчины. Погибшая — молодая совсем женщина, скорее, девушка лет двадцати пяти. Почти ровесница Ольги, отмечаю зачем-то про себя. Она не выглядит как покойница. Кажется, кровь еще не остыла в ее жилах и что вот-вот встанет она, так и не доиграв жуткую роль в ритуале, в конце которого ее должны завернуть в ковер, на котором она лежит, отнести на кладбище с торчащими пиками и похоронить до захода солнца.

Родственники девушки показывают дыру в стене, пробитую миной, борозды от осколков, рассказывают, как было дело, как начался обстрел и чем закончился — мина убила девушку, под сердцем которой жил еще один ребенок, а вот ее первенец — сидит рядом с убитой матерью. Я спросил о том, где муж погибшей. Ответили уклончиво. Возможно, он боевик и сейчас скрывается где-то в горах.

Спрашиваю разрешения снять покойную на камеру. Чеченцы, которые обычно оберегают своих мертвых от чужих глаз, не только не возражают, но и сами просят это сделать. Снимаем без крупных планов. Для сюжета достаточно.

Ольга с матерью живут на четвертом этаже самого ближнего к Ханкале дома. Его крыша больше других подходит для того, чтобы сбивать с нее вертолеты. Звонок в квартире не работает — нет электричества. Я постучал. За железной дверью шорох шагов, кто-то смотрит в глазок. На стене рядом с дверью мелом написано: «Здесь живут!». Наверное, для мародеров. Дверь открыла Ольга. Снова почему-то покраснела, как в первый раз, когда мы познакомились. К нам с Гусем вышла Ольга Ивановна, а за ней — вальяжная кошка Каська. На женщинах — короткие валенки, ватные штаны и стеганые жилетки поверх свитеров. Видимо, купили на рынке два одинаковых комплекта из того, что потеплее.

— Вот так мы и живем, — потирая озябшие руки и покашливая, говорит Ольга Ивановна и начинает «экскурсию» по квартире. Двери всех трех комнат закрыты, чтобы беречь тепло. На небольшой кухне — буржуйка. Примитивная конструкция, помогавшая выживать людям на многих войнах. Ей обогреваются, на ней готовят еду. Труба печки выведена в форточку. Сейчас в квартире немногим теплее, чем на улице. Хозяйки экономят дрова и уголь, сложенные в углу кухни в небольшие аккуратные кучки. Рядом — прозрачный пакет, в котором несколько мороженых картофелин и полвилка капусты.

Спальню женщины устроили в самой маленькой — бывшей Ольгиной комнате. Судя по закопченному окну, буржуйку перетаскивают сюда с кухни, чтобы прогреть комнату перед сном.

— Это гостиная и спальня, — кивает Ольга Ивановна на две закрытые комнаты, двери которых снизу подбиты тряпками, чтобы не дуло. — Мы их редко открываем.

Она все же приоткрыла дверь комнаты, которую назвала «гостиной». Комната оказалась угловой. В глухой стене, которая не имеет окон, зияет огромная дыра с рваными обуглившимися краями. Мебели в комнате нет — видимо, все было разрушено взрывом, а потом выброшено. Только полосы от осколков на обесцвеченных обоях да почерневшие потолок с паркетом. Видимо, после прямого попадания снаряда здесь был пожар. Подойдя к краю дыры, я увидел двор и хлопья снега, неторопливо опускающиеся на землю. Некоторые из них цепляются за рваный кирпич стены, и их заносит в комнату. В углу комнаты уже намело небольшой сугроб.

— Это ракета попала во время второго штурма Грозного, — пояснила Ольга Ивановна. — Мы с Ольгушкой прятались тогда в подвале вместе со всеми. Приходим домой — а тут стены нет, все в дыму и горит. Воду тогда уже отключили, бегали с ведрами к колонке, чтобы залить огонь. Спасибо, соседи помогли.

Вторая из закрытых комнат, бывшая спальня, оказалась, на удивление, нетронутой войной. Только стекла, выбитые взрывной волной, заменены на плотный полиэтилен, почти не пропускающий света. На стене фотографии: дед — филолог и бабушка — хирург под пальмой в Сочи. С ними маленькая кареглазая девочка с косичками, в васильковом сарафане — Ольга. И еще много фотографий, по которым можно проследить всю жизнь этой семьи. Фотографии, книги и некоторые вещи Ольга Ивановна вывезла из Москвы после смерти своих родителей, с которыми почти не общалась последние годы. Она воссоздала в этой комнате часть московской квартиры, как если бы ее родители жили с ними в Грозном или они с Ольгой никогда не уезжали из Москвы. И спальня стала чем-то вроде семейного музея. Ее муж-чеченец, с которым тогда еще были вместе, не возражал.

— Это наша дача, — Ольга показывает на фото, — дед посадил какую-то редкую яблоню, за саженцем которой долго охотился. Ты видишь — он абсолютно счастлив! — наконец-то она улыбается своей обычной улыбкой, от которой у меня где-то в груди начинают бегать мурашки. Кажется, она уже не стесняется ни валенок, ни стеганой жилетки, ни буржуйки, ни соседней комнаты, в которой снаряд высадил стену. В своей «домашней» одежде она кажется мне особенно трогательной.

Два старинных дубовых шкафа (мечта антиквара!) забиты книгами. На подоконнике стопки старых журналов с пожелтевшими страницами. Вдоль стены чернеет вытертым лаком пианино «Красный Октябрь». Ну конечно! Я был уверен, что увижу пианино. Рядом — старый комод, покрытый белой ажурной накидкой, на которой выставлены всякие безделушки. Когда-то такие были почти в каждой семье: балерина в стеклянном шаре, кремлевская башня с фрагментами стены на массивной подставке. Здесь же старомодные очки в открытых, потрескавшихся кожаных футлярах, какие-то записные книжки. На широкой тахте — плюшевые игрушки, девчачьи тетрадки с сердечками и блестками, стопки эскизов женской одежды, выполненные карандашом. При этом бросается в глаза идеальная чистота, в которой содержится комната.

— Это комната памяти, нашего счастливого прошлого, — говорит, пытаясь казаться веселой, Ольга, — все, как тогда, в той жизни. Бывает, заходим сюда с мамой, закрываем дверь поплотнее и сидим, перебираем фотографии, вспоминаем разные смешные случаи… Иногда на пианино играем по очереди. Особенно когда из Ханкалы пушки начинают стрелять или самолеты низко летают. Тогда не так страшно, если громко играть. Знаете, музыка может заглушать звуки выстрелов…

— Самое главное — соседи на музыку не жалуются, — по-идиотски пошутил я и тут же пожалел о сказанном, но Ольга улыбнулась, давая понять, что шутка не задела ее.

— Да, жаловаться некому. В нашем подъезде, кроме нас, только одна семья живет. Тот самый Рустам с матерью и сестрами, который нас забирает из комендатуры, помнишь? Они на самом последнем, шестом этаже. Больше никого.

— Что-то я сегодня не видел его во дворе, — сказал я.

— Ну, мужчины стараются федералам на глаза не попадаться, они откуда-то узнают о зачистках и других операциях и прячутся, — ответила Ольга.

— Как же вы тут ночью? Я бы с ума сошел от страха!

— Да уж, это точно, — поддержал меня Гусь, — я бы тоже. Отважные вы женщины!

— Мы привыкли, — грустно улыбается Ольга Ивановна. — Раньше еще страшнее было. Но по ночам жутковато, конечно. А тут еще на рынке я слышала разговор, будто боевики стали убивать тех, кто сотрудничает с федеральной администрацией. В Старопромысловском районе и в Старой Сунже ночью расстреливали целые семьи. А в нашем доме девушку из соседнего подъезда задушили. Вместе с ее бабушкой, которая была дома. Девушка, как и я, секретарем была в Доме правительства. С моей Олей дружила по-соседски. Боимся, конечно, как бы к нам не нагрянули.

Чтобы сменить тему, поговорили о приближающемся Новом, 2003 годе, обсудили, когда Ольгу с матерью сможет забрать отец, как они поедут в Москву. Ольга Ивановна решила затеять чай. Маленьким топориком стала распускать полено на щепки.

— Только вот предложить к чаю нечего, — извиняясь, сказала она.

От чаепития мы с Гусевым отказались. Надо перегонять в Москву отснятый материал и писать текст сюжета. Договорились, что Ольга будет приходить звонить отцу столько, сколько нужно, чтобы окончательно, до мелочей, обсудить с ним план отъезда.

— Пианино вот только жалко очень, — вздыхает Ольга Ивановна. — С собой не возьмешь и отдать некому. Сожгут как дрова, — она приподнимает крышку, проводит руками по клавишам, те отзываются жалобным разнобоем.

Нам пора. Я достал заранее приготовленные двести долларов, протянул Ольге Ивановне:

— Мы обязаны платить гонорар тем, кто дает интервью или помогает в организации съемок. Без вашей помощи сегодняшнего сюжета не было бы. Поэтому гонорар ваш.

— Что вы, какой гонорар! — замахала руками женщина. — Мы и не ждали вас сегодня! Да и вообще, если бы не вы, сидели бы мы сейчас во дворе на тюках или в лагере для беженцев.

Ольга тоже запротестовала, гневно вспыхнув:

— Послушай, пусть мы и живем в таких условиях, но мы не нищие. Мы работаем, у нас есть деньги. Не надо нас жалеть.

— Это ты послушай, — я положил деньги на пианино, — эти деньги выделяет телекомпания, и я обязан их отдать. Иначе меня обвинят в воровстве, присвоении денег. А без вас мы бы сюда не приехали и материал бы ни за что не сняли.

Конечно, это вранье про гонорары. Мы вышли из подъезда. На душе какая-то муть, грязь. Чувствую себя последним подонком, откупившимся двумястами долларами, оставляя Ольгу с матерью здесь. «А кто она тебе?» — спрашивает мой внутренний двойник, который всегда появляется в неподходящее время. И правда — кто? Ведь не должен я им ничего. Так зачем мучиться угрызениями совести?

Стоя в пустом, заметенном снегом дворе, среди полуразрушенных домов, впервые сам себе признаюсь, что полюбил Ольгу. Полюбил, несмотря на то что считал — эта опция моей души утеряна навсегда. Ибо давно уже не испытывал ни к кому серьезных чувств, а цинизм считал лучшей броней для сохранности своей нервной системы. Ибо постоянно видеть в силу профессии чужое горе и искренне сострадать людям невозможно. «На всех тебя не хватит», — говорил мне как-то один из первых моих телевизионных начальников. — Ты должен научиться управлять своими эмоциями. У журналиста, как у врача, должен быть высокий порог чувствительности к чужому горю. Ты должен помогать, сочувствовать, но не зацикливаться на чужих страданиях, иначе не сможешь работать».

Если душу регулярно тренировать — показывать своему сознанию картинки страха, боли и смерти, то душа грубеет, как дубленая кожа, которую обжигают паяльной лампой. Но с появлением Ольги я понял, что до конца еще не утратил способность чувствовать.

Во дворе никого. Ни военных, ни мирных. Вдыхаю полной грудью морозный воздух. Но легче не становится. Понимаю, что нужно ехать — муторно здесь, неспокойно. Хочется вернуться, забрать Ольгу с матерью на базу, но где их разместить? Да и не поедут они никуда.

Гусь толкает меня в бок:

— Валим, пока «духи» не появились. Скоро комендантский час, потом темнеть начнет — время волков! Неохота Новый год в зиндане встречать!

Вдруг прямо перед нами выросла фигура. Я не сразу узнал Рустама — мрачного соседа Ольги, постоянно забирающего ее от ворот комендатуры на старой «шестерке». От неожиданного появления парня мы с Пашкой вздрогнули. Он словно вырос перед нами из снега. Посмотрел с любопытством. Чуть более дружелюбно, чем обычно. Может, потому, что здесь он чувствует себя увереннее, чем перед воротами базы. Черная вязаная шапка натянута почти на самый нос. Непонятно, как он что-то видит из-под нее. Ольга говорила, ему всего шестнадцать, но на вид можно дать больше двадцати. На Кавказе дети развиваются быстрее.

— Спасибо, журналисты, — сказал Рустам, махнув рукой на кирпичные короба домов. Я впервые услышал, как он говорит. Мне не понравился ни его голос — высокий и гортанный, ни нагловатый тон. Конечно, он знает, что произошло здесь днем.

— Чем могли, — буркнул я, и мы пошли к машине.

— Что так долго? Я уж подумал, случилось что-то, задубел тут совсем, — стал ворчать Юсуф. Стекла его машины замерзли — он не включал мотор, экономя бензин.

…Выехав из Октябрьского района, натыкаемся на колонну саперов, медленно идущих со щупами по обочине дороги. За ними медленно ползет бэтээр. За бэтром — пехотинцы. Обычно с инженерно-саперной разведки в Грозном начинается каждый новый день. Саперы обезвреживают мины и фугасы, которыми боевики успели за ночь нашпиговать дороги. Раз идут ближе к вечеру — значит, кто-то подорвался.

— Попали! — злится Юсуф. Пока саперы не проверят дорогу, транспорт будет ждать. Впереди видим большую воронку, а за ней — развороченный взрывом «Урал». Вероятно, водитель машины гнал на большой скорости, но все-таки не смог проскочить фугас. Саперы прощупывают землю — вдруг еще есть закладки? Утренняя «инженерка» сработала плохо — проморгали. Теперь щупай не щупай. Вокруг подорванного боевиками «Урала» разбросаны останки солдат внутренних войск. Раненых, видимо, уже увезли в госпиталь.

— Да что же это, твою мать, за день такой сегодня! — Гусь достает камеру.

— Появились, стервятнички, — слышится рядом сиплое покашливание. Похожий на грача подполковник Селезнев, пару часов назад руководивший взрывами домов, зло смотрит сквозь нас, будто мы прозрачные. Про стервятников вроде и не нам сказал, а будто выплюнул свои слова в жирную чеченскую грязь, залитую кровью его солдат. — Нюх у вас на трупы, что ли? — словно сам с собой продолжает говорить он.

— Может, и нюх, — огрызнулся Гусь, настраивая камеру.

— Снимайте, покажите мамкам, как детей их убивают те, кого вы защищаете. В подробностях покажите, как вы любите. И еще аппарату вашему, мать его, президентскому, покажите, — подполковник, не мигая, смотрит перед собой мутными глазами. Бушлат на нем расстегнут, шапки нет. Она валяется рядом, втоптанная в грязь чьими-то сапогами. Растрепанные его волосы поседели от мокрого снега, который пытается покрыть залитую кровью землю, укрыть мертвых от взглядов живых, но вместо этого снег тает, едва коснувшись бурой жижи, слегка разбавляя эту краску в дьявольской палитре. Снег ложится на изувеченные тела мальчишек-«срочников», на их разорванные в клочья телесные оболочки, в которых совсем недавно жили их души. Водитель «Урала» так и застыл, вцепившись в руль, в оторванной кабине, мятой и растерзанной чудовищной силой. Головы у водителя нет. Наверное, он даже не успел ничего понять. Судя по всему, фугас был очень мощный, радиоуправляемый, сделанный из стапятидесятидвухмиллиметрового гаубичного снаряда. Заложили его боевики прямо под дорогой, это видно по огромной воронке.

Из подъехавших санитарных «буханок» высыпали коллеги-журналисты и санитары. Корреспонденты шумно и возбужденно начали отдавать команды своим операторам.

— Слетелось воронье, — еще раз прокомментировал подполковник и зашагал прочь.

Санитары стали выкладывать погибших в ряд на носилки и просто на брезент, кому носилок не досталось. Трупов оказалось одиннадцать. Многие без конечностей. Оторванные руки и ноги санитары кладут рядом с телами. Я замечаю, что нога, которую положили рядом с белобрысым мальчиком лет восемнадцати, удивленно уставившимся на падающий снег широко раскрытыми голубыми глазами, при жизни принадлежала не ему. Рядовому оторвало ногу ниже колена, а ему положили почти целую, от бедра. Говорю об этом санитару. Тот зыркает волком:

— Не лезь, на хрен! Тебе не похеру?

— Нет, — сказал я.

— А ему уже похеру! — санитар накрывает тело простыней, на которой сразу проступают пятна крови.

Долго не могут найти голову водителя «Урала». Наконец, метрах в сорока от места взрыва, рядом с сухим кустарником, ее обнаруживает один из солдат. Голову кладут под брезент, где уже лежит тело водителя.

Где-то рядом металлически тренькнуло. Солдаты залегли, залязгали со всех сторон затворы автоматов, забегали, пригнувшись, санитары, бросив носилки с трупами. Журналисты спрятались, кто в воронку от фугаса, кто за машины.

Снайпер бьет из панельной девятиэтажки. Одна пуля тупо ударила в брезент, убив кого-то из парней еще раз. Обычный «духовский» прием. Подорвут технику, подождут, пока на место побольше федералов съедется, и второй фугас подрывают. Или обстреливают. Но этот снайпер какой-то неопытный. Стреляет суетливо, наугад. По обрывкам фраз, хрипло долетающих из рации лейтенанта, спрятавшегося вместе с нами за покореженным остовом «Урала», вскоре стало ясно, что снайпера «зачистил» оказавшийся рядом с девятиэтажкой нижегородский ОМОН.

…Сюжет о том, как чеченцы возвращаются к мирной жизни, снова не получился. А ведь наш телеканал давно заказывал что-нибудь позитивное.

— Где сюжет о салоне красоты в Грозном? — спрашивал меня по спутниковому телефону редактор «Новостей».

— Нет такого салона в Грозном, — отвечал я.

— Как нет, вы же вчера снимали его открытие! — раздражался он.

— А сегодня утром его взорвали, можем об этом рассказать, — отвечал я.

— Об этом не надо, нас и так упрекают в сплошном негативе, нужен хотя бы один позитивный сюжет! — говорил редактор.

Салон красоты действительно открыли накануне. Недалеко от Центральной комендатуры, в наполовину уцелевшем доме. Пригнали прессу. Две чеченки, заготовленные администрацией, сняв перед съемкой платки, дали интервью о тенденциях моды среди чеченской молодежи. Перед торжественным открытием федералы зачистили руины, саперы нашли и обезвредили несколько мин. На крышах расставили снайперов, во двор и прилегающие улицы нагнали бойцов и поставили пару бэтээров, которые попросили не снимать. Играла национальная музыка. Несколько чеченцев в национальных костюмах танцевали лезгинку. Картинка получилась вполне мирной и обнадеживающей: чеченские женщины вновь начали думать о своей красоте. Значит, войне конец.

Утром салон взорвали.

Материал, который мы сняли сегодня, получился вообще не о жизни. Он был о смерти. Чеченки, погибшей от шальной мины во время артобстрела, русских солдат — мальчишек, взорванных в «Урале». Об уничтоженных домах, под обломками одного из которых осталась сошедшая с ума русская женщина. Дома мешали военным, потому что с их крыш можно сбивать вертолеты. Нет крыш — нет проблем. Но подорванный «Урал» показал, что проблемы все равно остались. В общем, сюжет получился странным и сумбурным.

— Круто! — похвалил меня редактор по спутниковому телефону.

— А как же позитив? — спросил я.

— Да ну его на хрен! Кому он нужен! На позитиве рейтинга не сделаешь. Но на всякий случай сними какую-нибудь консерву. Дадим, когда нечего показывать будет.

«Консервами» на телевидении называют сюжеты, которые не имеют важного информационного повода. Они могут месяцами пылиться на полках в ожидании своего часа. Что-то из консервов показывают к определенным датам или когда совсем нет новостей. Но большая их часть так и не выходит в эфир.

Сегодняшний материал прошел во всех выпусках. После первого же эфира в ТВ-юрт прибежали два куратора пресс-службы Дома правительства, Дима Зайцев и Леша Волков. Мы их зовем «Ну, погоди!». Диме и Леше примерно по сорок. Мужики тертые, с обветренными лицами. Прикидываются журналистами, но всем известно, что работают на спецслужбы и отвечают за информацию, которую передают СМИ из Чечни. У меня с ними сложилась давняя взаимная неприязнь. Наш канал старается объективно говорить обо всем, что происходит. Если российские десантники героически сражались против превосходящих сил боевиков — мы первые с гордостью дадим материал. Но уж если армейские финансисты вымогают у контрактников боевые деньги — не взыщите.

Журналисты, которые снимают исключительно танцы горских народов или официальные пресс-конференции, у Зайцева и Волкова в белом списке. Репортеры нашего канала, в том числе и я, — в черном. Практически после каждого нашего материала «Ну, погоди!» получают из Москвы нагоняй за плохую «работу» с прессой. В нынешнюю нашу командировку им особенно не понравился тот самый материал о солдатах и сержантах, которые не могли получить боевые деньги по истечения срока контрактов. Финансисты под выдуманными предлогами задерживали деньги. При этом парней продолжали отправлять на боевые операции. Некоторые, ожидая кровных «боевых», успели погибнуть или стать инвалидами. Получали деньги и уезжали домой только те, кто давал тыловым крысам откаты. В результате контрактники сложили оружие и отказались воевать. Это был не просто скандал. Это была информационная бомба. После выхода материала в эфир ситуацию взял под личный контроль министр обороны. Погоны многих военных начальников потрепало взрывной волной от нашего сюжета. Кого-то уволили из армии, некоторых понизили в должностях. Досталось и Зайцеву с Волковым за то, что проморгали сюжет.

Вот и сейчас, после выхода материала о взрыве жилых домов, подорванном «Урале» и гибели беременной чеченки, сотрудники пресс-службы, красные, как раки, ввалились в наш вагончик:

— Ну что же ты снова без мыла-то вставляешь? — надо отдать должное, голос Зайцев никогда не повышает, пытается говорить спокойно.

— А я когда-то вставлял с мылом? — отвечаю вопросом на вопрос.

— Минута тридцать две! — орет Пашка из своего угла.

— Что? — не понимает Волков.

— Вы добежали до нас из своей конуры за минуту тридцать две после выхода сюжета в эфир. Это рекорд! — веселится Пашка. Он и вправду всегда засекает время, если сюжет обещает скандал, чтобы посмотреть, с какой скоростью на этот раз прибегут «спецы».

Волков багровеет. Я вижу, что сегодня кураторы совсем не в духе. Видимо, случилось что-то из ряда вон. В их глазах, несмотря на ровный тон, горит какой-то зловещий огонек. Зайцев просит меня выйти на улицу.

— Зря ты дразнишь гусей, — сообщает он мне за вагончиком, глядя прямо перед собой своими желтоватыми, мутными глазами. — Это раньше нас после твоих сюжетов Москва трахала, и всё. Теперь шутки кончились. Ты очень многих разозлил.

— Я тебя понимаю, Дим, ты делаешь свою работу. А я делаю свою.

— Ни хрена ты не понимаешь. Любому терпению приходит конец. Там, — он кивнул головой куда-то на северо-запад, в сторону Москвы. — Там терпение лопнуло. Ты когда меняешься?

— Через неделю, перед Новым годом уеду, и вам станет жить гораздо спокойнее, — пытаюсь шутить, но Зайцев перебивает:

— Мой тебе совет: срочно уезжай в Москву. С руководством твоим мы договоримся.

— Это с какой стати?

— А с такой, что так всем будет лучше. И тебе тоже, — подключается к разговору Волков.

— Ты не боишься? — спросил Зайцев.

— Чего именно?

— Здесь же Чечня, война идет. Пули шальные летают. Всякое может случиться, — ответил Зайцев.

— Ты мне угрожаешь?

— Нет, что ты, просто переживаю за тебя.

— Переживай за себя. Прилететь и к тебе что-нибудь может. Никто не застрахован, — сказал я.

— Ты бы бросил, Корняков, героя из себя корчить. Тебе что, до хрена платят на твоем «независимом» канале, что так выслуживаешься? Запомни, в этой жизни ничего независимого не бывает. Все от кого-то зависят. И канал твой рано или поздно прижмут, и будете вместе со всеми в одну дуду дудеть. Сидел бы спокойно, бухал на базе да освещал мероприятия, на которые мы организованно всех вывозим. А ты — то с разведкой по ночам шаришься, то с чеченским ОМОНом где-то в горах, то по Грозному на чечен-такси сам по себе. Ты хотя бы парней своих пожалел — таскаешь их везде за собой! В общем, думай, мы с тобой просто мыслями поделились, а ты думай.

После визита «Ну, погоди!» остался неприятный осадок. Я стал думать, что именно стало его причиной, и понял — в холодных и мутных, как желе холодца, глазах Зайцева промелькнул какой-то знак. Будто он знает обо мне нечто такое, чего я и сам еще не знаю. Как если бы он был провидцем, и ему была известна моя судьба. Терпеть не могу, когда давят. Это приводит меня в бешенство. Сразу хочется сделать все наоборот. Надо будет сказать «Ну, погоди!», что остаюсь на второй срок командировки. Это стоит сделать только для того, чтобы посмотреть на их рожи!

Чтобы отогнать неприятные мысли, думаю об Ольге. Но легче не становится. Вспомнилась дыра в стене, комната с фотографиями и старое пианино с вытертым лаком и черно-белыми, как сама жизнь, клавишами. Надо им с матерью как можно быстрее уезжать отсюда. Как можно быстрее…

* * *

Мы обхватили деревья, пытаясь срастись со стволами, слиться с природой, стать на время растениями, чем угодно, только не теплокровными существами. Над нашими головами грохочет винтами гигантская стрекоза — вертолет, оснащенный тепловизором. Если пилот увидит в мониторе колыхание красного, какое дают только тела живых существ, по венам которых течет теплая кровь, он примет нас за боевиков. И тогда даст наводку артиллерии. Или обрушит с неба всю мощь своего железного насекомого, пытаясь умертвить теплокровных, чтобы красный цвет в мониторе тепловизора не раздражал его уставшие от напряжения и бессонницы глаза.

Вот уже минут пять вертушка висит неподвижно высоко над нами. Голые ветки деревьев должны хоть немного помешать разглядеть нас. Шум винтов то удаляется, то приближается снова. Возможно, что-то подозрительное вспыхивает перед глазами пилота. Или ему только так кажется. Затем стрекот постепенно стихает.

Мы прошли три квартала разбитых улиц пешком, оставив бэтээры — «Кондора» и «Боревара» в тихой ложбине, примыкающей к промзоне. Далее, миновав частный сектор, перебегая по одному освещенные газовыми факелами места, оказываемся возле многоэтажек красного кирпича.

Желто-синие языки пламени выхватывают из кромешной мглы кусок кирпичной стены. Газовые факелы из перебитых труб — единственное освещение в ночном Грозном. В некоторые трубы газ продолжает поступать, и чтобы он не выходил просто так, отравляя все вокруг, его поджигают.

Степан предложил сегодня ночью сходить на вылазку. Сказал, что разведка будет брать боевика, причастного, по оперативной информации, ко многим терактам. Есть возможность заснять операцию и, если получится, захватить боевика живым, взять у него интервью. Маленькая цифровая камера, позволяющая снимать ночью, пара кассет и запасные крошечные аккумуляторы — все, что мне необходимо, рассовано по карманам. Оператор сегодня не нужен, и Пашка остался на базе.

Проходки разведчиков я снял несколькими планами в инфракрасном режиме. Этого вполне достаточно, пока ничего интересного не происходит. Я знаю, у Степана своя агентура среди местных. Она вычисляет боевиков, которых подполковник называет «душка́ми». Не «духами», а именно «душками», пренебрежительно. Кроме того, многие операции он разрабатывает совместно со спецслужбами. Перед выездом я рассказал ему о визите Зайцева с Волковым. Он отмахнулся:

— Конечно, они не идиоты и знают, что ты с нами ходишь, хоть и снимаемся мы в масках. Но для нас это не проблема. Если тебя завалят — я уже говорил, что сделаю: прикопаю на помойке. И никто ничего не узнает. Ты просто пропадешь без вести, и все. Что касается их «советов» — вряд ли что-то предпримут. Когда кого-то хотят завалить — об этом не предупреждают. Но попробую выяснить, что смогу.

Ночью все кажется не таким, как днем. Когда Степан показал мне дом, в котором живет тот, за кем пришли «Ночные призраки», я не сразу понял, что это дом Ольги. Здесь и днем-то мрачновато, а теперь, подсвеченные редкими газовыми факелами, дома и вовсе выглядят зловеще.

У меня остается еще слабая надежда, что мы зайдем не в ее подъезд. Но разведчики, преодолев короткими перебежками крайние пятьдесят метров до дома, растворились в черном прямоугольнике знакомого мне входа без двери. Внутри тусклыми светляками зажглись маленькие фонари. Степан знаками распорядился проверить подъезд на «растяжки». Медленно, ступенька за ступенькой, разведчики поднимаются вверх вдоль обшарпанных стен, стараясь не хрустеть битым кирпичом. Вот четвертый этаж, дверь ее квартиры, рядом с которой мелом написано «Живут!». У меня перехватило дыхание, сердце бешено колотится. Ну не к ней же они идут!

Черные тени бесшумно проскользнули мимо квартиры Ольги. Пытаюсь унять дрожь и не могу. Мне уже понятно, кто тот самый «душок», за которым пришел Степан. Что, если будет стрельба? Чувствует ли Ольга, что я нахожусь прямо за ее дверью? Пытаюсь уловить хоть какой-нибудь звук с той стороны, но тщетно. Что она делает в два часа ночи? Конечно, спит. Но как здесь вообще можно спать? А что, если зайти к ней потом, когда все закончится? Идиотская мысль. Любой стук в дверь в это время насмерть перепугает их с матерью. А потом — что я ей скажу? Мы с разведчиками пришли за твоим соседом Рустамом, который помогает вам с матерью, но вот незадача — он оказался боевиком! Ольга говорила, что в подъезде, кроме них, живет только Рустам с матерью и младшей сестрой. На шестом этаже. Показываю Степану пятерню и прикладываю еще один палец, спрашивая жестом: «Шестой?» Он только удивленно вскидывает в темноте брови: «Откуда, мол, знаешь?»

На пролете между четвертым и пятым этажами разведчики сняли растяжку. Уже на шестом, почти перед самой квартирой, еще одну. Видимо, Рустам минирует на ночь подходы к своему жилищу, а утром растяжки снимает. Если бы проглядели хоть одну гранату, операция была бы сорвана. Полегли бы все, у рифленых «эфок» большой радиус поражения.

Трое бойцов встали напротив двери. Остальные четверо, включая Степана, спустились на пролет ниже. Степан знаком приказал мне остаться на площадке, чему я внутренне обрадовался. Мне совсем не хочется входить в квартиру Рустама вместе с разведчиками.

Дверь высадил ударом ноги двухметровый Леха по кличке Терминатор. Прозвали его так за внушительные габариты и жестокость, а также полное отсутствие эмоций, достойное робота. У Лехи всегда одинаковое выражение лица. Трудно понять, что происходит у него внутри, когда он ест, спит, играет в нарды или воюет. По слухам, убивает Леха также невозмутимо, предпочитая отправлять врагов в иной мир при помощи ножа, нежели автомата. Как и многие в команде Степана, он прошел еще первую чеченскую.

Разведка врывается внутрь. «Хорошо, хоть дверь не была заминирована», — проносится у меня в голове. В квартире раздаются приглушенные крики, шумная возня и женский вопль, который стих после тупого удара, видимо, прикладом. Уже через несколько секунд разведчики обрушиваются вниз, таща за собой человека с мешком на голове. Руки его скованы сзади наручниками. Я едва отскочил в сторону, чтобы не быть сметенным, и всю дорогу обратно, до бэтээров, просто бегу вслед за всеми, даже не пытаясь снимать. Человека затолкали внутрь одного из бронетранспортеров, а через несколько минут машины встали возле заброшенного двухэтажного здания. Я удивился тому, что мы не вернулись на базу. Несколько человек заняли оборону, остальные потащили пленника внутрь дома, спустились в подвал, зажгли большие фонари. Я все еще надеюсь, что это не Рустам, но когда Степан снял мешок с головы чеченца, я увидел именно его. Бледного, заспанного, со щетиной, из которой уже начинает формироваться жидкая бородка. У Рустама нет выражения недоумения на лице, он прекрасно понял, что произошло. Взглядом попавшегося в ловушку зверя обвел комнату. Увидев меня, удивленно вскинул брови и криво ухмыльнулся. Он сидит на полу среди битого кирпича и цементной пыли, в зеленых спортивных штанах с белыми лампасами и серой толстовке с надорванным, видимо, во время захвата рукавом. Я понимаю, что место, куда мы приехали, не случайное, и Степан не первый раз привозит сюда захваченных боевиков. Видимо, ориентируясь на оперативную информацию, «призраки» устраивают «чистку», выхватывая по ночам из руин членов НВФ и помогающих им. «Зачищают» тех, кто устанавливает на дорогах фугасы, убивает российских солдат, собирает информацию для боевиков.

— Он же совсем ребенок, ему всего шестнадцать! — говорю Степану, когда, пройдя через маленький коридор, мы оказались в небольшом помещении, тоже без окон. Внутри горят два факела, сделанные из гильз от зенитных патронов. Я понял, что не ошибся — это место у разведчиков является чем-то вроде оперативного штаба. — Почему ты решил, что он боевик?

— Этот «ребенок» убил восемнадцатилетнюю девчонку, свою соседку, только за то, что она работала секретарем в Доме правительства. Просто пришел и хладнокровно задушил. И заодно ее бабку, родители девушки давно погибли, — в глазах Степана злобно сверкают огни пламени. — Этот «ребенок» привез на своей машине несколько ПЗРК и спрятал в своей квартире. Это из них на этой неделе с крыши его же дома «духи» сбили две наших вертушки. На счету этого «ребенка» несколько фугасов, на которых подрывались наши пацаны. Этот, как ты говоришь, ребенок — активный член джамаата Мовсара Ахмедова.

— Ошибки быть не может?

— Не может. Мы с фээсбэшниками давно его пасли. Удивляюсь, как он Ольгу твою не тронул с матерью, они же тоже в Доме правительства работают. Может, не успел.

Я удивленно посмотрел на Степана.

— Да, да, и это знаю. Положено мне все знать.

— Что ты собираешься с ним делать? — спросил я.

— То, что должен, — отрезал Степан.

— Послушай, ему же шестнадцать всего, — снова повторяю я. — Почему ты не отвезешь его на базу, не отдашь под суд?

— Суд? — Степан скрипнул зубами. — Чтобы «чехи» потом его отпустили через пару недель под каким-то предлогом? Чтобы от его поганых ручонок еще больше наших парней полегло? У меня другой приказ, Мишаня. Мы таких тварей уничтожаем. Мы не берем их в плен, а отстреливаем уродов как бешеных псов. Потому что хороший враг — мертвый враг! Чтобы доказать его вину по закону, нужно много времени. Даже если дело дойдет до суда, что вряд ли, ему даже срока не дадут приличного, потому что малолетка. И он это знает. Тех, кого он убил, — уже не вернуть. А его, скорее всего, просто отпустят, потому что и в прокуратуре местной найдутся какие-нибудь родственники или просто сочувствующие. И он снова будет убивать. О чем тут вообще говорить? Среди «чехов» полно ментов, которые днем официально на стороне федералов, а по ночам наши блокпосты долбят. И «коридоры» «духам» обеспечивают. Ты сам это прекрасно знаешь! Одними официальными методами нам эту войну не выиграть. Слишком много крыс развелось!

Когда началась война, Рустаму было лет восемь. Он вырос в руинах и уже не помнит, что мир может быть другим. Возможно, его погибший отец был как-то связан с боевиками. Или старший брат. Если брат жив и находится в горах, тогда все становится ясно. Рустам ежедневно приезжает к воротам базы, собирает информацию. Устанавливает и запоминает всех сотрудничающих с федеральной властью, изучает охрану комендатуры и правительственного комплекса. По заданию старших устанавливает на дорогах фугасы, а когда надо, и убивает. Возможно, своей соседке, которую задушил вместе с ее бабушкой, он тоже чем-то сначала помогал?

Теперь ясно, почему Степан привез Рустама сюда. Он хочет его казнить, предварительно выбив информацию. Сейчас мне стала понятна фраза подполковника, оброненная когда-то: «У каждого разведчика здесь есть своя яма». Тогда она показалась мне метафорой. Оказывается, Степан действительно имел в виду ямы, в которых прячут трупы после казней.

— Зачем ты взял меня с собой? — спрашиваю его. — Неужели ты думаешь, я буду брать интервью у человека перед смертью? Даже если он боевик? И что мне делать потом с этим интервью, как объяснить, куда исчез человек?

— Ну, интервью можно и со спины взять, не показывая лица. Пусть расскажет все, что знает. Чтобы поняли «духи», что мы до каждого из них доберемся. До каждого последнего урода! Если не захочешь в эфир давать — дело твое. Нам с фэпсами пригодится запись допроса.

— Это без меня. Камеру берите, пишите. Я не буду. Не могу, не имею права.

Мы вернулись в комнату, где держали Рустама.

— Почему ты задушил свою соседку? — спрашивает его Леха-Терминатор, держа за волосы.

— Она была сука, — через силу отвечает Рустам своим высоким, гортанным голосом. — Работала на федералов. Жаль, не успел добраться до других своих соседок, — он посмотрел на меня и осклабился: — Ничего, всех достанем!

Я сунул в руки Степану маленькую камеру и стал подниматься наверх, прочь из затхлого подвала, в котором сейчас одни земляне лишат жизни другого. Потому что так у землян повелось: око за око, ухо за ухо, как говорит Зула. И каждый находит в этом свою правду, потому что убийство — это цепная реакция, это принцип домино. И часто, чтобы кого-то спасти, надо кого-то убить. Последние слова Рустама были, конечно, про Ольгу. «Жаль, что не успел добраться…» Вдруг я поймал себя на мысли, что Степан не случайно взял меня с собой. Он решил повязать меня кровью, а заодно показать, что на войне невозможно остаться чистеньким. Всегда надо выбирать, на чьей ты стороне. Степан заставил меня испытать страх за Ольгу, которая стала мне очень дорога. Он прекрасно понимает, что я никому ничего не расскажу. Но труднее всего признаться самому себе в том, что я даже хочу, чтобы Степан сделал это. Потому что иначе Рустам доберется до Ольги, как и до своей соседки. Такой вот простой выбор.

Сырой, холодный ветер дунул в лицо, и тело затрясло мелкой, противной дрожью. Так бывает, когда влажный воздух пробирает до костей…

* * *

Ольга положила кривую трубку спутникового телефона на стол и поправила волосы, обнажив одно из своих прекрасных, идеальных ушей. Сегодня ей удалось окончательно договориться с отцом о дате и деталях отъезда. Он хочет сам приехать в Грозный, чтобы забрать их с матерью, но Ольга против — считает, лучше им встретиться в Моздоке или Минеральных Водах.

— Он давно не был в Чечне. Хоть и порывался еще с начала первой войны приехать к нам, но мама не хотела, из гордости. А теперь я боюсь за него — он же совершенно не представляет, во что превратился город, для него это будет шоком. Хотя телевизор, конечно, смотрит, но там одно, а здесь — совсем другое. Я боюсь, с ним что-то по дороге случится. Лучше нам встретиться в аэропорту. Вещей будет мало, с собой возьмем только самое необходимое. Кассандру, документы и кое-что из вещей на первое время. Вывезти нас из Чечни попрошу Рустама. Тебе как кажется — лететь лучше через Минводы или Владикавказ? — она проговаривает план отъезда снова и снова, словно боясь что-то упустить.

— Лучше через Минводы. Мы и с машиной вам поможем, — говорю я, делая вид, что не заметил сказанного про Рустама. Моя командировка заканчивается тридцатого декабря, перед самым Новым годом. Но я стал думать о том, чтобы уговорить начальство продлить ее на неделю. Ольга с матерью собираются выехать в начале января.

— Спасибо, я же говорю, Рустама попрошу. Думаю, не откажет. Хотя знаешь, его уже два дня нет. Фатима, одна из его сестер, сказала, что ночью Рустама арестовали военные. Мы с мамой тогда слышали какой-то шум, напугались страшно, но даже не поняли, что это было. Говорят, выдернули прямо из постели и куда-то увезли. Они уже и в комендатуру ходили, и в прокуратуру, никто пока ничего сказать не может, где он. Говорят, по бумагам нигде не проходил. Но, я надеюсь, найдется. Ошибка какая-то, разберутся, — и она снова вернулась к теме отъезда:

— Ты знаешь, даже не верится, что скоро этот кошмар закончится. И жду поскорее этого отъезда, и боюсь его страшно. Что мы там будем делать? Там же совсем другая жизнь, другой мир! Кому мы там нужны?

— Страшно оставаться здесь. Там у тебя отец. И… — мне очень захотелось сказать ей, что на меня тоже можно рассчитывать. Сказать, что она нужна мне. Что когда не вижу ее хотя бы день, все валится из рук. Особенно когда представляю, как они с матерью живут в этом мертвом доме. В квартире, где в одной из комнат поселилось прошлое: среди старых фотографий, пианино «Красный Октябрь» и безделушек на комоде, убранном белоснежной кружевной накидкой. А в другую комнату снарядом, высадившим стену, ворвалось настоящее. Они не заходят в эту комнату. Но настоящее постоянно напоминает о себе холодом, сквозящим из-под плотно закрытой двери. Мне захотелось сказать Ольге, что неожиданно для себя стал испытывать к ней чувства, на которые давно считал себя неспособным. Но ничего такого я не сказал. А Ольга, помолчав немного, продолжила:

— Здесь хотя бы все понятно. А у отца давно другая семья. Он не сможет еще и нас на себе тащить. В Москву приехать поможет, да. Квартиру снять на первое время. Но потом нам неудобно будет принимать от него помощь.

— Ну что за глупости ты говоришь! Он же отец! И потом — надеюсь, мы с тобой не потеряемся в Москве? — сказал я, но она словно не расслышала вопроса.

— Я очень боюсь встречи с отцом. Мы ведь не виделись столько лет! Он меня помнит совсем маленькой девочкой. А я его в основном только по старым фотографиям — молодым, сильным, красивым мужчиной. Вспоминаются, конечно, какие-то эпизоды из детства, связанные с ним, но они расплывчаты. Я много раз представляла себе эту встречу, мысленно разговаривала с ним, а теперь боюсь. Вдруг мы окажемся совсем чужими? Каким он стал? Постарел, наверное, поседел?

Потом она стала расспрашивать о том, что сейчас носят женщины в Москве. Я сказал, что плохо в этом разбираюсь, и предложил посмотреть спутниковые каналы, выход на которые у нас есть. Минут двадцать Ольга щелкала пультом, жадно вглядываясь в людей, мелькавших то в новостных программах, то в каких-то шоу. Наконец огорченно констатировала:

— Да, кажется, Маугли вконец одичал. Я отстала от жизни.

— Маугли? — переспросил я.

Она улыбнулась:

— Меня так дед маленькую называл, когда не слушалась. Говорил: «Вот упрямица! Вся в свое горское племя!» А когда слушалась, говорил, что вся в него.

Ольге пора возвращаться, и я проводил ее до площади перед КПП. На этот раз ее никто не ждет. По привычке она стала искать глазами грязно-белую «шестерку» Рустама. Мне стало тошно. Смогу ли я когда-то рассказать ей, что с ним случилось? Что это он, Рустам, убил ее подругу из соседнего подъезда. И что саму ее, и ее мать не тронули лишь потому, что шестнадцатилетний подросток, который между тем был безжалостным убийцей, испытывал к ней какие-то добрые чувства. Или просто не успели тронуть? Я вспомнил наглые глаза Рустама в последние минуты его жизни, когда он сказал: «Жаль, не успел добраться до всех своих соседок…» Нет, он не думал, что умрет в том подвале. Был уверен, что его отвезут в комендатуру или отдадут в руки местной милиции. Дьявольские огоньки, плясавшие в его глазах, говорили о том, что самые страшные его планы еще не осуществились, но он жаждет их воплотить. «Всех достанем», — что он имел в виду?

Лема согласился отвезти Ольгу.

— Постараемся не потеряться, — сказала она мне, садясь в машину.

— Что?

— В Москве, — ответила она. — Ты спрашивал.

* * *

— Э, Асламбек, тащи сюда этих баранов, — говорит кому-то бородач с зеленой, арабской вязью, повязкой на лбу.

В лагере боевиков оживление. Из японского двухкассетника звучит национальная музыка. Кто-то напевает на чеченском. Некоторые танцуют, вскидывая локти в лезгинке. Смеются боевики громко, не боясь быть услышанными в горах. Значит, подразделений федеральных сил рядом нет. Тот, кого назвали Асламбеком, открывает деревянные створки зиндана — ямы, вырытой прямо в земле. Издалека яма сошла бы за погреб, в котором хранят сметану и молоко. Но боевики в зинданах держат людей. Из-под земли испуганно смотрят три пары глаз.

— Э, вихады, давай! — орет Асламбек в яму.

На свет выползают трое солдат. Босые, в окровавленных лохмотьях. У одного от побоев лицо распухло так, что не видно глаз. Его под руки ведут товарищи по несчастью.

Я проматываю пленку вперед в ускоренном режиме. Кассета была найдена в схроне боевиков вместе с новым, еще пахнущим типографской краской Кораном в зеленом переплете во время одной из зачисток в Старых Атагах. На днях мы были там с чеченским ОМОНом. Командир ОМОНа, Иса, кассету отдал мне, а Коран оставил себе. Сейчас я пытаюсь сделать из трофея сюжет, выбирая кадры, которые можно было бы показать чувствительной аудитории.

Какое-то время пленников избивают. Потом ставят на колени. Асламбек достает нож. Парни испуганно смотрят друг на друга. Судя по возрасту — срочники. Лет по девятнадцать-двадцать, не больше. Боевики что-то возбужденно кричат друг другу. Потом Асламбек берет за волосы пацана с распухшим лицом и приставляет нож к его горлу. Тот даже не сопротивляется, покорно ждет. Так ждут смерти, невообразимо устав от жизни. Двое других пленников смотрят на происходящее как на кошмарный сон, пытаются что-то объяснить боевикам, но те только гогочут. Под гогот и лезгинку Аслабмек начинает медленно резать горло мальчишке. Тот захрипел, задергался, захлебываясь собственной кровью. Издавая характерный булькающий предсмертный звук, на который способен только человек, которому перерезают горло. Какое-то время несчастный бился в конвульсиях. Потом затих. Асламбек под всеобщее ликование поднял отрезанную голову, держа ее за волосы, и издал дикий вопль. С отрезанной головы на землю струится кровь. Двое друзей убитого почти без сознания от ужаса. Они уже даже не просят о пощаде. Боевики смеются. Лезгинка играет. Бородач Асламбек навис над пленными солдатами. Они парализованы страхом. Он чувствует это, куражится. Запускает окровавленную пятерню в волосы одного из них. Тот зажмуривается. Но Асламбек под общий хохот тащит парня за волосы обратно к зиндану.

Я снова проматываю пленку вперед, стараясь не вглядываться в подробности происходящего на экране. Тошнота комом подступила к горлу. За годы чеченской войны и командировок в другие точки, которые на Планете называют «горячими», таких сцен на трофейных кассетах я пересмотрел километры. Вроде бы уже научился включать внутренний блок, защиту. К одному не могу привыкнуть. К легкости, с которой одни двуногие лишают жизни других. Без всякой на то необходимости. Чаще просто для развлечения. Кадры убийств подчеркивают хрупкость телесной оболочки, в которой живет человеческая душа.

Магнитофон с равнодушным жужжанием мотает пленку, на которой, точно смешные комики из немых фильмов, быстро двигаются люди. Они говорят лилипутскими голосами, и оттого все происходящее кажется ненастоящим. Нелепой кровавой драмой лилипутов.

Близких к помешательству, оставшихся в живых пленников бросили обратно в яму. Наверняка готовят продать в рабство или обменять. Убитый имел «нетоварный» вид. Кроме того, он сильно ослаб и, скорее всего, умер бы в ближайшее время от истощения. Но возможно, это было чем-то вроде кровной мести. Пленка прерывается. Я смотрю на дату записи — сделана месяц назад. Дальше снова побежала картинка. Идет колонна федеральных войск. Боевики снимают с небольшой возвышенности. Перешептываются на чеченском. В какой-то момент кричат: «Аллах Акбар!», и первый в колонне бэтээр взлетает почти вертикально от мощного взрыва, как если бы его хотели запустить в космос. Бэтээр разрывает на части. Бойцов, сидящих на броне, разметало в стороны. Тут же на колонну обрушивается шквал огня. Такие записи боевики делают для отчета, отрабатывая деньги.

Решаю не делать сюжет, а отдать кассету в прокуратуру. Может, вместе со спецслужбами им удастся вычислить местоположение пленных солдат. Если пленники еще живы, сюжет может им только навредить.

Собираюсь позвонить в редакцию, попросить о продлении командировки, но спутник запиликал сам. Звонит главный редактор телекомпании. Ее голос звучит встревоженно и как-то торжественно:

— Вы должны немедленно эвакуироваться из Чечни, — говорит она. — Прямо сегодня распространите везде, где можно, информацию, что уезжаете. По данным наших источников, из спецслужб в отношении вас и вашей группы готовится провокация.

— А я как раз хотел просить о продлении командировки, — говорю я.

— Об этом не может быть и речи!

— У меня не хватает материала для фильма. Нужно еще несколько дней, иначе все в корзину.

— Тогда так. Командировку мы вам не продляем. Но можете остаться до ее окончания. При этом немедленно распустите слух, что срочно уезжаете! Оставшиеся дни снимайте фильм, а уже завтра к вам прилетит Дмитрий Бондаренко. Он будет заниматься новостями.

Я уверен, что звонок главреда — проделки «Ну, погоди!». Догадка подтвердилась, когда вышел из кунга. Возле наших вагончиков крутится Зайцев, делая вид, что пришел по делу к кому-то из коллег. Увидев меня, изобразил фальшивую радость:

— Ну, скоро «дембель»?

— Увы, остаюсь еще на один срок! — я не смог отказать себе в удовольствии поиздеваться над Зайцевым. Конечно, он знает о звонке из редакции. Не он ли тот загадочный источник?

— Как остаешься? — выдержка подвела чекиста. Улыбку сорвало с лица прежде, чем он осознал, что спалился.

— Так, остаюсь. Москве нравятся мои материалы, хотят еще.

Побагровевший Зайцев зашагал в сторону пресс-центра.

— Не грусти, друг, на площади продают неплохой вазелин, — кричу ему вдогонку.

Скорее всего, Степан прав. Если бы действительно захотели серьезно наказать и свалить все на злую чеченскую пулю, давно бы сделали без шума и пыли. Зачем спектакль устраивать? Много чести для меня. Источник, скорее всего, придуман, чтобы просто напугать. Не с ума же они сошли? Но на душе мерзко. Осадок остался. А что, если и правда что-то затевается?..

Почему я не могу просто делать свою работу?

* * *

Пьем молча. Не чокаясь и не закусывая. Никто даже не притронулся к шпротам и тушенке, наспех выложенным на черствый черный хлеб. Все прячут глаза в стаканах, стараясь не смотреть на Стаса, который говорит:

— Вот чурка косоглазая! Кинул, сука! Вот как таким верить? Ведь друг лучший, братом называл! Лыбится постоянно, глаза свои косые щурит, а что в башке у него, даже я, выходит, не знал!

В то, что Зула застрелился, верить не хочет никто. Не верю в эту нелепицу и я. Но все равно пью за него. За то, чтобы земля была ему пухом и чтобы в том, другом мире, о котором все здесь часто говорят или, уж точно, думают, ему было бы лучше. В этом мире он так и не прижился. Сегодня вечером Зула закончил свою страшную «коллекцию», нанизав на леску два последних, высушенных вражеских уха. Всего сто ушей от пятидесяти врагов, как и обещал, за убитого друга. Вымоченные в специальном растворе, неестественно маленькие, усохшие раза в два, но сохранившие все черты, человеческие ушные раковины. Издалека их можно было бы принять за ожерелья из бледно-желтых цветов, которые в Индии надевают на шеи во время праздников. Но, приглядевшись поближе, становится ясно, что подойдет это ожерелье, скорее, для праздника у Сатаны в Аду.

Зула повесил связки ушей на гвоздь, вбитый в деревянную балку рядом со своей кроватью. Потом вышел во двор казармы, достал из кобуры «стечкин» и выстрелил себе в голову.

Никто не может понять, как вечно улыбающийся, неунывающий Зула, прошедший без единой царапины две чеченские кампании и повидавший на войне все, что только можно было повидать, мог убить себя сам. Кто-то вспомнил, что вот и из отпуска он приехал досрочно, сказал тогда: «Чужое там все. Люди только про деньги говорят. Ненавидят друг друга». Будто здесь, на войне, они друг друга любят. Почему-то я вспомнил, как Зула сказал, что боится драться. Воевать не боится, а драться боится. Больно, говорил, когда по морде бьют.

За столом еще выпили. Постепенно разговорились. Каждый пытается сказать что-то хорошее про Зулу. Но получается как-то коряво. Вроде как и сказать нечего. Отчаянный, улыбчивый парень. Калмык. Потомственный охотник. Из эсвэдэшки «духу» в глаз мог попасть. Воевал треть своей короткой жизни. А потом застрелился, не оставив после себя ничего, кроме страшной коллекции высушенных человеческих ушей.

Как водится, стали проклинать войну.

— У него душа была вся изранена, — мрачно глядя в пол, говорит Лема. — На войне не только тело могут убить, но и душу. Болело там у него так, что устал он от этой боли.

Чтобы не устраивать бесполезных дознаний, командование списало все на снайпера. Тело Зулы отвезли в госпитальный морг, чтобы запаять в цинковый гроб перед отправкой в Калмыкию родственникам. Завтра Стас повезет тело своего друга и названного брата.

— Он же на сестре моей обещал жениться, сука! — говорит Стас и плачет.

Своих врагов Зула отправлял на тот свет легко. Нажимая на курок, он словно «выключал» их из жизни, как выключают электрическую лампочку, которая горит зря. Так же легко он выключил и себя. Я вспомнил, как он резался в «стрелялки» на трофейном ноутбуке и сравнивал нашу жизнь с компьютерной игрой, где мы на самом деле — лишь виртуальные персонажи, стремящиеся к лучшей жизни, накапливающие всеми способами бонусы и убивающие друг друга только для того, чтобы выжить самим и перейти на новый уровень. Зула считал людей аватарами в компьютерной игре высших существ, которые сами по себе могут быть кем угодно — мудрыми осьминогами, облаками или сгустками энергии. Кем ты увидел себя в другом мире, Зула? И увидел ли? Зула был крепким и твердым, как камень. Но даже камни иногда не выдерживают.

Мы прогуливаемся с Ольгой вдоль нашего избитого свинцом бетонного забора. Сто метров туда, сто обратно. Я рассказал про Зулу. Она расстроилась, хоть и не знала его.

— Как ты думаешь, там есть что-нибудь? — задала она вопрос, который так часто мне приходилось слышать в Чечне, и посмотрела на звезды. На Кавказе они кажутся всегда ближе, чем, например, в центральной части России.

— Думаю, есть. Не может не быть, — ответил я.

— Ты веришь в переселение душ и прошлые жизни? — снова спросила она. — Было бы хорошо, если бы мы жили не одну жизнь.

— А чем это хорошо? — спросил я.

— Тогда было бы не так страшно умирать. Ты часто думаешь о смерти?

— Мы все думаем о смерти слишком часто. Гораздо чаще, чем хотелось бы. Из-за этого многие не успевают жить.

— Люди часто думают о смерти, потому что не знают точно, что следует за ней. Они не могут поверить, что их «я» не будет существовать больше никогда. Представить это также сложно, как бесконечность Вселенной, — сказала Ольга. — Если бы люди точно знали, что после этой жизни будет другая, им было бы гораздо легче.

— Если бы они это знали наверняка, половина человечества покончила бы с собой, как Зула. В мире и так каждые три секунды кто-то решает свести счеты с жизнью. И каждые тридцать секунд такая попытка заканчивается смертью. Более миллиона землян ежегодно покидают Планету добровольно. И около двадцати миллионов пытаются это сделать. Думаешь, они все верят в переселения душ?

— Зачем ты помнишь все эти ужасные цифры? Жизнь здесь не идеальна, конечно. Но другой у нас нет, — сказала Ольга.

— Я думаю, что самое ценное в человеке — его личность. Личность — это душа. А душа — это память, характер, жизненный опыт, накопленные знания, родственники, друзья, любовь. Сотри все из памяти — и будет уже совсем другая личность. Какая разница, кем ты был и чего достиг, если не помнишь того, что было дорого в прошлой жизни? Лично мне интереснее, что происходит с моей душой, моей личностью. Если она куда-то там переселяется и ничего потом не помнит — что мне с того? Клонируют меня, разморозят или переселят в новое тело — это буду уже не я. Память — вот что важно. Недаром людей, теряющих память, называют растениями. Что до переселения души — чем дети не пример переселения души или клонирования? Мы живем дальше в наших детях и в детях наших детей. Ведь это наши кровь и плоть, им передаются ДНК и внешность. Вот у Ивана, техника нашего сын — одно лицо с отцом, и такой же толстый, как он, — ну абсолютный клон! Но все-таки это не Иван. Это другая душа, в которой есть только частичка Ивана. Но это одна теория. А теперь другая, противоречащая. Так ли уж важно, чтобы там, — я посмотрел на небо, — мы чувствовали себя такими же, как сейчас здесь? Может, мы будем в чем-то лучше? Или просто другими? Ведь до нашего рождения мы ничего не знали ни об этой жизни, ни о Планете и не страдали от этого. Не будем страдать и после. Потому что «ничего» не может страдать. Или вот взять, например, сон. Пока ты спишь — вокруг происходят разные события. Но ты их не видишь и ничего о них не знаешь. Единственное, что тебя возвращает в этот мир, — твоя память о прошлом. Именно память связывает тебя с этим миром до того, как заснула, и после того, как проснулась. Без памяти нет ничего — пустота!

Ольга поежилась:

— Тогда зачем все это? Если рано или поздно мы всё… забудем?

— На этот вопрос еще никто не ответил. Мы — часть Космоса. Все здесь создано из космической пыли. В пыль все и превращается, — я снова посмотрел на звезды, — наверное, там не так важны наши физические тела и конкретная память о прошлом. Важно, как мы живем здесь. А там все записывается. И учитывается.

— Все-таки хочется верить, что ТАМ я узнаю себя. И бабушку с дедушкой. Ведь если все так, как ты говоришь, выходит, семья никогда не воссоединится, мы никогда не увидим людей, которые были нам здесь дороги? Это очень грустно, — сказала Ольга.

— Ты знаешь, Зула вообще представлял, что все мы — участники космического реалити-шоу или персонажи компьютерной игры высших существ. Представь, что игра закончилась. Ты вышла из нее, очнулась и увидела себя в виде какого-то спрута.

— Бр-р-р-р! — Ольгу передернуло.

— Ты моментально понимаешь, что вся твоя жизнь на Земле была игрой, искусственно растянутой во времени. Так ли тебе важны будут другие персонажи, которых ты там видела? Даже если они были по «игре» твоими близкими? — продолжил я.

— Ты циник, — сказала Ольга. — У тебя куча теорий, противоречащих друг другу. Мне от этого не по себе.

— А ты подумай: вернемся к снам. Представь, что снится тебе какой-то красавец. Ты испытываешь к нему непреодолимое желание, прямо до мурашек по коже и даже более того — уверена, что любишь его! У вас с ним прекрасные отношения. Вы — целый мир друг для друга, и во сне ты понимаешь, что знаешь его вечность. Бывает такое?

Ольга покраснела:

— Отстань!

— Вижу, бывает! — Мне ужасно нравится ее смущать и дразнить.

— А теперь вспомни, что происходит, когда ты просыпаешься? Правильно! Разочарование и тоска по этому человеку. Возможно даже, он из твоей прежней жизни или параллельного мира. В конце концов, сон — тоже параллельный мир. Первое сиюсекундное твое желание — отыскать его! Но долго ли тоскуешь по нему? Минут пять-десять? А то и меньше, забываешь, не успев проснуться, пытаешься поймать, запомнить ускользающий образ, но не можешь — он рассеивается, как утренний туман над озером. А еще через минуту этот парень уже совсем не беспокоит тебя. А еще через день ты ни за что не вспомнишь этот сон. И все потому, что, проснувшись, ты вернулась в свой мир. В этом мире действуют свои законы и свои привязанности.

— Если бы можно было нашу память записать, спрятать на каком-нибудь носителе, на флешке, например, а потом просмотреть? Что было бы тогда? — спросила Ольга.

— Если когда-нибудь люди научатся записывать свою память и эмоции по отношению к этой памяти на носители, они станут бессмертными. Физическое тело потеряет актуальность. Жизнь станет возможна в компьютерной сети или в информационном поле Планеты или Вселенной. Впрочем, может, так оно и происходит. Если личность — душа после жизни в телесной оболочке переносится на некий сервер Вселенной, это и есть бессмертие…

…Солнце встало над Грозным. Откричал утреннюю молитву муэдзин, пара длинных пулеметных очередей разрезала морозный воздух, символизируя начало нового дня. Где-то тяжело ухнуло. Наверное, подорвался на фугасе бэтээр. Инженерная разведка двинулась ощупывать обочины дорог, за ночь нафаршированные смертью. За «саперкой» загудели по городу колонны военной техники. Торговки поспешили на рынок. Начались зачистки. Город-призрак зажил своей обычной жизнью. Люди начали охоту друг на друга.

Лема остановил «Газель» возле руин, недалеко от дороги на село Старая Сунжа, спрятав машину за разбитой пятиэтажкой. На стене дома красными, с человеческий рост буквами выведено: «МИНЫ».

Утром из Москвы приехал Димка Бондаренко — мой давний приятель и хороший журналист. Теперь «Новости» на нем, а я могу все оставшееся время посвятить съемкам документального фильма. Этот фильм — о торговле людьми на Кавказе. О том, как похищают, продают в рабство невольников в начале двадцать первого века в одном из регионов планеты Земля. За время командировки с помощью чеченских друзей из силовых структур нам удалось получить на эту тему эксклюзивные интервью и видео. Что-то пригодится из наших новостных репортажей, материалы которых часто используются в «полотнах», так на сленге телевизионщики называют крупноформатные проекты. Сегодня нам надо отснять планы Грозного, руины. Точнее, Грозного в руинах.

Лема остался в машине. Он явно нервничает. Ему не нравится, когда мы снимаем одни, в глухих местах, где рядом ни блокпостов, ни военных. На пассажирское сиденье он кладет охотничий карабин, который всегда возит с собой.

Эту улицу, недалеко от площади Минутка, я приметил давно. Время здесь словно остановилось. В лучах утреннего зимнего солнца, искрящихся в серебряной пыли снежинок, она кажется абсолютно нереальной, сюрреалистичной и как нельзя лучше символизирует собой мертвый город. Это даже не улица, а целый старый квартал, состоящий из невысоких, в три-пять этажей, домов. Тут совсем никто не живет, даже в подвалах, потому что кругом полно мин, которые закладывали все кому не лень. И свои, и чужие. Разминировать квартал федералы не спешат. Отсюда хорошо простреливается дорога.

Гусь устанавливает на штатив камеру. Мертвая улица уходит куда-то за горизонт, к свету, струящемуся между разбитыми домами. Колючий ветер поднимает с земли мусор и обрывки газет, наверняка позапрошлогодних, с двухтысячного, когда во второй раз взяли Грозный. Кажется, с тех пор здесь никто не ходил. Только вдалеке, там, где улица растворяется в слепящем зимнем солнце, появился силуэт кошки. Единственной и полноправной хозяйки мертвой улицы на территории Ада.

Битый кирпич, стекло, покосившиеся вывески магазинов с черными дырами вместо витрин. Почти везде на стенах, где краской, а где мелом написано: «МИНЫ».

Мы прошли пару кварталов от нашей машины, в которой остался Лема. Осторожно продвигаясь между домами, тщательно оглядываем землю, прежде чем сделать шаг, стараясь не наткнуться на мины или растяжки. Снимаем страшные и одновременно нереальные, фантастические планы, которые кажутся мне невероятной журналистской удачей. Лучших декораций для фильма о конце света придумать невозможно. Никакие киношные художники и декораторы не могут конкурировать по части достоверности с тем, что создает сама жизнь. Или смерть? В принципе это почти одно и то же. Потому что одно является началом или концом другого.

Мы дошли до места, где я увидел кошачий силуэт. Это оказался перекресток с еще угадывающейся пешеходной разметкой и немыми светофорами, свисающими с покореженных железных столбов. Мы решили пройти немного вниз по перпендикулярной, узкой, извилистой улочке. На фасадах ее домов еще видны названия булочных и кафе. Пашка нашел подходящий план и стал снимать «с плеча», как вдруг сзади нас раздался хруст битого кирпича. В ту же секунду мы оба обернулись.

Метрах в двадцати стоит чернявый небритый мужик лет сорока в черной короткой куртке. Сзади, из-за угла дома, вышел еще один.

— А, тэлэвидэниэ, — протянул с акцентом мужик и стал медленно приближаться. «Мародеры!» — противно похолодело у меня внутри. На боевиков эти двое явно не тянут — просто шарятся в пустых домах в поисках поживы. Такие расстреливают и своих и чужих, лишь бы было что взять. Здесь их зовут «шакалами».

Гусь поставил камеру на землю. Мы переглянулись. Мужик остановился, обернулся на своего приятеля. Тут из дома крикнули что-то на чеченском. Чернявый ответил. В доме засмеялись. Значит, с ними еще как минимум один.

— Камэра, дарагая, науэрноэ, — заговорил второй мужик из-за спины чернявого. Оба осклабились.

— Пойдем, — сказал я Пашке. Мы подхватили камеру со штативом и сделали шаг, но чернявый окрикнул, растягивая «р»:

— Э! Стоять, бр-р-ратан!

Мы встали. Ничем хорошим эта встреча явно теперь не закончится. В голове проносятся мысли: «Лема. Услышит, если крикнуть? Что, если рвануть в сторону машины, бросив камеру и штатив? Не успеем». За поясом чернявого под распахнутой курткой я заметил рукоятку пистолета. Ноги сделались ватными, копчик свело тяжестью. Что же делать? Почему-то снова подумалось про Новый год, который должен наступить через несколько дней.

Чернявый что-то сказал второму. Несколько секунд они о чем-то спорили. Хриплый мужской голос, доносящийся из дома, принимал участие в решении наших судеб.

— Послушайте, мы журналисты федерального канала, снимаем репортаж. Все разрешения на съемку у нас есть, — попытался заговорить я, но шакалы засмеялись:

— Здэс, на этом улыце, я даю разрэшениэ, понэл? — чернявый показал гнилые зубы и достал пистолет. — С нами пойдетэ! Э, сюда давай! — протянул он вторую руку к камере.

Мы с Пашкой переглянулись. Яснее ясного, что, если сейчас что-то не предпринять, домой уже не вернемся никогда. Или продадут в рабство или убьют. В голове промелькнула горькая мысль о том, что, снимая фильм о торговле людьми, мы сами можем угодить в зиндан. Репортаж изнутри, так сказать. Жаль, его никто никогда не увидит.

Вдруг сбоку, из-за стены, прогремел выстрел. Чернявый пригнулся и бросился в сторону дома. Второй выстрел заставил упасть на землю приятеля чернявого. Словно в тумане вижу Лему с карабином. Подхватываем камеру со штативом, бежим, не глядя под ноги, забыв про мины и растяжки. Лема без остановки палит из карабина куда-то за наши спины.

…В настоящей реальности я стал ощущать себя, только когда показалась комендатура.

— Говорил я, не надо туда лезть, — впервые нарушил тишину Лема, когда мы подъехали к синим с дырявыми звездами воротам. Мародеры это были, шакалы. Отморозки. Даже не боевики никакие. Просто так грохнули бы вас дураков, и всё. Аппаратуру бы забрали, — отчитывает он нас как пацанов.

— Спасибо, тебе, Лема, — все, что мог ответить ему я.

О случившемся решили никому не рассказывать, даже Ивану. В вагончике выпили с Пашкой водки. Лема, как всегда, не стал.

Я подошел к небольшому прямоугольному зеркалу, висящему у входа. Пытаюсь посмотреть на себя глазами инопланетянина, который впервые увидел землянина.

Игру в инопланетян я придумал в детстве, о чем говорил выше. После того как убедился в их существовании. Нет, у меня не поехала крыша на войне. Пока, во всяком случае. Я храню эту тайну много лет, потому что рассказать о встрече с инопланетянами другим землянам — все равно, что расписаться в собственном безумии. Земляне верят только в то, что можно потрогать, понюхать или попробовать на вкус. И даже столкнувшись нос к носу с пришельцами, большинство из землян решит, что им померещилось, и постараются об этом поскорее забыть. В противном случае их ждут апартаменты по соседству с Наполеонами, Ван-Гогами, Сталиными, Жаннами Д’Арк или такими же «контактерами» с внеземными цивилизациями.

Мне было лет шесть или семь, когда над серой кирпичной пятиэтажкой, в которой располагалась почта, показался странный предмет. Мы увидели его почти одновременно с моим лучшим другом Юриком, когда чинили велосипедную цепь. Что-то заставило нас поднять головы к небу. Предмет напоминал небольшую летающую гантель, что-то вроде металлического стержня, на концах которого по стеклянному или металлическому шару: синий, почти фиолетовый и красно-оранжевый. Я потом долго рисовал ее красками, фломастерами и карандашами, но в точности оттенки шаров передать так и не смог. Кажется, фиолетовый шар был меньше оранжевого. А между шарами, над стержнем — будто едва заметная дугообразная проволока или прозрачное стекло.

Поначалу мы с Юриком подумали, что это какой-то зонд для изучения погоды. В нашем возрасте мы уже слышали о таких штуках. Но «гантель» стала вытворять нечто, не укладывающееся даже в наших детских головах. Она то приближалась, «разглядывая» нас, снижаясь ниже крыши пятиэтажки, то взмывала в небо, почти исчезая из вида. Затем снова приближалась, кувыркаясь и выделывая невероятные кульбиты, нарушающие все земные законы физики и гравитации. Зависала неподвижно и снова пускалась в полет, крутясь и переворачиваясь, как ей вздумается. Со стороны казалось, что кто-то из Космоса дергает «гантель» за веревочку. Это, пожалуй, самое точное определение. Если вы привяжете палку к веревке и будете хаотично дергать ее — то сильнее, то слабее, вы поймете, о чем я говорю. «Летающая гантель» — так прозвали мы ее с другом, словно играла с нами. Продолжалось все не больше двух минут. Хотя точно сказать нельзя. Тем более сейчас.

Когда объект в очередной раз завис, из фиолетового шара блеснул луч. Юрик вскрикнул и закрыл глаза руками. Какое-то время он ничего не видел. Я же завороженно продолжал смотреть на странный летающий предмет, для которого не существовало никаких ограничений в пространстве. «Гантель» опустилась совсем низко, зависла, и мне показалось, в ее оранжевом шаре я вижу свое отражение. Вдруг мне все стало ясно про «гантель». Я понял, что она не отсюда. Просто как-то осознал это. Но совсем не удивился. Так мы «смотрели» друг на друга какое-то время. Затем, сделав кувырок, «гантель» снова стала хаотично подпрыгивать, менять траекторию и удаляться, стремительно набирая высоту. К Юрику сразу вернулось зрение, и мы вместе смотрели на «гантель», летящую теперь уже вертикально вверх с огромной скоростью, подобно ракете. Через мгновение она превратилась в точку и растворилась в небе, на котором не было ни облачка.

Что это было? Сейчас я бы назвал это инопланетным беспилотником. Возможно, «гантель» выпустил большой корабль, находящийся на околоземной орбите. Точно размеры предмета определить было сложно. Нам показалось — от двух до пяти метров в длину. Но что бы это ни было, оно пришло из другого мира. Мы с другом, не сговариваясь, приняли этот факт как сам собой разумеющийся. Конечно, мы тут же рассказали все взрослым. Разумеется, нам не поверили. Отец решил, что это был какой-то радиоуправляемый летающий предмет. Когда я горячо возражал, показывая траектории полета, и говорил, что в конце концов «гантель» со скоростью ракеты растворилась в небе, отец пожимал плечами.

Тогда, в детстве, после встречи с чем-то загадочным, пришедшим из другого мира, я и придумал эту игру: смотреть на все вокруг глазами пришельца. Вспоминая зависший над своей головой внеземной объект, в котором виделось мое отражение, я часто пытался представить — какими они видят нас. Ведь со стороны, из Космоса, как известно, виднее.

С тех пор для меня не существует вопроса — верить или не верить в братьев по разуму. Я не верю. Просто знаю, что мы не одни во Вселенной. Это также естественно для меня, как то, что вода мокрая, а трава зеленая.

И все-таки мы с Юриком перестали рассказывать про «гантель» таким же, как и мы, землянам. Мы выросли. Иногда вспоминаем эту историю и сами уже верим в нее с трудом. Но привычка смотреть на себя и происходящее вокруг глазами пришельца у меня осталась.

Совсем недавно я случайно увидел по каналу Би-би-си документальный фильм, посвященный «летающим гантелям». Их так и называли. В фильме точь-в-точь описывалась наша с Юриком «гантель» с разноцветными шарами…

Итак, попробуйте абстрагироваться от своего тела. От образов себе подобных, к которым привыкли с рождения, потому что ничего другого ваши глаза не видели. Органы осязания и собственное эго давно убедили землян в том, что разумным может быть только существо, похожее на человека. Вертикально ходящим приматом без хвоста. Более того, быть таким нормально и даже хорошо. Посмотрите на себя со стороны. Представьте, что вы медуза или цветущая роза. Или инопланетянин с абстрактной оболочкой. Как бы вы описали тех, кто именует себя людьми — самыми главными из существ на планете Земля? Посмотрите в зеркало. Кого вы видите? Монстра? Ангела? Что такое ваши лица, зубы, волосы, пальцы-щупальца с едва заметными, как у лягушек, перепонками? Ушные раковины, похожие на морские?

Кто мы такие? На кого мы похожи? Задумывались ли вы, почему люди имеют две руки и две ноги, покрытый волосами череп и зубастый рот?

Я скалю зубы, трогаю клыки. Один из моих клыков больше других, но немного стесан. Когда-то пытался разгрызть им орех. Но клык все еще очень крепкий. Если вонзить в горло врагу — можно перекусить артерию. Тогда враг умрет через пару минут. Между зубами проворной змеей высунулся язык. Поизвивался, скрутился трубочкой, нырнул обратно. Опускаю нижнее веко, разглядываю глазное яблоко. Надуваю ноздри, дотягиваюсь кончиком мизинца до внутренних волосков. Если верить ученым, они мешают попасть пыли в мой организм. Глядя на отражение глазами инопланетянина, нахожу свою внешность весьма странной и свирепой. Я вижу зубастое, хищное существо.

Закончив исследование, отправляюсь спать. Завтра, возможно, придет Ольга. При мыслях о ней в моей груди снова приятно забегали мурашки. Их нельзя поймать и потрогать, поместить под микроскоп. Мурашки — это то, что отличает человека от животного. Так самонадеянно думают люди.

* * *

Собаки обступили со всех сторон. Огромные, мрачные псы. Но страха почему-то нет. В детстве у меня были проблемы с собаками. Я их боялся. Они чувствовали это и норовили разорвать. Страхом пахнет добыча. В детстве я все лето проводил на Кубани у бабушки. Пару раз на меня нападали соседские овчарки размером с телят. В первый раз мне было лет пять. Во второй — семь. Когда тебя сбивает на землю чудовище, гораздо тяжелее и больше тебя, обхватывает передними лапами и начинает рвать клыками твою спину и задницу, лучший выход — думать, что все это сон. Прохожие станичники отбивали у собак добычу, то есть меня. Бабушка, вооружившись палкой, шла разбираться с псами и их хозяевами. А потом лечила мои раны мазями и травами. Я долго боялся собак. Но однажды вдруг понял, что больше не боюсь. И собаки от меня отстали. Я перестал их интересовать. От меня больше не пахло добычей.

…Псы облизывали мои руки, выражая хорошее расположение. Неожиданно прямо перед собой я увидел огромную голову. Это была Черная Пантера. Судя по всему, она здесь главная. Ее глаза — два огромных изумруда, светились зеленым, гипнотизировали. Такими же зелеными изумрудами и еще золотом была украшена ее голова. Гигантские собаки и кошки вместе что-то обсуждали. Почему-то я догадался, что речь идет обо мне. Звучала приглушенная, спокойная музыка. Я заметил еще каких-то странных существ, похожих на мохнатых лягушек. Только вместо кваканья они напевали отрывок из известного мюзикла. Я попытался сосредоточиться на словах и вспомнить название мюзикла, но не смог. Лягушки были повсюду и, судя по всему, прислуживали Пантере. На голых скелетах деревьев сидело несколько ворон. Одна из них была та самая, что перед командировкой преследовала меня по дороге в церковь, каркая. Не знаю как, но я узнал ее среди других, точно таких же ворон.

— Не бойся, — сказала Пантера, — мы не причиним тебе вреда.

Ее голова была так близко, что я почувствовал дыхание. Но вместо тепла из пасти Пантеры вырывалась прохлада затхлого погреба.

— Тебя предали, — продолжила гигантская Черная Кошка. — Но я помогу тебе. Ты начнешь все сначала.

Неожиданно я обнаружил, что моя левая рука каким-то образом оказалась в пасти Пантеры. Она лизнула руку, и я с брезгливостью ощутил прохладную липкую слизь и острые, как бритва, клыки. Осторожно, боясь пораниться, освободил руку и сделал шаг назад, но уперся спиной в огромного черного пса. «Странно все-таки: кошки и собаки вместе…» — мелькнуло в голове.

— Расслабься и не волнуйся, — сказал большой Черный Пес приятным баритоном.

— Мы покажем тебе твой путь, — добавила Пантера, и все кругом замолчали. Музыка и лягушки тоже стихли.

У меня возникло ощущение необычайной важности и торжественности момента. Словно вот-вот должно произойти что-то таинственное и интимное. Вдруг я обнаружил, что лежу на земле, а говорящий Черный Пес положил огромную лапу мне на грудь так, что стало трудно дышать.

Пантера, продолжая гипнотизировать меня своими изумрудами, не отрываясь, смотрела прямо в глаза. Неожиданно стало хорошо и спокойно. Я почувствовал, как сознание будто отделяется от тела, которое становится мне безразлично. Так медленно рассеивается утренний туман, обнажая то, что до сих пор было скрыто от глаз.

Но вдруг я испугался. Не огромных собак и не Черной Пантеры. А того, что навсегда останусь в этой странной компании. В месте, где темно, прохладно и пахнет сырой землей. И главное, что я никогда больше не увижу Ольгу. Ведь она сегодня обещала прийти. Подумал, что я так и не потрогал ее волосы. И не насладился вдоволь ее запахом, ни на что не похожим. И еще о том, как буду скучать по ее идеальным ушным морским раковинам.

— Можно я останусь? Я пока не готов, — неожиданно твердо и спокойно сказал я.

И тогда всё разом пришло в обратное движение. Животные вдруг снова о чем-то оживленно заговорили. Я пытался вслушаться в их разговор, но ничего не мог разобрать. Лягушки снова запели мюзикл, но в обратном порядке. Потом все стало исчезать. И Пантера, и Пес с приятным баритоном, и поющие мохнатые лягушки, и вороны на черных, будто обугленных стволах деревьев. Сознание стало возвращаться в тело.

Я вскочил на кровати. Задыхаясь, кашляю. Жадно хватаю ртом воздух. Сердце бешено колотится, как если бы пробежал километров пять в полной боевой выкладке: в бронике, с автоматом и боекомплектом.

Постепенно отдышался. Наверное, во сне уткнулся в подушку, и кислород перестал нормально поступать в легкие.

За окном заливаются лаем Вермут с Вискарем. Петрович журит их за что-то, обещая лишить водки.

Вспомнился вчерашний день и мародеры. За дверью, в закутке, который служит кухней, слышны голоса. Пашка, Иван и Димка Бондаренко пьют чай. Но Гусь — кремень. О вчерашнем не расколется даже своим.

Смотрю на календарь. 27 декабря 2002 года. У бабушки сегодня день рождения, надо позвонить, поздравить. Зачеркиваю, как мы делали в армии, вчерашнее число в календаре. До конца командировки три дня. Тридцатого — в Москву! Какое-то время еще лежу, думая про наступающий Новый год и Ольгу. Поскорее бы они с матерью выехали отсюда!..

Иду на площадь перед КПП. Надо купить теплые носки. У ворот неожиданно встречаюсь с Ольгой Ивановной. Как всегда, подтянутая, в своем строгом сером костюме, поверх которого надето светлое короткое пальто из кашемира, она спешит на работу в Дом правительства. Спросил ее про дочь.

— Оля сегодня не придет, приболела немного. От меня, наверное, заразилась, я же две недели грипповала. Ну, вы помните, когда к нам приезжали. Но завтра она будет обязательно — мне по работе поможет и отцу позвонит, если вы не против.

Конечно, я не против. Глядя вслед этой женщине, еще очень привлекательной в свои пятьдесят два, думаю о том, что за все время она ни разу не позвонила бывшему мужу сама. Только один раз пришла с Ольгой. Наверное, она все еще не простила его. За годы одиночества, за упущенные возможности в карьере. Наверное, если бы не Ольга, она бы вообще никогда к нему не обратилась. Но так случилось, что теперь ее бывший муж — единственный человек в Москве, номер телефона которого она знает.

После вчерашних событий мы с Гусем решили сегодня никуда не ездить. Я позвонил родителям в Нижний, поздравил бабушку с восьмидесятисемилетием.

Мы зашли в пресс-службу Дома правительства узнать сводки, а потом решили пообедать здесь же, в столовой. Неожиданно Иван стал ныть, что хочет непременно шашлык. Мы с Пашкой оба не любим шашлычную у шлагбаума, рядом с рынком. Там грязно и тесно. Голосуем за проверенные котлеты в столовой Дома правительства. Кроме того, Пашке не хочется таскаться с тяжелой камерой. Мы взяли ее с собой на случай, если придется писать синхрон в пресс-службе. Но Иван просто умоляет пойти в шашлычную. Хитрость его ясна. Там наливают водку. А здесь нет. Я это понимаю и злюсь на Ивана. Меня раздражает, что он не может честно сказать, что просто хочет выпить. Иван продолжает уговаривать. Говорит, никогда в жизни не хотел шашлык, как сейчас. Я махнул рукой. Ну что делать, раз ему так приспичило? На стоянке Лема меняет колесо, воспользовавшись свободным днем. Позвали с собой. Отказался — уже поел.

До шашлычной метров двести пятьдесят. Выходим за КПП. День выдался, на удивление, теплым и солнечным. Кажется, будто не Новый год, а весна на носу. Солнце растопило редкий снег, и теперь под ногами грязная, липкая каша. Пытаемся разминуться на дороге с «уазиком» и «КамАЗом», медленно проезжающими мимо нас. Сторонимся, чтобы не забрызгало грязью. В «КамАЗе» замечаю совсем юную чеченку лет шестнадцати. Она сидит рядом с мужчиной-водителем, по виду тоже чеченцем. Он сосредоточенно смотрит перед собой. Девушка улыбнулась нам и помахала рукой. Я ответил. Почему-то посмотрел на часы: 14:22. Заходим в прокуренный дорожный вагончик, переоборудованный в кафе.

Шашлыка сегодня нет. Заказываем пельмени. Ивану — водку. На шашлык ему, разумеется, наплевать. Присаживаемся за стол, накрытый клеенчатой липкой скатертью. Кроме нас в шашлычной несколько контрактников. Торопливо едят, спешат на службу.

— Домой уже хочется! — сладко потянулся Иван. — А тебе, Гусь, хочется?

Но Пашка ответить не успел.

Земля под шашлычной на мгновение просела и резко выпрямилась, ударив снизу мощно и хлестко. В поисках жертв ворвались внутрь вагончика осколки стекол от единственного окна, рядом с которым никто не сидел. Мощная, как цунами, взрывная волна прошла сквозь фанерные стены, а затем через мой организм, бесцеремонно ощупав каждую его клетку, каждый орган, ударив по телу, словно по камертону, заставив все внутри вибрировать и дрожать.

Тарелки полетели на пол. Люди привычно упали сами, ожидая обстрела. Обычно за взрывом всегда следует новый взрыв или обстрел.

«Нападение на базу» — первая мысль, которая пришла в голову. Тут же прогремел второй взрыв, гораздо мощнее первого. Вагон встряхнуло, будто кто-то взял его за холку и потряс, как щенка, если бы у дорожных вагонов были холки. Мы с Гусем лежим возле самой двери. Пашка включил камеру. Не поднимаясь, я осторожно приоткрыл дверь.

…Над Домом правительства стоит огромный черный гриб из пыли, щебня и наверняка кусков человеческой плоти.

— Не хило бы мы там сейчас поели! — выпалил Иван.

Контрактники вскочили с пола, похватав автоматы, рванули к выходу, вдавливая в пол каблуками берцев недоеденные пельмени и манты, скользя по разлитому супу и компоту.

Мы бежим в сторону черного гриба. Он не спешит рассеиваться. Зловеще клубится над столовой, в которой несколько минут назад мы собирались обедать. На месте столовой — груда сложившихся плит.

Перед КПП сползает по стене контуженный солдатик. Таращит глаза, передергивает затвор, направляет на нас автомат.

— Свои, не стреляй! — кричу солдату. Понимаю, что слова с трудом проникают в его заложенные взрывом ушные раковины. Он думает, что мы боевики, бегущие в атаку после взрывов. Растерянно смотрит, все еще не понимая, на каком свете находится, не решаясь дать по нам очередь. — Свои! Слышишь, мы свои, не стреляй! — ору ему и, подскочив, опускаю ствол «калашникова». Мальчишка растерянно хлопает глазами, кивает. Заикаясь, пытается что-то сказать, из ушей у него идет кровь. Бежим дальше через КПП.

Сразу натыкаемся на мужчину и женщину в камуфляже, связистов. Держась за руки, поддерживая друг друга, они бегут прочь от черного гриба. Оба в шоке, ревут навзрыд. Головы их разбиты, лица густо залиты кровью. Неестественно алой и густой, словно кетчуп это, а не кровь.

С тех пор как люди изобрели порох, им стало значительно проще добираться друг до друга. Ни одно из хищных существ Планеты, с их клыками, длинными щупальцами, ядом или многотонной массой, способной превратить врага в лепешку, не сравнится с человеком, у которого есть порох. Порох может превратить горы в равнины, а равнины — в глубокие овраги. Может менять облики городов и за секунду разрушать то, что создавалось веками.

Площадь перед Домом правительства — единственного благоустроенного здания в Грозном, оазис относительной безопасности, порох за секунду превратил в груду мусора, залитого кровью. Обугленные бетонные стены главного здания с черными глазницами теперь ничем не отличаются от обычных грозненских руин. Территория базы вокруг комплекса правительственных зданий — больше не островок безопасности, не кусочек мнимого Рая в сердце Ада. Ад поглотил и это место.

Столовая уничтожена полностью. Бетонные плиты сложились, погребя под собой всех, кто был внутри. Перед столовой — гигантская воронка метров двадцать в диаметре и десять глубиной. Далеко от воронки — возле нашего с Ольгой забора — покореженная кабина «КамАЗа». На стоянке перед Домом правительства — обугленные скелеты машин.

Черный гриб превратился в тучу и закрыл солнце. Стало пасмурно и холодно. Мы скользим по еще теплой и от того дымящейся, густой человеческой крови, которой залито все кругом, стараясь не наступать на трупы и фрагменты тел. Почему-то вспоминаю, что человек на семьдесят процентов состоит из воды.

Со всех сторон доносятся стоны раненых и крики о помощи. Их пытаются перекричать военные, отдающие распоряжения. Из Дома правительства повалили люди. Раненые и уцелевшие. В крови и пепле, в разорванных одеждах. В шоке бегут они по скользким внутренностям тех, кому повезло меньше.

Бежим к задней стене столовой. Там могли уцелеть люди. На ходу Гусь снимает. Из-за уцелевшей стены показались две полные чеченки-поварихи. Их белые халаты залиты кровью. Женщины ранены, они в шоке, голосят дурными голосами. Пашка рванулся к ним, но я прошу не прекращать съемку. Зову на помощь пробегающего мимо сержанта. Вместе вытаскиваем женщин наружу, отводим в сторону. Чеченки что-то кричат о своей подруге, которая осталась внутри. Заглядываю в дыру между бетонными плитами. Вижу тело погибшей девушки. Узнаю Зухру. Красивая, улыбчивая, она работала в молочном отделе. Я покупал у нее йогурты.

Вместе с сержантом помогли выбраться еще нескольким раненым. Со стороны казарм бегут военные. Теперь все походит на какую-то безумную массовку из фильма про войну. Кровь со слизью пропитали снег и превратились в красный лед. Скользкий и ломкий, противно хрустящий под ногами.

Небо совсем затянуло, со стороны гор подул холодный ветер, полетел мелкий снег.

Раненые кричат и ползут в разные стороны, тянут руки навстречу каждому, кого видят. Какой-то человек в лохмотьях камуфляжа сидит, раскачиваясь, в луже собственной крови и орет, обхватив разбитую голову. Мы спотыкаемся о чьи-то руки, ноги, головы…

Из госпиталя подоспели санитарные «буханки».

— Трупы не брать! — орет седой военврач на молоденьких санитарок. — Двухсотых не трогать! Куда вы его, мать вашу! Не довезем! — и санитарки, извиняясь, кладут обратно с носилок на красный лед капитана, у которого из оторванных выше колен ног хлещет кровь. Ему вкололи промедол. Он еще жив и даже в сознании, видимо, из-за шока. Отчаянно смотрит на санитарку, цепляется за лацкан ее халата, пачкая красным.

— Простите, простите, пожалуйста, извините, — лопочет девочка-медсестра, отстраняясь от умирающего, пытаясь оторвать от своего халата побелевшую, но очень сильную руку человека, цепляющегося за жизнь. — Приказ, понимаете, приказ! — по лицу девочки бегут слезы.

— Трупы не брать! — снова орет доктор. — Берем только тех, кого можем довезти до госпиталя! Двухсотых не брать! Кого не можем довезти, колем морфин и оставляем на месте!

Сортируя раненых на «жильцов» и «нежильцов», седой тычет рыжим от никотина, крючковатым пальцем в распластанные, корчащиеся от боли и ползущие в разные стороны тела.

— Вот этого берите! Тяжелый, но шанс есть. Быстрее, мать вашу! Аккуратнее! Живее! — орет он на санитаров, проводя свой чудовищный кастинг и стараясь не смотреть в глаза тем, кто отбора не прошел.

Приторно пахнет порохом, остывающей кровью и калом из разорванных кишечников. Запах войны. Сера, кровь и говно. Так пахнет Ад. Стараюсь не думать о том, что среди всего этого месива из плоти, крови, внутренних органов и скользкой слизи, схватившейся морозцем, должны были быть и мы. Если бы Иван не захотел выпить водки. Если бы Влад Шестунов не попал накануне в небольшую аварию и ему не надо было вставлять зуб. И если бы Иван вместо Влада не поехал в командировку. Не случись многочисленных «если», мы оказались бы в столовой. Даже не в столовой, а, судя по времени, прямо в эпицентре взрыва. Влад так же, как и мы с Гусем, терпеть не может шашлычную. Не разминулись бы мы тогда со своей смертью на узкой дороге. Не проехала бы она мимо в 14:22, помахав рукой юной улыбчивой чеченки, лишь ботинки наши обдав липкой грязью.

Шепотом благодарю Бога, которого перед командировкой в церкви просил сохранить меня. Вспомнилась старушка с древней книгой, похожая на мою няню из детства. Няня давно умерла. Может, не случайно встретилась та старушка?

Все происходит как в замедленной съемке. Взрывы словно создали искривление в пространстве, остановив время и перемешав два мира: живых и мертвых.

«Возьми себя в руки! — приказываю сам себе. — Надо работать! Надо срочно делать сюжет для «Новостей»! Нужно записать стендап на фоне взорванного Дома правительства».

Место для стендапа найти непросто. Обязательно попадет в кадр то, что нельзя видеть среднестатистическому зрителю. На низкий, из железных прутьев забор дьявол нанизал мужчину в гражданском. Головы у мужчины нет. Висит он странно, вверх ногами, неприлично разбросав их в стороны, словно гуттаперчевая кукла, выброшенная капризным ребенком.

Трупов, раненых людей и фрагментов тел столько, что невозможно поставить штатив камеры, чтобы не задеть кого-то или что-то. Замечаем на ботинках внутренности. Разорванные сердца, легкие, печень. Какие-то минуты назад они функционировали в телах людей, строящих планы на жизнь и готовящихся отмечать Новый год. Никто из них не знал, насколько близок конец. Не задумывался, насколько хрупок и беззащитен человеческий организм, не предназначенный для испытаний порохом.

…Многие из тех, кого ты знал, превратились в некую субстанцию. Желе из плоти. В этих бывших телах — разорванных сухожилиях, переломанных костях, оторванных конечностях, мясе, словно пропущенном через мясорубку, и лужах разлитой крови, по составу близкой к морской воде, еще совсем недавно жили их души…

Это слишком интимно видеть то, что внутри у человека, с которым недавно разговаривал. Видеть внутренности девушки-секретаря, которая всегда застенчиво улыбалась при встрече, не решаясь слишком обнажать даже свои запястья.

Грубое слово «труп» земляне придумали, чтобы отделять себя от мертвых. Вдруг совершенно четко я осознал грань, прочерченную между живыми и мертвыми, за которую сам едва не угодил. Странно, но нет никакой обычной брезгливости или страха перед покойниками. Просто ловишь себя на чудовищной мысли: ты не воспринимаешь больше эти выпотрошенные тела как людей. Ты воспринимаешь их как оболочки из мяса и костей. Теперь они находятся по ту сторону жизни. Они относятся к другому миру, и ты воспринимаешь их совершенно иначе, чем десять минут назад.

— Вот так же и по нам бы сейчас кто-то топтался, — мрачно произнес Гусь.

Наконец мы нашли место, куда можно попробовать втиснуть штатив. Справа лежит половина головы. Кто-то из военных, пробегая, сказал, что это голова смертника. Я вспомнил хмурое лицо мужчины, управлявшего «КамАЗом». Голова смертника похожа на обожженную половину сморщенного резинового мяча, который мальчишки бросили в костер. Из глазниц еще валит дым.

Слева погибшая пожилая женщина. Взрывная волна бесстыже сорвала с нее всю одежду, а вслед за ней и кожу. Ровно сняла, открывая чужим взорам то, что большинству людей видеть нельзя, разве что врачам или патологоанатомам. Внутренности лежат аккуратно, на своих местах, словно приготовленные для урока анатомии.

Записали стендап. Я рассказал, что удалось выяснить: «КамАЗ» с «УАЗом» протаранили ворота комендатуры и прорвались к комплексу правительственных зданий. По некоторым данным, по машинам открыла огонь охрана из окон Дома правительства, застрелив водителя «КамАЗа», но точного подтверждения этому нет. Мы не слышали выстрелов перед взрывами. Если бы машинам удалось вплотную приблизиться к зданиям, жертв было бы еще больше. Взрывы прогремели в 14:28, с разницей в несколько секунд. Столовая разрушена полностью. От Дома правительства остались стены. Ведутся спасательные работы, под завалами ищут живых, извлекают тела погибших. По предварительным оценкам военных, в «КамАЗе» было до двух тонн тротила. В «УАЗе» — еще полтонны. Это чудовищно много. Больше всего погибло людей в столовой. Общее количество жертв уточняется, но уже ясно, что это десятки погибших и сотни раненых».

Обычная сухая информация, которую каждый раз передают «Новости» в подобных случаях. Большинство зрителей равнодушно прослушают ее, жуя котлеты или бутерброды из трупов животных. Лишь одно приятно царапнет их души. Ощущение собственной безопасности на фоне кошмара, творящегося в мире. Обманчивое ощущение.

Автомобильная стоянка превратилась в кладбище машин. Их разметало, покорежило. Металлические кузова разорвало как фольгу. Краска и стекла на машинах испарились — такими были сила и температура взрывов.

Мы не сразу узнали машину Лемы. Теперь его «блондинка» похожа на обугленный, черствый корж, который ученик-поваренок сжег в печи по неопытности. Лема лежит рядом, свернувшись калачиком. Серый, засыпанный пеплом. Совершенно чужой и не похожий на нашего Лему, с которым мы говорили по дороге в шашлычную несколько минут назад. Рядом — колесо, которое он так и не успел поменять. Только дворники его мертвой машины, изогнутые дьявольской козой, впустую, словно издеваясь, елозят по тому месту, где было стекло, отбивая мерное и страшное «тик-так» уходящего времени.

— Смотри, будто дьявол смеется, — сказал я Пашке.

Мы смотрим на Лему и понимаем, что ничего не знали о нем. Где он жил, есть ли у него родственники? До войны преподавал философию в Грозненском университете. В войну таксовал. Вот и все.

К нам подошел Юсуф.

— Что нам делать, Юсуф? — спросили мы.

— Делайте свою работу, — ответил он. — Я позабочусь о нем. По нашим законам хоронят до захода солнца.

Мы простились с Лемой. Как смогли. Сказали спасибо за все и попросили у него прощения за то, что не уговорили пойти с нами в шашлычную.

Каждый приложился рукой к седому, в пепле, ежику волос. Постояли несколько минут, помолчали. И помчались снимать дальше новость номер один. Я впервые понял, что могу ненавидеть свою работу, из-за которой даже по-человечески не простился с товарищем, еще вчера спасшим нас от мародеров. А мы вот его не уберегли…

Трупы чеченцев стали быстро разбирать родственники, торопясь захоронить до захода солнца. Русские в Чечне в основном по службе. Их тела дожидаются санитаров. Некоторые погибшие кем-то заботливо прикрыты простынями, но на всех материи не хватило.

У военных стеклянные глаза, желваки ходят от злости. На некоторых запекшаяся кровь. На ком своя, на ком чужая. Многие, не стесняясь, ревут как дети навзрыд, размазывая по лицам грязь и чужую кровь рукавами бушлатов. Кто жалеет погибших товарищей. Кто себя, что чуть не погиб.

Разбор завалов будет продолжаться не один день.

У бывшей столовой сталкиваемся с Димкой Бондаренко. Он смотрит на нас как на призраков. Оказывается, с момента взрывов прошло уже два часа. Все это время нас считали погибшими. Все знали, что мы пошли в столовую, а кто-то из коллег вспомнил, что видел нас в Доме правительства перед взрывами. Информация уже ушла в Москву, но ее пока не выдали в эфир. Я представил, что будет с нашими родителями, когда выдадут. Бондаренко рванул в сторону ТВ-юрта, к спутниковому телефону.

К завалам пригнали кран. Подняли первую плиту. Под ней оказалось трое погибших. Двое мужчин в штатском и женщина в строгом сером костюме и белой, в кружевах, блузке. Ольга Ивановна.

* * *

Бэтээр «Боревар», который одолжил мне Степан, мчит по Большой Фугасной. Так саперы прозвали длинную, как кишка, улицу за то, что боевики здесь часто устанавливают фугасы и делают засады. Довоенного названия улицы никто не знает. Большую Фугасную все стремятся проскочить на максимальной скорости. На броне со мной Погода для подстраховки. Мы вжимаемся в броню. Времени в обрез. Ветер вырывает из глаз слезы. Это хорошо, что ветер. На него можно все списать. У меня не укладывается в голове то, что произошло. Ольга Ивановна, Лема и еще несколько десятков человек, не считая сотен раненых. Не представляю, что скажу сейчас Ольге. Как такое вообще говорят? Мне хочется, чтобы ветер не стихал. Потому что, когда он стихнет, надо будет подняться к Ольге и сказать страшное. Я ждал ее сегодня и не думал, что такой будет наша встреча. Господи, ну почему именно я должен ей об этом сообщить? Как сказать ей, что ее мать, единственный по-настоящему родной человек на Земле, больше не придет и сегодняшнюю ночь она проведет в этих чертовых руинах одна, а точнее, вместе со старой кошкой Каськой — последним живым существом, связывающим ее с семьей, которой больше нет. Ольга останется в квартире, в одной из комнат которой живет счастливое прошлое, а в другой — жуткое настоящее. И как ни закрывай дверь, как ни подкладывай под нее половик, чтобы не сквозило, настоящее врывается в твою жизнь когда и как захочет.

…Ольга Ивановна лежала со спокойным, сосредоточенным лицом, словно всем своим видом показывая, что не имеет никакого отношения к двум мужчинам в штатском, оказавшимся в столовой за соседним столом, а теперь лежащим рядом с расплющенными бетонной плитой головами. На ней же не было ни царапины. Даже кружевная старомодная блузка оставалась безупречно белой. Только подол серой юбки слегка запачкался в известке.

Ольгу Ивановну подняли первой. На клочке бумаги я написал ее имя и фамилию, положил в карман ее пиджака. Сунул санитару деньги, попросил приглядеть за телом.

— Как это — приглядеть? — не понял санитар.

— Ну, чтобы в морг отвезли, аккуратно чтобы все было, — нес я какую-то чушь.

— Мы и так всех в морг.

— А места есть?

— Пока вроде есть. А как закончатся, пригонят холодильники, как обычно. Не на улице же оставлять.

Денег санитар не взял.

…Стучу в знакомую дверь, рядом с которой мелом на стене рукой Ольги по-прежнему написано: «Здесь живут». Написано красиво, как умеют писать художники. Почему-то раньше я не обращал внимания на кружевные завитки букв.

Ольга открыла не сразу. Сначала за дверью раздался кашель, потом осторожное шарканье ног. Мяукнула кошка. Чувствую, что Ольга смотрит в глазок. Но в полутемном подъезде ничего не видно. Мой стук в дверь, конечно, напугал ее.

— Оля, это Михаил. Открывай, не бойся, — сказал я дверному глазку.

За дверью послышалось звяканье ключей, поворот замка. Раз, два… я насчитал четыре оборота, которые отделяли ее от страшной вести. Наконец лязгнул засов, упала цепочка, и она открыла дверь своему жуткому настоящему, в моем лице постучавшемуся в дверь. «Все-таки уж лучше я, чем кто-то другой», — подумал я и вошел в квартиру.

— Вот это да, неожиданно! — Ольга улыбнулась.

Поверх свитера на ней накинут все тот же бабушкин пуховый платок. На ногах валенки. В руках бумажная салфетка, которую она приложила к раскрасневшемуся от простуды носу. Сейчас она выглядит еще моложе, почти ребенком. Она кажется мне очень трогательной и беззащитной в своем домашнем одеянии, со слегка опухшим болезненным лицом. Я молчу и не знаю, как ей сказать. Горло будто перетянуло жгутом. Кассандра присела в ногах у хозяйки и настороженно смотрит на меня, чуя неладное.

Сразу несколько теней пробежали по лицу Ольги. Удивления, радости, тревоги, а потом ужаса. Она все поняла сама. Считала информацию с моего лица без слов.

— Мама? — только и спросила Ольга.

— Да, — ответил я.

Она закрыла лицо руками и убежала в «комнату прошлого». Кошка засеменила за ней. Захлопнулась дверь, слышно, как Ольга рухнула на кровать и глухо зарыдала в подушку. Я постоял в прихожей, потом пошел следом. Ольга лежит на широкой тахте, среди плюшевых игрушек и девичьих тетрадок, которые хранит в память о счастливых и беззаботных временах. Она не воет по-бабьи, не голосит. Уткнувшись в подушку, тихонько плачет, всхлипывая, как ребенок, которого незаслуженно обидели. Плечи ее вздрагивают под бабушкиным пуховым платком. Кошка преданно сидит рядом, глядя на хозяйку. Я подошел, положил руку на темно-каштановые волосы Ольги, стал гладить, как маленькую, пытаясь успокоить. Что надо сейчас говорить, я не знаю. Постепенно всхлипы стихли. Ольга села на край тахты, вытерла слезы рукавом, протянула руки кошке. Та сразу прыгнула к хозяйке на колени, принялась нюхать ее лицо, норовя лизнуть ручейки слез. Ольга прижала к себе Каську и задала еще один короткий вопрос:

— Как?

Я рассказал.

Оказалось, она слышала взрывы даже здесь, но решила, что снова подорвали колонну федералов. Узнать подробнее было не у кого. В доме остались только мать и сестры Рустама. А выйти на улицу она не решилась. Я вспомнил слова Рустама: «Всех вас достанем!» Вот что он имел в виду!

Ольга доверчиво прижалась ко мне и затихла. Мне даже показалось в какой-то момент, что она задремала. Она еще не осознает по-настоящему, что произошло. Я тоже. Так мы просидели минут тридцать: Ольга уткнулась мне в грудь, а кошка — Ольге в колени. Кажется, если посидеть так еще немного, то плохое уйдет. Пленка времени отмотается назад, и все можно будет исправить.

В дверь тихо постучали. Это Погода. Степан дал бэтээр ненадолго, да и светить машину в руинах опасно. В любой момент могут появиться боевики. Пора возвращаться.

— Собирайся, — сказал я Ольге.

— Куда?

— С нами поедешь, на базу. Поживешь у нас. Так будет безопаснее. Да и тебе полегче, чем тут одной. Завтра надо похоронить Ольгу Ивановну. Я помогу. В Москву поедешь вместе с нами, через три дня. Я все продумал. Нечего тебе тут больше делать, — говоря все это, еще не представляю, где разместить Ольгу с кошкой. У нас свободных мест нет, а после взрывов во всех вагонах выбиты стекла. Но оставаться одной в руинах Ольге нельзя.

Она обвела взглядом комнату. Прижала сильнее кошку, потрогала коричневого плюшевого медведя в смешной детской распашонке. Посмотрела на пианино, портреты на стенах.

— А как же все… это? Это все как? Господи, что я говорю! Мама! — И Ольга снова зарыдала, уткнувшись в испуганную Кассандру, заливая кошку слезами.

— Ольгуш, послушай, — я никогда так ее не называл, — нам с тобой сейчас надо ехать. Все будет хорошо. Все образуется. Мы что-нибудь придумаем, но сейчас надо ехать.

— Я не поеду сейчас, — вдруг твердо сказала она, закрывая лицо ладонями. — Мне тут будет лучше, правда. Мне сейчас надо побыть одной. Ты езжай, пожалуйста. Завтра все решим.

* * *

Прямые включения идут каждые полчаса в специальных выпусках «Новостей». Взорванный комплекс правительственных зданий в Грозном — ГЛАВНАЯ НОВОСТЬ ПЛАНЕТЫ. Самый крупный и кровавый теракт за вторую чеченскую войну. Москва через спутники рвет Космос на части. Редакторы телеканалов хотят новых кровавых подробностей.

Одна молоденькая дура-редакторша мне завидует:

— Ты, Корняков, как только куда-то приедешь, всегда что-то случается. Профессиональное везение! Ой, мы так все напугались, когда нам сказали, что вся ваша группа погибла!

Идиотка. В горле ком. Хочется заорать десятиэтажным матом, послать эту суку на всю Галактику, но я глотаю ком и сбрасываю звонок.

ТВ-юрт похож теперь на лагерь инопланетян, направивших в Космос свои антенны. Тарелки связываются со спутниками и транспортируют в жилища землян картинку из самого Ада. Пыхтят соляркой генераторы, горят лампы, работают камеры. Корреспонденты возбужденно докладывают обстановку, дополняя информацию новыми цифрами, подробностями, синхронами военных и администрации.

«Разбор завалов продолжается. К месту теракта стянуто большое количество техники и спасателей, которые работают при свете автомобильных фар», — докладывают репортеры.

Мы с Бондаренко «прямимся» по очереди. Во время одного из включений Димка заметил на своем ботинке кусок чьей-то печени. Почему-то он был уверен, что это непременно печень. Едва не «вывалился» из эфира. Впал в ступор, перестал отвечать на вопросы ведущей. Хотя парень бывалый, прошел не одну войну и даже где-то был легко ранен, чем гордился.

Я заметил, что на включениях нет Вермута с Вискарем. Они куда-то пропали после взрывов.

В перерывах между эфирами пьем водку. Пьем много, будто это не водка, а вода. Не закусывая и не пьянея. Еще сами не осознали, на каком свете находимся. Что только Господь Бог и ангелы-хранители спасли нас от участи превратиться в замерзшее кровавое желе, скользящее под ногами. Взрывами повалило столбы, и теперь лампы телекамер — единственное освещение ТВ-юрта. Трупы убрали не все. Кое-где в темноте еще спотыкаешься о тела. Просишь у них прощения, как будто мертвые могут слышать. Во всех вагончиках, где живут журналисты, выбиты стекла. Наш фанерный вагон стоит в трехстах метрах от гигантской воронки. Взрывная волна превратила его из прямоугольника в параллелепипед. Вырвала батареи вместе с железными крюками из стен. Оттуда же, как прыщи, выдавила огромные гвозди-двухсотки. Теперь в нашем жилище температура как на улице. Чернила в ручках замерзают, писать тексты приходится карандашами при свечах, прямо как в известном дурацком анекдоте. Сердце сжимается при мысли об Ольге. Как она там сейчас? Знаю, что никогда еще не было ей так плохо и так одиноко, как этой ночью. С другой стороны, может и к лучшему, что она осталась. Хотя бы не мерзнет под открытым небом.

Гусь, Иван, Димка, техники Серега и Илья сидят как одеревеневшие и смотрят в пол. Водка не действует. Понимаю, что думать нам сейчас нельзя. Думать можно только о работе. Иначе свихнешься, если прокручивать в голове по сто раз одну и ту же пленку. Может и зажевать. Хлещу парней по щекам, чтобы вывести из шока. Гоню работать.

— Ты знаешь, Миха, я в Чечню с тобой больше не поеду. Хватит! — говорит Гусь, заваливаясь на кровать. Таким я его еще не видел. У каждого из нас это не первая командировка и не первая война. Видели всякое. Но никто не знает, когда его торкнет.

— Да я и сам больше не поеду, — отвечаю ему, испепелив в две затяжки сигарету до фильтра. Почему-то забыл, что давно бросил курить.

— Нет, правда, — продолжает Гусь. — Я вот фразу слышал: «Если очень долго смотреть в бездну, то бездна начинает смотреть на тебя». Правильная фраза.

— Правильная, — согласился я.

— Вот ты все про инопланетян говоришь. Ну, чтобы смотреть на мир как бы со стороны, их глазами. А ты, правда, в них веришь? В то, что они существуют?

— Нет, не верю. Просто знаю это, и все. Ведь в то, что ты сейчас сидишь рядом, мне не надо верить. Достаточно просто знать.

— Как думаешь, они такие же злые, как и люди? — Гусь наконец начал пьянеть.

— Думаю, они могут быть разными, как и люди.

— А вот интересно, что они думают по поводу этой жопы ада? — Гусь махнул рукой в разбитое окно, в котором освещенные фарами краны поднимали плиты над завалами.

Через секунду он уже спал. Я набросил на него одеяла. Все, что были, чтобы не околел на морозе. А сам отправился к флайвэйщикам. Включений на Москву до утра больше не будет.

…Трубка спутникового телефона затерялась на столе среди пустых бутылок из-под водки. Своими гуманитарными мозгами мне не дано понять, как сигнал может уходить из редакторских комнат в Останкине и, отразившись от спутника, болтающегося где-то в космосе, влетать в черный плоский ящик с изогнутой трубкой, минуя открытые банки с килькой, хлебные крошки и залапанные граненые стаканы. Вот почему, например, сигнал не в стакан попадает, а прямо в этот шайтан-аппарат? Или просто стакан не может расшифровать сигнал?

Вспомнился старый отцовский приемник «Геолог». Мне лет пять. Украдкой встаю по ночам, пробираюсь на кухню. Мне нравится крутить шкалу настройки, когда за окном уже темно и в доме легли спать. Из приемника льются чужестранная речь и музыка. Эти страны кажутся такими же далекими и нереальными, как звезды на небе.

С помощью старенького приемника я как бы совершал свой ночной облет Галактики. Красная шкала настройки медленно ползла по тусклому желтому прямоугольнику, выхватывая из эфира то жаркие ритмы сальсы, то непонятную скороговорку новостных ведущих, делая короткие остановки на космических станциях: Лондон, Рио-де-Жанейро, Копенгаген, Нью-Йорк, Париж…

Это был совершенно иной мир, мир других планет и их жителей. Будто со стороны мне виделся голубой шарик Земли, одиноко и беззащитно вращающийся в холодном Космосе. Я считал, что вся эта какофония звучит только для того, чтобы нас, землян, кто-то заметил. Я выключал приемник и засыпал, пытаясь представить далекие страны и людей, которые там живут. После таких «полетов» почему-то становилось зябко, и я уютно ежился под теплым одеялом, тиская плюшевого медведя и думая, как же хорошо, что я не в холодном Космосе, а в своей кровати. Что в соседней комнате двухкомнатной хрущевки спят родители, а в комнате со мной — старшая сестра Ирка.

…Трубку спутникового телефона извлекли из завала граненых стаканов. Отряхнули от хлебных крошек. Теперь она выполняет страшную миссию.

Хмурая очередь из солдат и офицеров выстроилась на улице. Сегодня мы каждому даем позвонить. В Космос уходят страшные слова, мгновенно настигая своих жертв по всей России. «Юрки больше нет…», «Саши больше нет…», и Космос взрывается от диких, звериных воплей чьих-то матерей, жен, детей, любимых, друзей….

Офицеры и рядовые, контрактники и срочники, все в общей очереди, переминаются с ноги на ногу. Так же, как и я Ольге, они должны сообщить кому-то страшные вести. Страшнее которых ничего не бывает. Кто-то из родственников погибших остается в счастливом неведении еще минуту. У кого-то пять минут счастья, десять… Это время их любимые и родные еще живы. А потом чьи-то жизни разорвут напополам космические похоронки. Разорвут вдруг. Вдрызг. Насмерть. Навсегда. С хрустом сломаются души, которые уже никогда и ничто не излечит. Даже время. Ведь это враньё, что время лечит.

Вискарь погиб во время взрывов. Оказывается, он был сучкой. Девочкой. И с Вермутом они были парой. А я и не знал. Об этом мне рассказал Петрович. Он был трезв. Таким я его видел впервые.

Вермута Петрович отыскал среди завалов. Пес сидел на месте гибели Вискаря. Всю ночь Вермут выл на багровую луну, оплакивая подругу. Ему тоскливо подвывал ветер, перебирая полы одежды мертвецов, которых не успели убрать до темноты санитары.

Утром Вермут исчез и больше его никто никогда не видел.

Мертвых хоронили. Живые готовились отмечать Новый год. Утром взрыв Дома правительства в Грозном уже не был ГЛАВНОЙ НОВОСТЬЮ ПЛАНЕТЫ. На смену пришли другие. Свежие и кровавые.

* * *

Достать гроб помог Юсуф. Он же по моей просьбе договорился о похоронах и всем необходимом.

Старик Андреич, сторож и могильщик по совместительству, толкает перед собой двухколесную телегу — арбу по узкой глинистой дорожке русского кладбища на северной окраине Грозного, рядом с бывшим консервным заводом. На арбе гроб.

— Русских теперь редко хоронят, — кряхтит Андреич. — Почти не осталось никого. Некого хоронить-то. Вот нас с Федькой тут последними и закопають.

Он именно так и говорит — «закопають», смягчая крайнее «т».

Федька — пятидесятилетний сын Андреича. Здоровый мужик с рябым лицом и огромными ручищами, похожими на лопаты. Когда в первую войну от бомбы погибла жена Андреича — Евдокия, Федькина мать, отец с сыном решили никуда не уезжать. Да и куда поедешь? Где жить? Все осталось в Грозном. Тут и Евдокия похоронена. Промышляют, чем могут, на рынке, да ухаживают за русскими могилами. Своей семьей Федор не обзавелся. Сейчас он дожидается нас в конце кладбища, возле свежей могилы, которую выкопал для Ольги Ивановны.

Снег снова стал таять, и колеса телеги постоянно вязнут в липкой грязи. Мы с Гусем и Иваном помогаем Андреичу толкать арбу. Юсуф остался ждать у машины.

— Хорошо хоть мороза сильного нет, земля не стылая, — бормочет Андреич.

Ольга идет рядом с гробом, придерживая голову матери, которая качается из стороны в сторону, когда колеса телеги попадают на камни. Видно, что Ольга проплакала всю ночь, не сомкнув глаз. На ней черный траурный платок, который постоянно съезжает на затылок. Она то поправляет платок, то снова кладет руки на трясущийся лоб матери, пытаясь зафиксировать голову.

Бирюзового цвета костюм, который Ольга Ивановна берегла и надевала только по праздникам, совершенно не идет к грубым, еще источающим запах смолы доскам. Она сердито трясет головой, и кажется, что эта последняя ее дорога на гремучей арбе доставляет ей страдания. Ольга держит голову и смотрит на мать, словно не веря в ее смерть. Будто ожидая, что Ольга Ивановна вот-вот откроет глаза и скажет что-нибудь, по обыкновению веселое, вмиг прекратив весь этот дурацкий спектакль. Жду этого и я, но чуда не происходит. Кажется, все это дурной сон. Надо сделать усилие и проснуться. Со мной часто так бывает: сплю и не знаю, что сплю. Потом вроде понимаю, что сон. Хочу проснуться, но никак не могу. А потом все же просыпаюсь и хожу полдня как контуженный, не понимая, какая жизнь настоящая — та, во сне, или эта.

Украдкой что есть силы щиплю себя за ногу, испытывая странное наслаждение от боли. Захотелось сделать себе еще больнее, схватиться за раскаленный кусок металла, воткнуть под кожу булавку или лезвие ножа, лишь бы проснуться или хоть немного оттянуть на себя боль, которую сейчас испытывает Ольга.

Со стороны Автозаводского района слышатся автоматные очереди. После вчерашнего теракта сегодня по всему Грозному федералы проводят «зачистки с фанатизмом». Это значит — «кто не спрятался — я не виноват». Мужчинам на улицах лучше не появляться.

Вспомнилась завернутая в ковер чеченка, погибшая от шальной мины федералов. И вот — Ольга Ивановна. Бессмысленные, никому не нужные смерти.

Дальше телега проехать не может. Оставшиеся метры несем гроб на руках. Федор ждет нас. Он приготовил две табуретки, чтобы поставить гроб перед могилой.

Стали прощаться. Андреич прочитал молитвы, какие знал. Все перекрестились. По очереди простились с Ольгой Ивановной, прикладываясь к холодному лбу, прося, как положено, прощения. Потом все отошли в сторону, дав Ольге побыть с матерью. Ольга взяла руку Ольги Ивановны и стала что-то ей говорить. Будто рассказывая о чем-то, в чем-то убеждая ее. Ольгу никто не торопит. А она все говорит и говорит с мертвой матерью, словно пытаясь наговориться впрок, оттягивая момент расставания, рассказывая ей обо всем, о чем не успела рассказать при ее жизни, когда много лет они были только вдвоем и делились друг с другом всеми своими мыслями. Ольга совсем не плачет. Слезы она оставила сегодняшней ночью в комнате прошлого, пропитав ими все подушки и плюшевых зверей.

Наконец она отошла от гроба. Андреич с сыном взялись за крышку. Глухо ударил молоток, вспугнув воронье с деревьев и заставив сжаться все внутри от ужаса и дикой тоски. Гроб опустили в могилу. Полетели вниз комья жирной, как пластилин, чеченской земли, стукаясь о дерево, ставя точку в еще одной жизни.

Достали бутылку водки. Каждый что-то сказал, сделал глоток. Ольга пригубила и зажала рот ладонью. Воспитанная наполовину в мусульманских традициях, водку раньше она не пробовала никогда…

В старом чемодане поместились все ее вещи. Туда же Ольга бережно сложила семейные фотографии, коричневого плюшевого медведя, несколько своих эскизов, три самые редкие книги из дедовской библиотеки, которые он завещал беречь, и горсть земли с могилы матери, завернутую в платок. Старая кошка Каська испуганно таращит зеленые глаза из корзины для фруктов.

Ключи от квартиры Ольга отдала своему преподавателю по живописи, интеллигентного вида старику-чеченцу с соседней улицы, разрешив ему пользоваться всем, чем захочет, но попросив сохранить книги и передать их первой открывшейся после войны библиотеке в Грозном.

Комендант разрешил поселить Ольгу в одном из железнодорожных вагонов, стоящих на приколе на территории базы, вместе с похотливыми, старыми и некрасивыми проводницами, приехавшими на войну за рублем и сексом. В этих вагонах обычно селят офицеров, прибывших в Грозный в краткосрочные командировки.

Ольга уже позвонила отцу и рассказала о случившемся горе. Он хотел немедленно вылететь в Минводы, но я сказал, что в этом нет необходимости — через два дня мы будем в Москве.

Рано утром, 30 декабря 2002 года, мы простились с ТВ-юртом, тихо, без прощальных отходных и накрытых столов. Юсуф повез нас во Владикавказ вместо традиционного Моздока. В этот раз я на всякий случай изменил маршрут, помня о предупредительном звонке с канала о возможном покушении. Хотя вряд ли сейчас кому-то есть до нас дело.

Ольга вместе с нами покидает места, где прожила большую часть сознательной жизни. Чечня была ей домом, а потом превратилась в место бессмысленных убийств одними землянами других. В настоящий Ад на Земле. В черную дыру, как окрестили ее мы, репортеры-стервятники.

В аэропорту за двадцать долларов была куплена справка для Кассандры о том, что кошка абсолютно здорова и привита от всех кошачьих болезней. Тем же вечером, всего через два часа полета, отделяющих разные миры, мы приземлились в аэропорту Домодедово….