1 [133]

Слово «кондовость» — типичный диалектизм, пролезший в «большой язык» благодаря переносному значению. В вологодском, вятском, сибирском наречиях «прочный, плотный, крепкий»; относится обычно к характеристике древесины хвойных пород. Литературная норма вроде бы требует ударения на первом слоге, но в обыденном языке более принято ударение на второй слог.

«Кондовым» называют человека коренного, прочно стоящего ногами на земле, искони ей принадлежащего, как и она ему. Это, так сказать, позитив. Навывертку кондовость предполагает грубость, неразвитость, подозрительное отношение к «новому», нелюбовь к «слишком умному и хитрому» и враждебность по отношению к «чужому» (особенно к чужим вкусам, привычкам, убеждениям и т. п). Если сказать «кондовый текст», то сразу представляется этакий роман о пяти поколениях семейских людей, кряжисто семействующих на берегу какой-нибудь Мать-Реки — без маркесовщины, понятное дело: уныло, грубо, с убийствами топором, угарной баней и насилием над внучатой племянницей. «Вот она, жисть-то какая исправду-то быват!»

Очень часто на этом и останавливаются — то есть отождествляют кондовость с набором фобий, часто с приставкой «ксено». Это неправильно. Хотя бы потому, что «кондовость» отнюдь не тождественна фанатизму, с его тщательным выискиванием и вынюхиванием «чужого». Фанатик воспринимает «чужое» как возбуждающую опасность и поэтому тщательно выискивает мельчайшие его следы везде и всюду, чтобы истребить и очиститься. У кондового оно вызывает, скорее, отвращение и желание избежать всякого контакта с «гадостью». Отсюда и разница в поведении: фанатик стремится истребить «чужое» (например, ересь или евреев) где только можно, расширяя сферу контроля до бесконечности. Кондовый же хочет только, чтобы «чужое» не попадалось ему на глаза. Фанатик одержим волей к видению, в то время как кондовость начинается с «глаза б мои не глядели на это безобразие».

2

Слово «безобразие» тут уместно. Кондовость не любит не столко «чужое», — напротив, к обвычному и известному чужому она равнодушна — сколько именно непонятное и неизвестное, в особенности претендующее на «своё, но новое»

При этом неизвестное воспринимается как злонамеренное искажение известного. «Чё кривляисся?» — естественная реакция кондового сознания на любую непонятку или неясность. Кондовый настрой таков, что всё не-сразу-ясное представляется ему каким-то «кривлянием», одновременно и жалким и злонамеренным.

Например, кондовый настрой выражается в известной максиме «Нужен Порядок». Если кто-нибудь позволяет себе спросить, зачем и почему нужен порядок, на это следует быстрый ответ — «а вот шоб ты не спрашивал, чмошник мля». И это по-своему правильный ответ: порядок в кондовом его понимании — это ситуация, когда никаких вопросов о порядке не задаётся. Собственно, «порядок» в кондовом настрое этим и исчерпывается. Никаких других функций (в том числе и собственно «упорядочивающих») он не несёт. Порядок есть то, что снимает все вопросы о порядке, только и всего. Снимает, в том числе, и возможностью засветить в рыло чересчур любопытному.

3

Было бы, однако, ошибкой представлять себе кондовость исключительно как чистую репрессивность. Репрессивный импульс, как бы он себя ни опрадывал, предполагает желание сломать противника и насладиться этой сломленностью. Кондовый же больше всего ненавидит именно сломленность, «трещину», травму. Битый бит за дело, но смотреть на него противно. Просто в задавании вопросов, в проблематизации ясного, и проч., он видит именно эту сломленность, кривизну, а главное — желание запутать в неё других, «подсадить на рефлексию», как на иглу. Кондовый человек отвергает проблематизацию не как опасность, а как уродство и нездоровье. «Сам урод и ещё других портит». «Нормальным ребятам мозги вкручивает, пидор».

Собственно, кондовость в идеале предполагает полное отсутствие вопроса: видеть вопрос там, где его нет — означает в данном случае вообще оставлять возможность для спрашивания, возможность для того, чтобы видеть, что существуют какие-то вопросы. Что и утверждает кондовость, так это отсутствие вопросов: вопросы для нее всегда появляются без спроса. И это является её открытием, которое она предъявляет через запрет или цензуру: вопрос не проистекает из вопроса, как не проистекает он и из данного на шаг раньше ответа (коль скоро этот ответ сам в свою очередь порожден вопросом). Одновременно этот запрет или цензура служат свидетельством простой вещи: кондовость пресекает бесконечную цепочку вопрошания, исключая вопрошание как бесконечный процесс и лишая, тем самым, перспективы бесконечности всякую коммуникацию. Если же выразить то же самое грубее и кондовее, то кондовое мышление исходит из максимы «пиздеть — не мешки ворочать», и всегда предпочитает болботанию языком суровое, кряжистое молчание. Более того, с кондовой точки зрения именно молчание — лучший, совершеннейший способ коммуникации, ибо он исключает разночтения. Сидеть рядом, курить, молчать — прекрасное, никогда не надоедающее времяпрепровождение. Лучше этого только молча пить водку. Можно и без водки, лишь бы рот был закрыт: всё то хорошо, что закрывает бормотало. «Ешь давай», бросает мать любопытной и вертлявой дочке, скучающей над тарелкой и пристающей с расспросами, — тем самым давая ей первый урок кондовости.

Это не значит, что кондовость нема. Напротив, она бывает очень говорлива — в том случае, когда слова используются как затычки, заглушки для чужой (или своей, но некондовой) речи или мысли.

4

Ещё один модус кондовости — честность. Точнее сказать, сама кондовость не знает другой честности, кроме самой себя. Кондовый человек очень любит подчёркивать, что он, может, и не «мыслитель какой», но зато он не врёт и не «крутит», к тому же отвечает за свой базар. На самом деле кондовость не чурается хитринки, а то и наглого вранья в глаза — особенно если разговор идёт с человеком некондовым, с которым нельзя молча попить водки или побазлать «за жизнь» (то есть ни о чём: «жизнь» в данном случае означает нечто заведомо непознаваемое, о чём ниже).

Но ясность в модусе кондовости, вопреки этому, безответственна, она не в ответе (перед кем-либо и за что-либо) и не дается в ответ (кому-либо или чему-либо). Более того, безответ(ствен)ность и есть содержание кондовости. Честность состоит в том, чтобы «не п—здеть», то есть либо молчать, либо говорить слова, не отличающиеся, по сути дела, от молчания.

5

Последней инстанцией для кондового сознания выступает уже упомянутая Жизнь.

Это смысловой горизонт всех представлений, предлагаемых кондовостью взамен ненавистной рефлексии. «Жизнь-как-она-есть» для кондового сознания предстаёт как самой-себе-данный-ответ, ответ, не требующий никаких вопросов, а наоборот, исключающий любое вопрошание. Это ответ, который может быть понят и принят только при отказе от любых вопросов. Ответ, даваемый в ответ на понимающее молчание кондовости. Это понимающее молчание и есть «проживание жизни». «Жизнь прожить — не поле перейти».

Поэтому всякий вопрос, особенно вопрос по существу, воспринимается кондовым сознанием как несогласие с Жизнью. «Жизнь она и есть жизнь, как ни крути» — вот типично кондовая максима. «Крутить» здесь означает именно что «спрашивать о жизни», спрашивать всуе и зря, потому что Жизнь, как ответ-на-себя-саму, исключает любые к себе вопросы. Задавать вопросы о Жизни значит проявлять к ней недоверие, а недоверие к абсолютной искренности оскорбительно (жизнь и искренность, очевидно, одно и то же — «жизнь не обманет», но уж, тем более, «Жизнь не обманешь»). Таким образом, проблематизация есть оскорбление, а то и извращение.

6

Кондовое сознание сугубо серьёзно. В спокойном состоянии оно не мыслит (кондовость не предполагает бесплодных размышлений), а когда всё-таки приходится «морщить лоб», это вызывает раздражение. Быстро переходящее в ярость, когда выясняется, что на мучительный труд мышления вызывают понапрасну, зазря, просто чтобы «потрепаться», «поп—здеть». Поэтому спрашивающий, проблематизирующий, видящий вопрос там, где его нет (а жизнь-как-она-есть не содержит в себе никаких вопросов) — это девиант: «чмо», «пидор», «псих».

Девиант не подозревается даже в глумлении, ибо глумление — признак силы, а у него её нет. Зато у него есть заразная слабость, сломленность, которой он пытается заразить других, здоровых. «Ты чё, больной?» — ещё одно типическое выражение кондового настроя.

При этом «больному» могут преспокойно дать в морду — именно в качестве «примочки», «чтоб пришёл в себя». Но ту же самую функцию, что и удар в морду, имеет «задушевный разговор» типа: «Слышь, паря, давай бля серьёзно. Ты бля всё себе там крутишь-мутишь, а жизнь — она бля такая, она конкретная, она крутки-мутки не понимает, нет, она какая есть, такая и есть, и больше, скажу я тебе, ни хуя никакая. Она тебя ам и нету, поял бля? А ты тут чё-то такое бля разводишь, разводишь, всё крутишь, мутишь, всё кого-то наебать хочешь, а сам себя бля наебёшь, потому как жизнь-то бля не обманешь. Она, зар-раза, такая штука бля, что ты как ни крути, а ничё из неё не выкрутишь, хоть всей своей жопой тресни. Аа я тебе так бля скажу: коли живёшь, живи по-честному, бля, мутотень-то эту свою не разводи…» и т. п. Собственно, кондовый разговор по душам и плюха в харю — это в рамках кондового дискурса одно и то же, разница между выбираемым способом общения чисто техническая.

Кондовость — это неизменное запаздывание подразумеваемого в самом акте подразумевания, это то, что в русском языке именуется «задним умом»: мысль, поставившая на тавтологию, вечно чего-то «не догоняет».

При этом кондовость предполагает осознание этого факта: «неухватывание» переживается, но не как собственная неудача, а как непозволительная вёрткость ускользающего смысла, который в своём убегании обнаруживает только свою злонамеренность. Убегающий воспринимается как мелкий воришка, пытающийся удрать от «настоящей жизни» с «правдой» за пазухой. Но «правда», как известно, «глаза колет» и жжёт ручки белоручки. Только грубые мозолистые мослы кондового сознания способны перенести мучительную ордалию «несения правды жизни», а умник убежит от неё сам, дуя на пальчики. Однако сама попытка похитить эту правду заслуживает наказания — и поэтому «умнику» всё-таки следует дать в рыло.

7

Логической противоположностью кондовости является своего роде «выёживание», этакая помесь эпигонства, лживости, и попыток всучить дрянь, выдать одно за другое (старое, ложное, тупое — за современное, истинное, умное), то бишь демонстративная имитация, утверждающая себя ложь.

Если кондовость по существу интровертна и настраивает на пребывание «в собi», то качество, о котором мы говорим — даже не экстравертность, а экстравертлявость.

Можно назвать это состояние изолганностью.

Кондовый настрой претендует на честность, но ради этого снимает проблему честности с повестки дня как таковую. Его противоположность — та самая кривизна и надлом, который он так ненавидит. «Понты» и «выгребоны» суть иные способы уйти от вопроса — не уничтожив его, а имитировав ответ, или, в более сложном и тонком случае, подменив сам вопрос. Самая тонкая изолганность может доходить до того, что вопрос, формально не меняясь, ставится в зависимости от других вопросов («прежде чем мы будем говорить об этом, мы должны выяснить то-то и то-то») и уходит в дурную бесконечность отступающего вопрошания, когда цепочка вопросов ведёт не вперёд, а назад, на «глухие, окольные тропы».

Нетрудно догадаться, что полюс кондовости, служа противоположностью (и реакцией) на все виды «изолганности», «кривляния» и «выёбывания», является одновременно их извечным и назойливым спутником. Это как раз те противоположности, которые отлично живут рядышком: кондовость выступает отправной точкой изолганности, а изолганность, соответственно, финальным моментом кондовости.

Отношения между ними можно определить как «пространственно-временные». Изолганность обретает в кондовости «почву». Кондовость же относится к изолганности как к условию или предпосылке собственной неопровержимости. Для кондовости изолганность открывает перспективу вечной жизни, непроходящим, но и не наступающим событием пришествия которой первая — безусловно, при помощи второй — и оказывается в собственных глазах.

Иными словами, кондовость возникает как эффект фундаментализма (также возведенного в принцип обретения идентичности).

8

Фундаментализм, как особая форма кондовости, предполагает особенно вычурную форму изолганности: демонстративное ненахождение того, что на самом деле никуда не девалось.

Например, фундаменталист сокрушается об утраченных формах «простой жизни», не желая (более того — запрещая другим) видеть, что они никуда не исчезли, и даже не сильно изменились. Так, деревенские пересуды у колодца мало чем отличаются от многочасового сидения перед телевизором — и поэтому, кстати, «мудрый селянин» так легко превращается в «банального телезрителя». Однако в фундаменталистской ретроспективе он обращается в «мудрого носителя вечных ценностей», кондово просветлённого созерцателя «живой жизни», которая «сама на всё даёт ответы». Точно так же религиозный фундаментализм точно так же рассказывает байки о временах простой, бесхитростной веры, когда люди меньше говорили и больше молились в сердце своём, а также изумляли небеса моральной чистотой. Опять же, с реальностью это не имеет ничего общего — зато эта олеография прекраснейшим образом снимает вопросы.

То есть в фундаменталистском дискурсе кондовость утверждает себя через демонстративное сокрушение о своём же оскудении.

Опять же, противоположностью фундаментализма выступает особая форма изолганности: наглое, хуцпанское любование тем, чего нет или даже никогда не было, но что можно симулировать — например, упоение мнимыми достоинствами или мнимыми же страданиями. Одной из таких фигур является приписывание другим того же самого фундаментализма. Например, вся современная «антиантисемитская» риторика густо замешана на фигурах типа «антисемитизм — реакция иррациональной, звериной ненависти…», «из глубин быдляцого подсознания поднимается чёрная зависть к еврею — умному, находчивому, успешному…», «неотменимое наследие христианских преследований, ужас кровавого навета, впечатанный в гены антисемитов…» и так далее. Эти фигуры предельной изолганности зеркально отражают исходный кондовый посыл еврейского самосознания: «мы лучше всех, потому что мы лучше всех, и нечего тут».

9

Итак, кондовость выступает первичной формой недавания ответа путем отрицания вопроса. Это означает только одно: она выступает «нулевой степенью» изолганности.

Как ни странно, даже самое отвратительное выгрёбывание может быть оправдано и утверждено самым кондовым способом — например, фразой: «Ну чё ты при—бался к тому-то и тому-то: не видишь, что-ли, люди стараются». Это «люди стараются» снимает вопросы о честности или добросовестности этих стараний, подставляя вместо этого голый факт «демонстративно затраченных усилий», и запрещая обращаться к иным фактам (например, к результату стараний).

Выступая отправной точкой изолганности, кондовость сводит акт денотации: «Это есть то-то и то-то» к жесту, имеющему цель пометить территорию: «на том стою и не могу иначе» (или, грубее, «я здесь насрал и теперь это моё»).

Пространство в данном случае предстает расширяющимся местечком. Остается только добавить: современное пространство и есть такое расширившееся местечко — «глобализованный мир»; аналогично этому «современное время», «современность», «модерн», устроено именно как обжитая воронка.

В этом пространстве-времени современности «почвой» неизменно является только то, что уходит из-под ног. Почва обнаруживает себя именно в том, что на ней нельзя просто стоять — за неё чем дальше, тем больше приходится цепляться. Но сам жест судорожного цепляния за то, что, по идее, должно просто лежать под ногами, показывает нам, насколько неотрадиционализм всех мастей — от ваххабизма до американского неоконсерватизма и либертаризма, — близок постмодернизму, во всех его проявлениях — от идеологии утраченного авангарда до идеологии возвещения хорошо забытой «новизны».

10

Кондовость — в описанном выше смысле — обычно приписывается «народу», в особенности русскому народу. В особенности — потому, что русским в принципе отказывают в каком бы то ни было «интересном содержании», не говоря уже о других свойствах. Там где даже в каких-нибудь отвратительных горцах принято усматривать этнографическую живописность (черкески-папахи-газыри и прочий чуркаганский фаршлык) и дикое величие страстей и нравов (кровная месть, джигит-кинжал, «мужчина не работает» и так далее), у русских разрешается видеть только серую, неинтересную жизнь, проводимую в бедных селеньях среди скудной природы и исполненную той самой кондовости. На возражения (русские-де не такие) обычно следует кондовый ответ: «да, мы вот такие, и неча тут рассуждать, про нас всю правду сказал ещё маркиз де Кюстин и другие приличные люди».

Здесь петля затягивается: кондовость оказывается всего лишь орудием изолганности — и её же результатом. Наивное сознание, столкнувшись с юркой мышиной повадкой экстравертлявых лгунишек, — которые, однако, быстро-быстро сгребают под себя цопкими лапками всё сколько-нибудь ценное — пытается хотя бы спасти что осталось, замыкаясь в кондовом гугнении. Увы, кондовость — это как раз и есть та самая мышеловка, куда эти мыши пытаются загнать людей, и нельзя сказать, чтобы совсем безуспешно.

И совсем не случайно ведь хрестоматийным выражением интеллигентной кондовости стали неудачные строки великого поэта «Умом Россию не понять» — написанные, разумеется, в Германии.